Выделите орфографическую ошибку мышью и нажмите Ctrl+Enter. Сделаем язык чище!
Дионисий Галикарнасский
ПИСЬМО К ПОМПЕЮ
[Перевод О.В. Смыки]

Текст приводится по изданию: Античные риторики. Под ред. А.А. Тахо-Годи. М. Изд-во Моск. ун-та, 1978.

Перевод сделан по изд.: Dionysius of Halicarnassus. The three literary letters, greek text with engl. transl. by W.R. Roberts. Cambridge, 1901. Перевод, помещенный в ЖМНП (1838, ч. 19, с. 586—614), устарел. Для настоящего издания перевод сверен Т.В. Васильевой.


I II III IV V VI


I

[p.750 R] Гнея Помпея приветствует Дионисий!

Я получил твое ученое послание, премного меня порадовавшее, в котором ты пишешь, что наш общий друг Зенон передал тебе мои сочинения, прочитав и должным образом изучив их, ты восхищаешься ими в целом, однако с некоторыми местами ты не согласен, например, с моими суждениями о Платоне1.

Ты правильно поступаешь, что относишься к Платону с таким [p.751] благоговением, но в том, как ты понял меня, ты неправ. Знай же теперь твердо, что я как раз из тех, кто находится под обаянием стиля Платона. Я объясню тебе, как я отношусь ко всем тем, кто направлял свои помыслы на общее благо и стремился к исправлению наших жизней и помыслов, и попытаюсь убедить тебя, что я не открыл ничего нового, ничего невероятного, ничего противоречащего общепринятому мнению.

Однако я полагаю, что когда стоит задача написать похвалу какому-нибудь деянию или человеку, то в любом деле следует выдвигать вперед преимущественно достоинства, а не недостатки. Когда же преследуется цель выяснить, что именно было наиболее достойным в чьей-либо жизни или какое произведение лучше в ряду подобных ему, то тогда нужно прибегнуть к самому точному исследованию, при котором ни одно свойство предмета, — ни хорошее, ни плохое, — не должно быть [p.752] обойдено молчанием, ибо только так можно установить истину, а ведь это — самое ценное.

После этого предварительного замечания я продолжаю. Я признаю свое кощунство, если мне принадлежит хоть одно сочинение, содержащее нападки на Платона, как у ритора Зоила2. Или если я, стремясь написать в его честь энкомий, примешиваю к похвалам упреки, то я согласен, что здесь я нарушаю законы, установленные нами для энкомия, поскольку в них, я полагаю, не место ни обвинениям, ни оправданиям.

Если же, задавшись целью рассмотреть различные виды стиля, а также изучить наиболее выдающихся в этом отношении философов и ораторов, я выбрал из всех только троих, признанных наиболее блестящими — Исократа, Платона и Демосфена, и из них, в свою очередь, я отдал предпочтение Демосфену, то я полагаю, что я сделал это не во вред ни Платону, ни Исократу.

[p.753] «Пусть так, — возражаешь ты, — но зачем же выставлять оплошности Платона в стремлении восхвалить Демосфена?»

Но в таком случае, каким образом стиль мог бы подвергнуться самому тщательному испытанию, если бы я не сравнил лучшие речи Исократа и Платона с самыми сильными речами Демосфена и не показал во всей правде, в чем именно они слабее, не утверждая, конечно, что эти писатели во всем допускали промахи (это было бы просто глупостью), но говоря, что им не все одинаково удавалось? Если бы я этого не сделал, если бы я просто расхвалил Демосфена, перечислив все его достоинства, то тем самым я, конечно, убедил бы своих читателей, что перед ними прекрасный оратор, но в том, что он самый лучший среди первейших ораторов, я бы никого не убедил без сопоставления его с сильнейшими.

Ведь многие вещи, сами по себе прекрасные и изумительные, при [p.754] сопоставлении с другими, еще лучшими, кажутся как бы несколько померкнувшими. Заметь, что так же и золото в сравнении с золотом бывает лучше или хуже, и то же самое происходит с любым изделием ручной работы и вообще всеми вещами, сделанными, чтобы производить впечатление великолепия.

Если исследование с помощью сравнения в области политического красноречия считать делом неподобающим и требовать, чтобы все рассматривалось только само по себе, то ничто не мешает распространить это требование и на все остальное, и, стало быть, не стоит сравнивать между собой и поэтические произведения, и исторические труды, и государственные устройства, и законы, и полководцев, и царей, и жизни людей, и различные учения. Но ведь с этим не согласится ни один здравомыслящий человек!

Далее, если тебе, чтобы яснее понять, что наилучшим способом исследования является сравнение, нужны еще доказательства, подкрепленные свидетельствами, то я, оставив в стороне всех остальных, воспользуюсь свидетельством самого Платона. Стремясь показать свое [p.755] мастерство в политическом красноречии и не удовольствовавшись прочими собственными сочинениями, а также соперничая с другими выдающимися ораторами своего времени, он сочинил в «Федре» речь о любви. Не углубляясь слишком далеко, он вскоре бросает эту тему и останавливается, предоставляя своим читателям решать, чья речь лучше; сам же Платон обсуждает недостатки Лисия, отмечая достоинства его изложения и критикуя содержание3.

Таким образом, раз уж сам Платон, взявшись за такую тягостную и неблаговидную задачу — похвалить собственное ораторское искусство — не счел предосудительным рассматривать свою речь наряду с речами лучших ораторов и выделять неудачные у Лисия и удачные у себя места, то что же удивительного, что и я сравниваю речи Демосфена с речами Платона и отмечаю то, что мне кажется в них [p.756] неудачным?

Я позволю себе оставить в стороне те его сочинения, где он выставляет в смешном виде своих предшественников: Парменида, Гиппия, Протагора, Продика, Горгия, Пола, Феодора, Фрасимаха и многих других и пишет о них так не из добросовестности, а, если угодно, из тщеславия. Ведь было, да, при всех многочисленных достоинствах, было в характере Платона и нечто тщеславное4. Особенно это проявляется в зависти, какую он питал к Гомеру, изгнанному им из его вымышленного государства, причем Платон предварительно увенчал его венком и помазал мирром, словно в таких почестях нуждался его изгнанник, тот человек, благодаря которому вообще вся образованность, кончая философией, вошла в нашу жизнь5. Впрочем, давай будем думать, что Платон говорил все это из лучших побуждений и для полноты истины.

Итак, все-таки почему же нельзя и нам, следуя его собственным правилам, сравнивать произведения Платона с творениями столь же прославленных писателей?

[p.757] Затем я вовсе не являюсь ни первым, ни единственным, кто отважился сказать что-то против Платона. Никто к тому же не упрекнет меня, что я попытался исследовать самого прославленного из философов, жившего более чем за 12 поколений до меня для того, чтобы таким образом стяжать себе славу. Ведь были многие другие, кто поступал так до меня, и жившие в одно время с Платоном, и много позже его. Многие отвергали его учение и находили недостатки в его произведениях, в первую очередь, его ближайший ученик Аристотель, затем Кефисодор, Феопомп, Зоил, Гипподам, Деметрий6 и многие другие, которые выставляли его в смешном виде не из зависти или недоброжелательства, а из стремления установить истину.

По примеру стольких достойных мужей, и в первую очередь самого Платона, я решил, что нисколько не погрешу против ученой риторики, если буду сравнивать одного хорошего писателя с другим.

Таким образом, полагаю, что в защиту способа сравнения я сказал уже вполне достаточно даже для тебя, мой дорогой друг.


II

[p.758] Итак, мне теперь следует сказать, что я писал о Платоне в своем сочинении об аттических ораторах7. Приведу этот отрывок в тех же выражениях, что писал там.

Язык (dialectos) Платона тяготеет к смешению обоих стилей (charactēr) — простого (ischnos) и возвышенного (hypsilos), как я уже раньше говорил, однако в обоих случаях с разным успехом.

Когда Платон употребляет простые, бесхитростные (aphelēs) и безыскусные (apoiētos) выражения, это звучит необыкновенно мило (hēdeia) и приятно (philantropos). Его язык становится таким чистым и ясным, как самый прозрачный ручей, он точен (acribēs) и утончен [p.759] (leptē) гораздо больше, чем язык других, писавших в таком же роде.

Он применяет общеизвестные (coinotēs) слова и стремится к ясности (saphēneia), пренебрегая всякими затейливыми украшениями. Его язык сохраняет налет старины и незаметно распространяет вокруг себя что-то радостное, словно распустившийся, полный свежести цветок, от него исходит аромат, будто доносимый ветерком с благоуханного луга, и в его сладкозвучии нет пустозвонства, а в его изысканности — театральности.

Когда же Платон безудержно впадает в многословие и стремится выражаться красиво, что нередко с ним случается, его язык становится намного хуже, он утрачивает свою прелесть, эллинскую чистоту и кажется более тяжелым. Понятное он затемняет, и оно становится совершенно непроглядным; мысль он развивает слишком растянуто; когда [p.760] требуется краткость, он растекается в неуместных описаниях. Для того чтобы выставить напоказ богатство своего запаса слов, он, презрев общепонятные слова в общеупотребительном смысле (cyriōn cai en tēi coinēi chrēsei), выискивает надуманные (pepoiēmena), диковинные (xena) и устаревшие слова (archaioprepē).

Особенно бурно разошелся он в области фигуральных выражений (tropicē phrasis): многочисленные эпитеты, неуместные метонимии, натянутые и не соблюдающие аналогию метафоры, сплошные аллегории без всякого чувства меры и порой совершенно не к месту.

Ребячливо и неуместно красуется он поэтическими оборотами (schēma poiēticon), придающими его речи крайнюю нудность (aēdia), это особенно относится к тем, что взяты из Горгия.

«В подобных, вещах в нем многое от жреца»8, — сказал как-то Деметрий Фалерский, и многие другие: «не мое это слово»9.

Однако я не хочу, чтобы кто-нибудь истолковал мои слова как [p.761] осуждение вообще искусно отработанного необычного слога, которым пользуется Платон. Ведь я не настолько глуп, чтобы придерживаться подобного мнения о столь знаменитом муже, тогда как я хорошо знаю, что им написаны очень многие произведения — великие, замечательные и выдающиеся по силе.

Нет, я только хочу показать, что и он допускал промахи в своих сочинениях и становился ниже самого себя, когда пытался придать своему слогу величие и необыкновенность, и он же намного превосходил других, когда пользовался простым и точным языком, который при кажущейся безыскусности был тщательно и безупречно отделан, и в этом случае или вовсе не имел погрешностей, или имел совсем незначительные. Я полагаю, однако, что такой великий писатель должен всегда остерегаться любого порицания, а ведь в этом его порицали все его современники, имена которых не стоит называть, и что самое [p.762] замечательное, даже он сам. Чувствуя чрезмерное обилие красот, он называл это «дифирамбом»10. Сейчас, однако, мне неловко говорить об этом, хотя это и правда.

Я полагаю, что все это произошло потому, что хотя Платон и вырос на беседах с Сократом, очень простых и точных, однако в дальнейшем он не остался под их влиянием, а оказался под воздействием приемов Горгия и Фукидида. Нет ничего удивительного, что он, очевидно, следовал им, впитав в себя вместе с тем хорошим, что было в стиле этих двух писателей, и некоторые их ошибки.

В качестве примера простого и возвышенного стиля я сошлюсь на книгу, которая решительно всем известна, в ней Сократ произносит речь о любви, обращенную к его приятелю Федру, по имени которого и назван диалог…11.

[p.764] В этом отрывке мои упреки относятся не к области содержания, а к области стиля, которому свойственна образность и дифирамбичность без всякой меры. Я сужу о Платоне не как о каком-то заурядном человеке, а как о великом муже, который возвысился до природы божественного, и я осуждаю его за то, что он внес в философские сочинения выспренность поэтических украшательств в подражание Горгию, так что философские труды стали напоминать дифирамбы, и притом Платон не [p.765] скрывает этот недостаток, а признает его12.

Ты сам, мой дорогой Гемин, выразил мнение об этом муже, близкое к моему, в своем письме, где ты пишешь так:

«При других способах выражения часто встречается то, что может вызывать и похвалу, и порицание, в украшенной же речи все, что не является явным успехом, — крайне неудачно.

Поэтому мне кажется, что о таких великих людях нужно судить не по сомнительным и слабым местам, а по их многочисленным удачам», — и немного спустя ты опять добавляешь: «Хотя я и не защитил все или по крайней мере большинство из критикуемого тобой, то это только потому, что я не осмеливаюсь противоречить тебе. Однако я решительно утверждаю, что добиться многого невозможно без смелости и риска, и неудачи при этом неизбежны».

Таким образом, мы ничуть не расходимся во взглядах друг с другом, ведь ты же признаешь, что тот, кто берется за большие дела, может когда-нибудь потерпеть и неудачу, а я говорю, что Платон в своей приверженности к возвышенному, пышному и смелому слогу не [p.766] всякий раз достигает успеха, но его промахи тем не менее составляют малую долю его удач. И только в том смысле, я говорю, Платон был ниже Демосфена, что у него возвышенность слога иногда оборачивается пустотой и скукой, чего у Демосфена не бывало никогда или было крайне редко.

Вот все, что я хотел сказать о Платоне.


III

Что же касается Геродота и Ксенофонта, то ты хотел узнать, каково мое к ним отношение, и изъявлял желание, чтобы я тебе о них написал. Я уже сделал это в моих сочинениях о подражании, посвященных Деметрию13.

Первое из них содержит общее исследование о подражании, второе сочинение — о том, каким именно поэтам, философам, историкам и ораторам следует подражать. Третий трактат, посвященный тому, [p.767] каким именно образом должно подражать, до сих пор не окончен.

Во втором трактате, касаясь Геродота, Фукидида, Ксенофонта, Филиста14 и Феопомпа, которых я выбрал как наиболее достойных подражания, я писал следующее:

Если я должен высказаться о Геродоте и Фукидиде, то вот то, что я по этому поводу думаю.

Самая первая и необходимая задача любого историка — выбрать достойную и приятную для читателя тему (hypothesis). Ее, мне кажется, Геродот выполнил лучше, чем Фукидид. Ведь Геродот избрал своей темой историю деяний греков и варваров, «чтобы ни события, ни дела не изгладились из памяти людей»15, — как говорил он сам. Это вступление есть начало и конец его истории. Фукидид же описывает только [p.768] одну войну16, и притом такую, которая не была ни славной, ни победоносной, не случись которой, было бы гораздо лучше, но раз уж она все-таки произошла, то потомкам лучше о ней не вспоминать, предав ее забвению и обойдя молчанием.

Фукидид и сам дает понять во вступлении, что он выбрал тягостную тему, ведь он говорит, что варвары, да и сами греки, опустошили многие греческие города, что было сослано и погибло столько людей, как никогда прежде, что случались землетрясения, засуха, мор и многие другие бедствия17. Таким образом, подобное вступление у читателей, которые собрались слушать греческую историю, вызывало предубеждение против этой темы.

И насколько сочинение, описывающее замечательные дела эллинов и варваров, превосходит произведение, изображающее страдания и страшные муки греков, настолько же благоразумнее выбор темы у Геродота, нежели у Фукидида. Ведь решительно нельзя сказать, что он выбрал эту тему по необходимости, чтобы не повторять других, [p.769] прекрасно понимая, что прошлое гораздо достойнее. Как раз наоборот, во вступлении он с насмешкой говорит о минувших делах, считая происходящее при его жизни гораздо более замечательным, и, таким образом, становится ясно, что он сознательно выбрал именно эту тему.

Геродот поступил совсем иначе, его не остановило то обстоятельство, что до него писатели Гелланик и Харон18 выпустили сочинения на ту же тему, напротив, он верил, что может создать нечто лучшее — и он это сделал.

Вторая важная для исторического труда задача — определить, с чего начать и где следует кончить. И в этом отношении Геродот намного осмотрительнее Фукидида, потому что он начинает с тех причин, которые побудили варваров впервые причинить вред эллинам, и кончает, дойдя до возмездия и кары за это.

[p.770] Фукидид начинает уже с того времени, когда грекам пришлось скверно. Эллин, афинянин и тем более [гражданин] не из последних, а один из тех, кому в числе лучших афиняне доверили руководство военными действиями и почтили другими почестями, Фукидид не должен был так поступать. К тому же он до такой степени недоброжелателен, что даже представляет свой родной город явной причиной войны, тогда как у него были и другие поводы, которые можно было бы выставить причиной и начать рассказ, таким образом, не с событий на Керкире, а с тех великих свершений, которые произошли вскоре после Персидской войны19. Об этом он позднее все же упоминает, правда, в неподобающем месте и притом как-то скупо и бегло. Далее, со всей благожелательностью патриота своего города следовало бы добавить, что спартанцы вступили в войну от зависти и страха перед ними, прикрываясь, в свою очередь, другими основаниями. И уже только после этого можно было говорить о событиях на Керкире, о решении против [p.771] мегарцев20 и обо всем прочем, что он хотел сказать.

В конце сочинения еще больший промах. Ведь хотя Фукидид и говорил, что наблюдал полный ход войны, а также обещал осветить все события, тем не менее он кончает свое повествование морским сражением при Киноссеме21, случившимся между афинянами и спартанцами на двадцать втором году войны. Однако было бы гораздо лучше, если бы в конце своей истории он описал какое-нибудь замечательное и весьма приятное для слушателей событие, например, возвращение изгнанников из Филы22, положившее начало освобождению города.

Третья задача историка — обдумать, что следует включить в свой труд, а что оставить в стороне. И в этом отношении Фукидид отстает. Геродот ведь сознавал, что длинный рассказ только тогда приятен [p.772] слушателям, когда в нем есть передышки; если же события следуют одно за другим, как бы удачно они не были описаны, это [неизбежно] вызывает пресыщение и скуку, и поэтому Геродот стремился придать своему сочинению пестроту, следуя в этом Гомеру.

Ведь беря в руки его книгу, мы не перестаем восторгаться им до последнего слова, дойдя до которого, хочется читать еще и еще. Фукидид же, описывая только одну войну, напряженно и не переводя дыхания нагромождает битву на битву, сборы на сборы, речь на речь и в конце концов доводит читателей до изнеможения. «Можно пресытиться даже медом и сладким цветком любви», — говорит Пиндар23.

То, о чем я говорю, а именно, что перемена темы в историческом сочинении — вещь весьма приятная и вносящая разнообразие, понимал уже и сам Фукидид, который в двух или трех местах так и делал, например, когда говорил о причинах возвышения царства одрисов и о городах Сицилии24.

[p.773] Следующая задача историка — распределить материал и расставить все по своим местам. Каким же образом каждый из них распределяет и располагает сообщаемое? Фукидид следует хронологии, а Геродот стремится схватить ряд взаимосвязанных событий. В итоге у Фукидида получается неясность и трудно следить за ходом событий. Поскольку за каждое лето и зиму в разных местах происходили различные события, то он, бросая на полдороге описание одного дела, хватается за другое, происходившее одновременно с ним. Это, конечно, сбивает нас с толку, и становится трудно следить за ходом рассказа, когда внимание то и дело отвлекается.

Геродот же, начав с царства лидийцев и дойдя до Креза, сразу переходит к Киру, который сокрушил власть Креза, и затем начинает рассказ о Египте, Скифии, Ливии25, следуя по порядку, добавляя недостающее и вводя то, что могло бы оживить повествование.

Сообщая о военных действиях между эллинами и варварами, [p.774] происходившими в течение двухсот двадцати лет на трех материках, и дойдя в конце истории до бегства Ксеркса26, Геродот нигде не разбивает повествования.

[p.775] Таким образом, получается, что Фукидид, избрав своей темой только одно событие, расчленил целое на много частей, а Геродот, затронувший много самых различных тем, создал гармоническое целое.

Я упомяну еще об одной черте содержания, которую не меньше, чем уже рассмотренные нами, мы ищем в любом историческом труде, — это отношение автора к описываемым событиям. У Геродота оно во всех случаях благожелательное, он радуется успехам и сочувствует при неудачах. У Фукидида же в его отношении к описываемому видна некоторая суровость и язвительность, а также злопамятность, вызванная его изгнанием из отечества27. Ведь неудачи своих соотечественников он описывает во всех подробностях, а когда следует сказать об успехах, он или вообще о них не упоминает, или говорит как бы нехотя.

Таким образом, в области содержания Фукидид слабее Геродота, в области же стиля он в чем-то хуже, в чем-то лучше, в чем-то равен ему. Я выскажу свое мнение и об этом. Первое достоинство, без которого вообще бесполезно говорить о стиле, — это язык, чистый в словоупотреблении и бережно лелеющий греческую речь. В этом щепетильны оба, представляя лучшие образцы: Геродот — ионийского, а Фукидид — аттического диалекта…28

…Третье по порядку — так называемая сжатость (syntomia). В этом, кажется, Фукидид превосходит Геродота. Мне могут возразить, однако, что сжатость хороша только в сочетании с ясностью, а без нее она [p.776] вызывает досаду. Однако не будем думать, что стиль Фукидида от этого становится хуже.

Вслед за этим самое главное из дополнительных достоинств — живость (enargeia), в этом преуспели оба.

Далее — умение изображать чувство и характеры людей. В этом отношении писатели разделяются таким образом: Фукидид сильнее в изображении чувств, в то время как Геродот с большим совершенством рисует характеры.

Далее следуют достоинства, вызывающие размах и своеобразие разработки, — в этом оба писателя равны.

Затем — та сторона мастерства, которая включает в себя силу (ischys), напряженность (tonos) и другие подобные достоинства стиля, в этом Фукидид сильнее Геродота. Что же касается приятности, убедительности (peitho), обаяния (terpsis) и тому подобного, то здесь Геродот намного выше Фукидида. В выборе выражений Геродот стремится к естественности, а Фукидид — к мощи (deinos).

Из всех достоинств речей самое главное — соответствие [повествованию] (to prepon). Здесь Геродот намного тщательнее Фукидида, который однообразен во всем, а в сочинении речей даже больше, чем [p.777] в повествовании.

Мы с моим другом Цецилием29 находим, что Демосфен подражал его энтимемам и даже стремился их превзойти.

Таким образом, подводя итог, я говорю, что поэтические произведения — я без стеснения называю их поэтическими — оба прекрасны, но весьма различаются между собой только в том, что красота Геродота приносит радость (hilaros), а красота Фукидида вселяет ужас (phoberos).

Пожалуй, я уже достаточно сказал об этих историках, о которых можно было бы еще многое сказать, но об этом в другой раз.


IV

Ксенофонт и Филист, которые достигли расцвета славы уже после Геродота и Демосфена, не схожи друг с другом ни по натуре, ни по направлению, которого придерживались. Ксенофонт был последователем Геродота и в области содержания, и в области стиля. Во-первых, как и подобает философу, он избрал прекрасную и величественную тему [p.778] своей истории: воспитание Кира, где он дает образ доброго и счастливого царя, и поход Кира-Младшего, будучи в прошлом участником которого, Ксенофонт слагает громкую хвалу греческим союзникам Кира30. Ему принадлежит еще третье сочинение — греческая история, которую Фукидид оставил неоконченной, где Ксенофонт описывает свержение тирании Тридцати и восстановление в Афинах городских стен, разрушенных спартанцами31.

Ксенофонт заслуживает похвалы не только за удачно выбранную им в подражание Геродоту тему, но и за умелое расположение материала. Он начинает и кончает всегда самым подходящим образом, прекрасно распределяет и расставляет материал и привносит разнообразие в свое произведение.

Он изобличает благочестие, справедливость, стойкость, одаренность, словом, все лучшие качества, украшающие человека. Вот то, что можно сказать о содержании у Ксенофонта.

Что же касается стиля, то в этом отношении он в чем-то равен Геродоту, а кое в чем ниже его. Его стиль чист, точен и ясен в [p.779] выборе слов, как и у Геродота; он подбирает слова, родственные и созвучные предмету и слагает их с неменьшей приятностью и прелестью, чем Геродот. Но у Геродота были к тому же величие, красота и пышность, и то, что называется «исторической жилкой» (plasma historicon), чего Ксенофонт не только не мог перенять, но даже когда и пытался так выражаться, то у него не хватало дыхания, которое прерывалось и стихало так же быстро, как ветер с суши.

Во многих местах он длиннее, чем следовало бы; далеко не так успешно, как Геродот, он вкладывает речи в уста действующих лиц, и если исследовать по-настоящему, то он во многом небрежен.


V

Филист, мне кажется, скорее походит на Фукидида и вырабатывает свой стиль под его влиянием32. Подобно Фукидиду, он избирает не [p.780] общеполезную и касающуюся всех тему, а довольно-таки частную и представляющую местный интерес, и разрабатывает ее в двух сочинениях, первое под названием «О Сицилии», а второе «О Дионисии», но оба об одном и том же, что явствует из заключения части «О Сицилии». Филист придерживается далеко не лучшего порядка изложения событий, и за ними невозможно следить, еще труднее, чем у Фукидида. Как и Фукидид, он не допускает ничего не относящегося к теме и потому однообразен. При этом он обнаруживает льстивый и раболепный нрав, низменный и мелочный. Он избегает того, что в стиле Фукидида было особенным и необычным, и стремится воспроизвести его закругленность, [p.781] сжатость и энтимематичность. Однако до красоты и богатства энтимем Фукидида ему далеко. Он отстает не только в этом, но и в отношении построения повествования, ведь стиль Фукидида исполнен многообразия (это так очевидно, что я не думаю, чтобы об этом нужно было долго рассуждать), а у Филиста все выражения ужасно однообразны и бедны. Часто можно найти подряд несколько предложений, совершенно одинаково составленных, как, например, в начале второй книги о Сицилии:

«Сиракузяне, присоединившиеся к мегарцам и эннейцам, а камаринейцы, влившиеся к сицилийцам и другим союзникам, кроме гелонов. Гелоны же отказались воевать против сиракузян. Сиракузяне же, узнав, что камаринейцы перешли через Гирмин…»33 и т.д.

Мне все это кажется весьма скверным. Филист столь же мелок и незначителен совершенно во всем, описывает ли он осаду города или [p.782] его постройку, хвалит он или порицает.

Он вкладывает в уста ораторов речи, не соответствующие их величию, и по его воле ораторы, охваченные робостью, теряют свою силу и отступают от своих правил.

Однако в его выражениях все же есть природное благозвучие и чувствуется владение ритмом.

Однако в отношении ведения настоящей тяжбы — он более подходящий [образец], чем Фукидид.


VI

Феопомп Хиосский, самый знаменитый ученик Исократа, сочинил много хвалебных и совещательных речей, написал «Хиосские послания» и другие, заслуживающие внимания сочинения. Как историк он стоит [p.783] похвал, во-первых, за выбор тем, которые обе хороши: одна освещает конец Пелопоннесской войны, а другая — деяния Филиппа34; во-вторых, за распределение материала — оба сочинения ясны и легко следить за ходом событий; более всего, однако, похвальны его тщательность и трудолюбие. Ведь совершенно ясно, хоть сам он об этом и не пишет, что он провел самую полную подготовительную работу, затратил огромные силы на сбор материала — ведь он сам был очевидцем многих событий и завязывал отношения со многими видными людьми того времени — военачальниками, политиками, философами, чтобы пополнить свое сочинение, ведь он в отличие от некоторых не считал написание истории чем-то не относящимся к жизни, а самым необходимым делом из всех.

Чтобы оценить затраченный им труд, достаточно обратить внимание на многосторонность его сочинения. Ведь он рассказывает об образовании племен и городов, изображает жизни царей и особенности [p.784] обычаев, включает в свое сочинение все, что только есть диковинного на суше и на море. Но не надо думать, что все это только развлечения ради, это вовсе не так, но все направлено, так сказать, на наибольшую пользу.

Как не согласиться, что, занимаясь ученой риторикой, совершенно необходимо, не говоря уже об остальном, также изучить обычаи греков и варваров, быть сведущим в законах и различных видах государственного устройства, знать жизни и деяния людей, их смерть и участь. Изучающим это Феопомп щедрою рукой предоставляет богатые сведения, к тому же не вырванные из хода событий, а связанные с ними.

Все это составляет завидный успех писателя, к которому присоединяются разбросанные по всему сочинению философские рассуждения о справедливости, благочестии и других добродетелях, которые часто и хорошо рассматривает писатель.

В завершение скажем о наиболее характерном свойстве его работ, [p.785] которое с такой силой и тщательностью не развито ни у одного писателя ни старших, ни младших поколений. Что же это за свойство? А свойство это состоит в том, что Феопомп видит и говорит не только то, что очевидно многим, но изучает неявные причины поступков, побуждения и движения души тех, кто их совершает, которые большинству увидеть нелегко; он всегда разоблачает все тайны мнимой добродетели и нераскрытых пороков. Мне кажется, что мифический суд, который при разлучении души с телом вершат в Аиде тамошние судьи35, так же строг, как и тот, что вершит Феопомп в своих сочинениях. Из-за того и прославили его клеветником, что он добавляет к необходимым упрекам по отношению к видным лицам еще и не необходимые обстоятельства так же, как это делают врачи, которые отсекают и выжигают больные части тела, стремясь достать и вырвать их [p.786] поглубже, не нанося при этом никакого вреда здоровым и нормальным органам. Вот такого вида у Феопомпа содержание.

В отношении стиля он весьма сходен с Исократом36. Его язык понятен, ясен, величав, торжествен, пышен, он выдержан в среднем тоне, приятно и плавно течет. Он отличается от Исократа по остроте и напряженности, когда дает волю страстям, особенно там, где он упрекает город или полководцев в злых умыслах и несправедливых делах. Таких мест у него много и в них он ничуть не уступает силе Демосфена, что можно видеть из многих сочинений и из «Хиосских посланий», которые он написал, вдохновленный патриотическими чувствами.

И если бы там, где он достигает особого накала, Феопомп обращал [p.787] поменьше внимания на сочетания гласных37, ритмическое закругление периода и единообразие конструкций, он был бы намного лучше самого себя.

Впрочем, и в области содержания у него есть кое-какие промахи, особенно в отношении отступлений, поскольку в некоторых из них нет нужды, и они употреблены не ко времени, а многие кажутся очень детскими, например, история о Силене, который появился в Македонии, о драконе, вступившем в бой с триерой, и немало других в таком роде.

Таким образом, изучение взятых нами писателей будет необходимой основой для осваивающих политическое красноречие и предоставит примеры всех образцов стиля.