Издание подготовили В. О. Горенштейн, М. Е. Грабарь-Пассек.
Издательство Академии Наук СССР. Москва 1962.
Перевод В. О. Горенштейна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199 200 201 202
Оппианик будто бы умертвил пятерых жен, одну за другой, своего брата Гая Оппианика и его жену Аврию; он совершил и ряд других убийств. Спасаясь от преследований Авриев, он отправился в лагерь Квинта Метелла Пия, сторонника Суллы. Победа Суллы в гражданской войне позволила Оппианику возвратиться в Ларин и расправиться со своими обвинителями, внеся их в проскрипционные списки. Так погиб, в частности, Авл Аврий Мелин, на вдове которого, Сассии, Оппианик впоследствии женился. Сассия условием своего согласия на брак поставила, чтобы Оппианик устранил своих двух малолетних сыновей. Вскоре между Клуенцием и Оппиаником возникло недоразумение в связи с событиями в Ларине — из-за марциалов, служителей культа Марса, бывших на полурабском положении; Оппианик настаивал на том, что они — свободные люди, а это наносило ущерб интересам муниципия; дело было перенесено в Рим, Клуенций выступал от имени муниципия.
По словам Цицерона, это обстоятельство и желание Оппианика обеспечить себе в будущем права на имущество Сассии натолкнули его на попытку отравить Клуенция, которая была раскрыта и дала повод к судебному преследованию виновных: вольноотпущенника Скамандра, которого защищал Цицерон, и Гая Фабриция, патрона Скамандра. Суд под председательством Гая Юния осудил обвиняемых (74 г.). Затем суд, в том же составе (32 судьи) осудил самого Оппианика. Этот приговор породил толки о подкупе суда; их распространял народный трибун Луций Квинкций, защищавший Оппианика. Восемь судей (из семнадцати, голосовавших за осуждение) подверглись наказанию; сам Клуенций в 70 г. получил замечание от цензоров. Они исключили из сената двоих судей. В 72 г. Оппианик умер при неясных обстоятельствах. Цицерон дает понять, что в его смерти была виновна Сассия, но она обвинила в ней своего сына Авла Клуенция и подвергла пытке своих рабов, чтобы вырвать у них нужные ей показания.
Речь Цицерона состоит из двух частей — первая (§ 9—
(I, 1) Я заметил, судьи, что вся речь обвинителя была разделена на две части: в одной из них он, будучи уверен в застарелом предубеждении против приговора Юниева суда1, строил, по-видимому, именно на нем свои расчеты, а в другой части только потому, что так принято, робко и неуверенно касался вопроса об обвинениях в отравлении, между тем как этот суд учрежден на основании закона как раз для разбора дел о преступлениях такого рода. Ввиду этого я в своей защитительной речи решил сохранить то же деление на две части и коснуться в первой из них упомянутого мною предубеждения, а во второй — самого́ обвинения, дабы все могли понять, что я не захотел уклониться от обсуждения того или другого вопроса, умолчав о них, ни затемнить их, говоря о них2. (2) Когда же я думаю о том, к чему же мне следует приложить особое старание, то мне кажется, что второй вопрос и притом тот, который собственно и подлежит вашему решению на основании закона об отравлениях, не потребует от меня долгого рассмотрения и большого напряжения; первый же, собственно говоря, к правосудию отношения не имеющий и более подходящий для обсуждения на народных сходках, созванных с целью мятежа, а не для спокойного и беспристрастного судебного разбирательства, потребует от меня — я это ясно вижу — многих усилий, большого труда. (3) Но как ни велики эти трудности, судьи, меня утешает одно: вы привыкли слушать определенные статьи обвинения, причем ожидаете, что оратор будет полностью опровергать их, и полагаете, что вы не должны предоставлять подсудимому иных средств к спасению, кроме тех, какими сможет располагать защитник, опровергая обвинения, предъявленные подсудимому, и доказывая его невиновность. Что касается предубеждения, то вы должны нас рассудить, вникая не только в то, что я говорю, но и в то, что мне следовало бы сказать. В самом деле, обвинение грозит опасностью одному лишь Авлу Клуенцию; предубеждение же и ненависть — всему обществу. Поэтому я, касаясь одной стороны дела, буду приводить вам определенные доказательства; касаясь другой, — обращаться к вам с просьбой; в одном случае должна прийти мне на помощь ваша добросовестность, в другом я буду умолять вас о покровительстве. Ибо без защиты со стороны вашей и подобных вам людей никому не устоять против ненависти. (4) Что касается меня, то я не знаю, к чему мне прибегнуть: отрицать ли мне позорный факт подкупа суда; отрицать ли мне, что о нем открыто говорили на народных сходках, спорили в судах, упоминали в сенате?3 Могу ли я вырвать из сознания людей столь твердое, столь глубоко укоренившееся, столь давнее предубеждение? Нет, не мое дарование, но лишь ваше содействие, судьи, может помочь этому ни в чем не виновному человеку при наличии такой пагубной молвы, подобной некоему разрушительному, вернее, всеобщему пожару.
(II, 5) И в самом деле, между тем как в других местах не на что опереться истине, которая бессильна, здесь должна ослабеть несправедливая ненависть. Пусть она господствует на народных сходках, но встречает отпор в суде; пусть она торжествует в мнениях и толках неискушенных людей, но дальновидные пусть ее отвергают; пусть она неожиданно совершает свои стремительные набеги, но с течением времени и после расследования дела пусть теряет свою силу. Пусть, наконец, сохранится в неприкосновенности тот завет, который наши предки дали правому суду: при отсутствии предубеждения, в суде вину надо карать, а при отсутствии вины — предубеждение отметать.
(6) Поэтому, судьи, прежде чем начинать свою речь о самом деле, прошу вас о следующем: во-первых, — и это вполне справедливо — не являйтесь сюда с уже готовым приговором (ведь мы утратим не только всякий авторитет, но и самое имя «су́дьи», если будем судить не на основании данных следствия и приходить на суд с приговором, уже составленным у себя дома); во-вторых, если у вас уже есть какое-либо предвзятое мнение, не отстаивайте его, если оно будет поколеблено доводами, расшатано моей речью, наконец, опрокинуто силой истины, не сопротивляйтесь и изгоните его из своей души либо охотно, либо, по крайней мере, спокойно; а когда я стану говорить о каждом обстоятельстве в отдельности и опровергать его, прошу вас не размышлять тайком о возражениях, которые можно сделать против моих доводов, а подождать до конца и позволить мне сохранить составленный мной план речи; когда я закончу ее, тогда только спросите себя, не пропустил ли я чего-нибудь.
(III, 7) Я прекрасно понимаю, судьи, что приступаю к защите человека, о котором уже восемь лет подряд люди слушают речи его противников, человека, о котором всеобщее мнение уже почти что вынесло свой молчаливый приговор, признав его виновным и подвергнув осуждению. Но если кто-либо из богов внушит вам желание выслушать меня благосклонно, то я, конечно, добьюсь того, чтобы вы все поняли, что человеку следует больше всего бояться предвзятого мнения, что невиновный, против которого оно уже сложилось, должен больше всего желать справедливого суда, так как только такой суд может положить предел и конец лживой молве, позорящей его имя. Вот почему я твердо надеюсь, что (если я смогу представить вам факты, относящиеся к этому судебному делу, и исчерпывающим образом рассмотреть их в своей речи) это место и это ваше заседание, которое, по расчетам наших противников, должно стать страшным и грозным для Авла Клуенция, в конце концов окажется для него пристанью и прибежищем в его злосчастной, полной треволнений судьбе.
(8) Хотя, прежде чем говорить о самом деле, мне следовало бы многое сказать об опасностях, которые для всех нас представляют подобные враждебные настроения, все же, чтобы не злоупотребить вашим вниманием, говоря чересчур долго, я приступлю к самому обвинению, судьи, обратившись к вам с просьбой, которую мне, как я понимаю, придется повторять не раз: слушайте меня так, словно ныне это дело разбирается впервые в суде (это и соответствует действительности), а не так, словно оно велось уже не раз и всегда безуспешно. Ибо сегодня впервые представляется возможность опровергнуть старое обвинение; до сего времени в данном деле господствовали заблуждение и ненависть. Поэтому прошу вас, судьи, когда я стану в краткой и ясной речи отвечать на обвинение, повторявшееся на протяжении многих лет, выслушайте меня благосклонно и внимательно, как вы поступали с самого начала.
(IV, 9) Авл Клуенций, нам говорят, подкупил суд деньгами, чтобы он осудил его врага Стация Аббия[1], хотя этот последний не был виновен. Коль скоро суть этого ужасного события, вызвавшего ненависть, была в том, что за деньги погубили невинного человека, я, судьи, докажу, во-первых, что к суду еще никогда не привлекался человек, которому были бы предъявлены более тяжкие обвинения и против которого были бы даны более веские свидетельские показания; во-вторых, те самые судьи, которые его осудили, вынесли о нем такие предварительные приговоры, что не только они сами, но и никакие другие судьи не могли бы его оправдать. Установив это, я докажу положение, выяснение которого, как я понимаю, наиболее необходимо: попытка подкупить суд деньгами была совершена не Клуенцием, а во вред Клуенцию, и вы — я этого добьюсь — поймете, какие факты лежат в основе всего этого дела, что́ является плодом заблуждения и что́ порождено ненавистью.
(10) Итак, первое, из чего возможно понять, что Клуенций должен был быть вполне уверен в правоте своего дела, следующее: он спустился на форум4 для предъявления обвинения, располагая самыми убедительными уликами и свидетельскими показаниями. Здесь, судьи, я считаю нужным вкратце изложить вам статьи обвинения, на основании которых Аббий был осужден. Тебя, Оппианик5, я прошу считать, что я неохотно говорю о деле твоего отца, повинуясь своему долгу и исполняя свою обязанность защитника. И в самом деле, если я в настоящее время не смогу услужить тебе, то в будущем мне все же не раз представится случай оказать тебе услугу; но если я теперь не окажу услуги Клуенцию, то впоследствии у меня уже не будет возможности ему услужить. В то же время, кто может сомневаться в том, выступать ли ему против человека, уже осужденного и умершего, в защиту человека полноправного и живого? Ведь того, против кого выступают, обвинительный приговор уже избавил от всякой угрозы дурной славы, а смерть — также и от страданий. Что касается того человека, в чью защиту я говорю, то ему, напротив, малейшая неудача причинит сильнейшие душевные муки и будет грозить величайшим бесславием и позором в его дальнейшей жизни. (11) А дабы вы поняли, что Клуенций подал в суд жалобу на Оппианика не из страсти обвинять6, не из стремления быть на виду и таким путем прославиться, но решился на это в связи с гнусными оскорблениями, ежедневными кознями, явной опасностью для своей жизни, я начну свой рассказ с несколько более отдаленного времени. Прошу вас, судьи, не сетовать на меня за это, ибо вам, когда вы ознакомитесь с началом дела, будет гораздо легче понять его развязку.
(V) Отец обвиняемого, Авл Клуенций Габит, судьи, и по своим нравственным качествам, и по своей знатности, пользовался всеобщим уважением и был, несомненно, первым человеком не только в своем родном муниципии7 Ларине, но и во всей той области, и в соседних. Он умер в консульство Суллы и Помпея8, оставив этого вот сына, которому тогда было пятнадцать лет, и взрослую дочь-невесту, вышедшую вскоре после смерти отца за своего двоюродного брата Авла Аврия Мелина, считавшегося тогда в тех краях одним из лучших молодых людей, уважаемых и знатных. (12) Это был весьма достойный брачный союз, и молодые жили в полном согласии. Но вот в одной распущенной женщине вдруг вспыхнула нечестивая страсть, которая не только навлекла на семью позор, но и привела к злодеянию. Ибо Сассия, мать этого вот Габита, да, мать… во всей своей речи я буду называть ее, повторяю, матерью, хотя она относится к нему с ненавистью и жестокой враждой, и она, во время моего рассказа о ее преступности и бесчеловечности, должна будет каждый раз слышать имя, данное ей природой; чем больше само имя «мать» вызывает чувство любви и нежности, тем более омерзительной покажется вам неслыханная преступность той матери, которая вот уже столько лет — и ныне более, чем когда-либо, — жаждет гибели своего сына. Итак, мать Габита, воспылав беззаконной любовью к своему зятю, молодому Мелину, вначале, хотя и недолго, пыталась бороться с этой страстью, как только могла; но затем безумие так охватило ее, так разбушевалось в ней пламя похоти, что ни совесть, ни стыдливость, ни долг матери, ни позор, грозящий семье, ни дурная молва, ни горе сына, ни отчаяние дочери — ничто не могло заглушить в ней ее страсть. (13) Она опутала неопытного и еще не окрепшего духом юношу, пустив в ход все средства, которыми можно завлечь и прельстить человека его возраста. Ее дочь не только была оскорблена, как бывает оскорблена каждая женщина подобным проступком мужа, но и не могла стерпеть нечестивого прелюбодеяния матери; даже жаловаться на это она сочла бы преступлением и хотела, чтобы никто не знал о ее страшном несчастье; только на груди у нежно любящего брата она терзала себя, давая волю слезам. (14) И вот происходит спешный развод; казалось, он принесет избавление от всех бед. Клуенция оставляет дом Мелина; после таких тяжких оскорблений она делает это не против своей воли, но расстается с мужем без радости. Тут уже эта мать, редкостная и достойная, стала открыто ликовать и справлять триумф, одержав победу над дочерью, но не над похотью. Она захотела положить конец всем глухим толкам, порочащим ее имя; то самое брачное ложе9, которое она два года назад постлала, выдавая замуж свою дочь, она велела приготовить и постлать для себя в том самом доме, откуда она выжила и выгнала свою дочь. И вот, в брак с зятем вступила теща, без авспиций10, без поручителей11, при зловещих предзнаменованиях. (VI, 15) О, преступление женщины, невероятное и никогда не слыханное на земле, кроме этого случая! О, разнузданная и неукротимая похоть! О, единственная в своем роде наглость! Неужели она не побоялась — если не гнева богов и людской молвы, то хотя бы той самой брачной ночи и ее факелов, порога спальни, ложа своей дочери, наконец, самих стен, свидетельниц первого брака? Нет, она своей бешеной страстью разбила и опрокинула все преграды. Над совестью восторжествовала похоть, над страхом — преступная дерзость, над рассудком — безумие. (16) Позор этот, павший на всю семью, на родню, на имя Клуенциев, был тяжелым ударом для сына; к тому же его горе еще усиливалось от ежедневных жалоб и постоянных рыданий его сестры. Все же он решил, что единственным его ответом на такое оскорбление и на такое преступление матери будет то, что он перестанет обращаться с ней, как с матерью; ведь если бы он сохранил сыновнее уважение к той, которую он, не испытывая величайшей скорби, даже видеть не мог, то и его самого могли бы счесть таким человеком, который не только видится с ней, но и одобряет ее поступок.
(17) Итак, с чего началась его вражда с матерью, вы уже знаете; а то, что это имело отношение к данному судебному делу, вы поймете, когда узнаете и остальное. Ибо я вполне сознаю, что, какова бы ни была мать, во время суда над сыном не следует говорить о позорном поведении родившей его. Я не был бы вообще способен вести какое бы то ни было дело, судьи, если бы я, призванный защищать людей, подвергающихся опасности, забывал о чувстве, заложенном в душу всем людям и коренящемся в самой природе12. Мне вполне понятно, что люди должны не только молчать об оскорблениях со стороны своих родителей, но и мириться с ними. Но, по моему мнению, переносить следует то, что возможно перенести, молчать — о том, о чем возможно молчать. (18) Всякий раз, когда Авла Клуенция постигало какое-нибудь несчастье; всякий раз, когда он подвергался смертельной опасности; всякий раз, когда ему угрожала беда, — единственной зачинщицей и виновницей этого была его мать. Он и в настоящее время не сказал бы ничего и, не будучи в состоянии забыть обо всем этом, все же согласился бы хранить молчание и скрывать это. Но она держит себя так, что молчать он больше никак не может. Ведь даже самый суд, эти опасности, обвинение, возбужденное противной стороной, множество свидетелей, готовых давать показания, — все это затеяла его мать; она их подготовила, она их подстрекает и снабжает из своих средств. Наконец, она сама недавно примчалась из Ларина в Рим, чтобы погубить своего сына; она здесь, эта наглая женщина, богатая, жестокая; она подстрекает обвинителей, наставляет свидетелей, радуется жалкому виду и лохмотьям подсудимого13, жаждет его погибели, идет на то, чтобы пролилась вся ее кровь, лишь бы она успела увидеть пролившуюся кровь своего сына. Если вы не увидите всего этого во время слушания дела, считайте, что я называю ее имя необдуманно; но если ее участие в деле окажется столь же явным, сколь и преступным, то вы должны будете простить Клуенцию, что он мне позволяет так говорить; вы, напротив, не должны были бы простить мне, если бы я об этом умолчал.
(VII, 19) Теперь я ознакомлю вас в общих чертах с преступлениями, за которые был осужден Оппианик, дабы вы могли убедиться как в стойкости Авла Клуенция, так и в основательности самого обвинения. Но сначала я укажу вам причину, заставившую его выступить обвинителем, дабы вы поняли, что Авл Клуенций даже это сделал в силу необходимости. (20) Когда он захватил с поличным человека, собиравшегося его отравить ядом, который для него приготовил муж его матери, Оппианик, и когда это обстоятельство было установлено не путем догадок, а было очевидным и явным, и когда дело уже не вызывало никаких сомнений, — только тогда он обвинил Оппианика. Как обоснованно и как обдуманно он это сделал, я скажу потом; теперь я только хочу, чтобы вам было известно следующее: у него не было никакой иной причины обвинять Оппианика, кроме желания избежать постоянных опасностей, угрожавших его жизни, и ежедневных козней его противников. А дабы вы поняли, что преступления, в которых Оппианик был обвинен, по своему существу освобождали обвинителя от всяких опасений, а подсудимого лишали всякой надежды, я сообщу вам некоторые статьи обвинения, предъявленного во время того суда. Ознакомившись с ними, никто из вас не будет удивляться тому, что Оппианик, не надеясь на благополучный исход дела, обратился к Стайену и дал взятку.
(21) В Ларине жила некая Динея, теща Оппианика; у нее были сыновья, Марк и Нумерий Аврии, Гней Магий и дочь Магия, вышедшая замуж за Оппианика. Марк Аврий в юности был взят в плен под Аскулом во время Италийской войны14, попал в руки сенатора Квинта Сергия — того самого, который был осужден за убийство, — и находился у него в эргастуле15. Брат его, Нумерий Аврий, умер, назначив своим наследником своего брата, Гнея Магия. Впоследствии умерла и Магия, жена Оппианика. Наконец, умер и последний из сыновей Динеи, Гней Магий; он оставил своим наследником молодого Оппианика, сына своей сестры, с тем, однако, чтобы тот разделил наследство с его матерью Динеей. Но вот Динея получает довольно точное и достоверное известие, что ее сын Марк Аврий жив и находится в рабстве в Галльской области16. (22) Когда у этой женщины, потерявшей всех своих детей, появилась надежда возвратить себе единственного сына, какой у нее остался, она созвала всех своих родственников и друзей своего сына и, в слезах, стала их умолять, чтобы они взяли на себя труд разыскать юношу и вернули ей сына, единственного, которого судьбе было угодно сохранить из ее многих детей. После того, как она дала ход этому делу, она тяжело заболела; поэтому она составила завещание, отказав этому сыну легат17 в
(VIII, 23) Тем временем Оппианик, по своей исключительной преступности и дерзости, в которых вам не раз придется убедиться, прежде всего подкупил вестника, действуя через своего близкого друга родом из Галльской области; затем он, без больших издержек, позаботился о том, чтобы самого Марка Аврия, убив, устранили. Те, которые отправились, чтобы разыскать и вернуть себе своего родственника, прислали письмо в Ларин к Авриям, родичам юноши и своим друзьям, с известием, что разыскать его трудно, так как, насколько они понимают, вестник подкуплен Оппиаником. Авл Аврий, храбрый, деятельный и известный у себя на родине человек, близкий родственник того Марка Аврия, прочитал это письмо на форуме, всенародно, перед большой толпой, в присутствии самого Оппианика, и громогласно объявил, что он, если получит сведения об убийстве Марка Аврия, привлечет Оппианика к судебной ответственности. (24) Прошло немного времени, и те, кто выезжал в Галльскую область, возвратились в Ларин и сообщили, что Марк Аврий убит. Тут уже не только родственники убитого, но и все жители Ларина почувствовали к Оппианику ненависть, а к молодому человеку сострадание. И вот, когда Авл Аврий — тот самый, который ранее объявил о своем намерении возбудить судебное дело, — начал преследовать Оппианика своими громкими угрозами, тот бежал из Ларина и отправился в лагерь прославленного мужа, Квинта Метелла18. (25) После этого бегства, ясно доказавшего, что Оппианик совершил злодеяние и что совесть у него не чиста, он уже ни разу не дерзнул ни довериться правосудию и законам, ни появиться безоружным среди своих недругов; нет, воспользовавшись памятными нам насилиями и победой Луция Суллы, он, внушая всем ужас, примчался в Ларин во главе вооруженного отряда; кваттуорвиров19, избранных населением муниципия, он отрешил от должности; объявил, что Сулла, назначив кваттуорвирами его и еще троих человек, приказал внести в проскрипционные списки и казнить того Авла Аврия, который угрожал Оппианику судебной ответственностью и утратой гражданских прав, а также другого Авла Аврия и его сына Гая, а равным образом и Секста Вибия, который, по слухам, был посредником при подкупе вестника. После их жестокой казни остальные страшились проскрипции и смерти. Когда при разборе дела в суде эти факты были раскрыты, кто мог бы подумать, что Оппианика могут оправдать? (IX) Послушайте об остальном и вы удивитесь не тому, что он, наконец, был осужден, а его долгой безнаказанности.
(26) Прежде всего обратите внимание на его наглость. Он пожелал жениться на Сассии, матери Габита, — на той, чьего мужа, Авла Аврия, он убил. Он ли был более бесстыден, делая такое предложение, или она — более бессердечна, соглашаясь на него? Трудно сказать. Как бы то ни было, обратите внимание на их человеческое достоинство и их нравственные устои. (27) Оппианик домогается руки Сассии и упорно добивается этого. Она не удивляется его дерзости, к его бесстыдству не относится с презрением, наконец, не испытывает чувства ужаса перед домом Оппианика, залитым кровью ее собственного мужа, но отвечает, что у него три сына20 и что именно это обстоятельство делает брак с ним для нее неприемлемым. Оппианик, страстно желавший получить деньги Сассии, счел нужным поискать у себя в доме средства против препятствия, мешающего его браку. У него был малютка-сын от Новии и еще один сын от Папии, воспитывавшийся в Теане Апулийском, в восемнадцати милях21 от Ларина, у своей матери. И вот, Оппианик внезапно, без всякой причины, посылает в Теан за сыном, чего он до того никогда не делал, разве только в дни общественных игр и в праздники. Бедная мать, не подозревая ничего дурного, посылает к нему сына. В тот самый день, когда Оппианик будто бы уехал в Тарент, мальчик, которого еще в одиннадцатом часу видели в общественном месте здоровым, до наступления ночи умер и на другой день, еще до рассвета, тело его было сожжено. (28) И о столь горестном событии до матери дошел слух раньше, чем кто-либо из челяди Оппианика потрудился ее об этом известить. Узнав в одно и то же время, что ее не только лишили сына, но и не дали ей возможности отдать ему последний долг, она, убитая горем, поспешно приехала в Ларин и устроила новые похороны уже погребенному сыну. Не прошло и десяти дней, как и второй сын Оппианика, младенец, был убит. Тотчас же после этого Сассия вышла за Оппианика, уже ликующего и полного надежд. Это и не удивительно, раз она видела, что он прельщал ее не свадебными дарами, а похоронами своих сыновей. Итак, в то время как люди ради своих детей обычно желают получить побольше денег, он ради денег охотно пожертвовал своими детьми.
(X, 29) Я замечаю, судьи, как сильно взволновало вас, при вашей доброте к людям, данное мной краткое описание злодейств Оппианика. Что же должны были, по вашему мнению, испытывать те, которым пришлось не только выслушать все это, но также вынести по этому делу свой приговор? Вы слушаете рассказ о человеке, которого вы не судите, не видите, уже не можете ненавидеть, который заплатил уже дань и природе и законам, о человеке, которого законы покарали изгнанием, а природа — смертью; вы слушаете этот рассказ не от его недруга и в отсутствие свидетелей, слушаете то, что может быть изложено чрезвычайно подробно, в моем кратком и сжатом изложении. Они же слушали рассказ о человеке, о котором должны были под присягой вынести приговор, о человеке, который был тут же и на чье порочное и преступное лицо они глядели, о человеке, которого все ненавидели за его наглость и считали достойным всяческой казни; они слышали этот рассказ от обвинителей, слышали показания многих свидетелей, слышали убедительное и обстоятельное развитие каждого отдельного обвинения красноречивейшим Публием Каннуцием22. (30) Кто же, ознакомившись со всем этим, может заподозрить, что Оппианик был без вины осужден неправым судом?
Об остальном, судьи, я буду говорить уже в общих чертах, чтобы, наконец, перейти к тому, что имеет более близкое отношение к данному судебному делу и связано с ним более тесно. Но вас я прошу помнить, что я вовсе не ставил себе целью обвинять Оппианика, уже умершего, но что я, желая убедить вас в том, что мой подзащитный суда не подкупал, исхожу в своей защите и основываю ее на том, что в лице Оппианика был осужден величайший злодей и преступнейший человек. Ведь после того, как он сам подал своей жене Клуенции, тетке нашего Габита, кубок, та, начав пить, вдруг вскрикнула, что умирает в страшных муках, и жизнь ее прервалась на этих словах, ибо она, не успев договорить, умерла с воплем. Как внезапность ее смерти и содержание ее предсмертных слов, так и обнаруженные на ее теле признаки свидетельствовали о действии яда. Тем же ядом он умертвил и своего брата, Гая Оппианика. (XI, 31) Но и этого мало. Правда, уже само братоубийство, мне кажется, охватывает все вообще возможные для человека преступления; однако путь к этому нечестивому деянию он подготовил себе заранее другими преступлениями: когда Аврия, жена его брата, была беременна и вскоре должна была родить, он убил ядом ее, чтобы заодно умертвить и ребенка, зачатого ею от его брата. Затем он принялся за брата. Тот, осушив кубок смерти, когда уже было поздно, стал кричать, что знает причину смерти своей и жены, и пожелал переделать завещание; как раз в то время, когда он выражал эту свою волю, он умер. Так Оппианик умертвил эту женщину, чтобы ребенок, который должен был у нее родиться, не мог лишить его наследства после его брата; ребенка своего брата он лишил жизни раньше, чем тот мог явиться на свет; таким образом, все могли понять, что для человека, чья преступность не пощадила ребенка брата даже во чреве матери, не может быть ничего запретного, ничего святого.
(32) Помнится, в бытность мою в Азии23, одна уроженка Милета была присуждена к смертной казни за то, что она, получив от вторых наследников деньги, сама разными снадобьями вытравила у себя плод. Она вполне заслужила это; ведь она убила надежду отца, носителя его имени, опору его рода, наследника его имущества, будущего гражданина государства. Сколь более жестокой казни достоин Оппианик, совершивший такое же преступление! Ведь та женщина, насилуя природу в собственном теле, подвергла истязанию самое себя, а он достиг той же цели, подвергнув другого человека мукам и смерти. Иные люди, видимо, не могут, убив одного человека, совершить тем самым несколько убийств; надо быть Оппиаником, чтобы в одном теле убить многих!
(XII, 33) Поэтому, когда знавший об этом его преступном обыкновении дядя молодого Оппианика, Гней Магий, опасно заболел и стал назначать своим наследником этого племянника, сына сестры, он созвал друзей и, в присутствии матери своей, Динеи, спросил жену, не беременна ли она. Получив от нее утвердительный ответ, он попросил ее жить, после его смерти, у ее свекрови Динеи до самых родов и со всей заботливостью беречь зачатого ею ребенка, чтобы благополучно родить. В связи с этим он отказал ей по завещанию, в виде легата, большие деньги, которые она должна была бы получить от своего сына, если бы он родился; легата от второго наследника он ей не завещал24. (34) Чего он опасался со стороны Оппианика, вы видите; какого мнения был он о нем, совершенно ясно; ибо наследником своим он назначил сына человека, которому опеки над своим ожидаемым ребенком не доверил. Послушайте теперь, что́ совершил Оппианик, и вы поймете, что Магий, умирая, не был дальновиден. Те деньги, которые он отказал жене в виде легата от имени своего сына, если бы таковой родился, Оппианик, хотя он вовсе не был должен ей, выплатил ей немедленно — если только это можно назвать выплатой легата, а не наградой за вытравление плода. Получив эту плату и, кроме того, множество подарков, которые тогда были перечислены на основании приходо-расходных книг Оппианика, она, поддавшись алчности, продала злодею Оппианику свою надежду — порученный ей мужем плод, который она носила во чреве. (35) Казалось бы, этим достигнут предел человеческой порочности; послушайте же, чем дело кончилось. Женщина, которую муж заклинал не знать в течение десяти месяцев25 другого дома, кроме дома своей свекрови, через четыре месяца после смерти мужа вышла за самого Оппианика. Правда, недолговечен был этот союз: их соединило соучастие в злодействе, а не святость брака.
(XIII, 36) А убийство Асувия из Ларина, этого богатого юноши! Сколько шуму наделало оно, когда было еще свежо у всех в памяти, сколько толков оно вызвало! В Ларине жил некто Авиллий, человек, испорченный до мозга костей и дошедший до крайней нищеты, но наделенный каким-то искусством возбуждать страсти у юношей. Как только он, лестью и угодливостью, втерся в доверие и дружбу с Асувием, у Оппианика тотчас же появилась надежда воспользоваться этим Авиллием, словно осадной машиной, чтобы овладеть молодым Асувием и состоянием, доставшимся ему от отца. План был задуман в Ларине, осуществление его перенесено в Рим: они полагали, что составить план легче в глуши, привести замысел в исполнение удобнее среди шумной толпы. Асувий и Авиллий поехали в Рим. За ними по пятам туда же отправился Оппианик. О том, какой образ жизни они вели в Риме, об их пирах, разврате, тратах и расточительности — не только с ведома Оппианика, но и при его участии и помощи — распространяться не буду, тем более что спешу перейти к другому вопросу. Послушайте о развязке этой притворной дружбы. (37) В то время как юноша находился в доме у одной бабенки, переночевав у нее и задержавшись на следующий день, Авиллий, как было решено, притворился больным и пожелал составить завещание; Оппианик привел к нему свидетелей, не знавших ни Асувия, ни Авиллия, и назвал его Асувием; после того как завещание, написанное от имени Асувия, было скреплено печатями26, все разошлись. Авиллий тотчас же выздоровел. Вскоре после этого Асувия пригласили якобы на прогулку в какие-то сады, завели в пески27 за Эсквилинские ворота и там убили. (38) Проходит день, два, несколько дней; хватились Асувия, стали искать там, где он обыкновенно бывал, и не нашли; к тому же Оппианик рассказывал на форуме в Ларине, что недавно он и его друзья скрепили печатями завещание Асувия. Тогда вольноотпущенники Асувия и несколько его друзей схватили Авиллия и привели к трибуналу Квинта Манилия, бывшего тогда триумвиром28, так как было установлено, что в тот день, когда Асувия видели в последний раз, с ним был Авиллий, причем его видели многие. И тут Авиллий, несмотря на то, что ни свидетелей против него, ни доносчиков не нашлось, терзаемый сознанием своего недавнего злодеяния, тотчас же рассказал обо всем то, что́ я только что вам сообщил, и сознался, что он убил Асувия по наущению Оппианика. (39) Манилий велел схватить Оппианика, скрывавшегося у себя дома. Была устроена очная ставка с Авиллием, давшим показания. Стоит ли говорить о дальнейших событиях? Большинство из вас Манилия знало: с детства он ни разу не подумал ни о чести, ни о доблести, ни о тех благах, какими нас награждает уважение людей; нет, после того как он был дерзким и бесчестным фигляром, он, во времена гражданских смут, по голосованию народа добился места у той самой колонны29, к которой не раз приводили его самого, осыпаемого бранью толпы. И вот, он заключил сделку с Оппиаником, получил от него деньги и прекратил дело, уже принятое им и вполне ясное. Но в деле Оппианика преступление против Асувия подтверждалось как показаниями многих свидетелей, так особенно разоблачениями Авиллия, в которых, среди имен людей, причастных к этому делу, на первом месте было имя Оппианика — того самого, которого вы считаете несчастной и безвинной жертвой неправого суда.
(XIV, 40) А твоя, Оппианик, бабка Динея, наследником которой сам ты являешься? Разве не известно, что твой отец умертвил ее? Когда он привел к ней своего врача, уже испытанного им и одержавшего немало побед, врача, при чьем посредстве он умертвил множество людей, Динея воскликнула, что ни за что не станет лечиться у человека, который своим лечением погубил всех ее родных. Тогда Оппианик, не теряя времени, обратился к некоему Луцию Клодию из Анконы, площадному лекарю и торговцу снадобьями, тогда случайно приехавшему в Ларин, и сторговался с ним за
(42) И все же, судьи, этого человека, столь наглого, столь нечестивого, столь преступного, Габит никогда не стал бы обвинять, если бы мог отказаться от обвинения, не рискуя своей жизнью. Недругом был ему Оппианик, — да, был, — но все же это был его отчим. Жестокую вражду питала к нему его мать, но все же это была его мать. Наконец, Клуенцию — и по его натуре, и по его склонности, и по его правилам — совершенно не свойственно быть обвинителем. Но так как ему оставалось одно из двух — либо выступить с честным и добросовестным обвинением, либо умереть мучительной и жалкой смертью, то он и предпочел выступить, как умеет, и обвинить Оппианика, но не погибать самому.
(43) А для того, чтобы вы могли убедиться в справедливости этого моего заявления, расскажу вам о покушении Оппианика, раскрытом и доказанном с несомненностью, из чего вы поймете, что Клуенцию непременно надо было его обвинить, а Оппианик неизбежно должен был быть осужден.
(XV) В Ларине существовали так называемые «марциалы» — государственные служители Марса, посвященные этому богу в силу древнейших религиозных установлений жителей Ларина. Их было довольно много и они считались в Ларине челядью Марса — совершенно так же, как в Сицилии множество рабов принадлежит Венере33. Неожиданно Оппианик стал утверждать, что все они — свободные люди и римские граждане. Декурионы и все жители муниципия Ларина были возмущены этим и обратились к Габиту с просьбой взять на себя это дело и вести его от имени городской общины. Габит, хотя он и держался обычно в стороне от подобных дел, всё же, памятуя о своем положении в общине, о древности своего рода, о том, что он, в силу своего рождения, обязан заботиться не об одних лишь своих выгодах, но также и о благе своих земляков и друзей34, не решился отклонить столь важное поручение всех жителей Ларина. (44) После того как он взял на себя ведение этого дела и перенес его в Рим, между ним и Оппиаником ежедневно стали возникать столкновения, ввиду упорного желания каждого из них отстоять свою точку зрения. Оппианик и без того был свирепого и жестокого нрава, а тут еще разжигала его безумие мать Габита, глубоко ненавидевшая своего сына. Они оба считали очень важным для себя отстранить Габита от ведения дела о марциалах; но к этому соображению присоединялось другое, еще более значительное; оно чрезвычайно волновало Оппианика, человека в высшей степени алчного и преступного. (45) Дело в том, что Габит до самого дня суда еще не успел составить завещание: он не мог решиться ни отказать легат такой матери, ни вовсе пропустить в своем завещании ее имя. Зная это (тайны тут не было никакой), Оппианик понял, что в случае смерти Габита, все его состояние перейдет к его матери и что впоследствии можно будет убить ее с большей выгодой для себя, так как ее имущество увеличится, и с меньшим риском, так как сына у нее не будет. Послушайте теперь, каким образом он, загоревшись этим замыслом, попытался отравить Габита.
(XVI, 46) Некие Гай и Луций Фабриции, братья-близнецы из муниципия Алетрия, так же походили друг на друга своей наружностью и нравами, как не походили на своих земляков; а сколь блистательны последние, как размерен их образ жизни, как почти все они постоянны и воздержны, каждому из вас, думаю, хорошо известно. С этими Фабрициями Оппианик всегда был весьма близок. Ведь вы, надо полагать, все знаете, как важно для заключения дружбы сходство наклонностей и нравов. Так как Фабриции следовали в своей жизни правилу не брезгать никаким доходом, так как от них исходили всевозможные обманы, всякие подвохи и ловушки для молодых людей, и так как они всем людям были известны своими пороками и бесчестностью, то Оппианик, как я уже говорил, уже много лет назад постарался как можно ближе сойтись с ними. (47) Поэтому он и решил тогда устроить Габиту западню при посредстве Гая Фабриция; Луций к тому времени уже умер. В ту пору Габит отличался слабым здоровьем. У него был врач, довольно известный и уважаемый человек, по имени Клеофант. Его раба Диогена Фабриций стал склонять посулами денег, чтобы тот дал Габиту яд. Раб, человек, правда, не лишенный лукавства, но, как показало само дело, честный и бескорыстный, не стал отвергать с презрением предложения Фабриция; он обо всем рассказал своему хозяину. Клеофант, в свою очередь, поговорил с Габитом, а он тотчас сообщил об этом своему близкому другу, сенатору Марку Бебию35, чью честность, проницательность, высокие достоинства вы, мне думается, помните. Бебий посоветовал Габиту купить Диогена у Клеофанта, чтобы было легче, следуя его указаниям, обнаружить преступление или же установить лживость доноса. Буду краток: Диоген был куплен; яд через несколько дней был припасен; в присутствии многих честных людей, подстерегавших преступника, запечатанные деньги, предназначавшиеся как награда за преступление, были захвачены в руках Скамандра, вольноотпущенника Фабрициев. (48) О, бессмертные боги! Кто после этого скажет, что Оппианик был жертвой неправого суда? (XVII) Был ли когда-либо представлен суду более преступный, более виновный, более непреложно изобличенный человек? Какой ум, какой дар слова, какая защитительная речь, кем бы она ни была придумана, могла бы отвести хотя бы одно только это обвинение? Кто, к тому же, согласится, что Клуенцию, после того как он открыл и явно доказал такое злодеяние, оставалось либо встретить смерть, либо взять на себя роль обвинителя?
(49) Мне думается, вполне доказано, судьи, что самое существо обвинений, предъявленных Оппианику, исключало для него всякую возможность быть оправданным честным путем. Я докажу вам теперь, что, уже до вызова обвиняемого в суд, его дело слушалось дважды и что он явился в суд, уже будучи осужден. Ведь Клуенций, судьи, сначала подал жалобу на того человека, в чьих руках он захватил яд. Это был вольноотпущенник Фабрициев, Скамандр. Совет судей не был предубежден; не было ни малейшего подозрения, что они подкуплены; дело, переданное в суд, было простое и определенное и касалось лишь одной статьи обвинения. Тут уже названный мной Гай Фабриций, понимая, что осуждение вольноотпущенника грозит такой же опасностью ему самому, и зная, что жители Алетрия — мои соседи и, в большинстве своем, мои добрые знакомые, привел многих из них ко мне домой. Хотя они были о самом Фабриции такого мнения, какого он заслуживал, все же, поскольку он был из их муниципия, они полагали, что их достоинство велит им защищать его, насколько сил хватит. Поэтому они стали просить меня поступить так же и взять на себя ведение дела Скамандра, так как от его исхода зависела участь его патрона. (50) Я же, с одной стороны, не будучи в состоянии отказать в чем-либо этим столь достойным и столь расположенным ко мне людям, с другой стороны, не считая этого обвинения таким тяжким и так ясно доказанным, — как думали и они, поручавшие мне это дело, — обещал им сделать все, чего они хотели.
(XVIII) Началось слушание дела; был вызван Скамандр в качестве обвиняемого. Обвинял Публий Каннуций, чрезвычайно одаренный человек и опытный оратор. Но его обвинение против Скамандра содержало лишь три слова: «Был захвачен яд». Все копья всей своей обвинительной речи он метал в Оппианика; он раскрыл причину покушения; упомянул о близком знакомстве Оппианика с Фабрициями, описал его образ жизни, его преступность; словом, всю свою обвинительную речь, произнесенную живо и убедительно, он закончил доказательством явного для всех захвата яда. (51) И вот, чтобы ответить ему, встал я. Бессмертные боги! Какое волнение, какая тревога, какой страх охватили меня! Правда, я всегда сильно волнуюсь, начиная свою речь; всякий раз, как я говорю, мне кажется, что я пришел отдать на суд не только свое дарование, но и свою честность и добросовестность; я боюсь, как бы вам не показалось, что я утверждаю то, чего не смогу доказать, а это свидетельствовало бы о моем бесстыдстве, или же что не достигаю того, чего мог бы достигнуть, а это можно было бы приписать моей недобросовестности или небрежности. Но тогда я был до того взволнован, что боялся всего: ничего не сказав, прослыть лишенным дара речи; сказав по делу такого рода слишком много, прослыть совершенно бессовестным человеком. (XIX) Наконец, я собрался с духом и решил говорить смело; ведь людей моего возраста36 обычно хвалят за то, что они даже в делах, не слишком надежных, не оставляют своего подзащитного, находящегося в отчаянном положении. Так я и поступил. Я так боролся, так изыскивал разные способы доказательства, так неутомимо прибегал ко всем средствам, ко всем лазейкам, какие только мог отыскать, что достиг одного: никто — скажу скромно — не мог подумать, что защитник оказался предателем по отношению к своему подзащитному. (52) Но за какое бы оружие я ни брался, обвинитель тотчас же выбивал его у меня из рук. Если я спрашивал, какую неприязнь Скамандр питал к Габиту, он отвечал, что никакой, но что Оппианик, чьим орудием был подсудимый, был и остался злейшим недругом Габиту. Если же я указывал, что смерть Габита не сулила Скамандру никакой выгоды, то обвинитель со мной соглашался, но говорил, что все его имущество в этом случае должно было бы достаться жене Оппианика, человека искушенного в убийстве своих жен. Когда я приводил в пользу Скамандра довод, всегда встречавший особенное одобрение при слушании дел вольноотпущенников, что Скамандр пользуется доверием у своего патрона37, он соглашался, но спрашивал, у кого пользуется доверием сам патрон. (53) Если я, не жалея слов, отстаивал мысль, что Скамандру была устроена западня при посредстве Диогена, что они сговорились насчет другого дела с тем, чтобы Диоген принес лекарство, а не яд, что это могло случиться со всяким, то обвинитель спрашивал, почему же Скамандр пришел в такое укромное место, почему он пришел один, почему с запечатанными деньгами38. Наконец, в этом вопросе моей защите наносили удар свидетельские показания самых уважаемых людей. Марк Бебий говорил, что Диоген был куплен по его совету, что в его присутствии Скамандр был задержан с ядом и деньгами в руках. Публий Квинтилий Вар, человек чрезвычайно добросовестный и влиятельный, сообщил, что Клеофант и ранее говорил ему о покушении, подготовлявшемся против Габита, и о попытке подкупить Диогена, немедленно после того, как она была сделана. (54) Итак, во время того суда, когда я, казалось, защищал Скамандра, он был обвиняемым только по имени, но в действительности и по существу всего обвинения им был Оппианик, которому и грозила опасность. Он и сам этого не скрывал, да ему и не удалось бы скрыть: он постоянно присутствовал в заседании суда, был заступником39, боролся, прилагая всяческие старания и пуская в ход все свое влияние. Под конец он — и это было хуже всего для того дела — сидел на этом самом месте, словно сам был обвиняемым. Взоры всех судей были направлены не на Скамандра, а на Оппианика; его страх, его волнение, выражение тревожного ожидания на его лице, частые перемены цвета его лица делали явным и очевидным все то, что ранее можно было только подозревать. (XX, 55) Когда судьям надо было приступить к совещанию, то Гай Юний, председатель суда, в соответствии с действовавшим тогда Корнелиевым законом40, спросил подсудимого, какого голосования он хочет: тайного или открытого? По совету Оппианика, называвшего Юния близким другом Габита, подсудимый пожелал тайного голосования. Суд приступил к совещанию. Всеми поданными голосами, за исключением одного, который, по утверждению Стайена, принадлежал ему самому, Скамандр был осужден при первом слушании дела41. Кто тогда не считал, что осуждением Скамандра приговор вынесен Оппианику? Что было признано этим осуждением, как не то, что яд был добыт для отравления Габита? Наконец, было ли высказано против Скамандра — или, вернее, могло ли быть высказано — хотя бы малейшее подозрение в том, что он, по собственному побуждению, решил умертвить Габита?
(56) И вот тогда, после этого приговора, когда Оппианик — по существу и всеобщим мнением, но еще не законом и не объявлением приговора — уже был осужден, Габит все же не сразу привлек Оппианика к суду. Он хотел узнать, относятся ли судьи так строго только к тем людям, в чьих руках, как они установили, оказался яд, или же считают достойными кары также, и тех, кто задумал такое преступление и знал о нем. Поэтому он тотчас же привлек к суду Гая Фабриция, которого он, ввиду его близкого знакомства с Оппиаником, считал сообщником в этом преступлении, и ввиду тесной связи между этими двумя делами добился разбирательства в первую очередь. Но тут уже Фабриций не только не стал приводить ко мне жителей Алетрия, моих соседей и друзей, но и сам уже не мог найти в них ни защитников, ни предстателей42. (57) Пока еще ничего не было решено, я, по своей доброте, считал своим долгом защищать не чужого мне человека даже в подозрительном деле, но всякую попытку поколебать уже вынесенный приговор признал бы бессовестной. Поэтому Фабриций, оказавшись в беспомощном и безвыходном положении, ввиду самого́ характера своего дела, обратился к братьям Цепасиям, людям расторопным, жадно хватавшимся за любую представившуюся им возможность произнести речь и считавших это за честь и выгоду для себя43. (XXI) Вообще в таких случаях допускается, можно сказать, большая неправильность: при болезни человека, чем она опаснее, тем более известного и более сведущего врача к нему приглашают; напротив, при наличии угрозы гражданским правам, чем положение труднее, тем к более слабому и менее известному защитнику обращаются. Или это, быть может, объясняется тем, что врач должен проявить одно лишь свое искусство, а оратор, кроме того, поддерживает обвиняемого и своим авторитетом? (58) Итак, обвиняемого вызывают в суд, слушается дело, коротко, словно приговор уже вынесен, обвиняет Каннуций; начинает отвечать, сделав очень длинное вступление и начав издалека, старший Цепасий; вначале речь его слушают внимательно; приободрился Оппианик, который уже пал духом и был в отчаянии; стал радоваться и сам Фабриций; он не понимал, что судьи поражены не красноречием его защитника, а его бесстыдной речью. Но когда оратор приступил к самому делу, он, так сказать, к тем ранам, какие подсудимому нанес разбор дела, стал прибавлять новые, так что, как он ни старался, иногда, казалось, он не защищал подсудимого, а действовал по сговору с обвинителем44. И вот, когда он считал, что говорит чрезвычайно тонко, пользуясь самыми убедительными выражениями, взятыми им из тайников своего искусства («Бросьте взгляд, судьи, на участь человека, на превратность счастья, на старость Гая Фабриция!»), и когда он, желая придать своей речи красоту, несколько раз повторил это «Бросьте взгляд!», он сам бросил взгляд — но Гай Фабриций уже успел встать со скамьи подсудимых и ушел, понурив голову. (59) Тут судьи рассмеялись, а рассерженный защитник стал жаловаться, что ему испортили всю защиту, не дав досказать речь до конца от того места: «Бросьте взгляд, судьи!». Еще немного — и он бросился бы преследовать Фабриция, чтобы схватить его за горло и привести к его скамье, дабы иметь возможность закончить свою речь. Таким образом, Фабриций был осужден, во-первых, своим собственным приговором, что самое главное, во-вторых, силой закона и голосами судей.
(XXII) Стоит ли мне, после этого, продолжать свою речь о личности Оппианика и о его деле? Он был обвинен перед теми же судьями, будучи уже осужден двумя предварительными приговорами45; и те же самые судьи, которые осуждением Фабриция вынесли приговор Оппианику, решили рассмотреть его дело вне очереди. Он был обвинен в очень тяжких преступлениях: и в тех, о которых я вкратце рассказал, и во многих других, которые я теперь обхожу молчанием; он был обвинен перед теми же судьями, которые ранее осудили Скамандра как орудие Оппианика и Гая Фабриция как его сообщника в преступлении. (60) Во имя бессмертных богов! Чему больше удивляться: тому ли, что он был осужден, или же тому, что он вообще осмелился явиться в суд? И в самом деле, что могли сделать судьи? Даже если бы Фабриции, которых они осудили, не были виновны, все же по отношению к Оппианику они должны были бы остаться верны себе и держаться своих ранее вынесенных приговоров. Разве могли они отменить свои собственные приговоры, в то время как прочие судьи обычно стараются не выносить приговоров, противоречащих приговорам других судей? Неужели могли они, осудив вольноотпущенника Фабриция за то, что он был орудием преступления, и его патрона за то, что он был соучастником в нем, оправдать самого́ зачинщика, вернее, вдохновителя этого злодеяния? Неужели они, осудившие этих людей даже при отсутствии их предварительного осуждения, на основании самого́ дела могли освободить от ответственности этого человека, представшего перед ними уже после своего двукратного осуждения? (61) В таком случае, право, была бы исключена всякая возможность защищать пресловутые сенаторские суды, навлекшие на себя не необоснованную ненависть, но заслуженный и явный позор, вернее, покрывшие себя бесчестием и бесславием46. В самом деле, что могли бы ответить эти судьи, если бы их спросили: «Вы осудили Скамандра. За какое преступление?» — «За то, что он хотел отравить Габита при посредстве раба его врача». — «Что же Скамандр выигрывал от смерти Габита?» — «Ничего, но Скамандр был орудием Оппианика». — «Вы осудили также и Гая Фабриция. За что?» — «Коль скоро он был знаком с Оппиаником, а его вольноотпущенник был уличен в злодеянии, то не было оснований думать, что он сам не был причастен к этому замыслу». Итак, если бы они оправдали самого Оппианика, дважды осужденного их собственными приговорами, то кто мог бы примириться с таким позором, тяготевшим над судами, с такой непоследовательностью в отношении дел, уже решенных, с таким вопиющим произволом судей?
(62) И если вы видите то, что уже раскрыто этой частью моей речи, что подсудимый неизбежно должен был быть осужден тем же самым судом, более того, теми же самыми судьями, которые уже вынесли два предварительных приговора, то вы должны понять и то, что у обвинителя не могло быть никаких оснований, которые бы побудили его подкупить судей.
(XXIII) В самом деле, я хочу спросить тебя, Тит Аттий47, уже оставив в стороне все прочие доказательства: считаешь ли ты, что и Фабриции были осуждены безвинно, что и в тех судах, в которых один подсудимый получил оправдательный голос одного только Стайена, а другой подсудимый сам себя осудил, судьи были подкуплены? Но если те люди были виновны, то в каком, скажи, преступлении? Разве им ставили в вину что-либо другое, кроме попытки добыть яд, чтобы отравить Габита? Разве в тех судах была речь о чем-либо, кроме этого покушения на жизнь Габита, которое было устроено Оппиаником при посредстве Фабрициев? Ничего, повторяю, ничего другого вы не найдете, судьи! Память о тех делах жива, официальные записи сохранились48; уличи меня, если я говорю неправду; прочти показания свидетелей; укажи, в чем именно, кроме соучастия с Оппиаником в попытке отравления, подсудимых во время слушания их дел, не говорю уже — обвиняли, но хотя бы упрекали. (63) Можно высказать много соображений, которые докажут неизбежность вынесенного тогда приговора, но я опережу ваши ожидания, судьи! Ибо, хотя вы слушаете меня с таким вниманием, с такой благосклонностью, как, пожалуй, не слушали никого, однако ваше молчаливое ожидание уже давно зовет меня дальше и, как мне кажется, говорит: «Что же? Ты отрицаешь, что тот суд был подкуплен?» — Не отрицаю этого, но утверждаю, что он был подкуплен не Габитом. — «Кем же, в таком случае, был он подкуплен?» — Мне думается, во-первых, если бы исход того суда был сомнителен, все же более вероятным был бы подкуп его человеком, боявшимся, что он сам будет осужден, а не человеком, опасавшимся, что другой человек будет оправдан; во-вторых, — так как никто не сомневался в том, какой именно приговор неминуемо должен быть вынесен, — скорее можно было предполагать подкуп суда тем человеком, который, из известных соображений, не был уверен в благополучном для него исходе суда, а не тем, кто мог быть вполне уверен в благоприятном для него приговоре; наконец, вернее, что суд был подкуплен тем, кто дважды потерпел неудачу у этих судей, а не тем, кто дважды доказал им свою правоту. (64) Всякий, каким бы недругом Клуенцию он ни был, бесспорно, согласится со мной в одном: если факт подкупа суда установлен, то суд был подкуплен либо Габитом, либо Оппиаником; доказав, что он был подкуплен не Габитом, я уличу Оппианика; установив, что это сделал Оппианик, я сниму подозрение с Габита49. Таким образом, хотя я уже достаточно ясно доказал, что у моего подзащитного не было никаких оснований подкупать суд, из чего можно заключить, что суд был подкуплен Оппиаником, все же рассмотрим вопрос об этом особо.
(XXIV) Не стану приводить тех доказательств, которые уже сами по себе вполне убедительны: подкупил тот, кому грозила опасность, кто боялся за себя, кто не видел другой возможности сохранить свои гражданские права, кто всегда отличался исключительной наглостью. Таких доводов можно привести много; но коль скоро я знаю одно обстоятельство не спорное, а ясное и несомненное, то не вижу необходимости перечислять отдельные доказательства. (65) Я утверждаю, что Стаций Аббий дал судье Гаю Элию Стайену большую сумму денег для подкупа суда. Разве кто-нибудь отрицает это? Обращаюсь к тебе, Оппианик, к тебе, Тит Аттий! Ведь вы оба оплакиваете осуждение этого человека, один — чтобы показать свое красноречие, другой — молча, из сыновнего чувства. Посмейте только отрицать, что Оппианик дал деньги судье Стайену, отрицайте это, повторяю, отрицайте! Уступаю вам свою очередь. Что же вы молчите? Разве вы можете отрицать, что вы потребовали возврата этих денег, признали их своими и забрали их? Каким же наглым надо быть, чтобы говорить о подкупе суда, когда вы признаете, что ваша сторона дала деньги судье до суда, а после суда их у него отобрала! (66) Каким же образом все это произошло? Я ненадолго вернусь к событиям прошлого, судьи, и все, остававшееся в течение долгого времени скрытым и неизвестным, вам открою, так что вы увидите это воочию. Прошу вас выслушать мою дальнейшую речь с тем же вниманием, с каким вы слушали меня до сего времени, и, право, я не скажу ничего, что не было бы достойно этого собрания и его безмолвия, достойно интереса и внимания, какое вы проявляете.
Как только Оппианик начал подозревать, что́ ему грозит в связи с привлечением Скамандра к суду, он немедленно стал втираться в дружбу к человеку малоимущему и ловкому, искушенному в деле подкупа суда и бывшему тогда судьей, — к Стайену50. На первых порах, после внесения Скамандра в списки обвиняемых, Оппианик своими подарками и услугами только заручился благосклонностью Стайена, большей, чем этого требовала его честность как судьи. (67) Но впоследствии, когда Скамандр получил оправдательный голос одного только Стайена, а патрон Скамандра не получил даже своего собственного оправдательного голоса, Оппианик счел нужным применить, в защиту своего благополучия, более сильные средства. Тогда он и обратился к Стайену, как к человеку, весьма изобретательному по части уловок, бесстыдному и наглому, в высшей степени упорному в выполнении своих намерений (он действительно в какой-то мере обладал всеми этими качествами, но в еще большей степени притворялся, что обладает ими), и стал просить у него помощи, чтобы сохранить своя гражданские права и свое положение.
(XXV) Вы хорошо знаете, судьи, что даже дикие звери, томимые голодом, часто возвращаются туда, где они когда-то находили пищу. (68) Стайен, взявшись два года назад вести дело об имуществе Сафиния из Ателлы51, сказал, что он, располагая
(XXVI) Будучи человеком неимущим, расточительным, наглым, хитрым и вероломным, он, видя в своем обнищавшем и опустошенном доме такую большую сумму денег, стал замышлять всяческие ухищрения и обманы. «Неужели я дам деньги судьям? А мне что тогда достанется, кроме опасности и позора? Неужели мне не придумать способа для неизбежного осуждения Оппианика? Как же быть? Ведь все может случиться: если какая-нибудь неожиданность вдруг избавит его от опасности, деньги, пожалуй, придется возвратить. Итак, подтолкнем, — сказал он себе, — падающего и повергнем погибшего». (71) Он задумал вот что: посулить деньги кое-кому из наименее добросовестных судей, а затем не дать их; люди строгих правил, полагал он, и сами безусловно вынесут суровый приговор, а у менее добросовестных он своим обманом вызовет раздражение против Оппианика. Поэтому он, делая все вопреки рассудку и навыворот, начал с Бульба, который, давно не получая никаких побочных доходов, был печальным и унылым. Стайен подбодрил его: «Ну, Бульб, — сказал он, — не поможешь ли ты мне кое в чем, чтобы нам служить государству не задаром?» Тот, как только услыхал это «не задаром», ответил: «За тобой я пойду, куда захочешь, но что ты предлагаешь?». Тогда Стайен обещал дать ему, в случае оправдания Оппианика,
(XXVII, 73) Распространилась молва, что в совете между судьями были какие-то разговоры о деньгах. Дело это не было ни в такой мере тайным, в какой его следовало держать в тайне, ни в такой мере явным, в какой о нем, ради блага государства, следовало бы объявить. Все колебались и не знали, как быть, но Каннуций, который был человеком искушенным и, так сказать, чутьем понял, что Стайен подкуплен, но полагал, что дело еще не завершено, внезапно счел нужным произнести: «Высказались»56. В то время Оппианик не особенно боялся за себя: он думал, что Стайен все уладил. (74) Приступить к совещанию должны были тридцать два судьи. Для оправдания было достаточно шестнадцати голосов57; такое число голосов было бы обеспечено Оппианику раздачей
(77) После осуждения Оппианика, Луций Квинкций, человек, пользовавшийся чрезвычайным благоволением народа, привыкший собирать все слухи и подлаживаться под настроение народных сходок, решил, что ему представился случай возвыситься, использовав ненависть народа к сенаторам, так как полагал, что суды, составленные из членов этого сословия, уже не пользуются доверием народа. Созывается одна народная сходка, затем другая, бурные и внушительные; народный трибун кричал, что судьи взяли деньги за то, чтобы вынести обвинительный приговор невиновному; говорил, что имущество каждого под угрозой и теперь нет более правосудия, а человек, у которого есть богатый недруг, не может быть уверен в своей безопасности60. У людей, которые не имели понятия о существе дела, никогда не видели Оппианика и думали, что честнейший муж и добросовестный человек погублен путем подкупа, возникли сильные подозрения и они стали требовать, чтобы вопрос был расследован и все дело было доложено им. (78) В то же время Стайен по приглашению Оппианика ночью пришел в дом Тита Анния61, глубоко уважаемого человека, моего близкого друга; остальное известно всем — как Оппианик говорил со Стайеном о деньгах, как тот обещал их возвратить, как весь их разговор подслушали честные мужи, нарочно спрятавшиеся там, как дело было раскрыто и стало известно на форуме и как все деньги были забраны и отняты у Стайена62.
(XXIX) Народ уже давно раскусил и узнал этого Стайена; подозрение в любом гнусном поступке с его стороны казалось вполне вероятным. Что он оставил у себя деньги, которые обещал раздать от имени обвиняемого, — этого люди, собиравшиеся на сходки, не понимали, да им об этом и не сообщили. Что в суде была речь о взятках, они понимали; что подсудимый был осужден безвинно, они слышали; что Стайен подал обвинительный голос, они видели; что он сделал это не безвозмездно, в этом они, хорошо его зная, были уверены. Такое же подозрение было и насчет Бульба, Гутты и некоторых других. (79) Поэтому я признаю́ (теперь уже можно безнаказанно это признать, тем более здесь), что так как не только образ жизни Оппианика, но даже его имя до этого времени не были известны народу; так как казалось возмутительным, что невиновный человек был осужден за деньги; так как к тому же бесчестность Стайена и дурная слава некоторых других, подобных ему судей усиливали это подозрение и к тому же дело вел Луций Квинкций, человек, облеченный высшей властью и умевший разжечь страсти толпы, — я признаю́, что этот суд навлек на себя сильнейшую ненависть и был покрыт позором. Помню я, как в это ярко разгоревшееся пламя был ввергнут Гай Юний, председатель этого суда, и как этот эдилиций63, в глазах людей уже почти достигший претуры, был удален с форума — более того, из среды граждан, — не после прений сторон, а под крики толпы64.
(80) Я не жалею о том, что защищаю Авла Клуенция именно теперь, а не тогда. Дело его остается тем же, каким и было, да и не может измениться; но те времена, несправедливые и ненавистные, миновали, так что зло, которое было связано с условиями времени, повредить нам уже нисколько не может, а подлинная суть самого́ дела теперь уже говорит в нашу пользу. Поэтому теперь я чувствую, как ко мне относятся те, кто меня слушает, — и не только те, в чьих руках правосудие и власть, но также и те, которые могут только высказать свое мнение. Если бы я стал говорить тогда, меня не стали бы слушать — и не потому, что само дело было другим; нет, оно осталось тем же; но время было другое. Это станет вам ясно из следующего. (XXX) Кто тогда посмел бы сказать, что осужденный Оппианик был виновен? Кто теперь смеет это отрицать? Кто тогда мог бы обвинить Оппианика в попытке подкупить суд? Кто ныне может это опровергать? Кому тогда позволили бы доказывать, что Оппианик был привлечен к суду, уже осужденный двумя предварительными приговорами? Найдется ли ныне кто-нибудь, кто попытается это опровергнуть? (81) Итак, коль скоро угасла ненависть, которую течение времени смягчило, моя речь осудила, ваше добросовестное и справедливое отношение к выяснению истинной сути дела отвергло, то что еще, скажите, остается в этом деле?
Установлено, что суду предлагали деньги. Спрашивается, от кого исходило это предложение: от обвинителя или от подсудимого? Обвинитель говорит: «Во-первых, я обвинял, располагая такими вескими уликами, что у меня не было надобности предлагать деньги; во-вторых, я привел в суд человека, который уже был осужден, так что даже деньги не могли бы вырвать его у меня из рук; наконец, даже если бы его оправдали, мое собственное положение в обществе и государстве нисколько не пострадало бы». А подсудимый? «Во-первых, множество и тяжесть предъявленных мне обвинений внушали мне страх. Во-вторых, после осуждения Фабрициев за соучастие в моем преступлении, я тоже стал чувствовать себя осужденным; наконец, я дошел до такой крайности, что все мое положение в обществе и государстве стало зависеть от одного этого приговора».
(82) А теперь, коль скоро у Оппианика было много, и притом важных, побуждений для подкупа суда, а у Клуенция не было никаких, поищем источник самой взятки. Клуенций вел свои приходо-расходные книги очень тщательно. Этот обычай, несомненно, ведет к тому, что ни прибыль, ни убыток в имуществе не могут остаться скрытыми. Вот уже восемь лет, как противная сторона изощряет свою находчивость в этом деле, обсуждая, разбирая и исследуя все, относящееся к нему, — из книг Клуенция и других людей, и все же вам не удается найти и следа денег Клуенция. А деньги Аббия? Идти ли нам по их следу, пользуясь своим чутьем, или же мы можем под вашим руководством добраться до самого логова зверя? В одном месте захвачены
(XXXI, 84) Но, скажете вы, Оппианик дал Стайену деньги не для того, чтоб он подкупил суд, а для того, чтоб он помирил его с Клуенцием. И это говоришь ты, Аттий, при твоей проницательности, при твоей опытности и знании жизни? Говорят, самый умный человек это тот, который сам знает, что ему делать; ближе всех к нему по уму тот, кто следует тонкому совету другого. При глупости — наоборот. Тот, кому ничего не может прийти в голову, менее глуп, чем тот, кто одобряет глупость, придуманную другим. Ведь этот довод насчет примирения Стайен либо сам придумал по горячим следам, когда его взяли за горло, либо, как тогда говорили, сочинил эту басню о примирении, следуя совету Публия Цетега65. (85) Ведь вы можете вспомнить распространившиеся тогда толки о том, что Цетег, ненавидя Стайена и не желая, чтобы государство страдало от его нечестных выходок, дал ему коварный совет, понимая, что человек, признавшийся в том, что он, будучи судьей, тайно и без внесения в книги66 взял деньги у обвиняемого, не сможет вывернуться. Если Цетег при этом поступил нечестно, то он, мне кажется, сделал это потому, что хотел устранить своего противника67; но если положение было таково, что Стайен не мог отрицать, что он получил деньги, причем самым опасным и самым позорным для него было признаться, для какой цели он их получил, то Цетега нельзя упрекать за его совет. (86) Но одно дело — тогдашнее положение Стайена, другое дело — нынешнее твое положение, Аттий!
Для него, ввиду очевидности улик, любое объяснение было бы более благовидным, чем признание того, что действительно произошло. Но как же ты теперь возвратился к тому, что было освистано и отвергнуто? Вот чему я крайне удивляюсь. В самом деле, разве Клуенций мог тогда помириться с Оппиаником? Или помириться с матерью? Обвиняемый и обвинитель значились в официальных списках; Фабриции были осуждены; с одной стороны, Аббий, даже при другом обвинителе, осуждения избегнуть не мог; с другой стороны, Клуенций не мог отказаться от обвинения, не рискуя опозориться как злостный обвинитель68. (XXXII, 87) Или Оппианик хотел склонить Клуенция к преварикации?68a Но и она также относится к подкупу суда. А зачем для этого надо было прибегать к судье в качестве посредника? И вообще, к чему было поручать все это дело Стайену, человеку совершенно чужому им обоим и отъявленному негодяю, между тем как можно было обратиться к какому-нибудь порядочному человеку из числа их общих добрых друзей? Впрочем, зачем я так долго толкую об этом, словно о каком-то неясном вопросе? Ведь сумма денег, данная Стайену, весьма значительная и ясно указывает нам, для чего они предназначались. Я утверждаю, что для оправдания Оппианика надо было подкупить шестнадцать судей. Стайену было вручено
(88) Но, скажете вы, был вынесен целый ряд приговоров, устанавливающих, что Клуенций подкупил суд. Нет, напротив, доныне это дело ни разу в своем подлинном виде не было представлено в суд. Такой шум был поднят вокруг этого дела, так долго носились с ним, что только сегодня по нему была впервые выставлена защита, только сегодня истина, возлагая надежду на этих вот судей, впервые возвысила свой голос против ненависти. А впрочем, что это за ряд приговоров? Я обеспечил себе возможность ответить на все нападки и подготовился к выступлению так, что могу доказать следующее: из так называемых приговоров, впоследствии вынесенных о суде прежнего состава, часть походила скорее на обвал и бурю, чем на суд и разбирательство, часть ни в чем не уличает Габита, часть даже была вынесена в его пользу, часть же такова, что их никогда и не называли и не считали судебными приговорами. (89) Здесь я, больше потому, что так принято, а вовсе не потому, что вы не делаете этого сами, буду вас просить слушать меня внимательно, когда я буду обсуждать каждый из этих приговоров в отдельности.
(XXXIII) Был осужден Гай Юний, председательствовавший в том прежнем постоянном суде; прибавь также, если угодно: он был осужден тогда, когда был председателем суда. Народный трибун не дал ему отсрочки, полагавшейся ему не только для завершения дела, но и по закону70. В то самое время, когда не дозволялось отвлекать его от присутствия в суде для какой бы то ни было другой государственной деятельности, его самого схватили, чтобы суд вершить над ним! Какой же суд? Выражение ваших лиц, судьи, велит мне теперь свободно говорить о том, о чем я считал нужным умолчать, и я охотно сделаю это. (90) Что же это было: постоянный суд, или разбирательство дела, или вынесение приговора? Положим, что так. Пусть же любой человек из той возбужденной толпы, чье требование тогда было выполнено, скажет сегодня, в чем обвинялся Юний. Кого ни спросишь, всякий ответит: в том, что дал себя подкупить; в том, что засудил невиновного. Таково всеобщее мнение. Но, если бы это было так, он должен был быть обвинен на основании того же закона, на основании которого ныне обвиняется Габит. Впрочем, он сам судил на основании этого закона. Квинкцию следовало подождать несколько дней71, но он не хотел ни выступить как обвинитель, уже сделавшись частным лицом, ни выступать, когда волнение уже уляжется. Итак, вы видите, что обвинитель возлагал надежды не на существо самого́ дела, а на обстоятельства и на свою власть как трибуна. (91) Он потребовал наложения пени. В силу какого закона? Потому что Юний не присягал в том, что будет применять данный закон72, — но это никогда никому в вину не ставилось, — потому что в подчищенном списке честного и добросовестного городского претора Гая Верреса, который тогда показывали народу, не было имен судей, избранных при дополнительной жеребьевке73. Вот по каким причинам, судьи, — ничтожнейшим и несостоятельным, на которые вообще ссылаться в суде не следовало, Гай Юний был осужден. Таким образом, его погубило не его дело, а обстоятельства. (XXXIV, 92) И этот приговор, по вашему мнению, должен быть неблагоприятен для Клуенция? По какой причине? Если Юний не произвел дополнительной жеребьевки в соответствии с требованием закона, если он когда-то не присягнул в том, что будет применять какой-то закон, то неужели его осуждение по этому делу заключало в себе приговор Клуенцию? «Нет, — говорит обвинитель, — но Юний потому был осужден на основании этих законов, что нарушил другой закон». Те, кто утверждает это, возьмутся, пожалуй, защищать и самый тогдашний суд! «К тому же и римский народ, — говорит он, — тогда был озлоблен против Гая Юния за то, что при его посредстве, как тогда думали, тот суд и был подкуплен». Ну, а теперь разве суть самого дела изменилась? Разве сам состав дела, смысл судебного разбирательства, характер всего дела в целом теперь не те же, какими были раньше? Не думаю, чтобы из всего того, что произошло действительно, что-либо могло измениться. (93) Почему же теперь мою защитительную речь слушают, соблюдая такое молчание, а тогда Юния лишили возможности защищаться? Потому что тогда все судебное разбирательство свелось к проявлению одной только ненависти, заблуждений, подозрений и к обсуждению на ежедневных сходках, созывавшихся с целью мятежа и в угоду толпе. И на сходках и перед судейскими скамьями выступал как обвинитель все один и тот же народный трибун; на суд он не только сам приходил прямо со сходки, но даже приводил с собой ее участников. Аврелиевы ступени74, тогда новые, казалось, были построены, чтобы служить театральными скамьями для того суда; как только обвинитель сгонял на них возбужденную толпу, не было возможности, не говорю уже — защищать обвиняемого, нет, даже встать для того, чтобы произнести речь.
(94) Недавно, в суде под председательством моего коллеги, Гая Орхивия75, судьи не приняли жалобы на Фавста Суллу76, обвиненного в присвоении казенных денег, но не потому, что они считали Суллу стоящим выше законов, и не потому, что не придавали значения делам о казенных деньгах, а так как не видели возможности — раз в качестве обвинителя выступает народный трибун — обеспечить обеим сторонам равные права. Но могу ли я Суллу сравнивать с Юнием или нынешнего народного трибуна — с Квинкцием, или наше время с прежним? У Суллы огромные средства, множество родичей, родственников, друзей, клиентов; у Юния же вся эта опора была мала, слаба и была приобретена и создана лишь его личными стараниями. Народный трибун, о котором я говорю, — человек скромный, добросовестный и не только не является мятежником, но даже против мятежников; а тот был злобным, злоречивым, заискивал перед толпой и был смутьяном. Наше время спокойное и мирное, в то время разразилась буря ненависти. И несмотря на это, наши судьи решили, что обстоятельства не благоприятны для слушания дела Фавста, так как его противник, в дополнение к своим правам обвинителя, мог бы опереться еще и на свою власть как народного трибуна.
(XXXV, 95) Это соображение, судьи, вы, по своей мудрости и благорасположенности, должны твердо запомнить и всегда иметь в виду, не забывая, какое зло, какую опасность для каждого из нас таит в себе власть народного трибуна, особенно если он станет разжигать ненависть и с целью мятежа созывать народные сходки. В лучшие времена, когда людей охраняло не заискивание перед толпой, а их достоинство и бескорыстие, все же, клянусь Геркулесом, ни Публий Попилий77, ни Квинт Метелл78, прославленные и знаменитые мужи, не могли устоять против насильственных действий трибунов; тем более в наше время, при нынешних нравах и при нынешних должностных лицах, мы едва ли можем быть невредимы, если ваша мудрость и правосудие не придут нам на помощь. (96) Поэтому и не был тот суд похож на суд, не был, судьи! Ведь в нем ни порядка никакого не было, ни обычай и заветы предков не были соблюдены, ни защита не была осуществлена. Это было насилие и, как я уже говорил не раз, так сказать, обвал и буря, — что угодно, но только не приговор, не разбирательство, не постоянный суд. Поэтому, если кто-нибудь думает, что то был действительный приговор, и считает нужным рассматривать это дело как решенное, то все же и этот человек должен отделять настоящее дело от того прежнего. На Юния, говорят, была наложена пеня — за то ли, что он будто бы не присягнул, что будет соблюдать закон, за то ли, что не произвел дополнительной жеребьевки судей в соответствии с требованием закона; но дело Клуенция не может иметь никакого отношения к тем законам, на основании которых на Юния была наложена пеня.
(97) Но, скажешь ты, осужден был и Бульб. Прибавь — за оскорбление величества79 и ты поймешь, что настоящее судебное дело не связано с прежним. — «Но ему было предъявлено обвинение и в получении взятки». — Признаю́ это, но было также установлено на основании донесения Гая Коскония80 и показаний многих свидетелей, что он подстрекал к мятежу легион в Иллирике, а это преступление было подсудно именно тому постоянному суду и на него распространялся закон об оскорблении величества. — «Но его погубило, главным образом, именно то обвинение». — Это уже догадки; если дозволено пользоваться ими, то мои предположения, пожалуй, гораздо ближе к истине. Я лично думаю так: Бульб был известен как негодяй, подлец, бесчестный человек, запятнанный многими гнусными поступками, и поэтому, когда он предстал перед судом, осудить его и было легко. Ты же из всего дела Бульба выхватываешь то, что тебе выгодно, и утверждаешь, что судьи руководствовались именно этим.
(XXXVI, 98) Вследствие этого осуждение Бульба не должно вредить нашему делу больше, чем те два приговора, упомянутые обвинителем, — Публию Попилию и Тиберию Гутте, которые были привлечены к ответственности за незаконное домогательство81 и обвинены людьми, которые сами были осуждены за домогательство. По моему мнению, эти последние не потому были восстановлены в своих правах, что доказали виновность Попилия и Гутты в том, что они вынесли судебное решение, получив взятку, но потому, что, уличив других людей в тех же проступках, за которые они пострадали сами, они сумели убедить судей в том, что им по закону полагается награда82. Поэтому, мне думается, никто не усомнится в том, что осуждение их за домогательство не имеет ни малейшего отношения к делу Клуенция и к вашему решению.
(99) А осуждение Стайена? Я не говорю теперь, судьи, того, что, пожалуй, следовало бы сказать, — что он был осужден за оскорбление величества; не оглашаю свидетельских показаний, данных против Стайена весьма уважаемыми людьми, бывшими легатами, префектами и военными трибунами Мамерка Эмилия83, прославленного мужа. Этими свидетельскими показаниями достоверно установлено, что, в бытность Стайена квестором, главным образом его происки и привели к мятежу в войске. Не оглашаю даже свидетельских показаний, данных насчет
(101) Одни насмешки вызывало это выдуманное им примирение и надетая им на себя личина порядочного человека, как и случай с позолоченными статуями, воздвигнутыми им около храма Ютурны, с надписями на цоколях, гласившими о состоявшемся благодаря ему примирении между царями85. Люди обсуждали все его обманы и подвохи, доказывали, что вся его жизнь была основана на таких ухищрениях; описывали бедность его дома и алчность, проявляемую им на форуме; изобличали этого продажного миротворца и поборника согласия. Поэтому Стайен, приводивший в свое оправдание те же доказательства, какие теперь приводит Аттий, тогда и был осужден. (102) Коминии же, отстаивавшие то же, что в течение всего слушания дела отстаивал я, вышли победителями. Итак, если суд, своим обвинительным приговором Стайену, признал, что Оппианик хотел подкупить суд, что Оппианик дал судье денег для подкупа судей; коль скоро установлено, что вина падает либо на Клуенция, либо на Оппианика, причем не находится и следов денег Клуенция, будто бы данных им судье, между тем как деньги Оппианика были, после вынесения приговора, отняты у судьи, то может ли быть сомнение, что тот обвинительный приговор Стайену не только не вредит Клуенцию, но чрезвычайно помогает нашему делу и моей защите? (XXXVII, 103) Итак, из всего сказанного до сего времени я вижу, что суд над Юнием протекал так, что его скорее следует назвать набегом мятежников, насилием со стороны толпы, нападением народного трибуна, а не судом. И даже если кто-нибудь назовет его судом, все же он должен признать, что связывать дело Клуенция с пеней, наложенной на Юния, никак нельзя. Ибо этот приговор вынесен против Юния путем насилия, приговоры Бульбу, Попилию и Гутте не говорят против Клуенция, а приговор Стайену говорит даже в пользу Клуенция. Посмотрим, не удастся ли нам привести еще один приговор, который бы говорил в его пользу.
Так вот, не привлекался ли к суду голосовавший за осуждение Оппианика Гай Фидикуланий Фалькула, который, будучи назначен дополнительной жеребьевкой86, пробыл судьей всего лишь несколько дней? Ведь именно это обстоятельство и навлекло на него ненависть во время того суда. Да, он привлекался к суду и притом дважды. Ведь Луций Квинкций, на ежедневных мятежных и бурных сходках, вызвал сильнейшую ненависть к нему. При первом суде на него была наложена пеня на том же основании, что и на Юния, — за то, что он участвовал в суде не в очередь своей декурии и не в соответствии с законом. Он был привлечен к суду в несколько более спокойное время, чем Юний, но обвинялся почти в том же проступке и подпадал под действие того же закона. Так как во время суда не было ни мятежа, ни насильственных действий и не собиралась толпа, то он, при первом же слушании дела, без всяких затруднений был оправдан. Этому оправданию я большого значения не придаю; ведь даже если предположить, что он не провинился в том, за что положена пеня, то он тем не менее мог взять деньги за вынесение судебного решения, — так же, как и Стайен, взявший деньги, ни разу не был судим, во всяком случае, на основании этого закона. Преступления такого рода не были подсудны этому постоянному суду. (104) Что же ставили Фидикуланию в вину? Что он получил от Клуенция
(XXXVIII, 105) Даже и те пятеро судей, которые, руководствуясь слухами, распространявшимися людьми несведущими, в свое время вынесли Оппианику оправдательный приговор87, теперь уже неохотно слушали похвалы своему милосердию. Если бы кто-нибудь спросил их, входили ли они в состав суда над Гаем Фабрицием, они ответили бы утвердительно; на вопрос, был ли он обвинен в чем-либо другом, кроме приобретения яда, как говорили, для отравления Габита, они ответили бы отрицательно; если бы их затем спросили, какой приговор они вынесли, они сказали бы, что признали подсудимого виновным; в самом деле, ни один из них не стоял за оправдание его. Если бы им предложили такие же вопросы насчет Скамандра, они, несомненно, ответили бы то же самое; хотя один оправдательный голос и был подан, но никто из них не признался бы в том, что это был его голос. (106) Кому же в таком случае было бы легче обосновать свое решение: тому ли, кто оставался верен себе и своим прежним приговорам, или же тому, кому пришлось бы признать, что он по отношению к главному преступнику оказался снисходителен, а к его помощникам и сообщникам беспощаден? Но не мое дело рассуждать о поданных ими голосах; не сомневаюсь, что если у таких мужей неожиданно возникло какое-то подозрение, они, конечно, изменили свои взгляды. Поэтому мягкосердечия тех судей, которые голосовали за оправдание Оппианика, я не порицаю; непоколебимость тех из них, кто остался верен своим прежним приговорам, действуя по своей воле и не поддаваясь на происки Стайена, одобряю; мудрость тех, кто заявил, что вопрос не ясен, особенно хвалю; не видя никакой возможности оправдать человека, в чьей преступности они убедились и которого они сами уже дважды осудили, они предпочли, ввиду нареканий на совет судей и возникших подозрений в столь тяжком преступлении, осудить Оппианика через некоторое время, по выяснении всех обстоятельств дела. (107) Но не только за этот поступок считайте их мудрыми; нет, зная, какие они люди, следует одобрить также и все их действия, как совершенные справедливо и мудро. Можно ли назвать человека, который превосходил бы Публия Октавия Бальба природным умом, знанием права, тщательностью и безупречностью в вопросах чести, совести и долга? Он за оправдание Оппианика не голосовал. Кто превзошел Квинта Консидия непоколебимостью? Кто более искушен в судебном деле и в поддержании того достоинства, которое должно быть присуще уголовным судам? Кто более известен своим мужеством, умом, авторитетом? Он также не голосовал за оправдание Оппианика. Много времени заняло бы, если бы я стал говорить о достоинстве и образе жизни каждого из судей. Все это хорошо известно и не нуждается в пышных словах. Каким человеком был Марк Ювенций Педон, из судей старого закала! А Луций Кавлий Мерг, Марк Басил, Гай Кавдин! Все они славились в уголовных судах еще тогда, когда славилось и наше государство. К ним следует причислить Луция Кассия и Гнея Гея, людей такой же неподкупности и проницательности. Ни один из них не голосовал за оправдание Оппианика. Да и Публий Сатурий, по летам самый младший из всех судей, но умом, добросовестностью и сознанием долга равный тем, о которых я уже говорил, голосовал так же. (108) Хороша невиновность Оппианика! Тех, кто голосовал за его оправдание, считают лицеприятными; тех, которые сочли нужным отложить слушание дела, — осторожными; тех, которые вынесли обвинительный приговор, — непоколебимыми.
(XXXIX) В ту пору Квинкций держал себя так, что изложить все это ни на народной сходке, ни в суде возможности не было: он и сам никому не позволял говорить и, подстрекая толпу, никому и слова не давал сказать. Но, погубив Юния, он все это дело оставил; через несколько дней сам он стал частным лицом, да и страсти толпы, как он видел, улеглись. Однако если бы он в течение тех же дней, когда обвинял Юния, захотел обвинить и Фидикулания, последнему не дали бы возможности отвечать. Правда, Квинкций вначале угрожал всем тем судьям, которые осудили Оппианика. (109) Его заносчивость вы знали, знали его нетерпимость как трибуна. Какой ненавистью дышал он, бессмертные боги! Какая надменность, какое самомнение, какое необычайное и нестерпимое высокомерие! Он был особенно раздражен именно потому — с этого все и началось, — что дело оправдания Оппианика не предоставили ему и его защите. Как будто то обстоятельство, что Оппианику пришлось прибегнуть к помощи такого защитника, не было достаточным признаком того, что он покинут всеми. Ведь в Риме было очень много защитников, людей весьма красноречивых и уважаемых; уж, наверное, кто-нибудь из них согласился бы защищать римского всадника, небезызвестного в своем муниципии, если бы только защиту такого дела он мог признать совместимой со своей честью. (XL, 110) Да разве Квинкций вел когда-нибудь хотя бы одно дело, дожив до пятидесяти лет? Кто видел его когда-либо, уже не говорю — в роли защитника, но хотя бы в роли предстателя или заступника? Так как ему удалось захватить уже давно никем не занимавшиеся ростры и место, с которого, после прибытия Луция Суллы в Рим, перестал раздаваться голос трибуна88, и так как он вернул толпе, уже отвыкшей от сходок, некоторое подобие прежнего обычая, то он ненадолго приобрел известное расположение некоторых людей. Но зато как потом возненавидели его те же самые люди, с чьей помощью он достиг более высокого положения! И поделом! (111) В самом деле, постарайтесь вспомнить, не говорю уже — его характер и высокомерие, нет, его лицо, одежду, одну его, памятную нам, пурпурную тогу, доходившую ему до пят!89 Словно не будучи в состоянии мириться со своим поражением в суде, он перенес дело с судейских скамей на ростры. И мы еще нередко жалуемся, что новые люди90 не получают в нашем государстве достаточных наград за свои труды! Я утверждаю, что бо́льших наград не было никогда и нигде; если человек незнатного происхождения ведет такой образ жизни, что он, ввиду своих достоинств, как все видят, заслуживает высокого положения, занимаемого знатью, то он достигает того, что ему приносят его усердие и бескорыстие. (112) Но если он опирается на одну лишь незнатность своего происхождения, то он часто преуспевает даже больше, чем преуспел бы, обладая такими же пороками, но принадлежа к высшей знати. Например, будь Квинкций (о других не стану говорить) знатным человеком, кто смог бы мириться с его памятной нам надменностью и нетерпимостью? Но ввиду его происхождения его терпели, находя нужным зачитывать ему в приход все то, что в нем было хорошего от природы, а его надменность и заносчивость считая, ввиду его низкого происхождения, скорее смешным, чем страшным.
(XLI) Но вернемся к оправданию Фидикулания. Ты говоришь о вынесенных приговорах. Я спрашиваю тебя, какой приговор, по твоему мнению, тогда был вынесен. Несомненно, приговор, что Фидикуланий подал свой голос безвозмездно. (113) Но он, скажешь ты, подал обвинительный голос; но он не все время присутствовал при слушании дела; но он на всех сходках не раз подвергался резким нападкам народного трибуна Луция Квинкция. Следовательно, все эти нападки Квинкция были пристрастны, необоснованны, рассчитаны на бурные страсти, на заискивание перед народом, побуждали к мятежу. «Пусть будет так, — скажут мне, — Фалькула мог быть невиновен». Значит, кто-то подал против Оппианика обвинительный голос, не будучи подкуплен91. Выходит, что Юний не подбирал, путем дополнительной жеребьевки, таких людей, которые бы за взятку вынесли обвинительный приговор. Значит, можно было не участвовать в суде с самого начала и все же вынести Оппианику обвинительный приговор безвозмездно. Но если не виновен Фалькула, то кто же, скажи на милость, виновен? Если он подал обвинительный голос безвозмездно, то кто же брал деньги? Я утверждаю, что в числе обвинений, предъявленных другим членам суда, не было ни одного, которое бы не было предъявлено Фидикуланию; что в деле Фидикулания не было ничего такого, чего не было бы также и в делах других людей. (114) Ты, чье обвинение, видимо, основано на решенных делах, должен либо порицать этот приговор, либо, соглашаясь, что он справедлив, признать, что Оппианик был осужден безвозмездно.
Впрочем, достаточно веским доказательством должно быть то, что после оправдания Фалькулы ни один из столь многочисленных судей привлечен к ответственности не был. В самом деле, зачем вы приводите мне случаи осуждения за домогательство на основании другого закона при наличии определенных обвинений, при множестве свидетелей, когда те судьи должны были быть обвинены скорее во взяточничестве, чем в домогательстве? Ибо если подозрение во взяточничестве повредило им в судах за домогательство, когда они привлекались к ответственности на основании другого закона, то оно, — если бы они предстали перед судом на основании закона, предусматривающего именно этот проступок, — несомненно, повредило бы им гораздо больше. (115) Затем, если это обвинение было таким тяжким, что могло погубить любого из судей Оппианика, независимо от закона, на основании которого он был бы предан суду, то почему же при таком множестве обвинителей, при столь значительных наградах не были привлечены к ответственности также и другие судьи?
Здесь приводят то, что никак нельзя назвать судебным приговором: на основании этого обвинения была определена сумма денег, подлежавшая возмещению92 Публием Септимием Сцеволой. Каким образом обычно ведутся такие дела, мне нет надобности доказывать подробно, так как я говорю перед людьми весьма опытными. Ведь той тщательности, какую судьи проявляют, пока приговор еще не ясен, они не проявляют, когда обвиняемый уже осужден. (116) При определении суммы, подлежащей возмещению, судьи, пожалуй, либо считая человека, которого они уже однажды осудили, своим врагом, не допускают вчинения ему нового иска, грозящего его гражданским правам, либо, находя, что они уже выполнили свою обязанность, раз они вынесли подсудимому приговор, судят об остальном более небрежно. Так, по обвинению в оскорблении величества были оправданы очень многие люди, которым, когда они были ранее осуждены за вымогательство, сумма, подлежащая возмещению ими, была определена к внесению после суда за оскорбление величества. И мы изо дня в день видим, как после осуждения за вымогательство те же судьи оправдывают людей, к которым, как установлено при определении подлежащих возмещению сумм, эти деньги поступили. Это не следует считать отменой приговора, но этим устанавливается, что определение суммы, подлежащей возмещению, не есть судебный приговор. Сцевола был осужден по другим обвинениям, при множестве свидетелей из Апулии. Его противники усиленно добивались того, чтобы решение суда о возмещении ущерба было признано поражающим его гражданские права. Если бы это решение имело силу судебного приговора, то те же самые или другие недруги Сцеволы привлекли бы его к суду на основании именно данного закона.
(XLII, 117) Далее следует то, что наши противники называют уже вынесенным судебным приговором; между тем наши предки никогда не называли официального цензорского замечания судебным приговором и не рассматривали его как вынесенный приговор93. Прежде чем я начну говорить об этом, я должен сказать несколько слов о своей обязанности; вы увидите, что я не упустил из виду ни опасности, угрожающей Клуенцию, ни также и своих обязанностей по отношению к друзьям. Ибо с обоими доблестными мужами, которые недавно были цензорами94, я связан дружбой; но с одним из них, как большинство из вас знает, я особенно близок; наша тесная связь основана на взаимных услугах. (118) Поэтому я хотел бы, чтобы все то, что я буду вынужден сказать в своей речи по поводу сделанных ими записей, было отнесено не к их поступку, а к цензуре как таковой. Что касается моего близкого друга Лентула, чье имя я произношу с уважением, подобающим его выдающимся доблестям и высшим почестям, оказанным ему римским народом, то у этого человека, который привык не только честно и добросовестно, но и мужественно и открыто защищать своих друзей, находящихся в опасном положении, я без труда испрошу дозволение, судьи, подражать ему в этих качествах в такой мере, в какой я должен сделать это, чтобы не подвергнуть Клуенция опасности. Однако, как и подобает, все будет сказано мной осторожно и осмотрительно — так, чтобы, с одной стороны, был соблюден мой долг, как защитника, с другой стороны, ничье достоинство не было задето и ничья дружба не была оскорблена.
(119) Я знаю, судьи, что цензоры выразили порицание некоторым судьям из Юниева совета, отметив в своих записях именно то судебное дело, о котором идет речь. Здесь я прежде всего выскажу следующее общее положение: в нашем государстве цензорским замечаниям никогда не придавали силы произнесенного судебного приговора. Не стану терять времени, говоря о хорошо известных вещах; приведу один пример: Гай Гета, исключенный из сената цензорами Луцием Метеллом и Гнеем Домицием, впоследствии сам был избран в цензоры; человек, за свой образ жизни заслуживший порицание цензоров, в дальнейшем сам стал блюстителем нравов как римского народа, так и тех, кто вынес порицание ему самому. Так что, если бы цензорскому порицанию придавали значение судебного приговора, то люди, получившие замечание, были бы точно так же лишены доступа к почетным должностям и возможности возвратиться в курию, как другие, осужденные по какому-либо позорному делу, навсегда лишаются всякого почета и достоинства. (120) Но если теперь вольноотпущенник Гнея Лентула или Луция Геллия вынесет кому-нибудь обвинительный приговор за воровство, то этот человек, утратив все свои преимущества, никогда не вернет себе и малейшей доли своего почетного положения; напротив, те, кому сами Луций Геллий и Гней Лентул, двое цензоров, прославленные мужи и мудрейшие люди, вынесли порицание за воровство и взяточничество, не только возвратились в сенат, но даже были оправданы по суду, когда их обвинили в этих самых проступках. (XLIII) По воле наших предков, не только в делах, касающихся доброго имени человека, но даже и в самой пустой тяжбе об имуществе никто не может быть судьей, не будучи назначен с согласия обеих сторон. Вот почему порочащее порицание не упоминается ни в одном законе, где перечисляются причины, препятствующие занятию государственных должностей, избранию в судьи, или судебному преследованию другого человека. Предки наши хотели, чтобы власть цензоров внушала страх, но не карала человека на всю его жизнь. (121) И я мог бы привести в качестве примеров — как вы уже и сами видите — много случаев отмены цензорских замечаний не только голосованием римского народа, но и судебными приговорами тех людей, которые, принеся присягу, должны были принимать свои решения с большой осторожностью и внимательностью. Прежде всего, судьи, сенаторы и римские всадники, вынося приговор многим подсудимым, получившим замечание от цензоров за противозаконное получение денег, повиновались более своей совести, чем мнению цензоров. Далее, городские преторы, которые, принеся присягу, должны были включать любого честного гражданина в списки отобранных судей95, никогда не считали позорящее замечание цензора препятствием к этому. (122) Наконец, сами цензоры часто не следовали приговорам (если вам угодно называть это приговорами) своих предшественников. Да и сами цензоры между собой придают настолько мало значения этим приговорам, что один из них иногда не только порицает, но даже отменяет приговор другого; один хочет исключить гражданина из сената, другой оставляет его там и признает его достойным принадлежать к высшему сословию; один хочет отнести его к эрарным трибунам или перевести в другую трибу, другой запрещает это. Как же вам приходит в голову называть приговором суждение, которое, как вы видите, римским народом может быть отменено, присяжными судьями отвергнуто, должностными лицами оставлено без внимания, преемниками по должности изменено, а между коллегами может стать поводом к разногласиям?
(XLIV, 123) Коль скоро это так, посмотрим, какое же суждение, как говорят, цензоры вынесли насчет подкупа того суда, о котором идет речь. Прежде всего решим вопрос, должны ли мы потому признать, что подкуп был совершен, что факт этот подтвердили цензоры, или же цензоры так решили потому, что действительно был совершен подкуп. Если — потому, что факт подкупа подтвердили цензоры, то подумайте, что́ вам делать, дабы не дать цензорам на будущее время царской власти над каждым из нас, дабы цензорское порицание не могло приносить гражданам столь же великие бедствия, как жесточайшая проскрипция, дабы мы впредь не страшились цензорского стиля, острие которого наши предки притупили многими средствами, так же, как мы страшимся памятного нам диктаторского меча96. (124) Но если цензорское осуждение должно иметь вес потому, что его содержание соответствует истине, рассмотрим, действительно ли оно соответствует ей или же оно ложно. Оставим в стороне замечания цензоров, устраним из дела все, что к делу не относится. Объясни нам, какие деньги дал Клуенций, откуда он их взял, как он их дал; укажи нам вообще хотя бы малейший след денег, исходивших от Клуенция. Далее, убеди нас в том, что Оппианик был честным мужем и неподкупным человеком, что его никогда не считали иным и что о нем не выносили предварительных приговоров. Тогда и обращайся к авторитету цензоров, тогда и утверждай, что их приговор имеет отношение к нашему делу. (125) Но пока не будет опровергнуто, что Оппианик — человек, который, как было установлено, собственноручно подделал официальные списки своего муниципия; переделал чужое завещание; с помощью подставного лица велел скрепить печатями подложное завещание, а того человека от чьего имени оно было составлено, велел убить; своего шурина, бывшего в рабстве и в оковах, умертвил; своих земляков внес в проскрипционные списки и казнил; на вдове убитого им человека женился; деньгами склонил женщину к вытравлению плода; умертвил и свою тещу, и своих жен, и жену своего брата вместе с ожидаемым ребенком, а также самого брата и, наконец, своих собственных детей; был захвачен с поличным при попытке отравить своего пасынка; будучи привлечен к суду, после осуждения своих помощников и сообщников, дал деньги судье для подкупа других судей, — пока, повторяю, все эти факты, касающиеся Оппианика, не будут опровергнуты и пока в то же время не будет приведено доказательств, что деньги были даны Клуенцием, какую помощь это цензорское решение или мнение может оказать тебе и как может оно погубить этого ни в чем не повинного человека?
(XLV, 126) Какими же соображениями руководствовались цензоры? Даже сами они — приведу наиболее убедительные соображения — не назовут ничего другого, кроме слухов и молвы. Они не скажут, что получили сведения от свидетелей, из записей, на основании каких-либо важных доказательств, что они вообще что-либо установили, изучив это дело. Даже если бы они и сделали это, их решение все же не было бы настолько неоспоримым, чтобы его нельзя было опровергнуть. Не буду приводить вам бесчисленных примеров, имеющихся в моем распоряжении; ни на судебные случаи из прошлого, ни на какого-либо могущественного и влиятельного человека ссылаться не стану. Недавно, защищая одного маленького человека, эдильского писца97 Децима Матриния, перед преторами Марком Юнием и Квинтом Публицием и курульными эдилами Марком Плеторием и Гаем Фламинием, я убедил их принести присягу, зачислить в писцы этого человека, хотя те же самые цензоры оставили его эрарным трибуном93. Коль скоро за ним не было замечено никакой провинности, было сочтено, что следует руководствоваться тем, чего этот человек заслуживал, а не тем, что о нем было постановлено.
(127) Обратимся теперь к замечанию цензоров насчет подкупа суда: неужели кто-нибудь может признать, что они достаточно расследовали дело и тщательно взвесили свое решение? Порицание их, вижу я, касается Мания Аквилия и Тиберия Гутты98. Что это значит? Они признаю́т, что только два человека были подкуплены, а прочие, очевидно, вынесли обвинительный приговор безвозмездно. Следовательно, Оппианик вовсе не пал жертвой неправого суда, не был погублен денежной взяткой, и не все те люди, которые вынесли ему обвинительный приговор, виновны, и не на всех падает подозрение, как это, по слухам, утверждали на этих Квинкциевых сборищах. Всего два человека, вижу я, по мнению цензоров, причастны к этому гнусному делу. Или пусть наши противники, по крайней мере, признают, что если против этих двух человек улики были, то это не значит, что они имеются и против остальных.
(XLVI, 128) Ибо никак нельзя одобрить, чтобы к цензорским замечаниям и суждениям применялись правила, принятые в войсках. Ведь наши предки установили правило, что за тяжкое воинское преступление, совершенное множеством людей сообща, должна понести наказание избираемая по жребию часть виновных99, так что страх охватывает всех, но кара постигает немногих. Прилично ли, чтобы цензоры поступали так же при возведении в высшее достоинство, при суждении о гражданах, при порицании за пороки? Солдат, не устоявший в бою, испугавшийся натиска и мощи врагов, впоследствии может стать и более надежным солдатом, и честным человеком, и полезным гражданином. Поэтому, кто во время войны, из страха перед врагом, совершил преступление, тому наши предки и внушили сильнейший страх перед смертной казнью; но чтобы не слишком многие платились жизнью, была введена жеребьевка. (129) И что же — ты, будучи цензором, поступишь так же, составляя сенат? Если окажется много судей, за взятку осудивших невинного, то ты накажешь не всех, а выхватишь из них, кого захочешь, и из многих людей выберешь нескольких, чтобы покарать их бесчестием? Разве не будет позором, что с твоего ведома и у тебя на глазах в курии будет сенатор, у римского народа — судья, в государстве — гражданин, продавший свою честь и совесть, чтобы погубить невинного, и что человек, который, польстившись на деньги, отнимет у невинного гражданина его отечество, имущество и детей, не будет заклеймен цензорской суровостью? И тебя будут считать блюстителем нравов и наставником в строгих правилах старины, между тем как ты оставишь в сенате человека, заведомо запятнанного таким тяжким преступлением, или решишь, что одинаково виновные люди не должны нести одну и ту же кару? И положение о наказаниях, установленное нашими предками на время войны для трусливых солдат, ты применишь во времена мира к бесчестным сенаторам? Но даже если следовало применить этот воинский обычай в случае цензорского замечания, то надо было прибегнуть к жеребьевке. Но если цензору совсем не подобает определять наказания по жребию и судить о проступках, полагаясь на случайность, то нельзя, конечно, при большом числе виновных выхватывать немногих, чтобы поразить бесчестием и позором только их.
(XLVII, 130) Все мы, впрочем, понимаем, что те цензорские замечания, о которых идет речь, имели целью снискать благоволение народа. Дело обсуждалось мятежным трибуном на народной сходке; толпа, не ознакомившись с делом, согласилась с трибуном; возражать не позволяли никому; наконец, никто и не старался защищать противную сторону. Сенаторские суды и без того пользовались очень дурной славой. И действительно, через несколько месяцев после дела Оппианика они опять навлекли на себя сильную ненависть в связи с подачей меченых табличек100. Цензоры, очевидно, не могли оставить без внимания это позорное пятно и пренебречь им. Людей, обесчещенных другими пороками и гнусностями, они решили наказать также и этим замечанием — тем более, что именно в это время, в их цензуру, доступ в суды уже был открыт для всаднического сословия101; таким образом, они, заклеймив тех, кто это заслужил, как бы осудили тем самым старые суды вообще. (131) Если бы мне или кому-нибудь другому позволили защищать это дело перед теми же самыми цензорами, то им, людям столь выдающегося ума, я, несомненно, мог бы доказать, что они не располагали данными следствия и установленными фактами и что — это видно из самого дела — целью всех их замечаний было угодить молве и заслужить рукоплескание народа. И действительно, Публия Попилия, подавшего голос за осуждение Оппианика, Луций Геллий заклеймил, так как он будто бы взял деньги за то, чтобы вынести обвинительный приговор невиновному. Но сколь проницательным надо быть для того, чтобы достоверно знать, что обвиняемый, которого ты, пожалуй, никогда не видел, был невиновен, когда мудрейшие люди, судьи (о тех, которые вынесли обвинительный приговор, я уже и говорить не буду), ознакомившись с делом, сказали, что для них вопрос не ясен!
(132) Но пусть будет так: Геллий осуждает Попилия, полагая, что тот получил от Клуенция взятку; Лентул это отрицает; правда, он не допускает Попилия в сенат, потому что тот был сыном вольноотпущенника102; но сенаторское место на играх и другие знаки отличия он ему оставляет и совершенно снимает с него пятно бесчестия. Делая это, Лентул признает, что Попилий подал голос за осуждение Оппианика безвозмездно. И об этом же Попилии Лентул впоследствии, во время суда за домогательство, как свидетель дал очень лестный отзыв. Итак, если с одной стороны, Лентул не согласился с суждением Луция Геллия, а с другой стороны, Геллий не был доволен мнением Лентула, если каждый из них как цензор отказался признать обязательным для себя мнение другого цензора, то как можно требовать от нас, чтобы мы считали все цензорские осуждения незыблемыми и действительными на вечные времена?
(XLVIII, 133) Но, скажут нам, они выразили порицание самому Габиту. Да, но не из-за какого-либо гнусного поступка, не из-за какого-либо, не скажу — порока, даже не из-за ошибки, допущенной им хотя бы раз в течение всей его жизни. Нет человека, более безупречного, чем он, более честного, более добросовестного в исполнении всех своих обязанностей. Да они этого и не оспаривают; но они руководствовались все той же молвой о подкупе суда; их мнение о его добросовестности, бескорыстии, достоинстве ничуть не расходится с тем мнением, в справедливости которого мы хотим убедить вас; но они не сочли возможным пощадить обвинителя, раз они наказали судей. По поводу этого дела я приведу лишь один пример из старых времен и больше ничего говорить не стану. (134) Не могу обойти молчанием случай из жизни величайшего и знаменитейшего мужа, Публия Африканского. Когда во время его цензуры производился смотр всадников и перед ним проходил Гай Лициний Сацердот, он громким голосом, чтобы все собравшиеся могли его слышать, заявил, что ему известен случай формального клятвопреступления со стороны Сацердота и что, если кто-нибудь хочет выступить как обвинитель, сам он готов дать свидетельские показания. Но так как никто не откликнулся, то он велел Сацердоту вести коня дальше103. Таким образом, тот, чье мнение всегда было решающим и для римского народа и для чужеземных племен, сам не признал своего личного убеждения достаточным для того, чтобы опозорить другого человека. Если бы Габиту позволили, то он в присутствии самих судей с легкостью опроверг бы ложное подозрение и дал бы отпор ненависти, возбужденной против него в расчете на благоволение народа.
(135) Есть еще одно обстоятельство, которое меня очень смущает; пожалуй, на это возражение мне едва ли удастся ответить. Ты прочитал выдержку из завещания Гнея Эгнация-отца, человека якобы честнейшего и умнейшего: он, по его словам, потому лишил своего сына наследства, что тот за вынесение обвинительного приговора Оппианику получил взятку. О легкомыслии и ненадежности этого человека распространяться не стану; об этих его качествах достаточно говорит то самое завещание, которое ты прочитал: лишая ненавистного ему сына наследства, он любимому сыну назначил сонаследниками совершенно чужих для него людей. Но ты, Аттий, я полагаю, должен хорошенько подумать, чье решение для тебя имеет больший вес: цензоров или Эгнация? Если ты стоишь за Эгнация, то суждения цензоров о других людях не имеют значения; ведь цензоры исключили из сената самого Гнея Эгнация, чьим мнением ты так дорожишь. Если же ты стоишь за цензоров, то знай, что этого Эгнация, которого родной отец, своим цензорским осуждением лишает наследства, цензоры оставили в сенате, исключив из него его отца.
(XLIX, 136) Но, говоришь ты, весь сенат признал, что этот суд был подкуплен. Каким же образом? — «Он вмешался в это дело»104. — Мог ли сенат отказаться от этого, когда такое дело внесли на его рассмотрение? Когда народный трибун, подняв народ, чуть было не вызвал открытого мятежа, когда все говорили, что честнейший муж и безупречнейший человек пал жертвой подкупленного суда, когда сенаторское сословие навлекло на себя сильнейшую ненависть, — можно ли было не принять решения, можно ли было пренебречь возбуждением толпы, не подвергая государства величайшей опасности? Но какое постановление было принято? Сколь справедливое, сколь мудрое, сколь осторожное! «Если есть люди, чьи действия привели к подкупу уголовного суда
(L) Есть еще одно очень важное замечание, которого я, к стыду своему, чуть было не пропустил: говорят, оно принадлежит мне. Аттий прочитал выдержку из какой-то речи, по его словам, моей107. Это был обращенный к судьям призыв судить по совести и упоминание как о некоторых дурных судах вообще, так, в частности, о Юниевом суде. Как будто я уже в начале этой своей защитительной речи не говорил, что Юниев суд пользовался дурной славой, или как будто я мог, рассуждая о бесславии судов, умолчать о том, что́ в те времена приобрело такую известность в народе. (139) Но если я и сказал что-нибудь подобное, то я не приводил данных следствия и не выступал как свидетель, и та моя речь скорее была вызвана положением, в каком я был, чем выражала мое собственное суждение и мои взгляды. В самом деле, так как я был обвинителем и в начале своей речи поставил себе задачу тронуть римский народ и судей и так как я перечислял все злоупотребления судов, руководствуясь не своим мнением, а молвой, то я и не мог пропустить дело, получившее в народе такую огласку. Но глубоко заблуждается тот, кто считает, что наши судебные речи являются точным выражением наших личных убеждений; ведь все эти речи — отражение обстоятельств данного судебного дела и условий времени, а не взглядов самих людей и притом защитников. Ведь если бы дела могли сами говорить за себя, никто не стал бы приглашать оратора; но нас приглашают для того, чтобы мы излагали не свои собственные воззрения, а то, чего требует само дело и интересы стороны. (140) Марк Антоний108, человек очень умный, говаривал, что он не записал ни одной из своих речей, чтобы в случае надобности, ему было легче отказаться от своих собственных слов; как будто наши слова и поступки не запечатлеваются в памяти людей и без всяких записей, сделанных нами! (LI) Нет, я по поводу этого охотнее соглашусь с другими ораторами, а особенно с красноречивейшим и мудрейшим из них — с Луцием Крассом109; однажды он защищал Гнея Планка; обвинителем был Марк Брут110, оратор пылкий и находчивый. Брут представил суду двоих чтецов и велел им прочитать по главе из двух речей Красса, в которых развивались мнения, противоречащие одно другому: в одной речи — об отклонении рогации, направленной против колонии Нарбона111, — авторитет сената умалялся до пределов возможного; другая речь — в защиту Сервилиева закона112 — содержала самые горячие похвалы сенату; из этой же речи Брут велел прочитать много резких отзывов о римских всадниках, чтобы восстановить против Красса судей из этого сословия; тот, говорят, несколько смутился. (141) И вот, в своем ответе, Красс прежде всего объяснил, чего требовало положение, существовавшее в то время, когда была произнесена каждая из этих речей, — чтобы доказать, что и та и другая речь соответствовала сути и интересам самого дела. Затем, чтобы Брут понял, каков человек, которого он задел, каким не только красноречием, но и обаянием и остроумием он обладает, он и сам вызвал троих чтецов, каждого с одной из книг о гражданском праве, написанных Марком Брутом, отцом обвинителя. Когда чтецы стали читать начальные строки, вам, мне думается, известные: «Пришлось нам однажды быть в Привернском имении, мне и сыну моему Бруту…», — Красс спросил, куда девалось Привернское имение; «Мы были в Альбанском имении, я и сын мой Брут…», — Красс спросил насчет Альбанского имения; «Однажды отдыхали мы в своем поместье под Тибуром, я и сын мой Брут…», — Красс спросил, что́ стало с поместьем под Тибуром. Он сказал, что Брут, человек умный, зная, какой бездельник его сын, хотел засвидетельствовать, какие имения он ему оставляет; если бы можно было, не нарушая правил приличия, написать, что он был в банях вместе с взрослым сыном113, то он не пропустил бы и этого; впрочем, о банях Красс все-таки требует отчета — если не по книгам отца Брута, то на основании цензорских записей114. Бруту пришлось горько раскаяться в том, что он вызвал чтецов; так отомстил ему Красс, которому, очевидно, было неприятно порицание, высказанное ему за его речи о положении государства, в которых от оратора, пожалуй, больше всего требуется постоянство во взглядах. (142) Что касается меня, то все прочитанное Аттием меня ничуть не смущает. Тому времени и обстоятельствам того дела, которое я защищал, моя тогдашняя речь вполне соответствовала; я не взял на себя обязательств, которые бы мне мешали честно и независимо выступать защитником в настоящем деле. А если я созна́юсь, что я только теперь расследую дело Авла Клуенция, а ранее разделял всеобщее мнение, то кто может поставить мне это в вину? Тем более, что и вам по справедливости следует удовлетворить ту мою просьбу, с какой я обратился к вам в начале своей речи и обращаюсь теперь, — чтобы вы, пришедшие сюда с дурным мнением о прежнем суде, узнав подробности дела и всю правду, отказались от предубеждения.
(LII, 143) Теперь, Тит Аттий, так как я ответил на все сказанное тобой об осуждении Оппианика, ты должен сознаться, что ты жестоко ошибся; ты думал, что я буду защищать Авла Клуенция, основываясь не на его действиях, а на законе115. Ты ведь не раз говорил, что, по дошедшим до тебя сведениям, я намерен вести эту защиту, основываясь на законе. Не так ли? Видимо, нас, без нашего ведома, предают наши друзья, а среди тех, кого мы считаем своими друзьями, есть кто-то, кто выдает наши замыслы нашим противникам. Но кто именно сообщил тебе об этом, кто оказался столь бесчестен? Кому же я сам об этом рассказал? Я думаю, в этом не повинен никто, а тебя, бесспорно, этому научил сам закон. Однако разве я, по-твоему, во всей своей защитительной речи хотя бы раз упомянул о законе? Разве я не вел защиту в таком духе, как если бы Габит подпадал под действие этого закона? Насколько человек может судить, ни одного соображения, которое поможет обелить Клуенция от обвинения, возбуждающего ненависть против него, я не пропустил. (144) Но что же? Кто-нибудь, быть может, спросит, отказываюсь ли я прибегать к защите закона, чтобы избавить своего подзащитного от угрозы уголовного суда. Нет, судьи, я от этого не отказываюсь, но я верен своим правилам. Когда судят честного и умного человека, то я обычно следую не только своему решению, но также принимаю во внимание решение и желания своего подзащитного. И вот, когда меня попросили взять на себя защиту, я, будучи обязан знать законы, ради которых к нам обращаются и с которыми мы все время имеем дело, тотчас же сказал Габиту, что по статье «Если кто вступит в сговор, чтобы добиться осуждения человека…» он ответственности не подлежит, так как она касается нашего сословия116. Тогда он стал умолять и заклинать меня, чтобы я не вел его защиты, ссылаясь на этот закон; я не преминул высказать ему свои соображения, но он уговорил меня сделать так, как ему казалось лучше: он утверждал со слезами на глазах, что доброе имя для него дороже, чем гражданские права. (145) Я исполнил его желание, но сделал это лишь потому (поступать так всегда мы не должны), что дело, как я видел, само по себе — и без ссылки на закон — давало мне большие возможности для защиты. Я видел, что в том способе защиты, каким я теперь воспользовался, будет больше достоинства, а в том, к которому Клуенций просил меня не прибегать, — меньше трудностей. Действительно, если бы моей единственной целью было выиграть дело, то я прочитал бы вам текст закона и на этом закончил бы свою речь.
(LIII) И меня не волнует речь Аттия, негодующего на то, что сенатор, способствовавший незаконному осуждению человека, подпадает под действие законов, между тем как римский всадник, поступивший так же, под их действие не подпадает. (146) Допустим, если я соглашусь с тобой в том, что это возмутительно (я сейчас рассмотрю, так ли это), то ты должен будешь согласиться со мной, что много более возмутительно, когда в государстве, чьим оплотом являются законы, от них отступают117. Ведь законы — опора того высокого положения, которым мы пользуемся в государстве, основа свободы, источник правосудия; разум, душа, мудрость и смысл государства сосредоточены в законах. Как тело, лишенное ума, не может пользоваться жилами, кровью, членами, так государство, лишенное законов, — своими отдельными частями. Слуги законов — должностные лица, толкователи законов — судьи; наконец, рабы законов — все мы, именно благодаря этому мы можем быть свободны. (147) Где причина того, что ты, Квинт Насон118, заседаешь на шестом трибунале? Где та сила, которая заставляет этих судей, занимающих такое высокое положение, повиноваться тебе? А вы, судьи, по какой причине, из такого большого числа граждан, в таком малом числе избраны именно вы, чтобы выносить решение об участи других людей? По какому праву Аттий сказал все, что хотел? Почему мне дается возможность говорить так долго? Что означает присутствие писцов, ликторов и всех прочих людей, которые, как я вижу, состоят при этом постоянном суде? Все это, полагаю я, совершается по воле закона, весь этот суд, как я уже говорил, управляется и руководствуется, так сказать, разумом закона. Что же? А разве это единственный постоянный суд, который подчиняется закону? А суд по делам об убийстве, руководимый Марком Плеторием и Гаем Фламинием? А суд по делам о казнокрадстве, руководимый Гаем Орхивием? А суд по делам о вымогательстве, руководимый мной? А суд, как раз теперь слушающий дело о домогательстве, руководимый Гаем Аквилием? А остальные постоянные суды? Окиньте взором все части нашего государства: вы увидите, что все совершается по велению и указанию законов. (148) Если бы кто-нибудь захотел обвинить тебя, Тит Аттий, перед моим трибуналом119, ты воскликнул бы, что закон о вымогательстве на тебя не распространяется120, и это твое возражение вовсе не было бы равносильно твоему признанию в получении тобой взятки; нет, это было бы желание отвести от себя неприятности и опасности, которым по закону ты подвергаться не должен. (LIV) Смотри теперь, о чем идет дело и какого рода те правовые положения, которые ты хочешь ввести. Закон, на основании которого учрежден этот постоянный суд, велит, чтобы его председатель, то есть Квинт Воконий, с судьями, назначенными ему жребием, — закон призывает вас, судьи! — произвел следствие об отравлении. Следствие над кем? Ограничений нет. «Всякий, кто приготовил, продал, купил, имел, дал яд…» Что еще говорится в этом же законе? Читай «…да свершится уголовный суд над тем человеком». Над кем? Над тем ли, кто вошел в сговор, заключил условие? Нет. В чем же дело? «Над тем, кто, будучи военным трибуном первых четырех легионов121, или квестором, или народным трибуном (следует перечень всех должностей), или лицом, вносившим или собиравшимся вносить предложение в сенате
(LV, 150) Тебе, Аттий, кажется несправедливым, что не на всех граждан распространяются одни и те же законы. Прежде всего, если даже и признать это величайшей несправедливостью, то из этого следует, что законы эти надо изменить, но отнюдь не следует, что существующим законам мы можем не повиноваться. Затем, кто из сенаторов, достигнув, благодаря милости римского народа, более высокого положения, когда-либо отказывался подвергаться, в силу законов, тем более строгим ограничениям? Скольких преимуществ лишены мы! Сколько тягот и трудностей мы несем! И за все это нас достаточно вознаграждают одним лишь преимуществом в виде почета и высокого положения! Заставь же теперь всадническое и другие сословия подвергаться таким же ограничениям. Они не стерпят этого. По их мнению, им в меньшей степени должны угрожать путы в виде законов, стеснительных условий и судов, раз они либо не смогли занять высшее положение среди граждан, либо к нему не стремились. (151) Не буду говорить обо всех других законах, распространяющихся на нас, между тем как другие сословия от их соблюдения освобождены; возьмем вот какой закон: «Никто не должен страдать от судебных злоупотреблений…», внесенный Гаем Гракхом; он внес этот закон ради блага плебса, а не во вред плебсу. Впоследствии Луций Сулла, как ни чужды были ему интересы народа, все же, учреждая постоянный суд для разбора дел, подобных нашему, на основании того самого закона, по которому вы судите и в настоящее время, не решился связать новым видом постоянного суда римский народ, который он принял свободным от этого вида судебной ответственности. Если бы он счел это возможным, то, при его ненависти к всадническому сословию122, он ничего бы так не хотел, как собрать всю памятную нам жестокость своей проскрипции, какую он применил против прежних судей, в одном этом постоянном суде. (152) Так и теперь — поверьте мне, судьи, и заранее примите необходимые меры предосторожности — дело идет не о чем ином, как о том, чтобы этот закон угрожал карой также и римским всадникам; правда, усилия прилагают к этому не все граждане, а только немногие; ибо те сенаторы, которым служат надежной защитой их неподкупность и безупречность (таковы, скажу правду, вы и другие люди, прожившие свой век, не проявив алчности), желают, чтобы всадническое сословие, по своему достоинству ближайшее к сенаторскому, было тесно связано с ним узами согласия. Но люди, желающие сосредоточить всю власть в своих руках, ни в чем не делясь ею ни с кем, — ни с другим человеком, ни с другим сословием — полагают, что им удастся подчинить римских всадников своей власти, запугав их постановлением о том, что те из них, которые были судьями, могут быть привлечены к суду на основании этого закона. Люди эти видят, что авторитет всаднического сословия укрепляется; видят, что суды встречают всеобщее одобрение; люди эти уверены в том, что они, внушив вам этот страх, могут вырвать у вас жало вашей строгости. (153) В самом деле, кто отважится добросовестно и стойко судить человека, даже немного более влиятельного, чем он сам, зная, что ему придется отвечать перед судом по обвинению в сговоре и в заключении условия? (LVI) О, непоколебимые мужи, римские всадники, давшие отпор прославленному мужу с огромным влиянием, народному трибуну Марку Друсу123, когда он, вместе со всей знатью тех времен, добивался одного, — чтобы тех, кто входил в состав суда, можно было привлекать к ответственности в таких именно постоянных судах! Тогдашние лучшие люди, бывшие опорой римского народа, — Гай Флавий Пусион, Гней Титиний, Гай Меценат, — а с ними и другие члены всаднического сословия не сделали того, что теперь делает Клуенций; они не думали, что, отказываясь нести ответственность, они тем самым как бы берут на себя некоторую вину; нет, они оказали Друсу самое открытое сопротивление, полагая и заявляя напрямик, стойко и честно, что они могли бы, по решению римского народа, достигнуть самых высоких должностей, если бы захотели обратить все свои стремления на соискание почестей; что они видели, сколько в такой жизни блеска, преимуществ и достоинства; что они не из презрения отказались от всего этого, но, будучи удовлетворены пребыванием в сословии своем и своих отцов, предпочли остаться верными своей тихой и спокойной жизни, далекой от бурь ненависти и судебных дел этого рода. (154) Либо, говорили они, надо вернуть им их молодость и тем самым дать им возможность добиваться почетных должностей, либо, коль скоро это не выполнимо, оставить им те условия жизни, ради которых они отказались от соискания должностей; несправедливо, чтобы люди, отказавшиеся от блеска почетных должностей из-за множества связанных с ними опасностей, милостей народа были лишены, но от опасностей со стороны новых судов избавлены не были. Сенатор, говорили они, жаловаться на это не может, так как все эти условия были в силе уже тогда, когда он приступил к соисканию должностей, и так как имеется множество преимуществ, облегчающих тяготы его должности: высокое положение, авторитет, блеск и почет на родине, значение и влияние в глазах чужеземных народов, тога-претекста, курульное кресло, знаки отличия, ликторские связки, империй, наместничество в провинциях; по воле наших предков, на этом поприще его ожидают, за честные действия, великие награды, а за проступки ему грозит немало опасностей. Предки наши не отказывались от судебной ответственности по тому закону, на основании которого теперь обвиняется Габит (тогда это был Семпрониев, ныне это Корнелиев закон); ведь они понимали, что закон этот на всадническое сословие не распространяется; но они беспокоились о том, чтобы их не связали новым законом. (155) Габит же никогда не отказывался дать отчет в своей жизни и притом даже на основании того закона, который на него не распространяется. Если вы считаете такое положение желательным, то постараемся, чтобы возможно скорее все сословия стали подсудны этому постоянному суду.
(LVII) Однако пока этого не произошло, — во имя бессмертных богов! — так как мы всеми своими преимуществами, правами, свободой, наконец, благополучием обязаны законам, не будем же отступать от них; подумаем также и вот о чем: римский народ теперь занят другими делами; он поручил вам дела государства и свои собственные интересы, живет, не ведая заботы, и не боится, что в силу закона, которого он никогда не принимал, он может быть привлечен к тому суду, которому считал себя неподсудным, и что суд этот — в составе нескольких судей — будет выносить о нем приговор. (156) Ведь Тит Аттий, юноша доблестный и красноречивый, исходит в своей речи из положения, что все граждане подпадают под действие всех законов; вы проявляете внимание и молча слушаете его рассуждения, как вы и должны поступать. А между тем Авл Клуенций, римский всадник, привлечен к судебной ответственности на основании закона, под действие которого подпадают одни только сенаторы и бывшие должностные лица. Клуенций запретил мне возражать против этого и вести защиту, создавая себе оплот в виде закона, словно это крепость. Если он будет оправдан, на что я твердо рассчитываю, уверенный в вашей справедливости, то все сочтут, что он (как это и будет) оправдан ввиду своей невиновности, потому что его защищали на основании именно этого, но что самый закон, к защите которого он прибегнуть отказался, оплотом ему не служил.
(157) Но теперь возникает вопрос, о котором я уже говорил; он касается лично меня и я должен отвечать за это перед римским народом; ибо цель моей жизни состоит в том, чтобы все мои заботы и труды были направлены в защиту обвиняемых. Я вижу, какой длинный, какой бесконечный ряд опаснейших судебных дел могут начать обвинители, пытаясь распространить на весь римский народ действие закона, составленного для применения только к нашему сословию. В этом законе говорится: «Кто окажется вступившим в сговор» (вы видите, как растяжимо это понятие), «заключившим условие» (понятие столь же неопределенное и неограниченное), «разделившим взгляды» (это уже нечто не только неопределенное, но и прямо загадочное и неясное) «или давшим ложное свидетельское показание
(LVIII) Ведь я никоим образом не могу сомневаться, судьи, что вы, получив для разбирательства дело человека, не подпадающего под действие какого-либо закона, — даже если об этом человеке идет дурная слава, если он со многими во вражде, даже если он ненавистен вам самим, даже если вам, против вашей воли, придется его оправдать — все же его оправдаете, повинуясь своей совести, а не чувству ненависти. (159) Долг мудрого судьи — всегда иметь в виду, что римский народ вручил ему лишь такие полномочия, какие ограничены пределами вверенной ему должности, и помнить, что он облечен не только властью, но и доверием; он должен уметь оправдать того, кого ненавидит, осудить того, к кому не испытывает ненависти; всегда думать не о том, чего он желал бы сам, а о том, чего от него требуют закон и долг; принимать во внимание, на основании какого закона подсудимый привлекается к ответственности, о каком подсудимом он ведет следствие, в чем тот обвиняется. И если все это ему надо иметь в виду, судьи, то долг человека значительного и мудрого — когда он берет в руку табличку для вынесения приговора, — не считать себя единоличным судьей, которому дозволено все, что ему вздумается, но руководствоваться законом, верой в богов, справедливостью и честностью; произвол же, гнев, ненависть, страх и все страсти отметать и превыше всего ставить свою совесть, которая дана нам бессмертными богами и не может быть у нас отнята; если она на протяжении всей нашей жизни будет для нас свидетельницей наших наилучших помыслов и поступков, то мы проживем без страха, окруженные глубоким уважением. (160) Если бы Тит Аттий это понял или обдумал, он даже не попытался бы высказать то положение, которое он столь многословно развил, — будто судья должен решать дела по собственному усмотрению и связанным законами себя не считать. Мне кажется, что об этом — если принять во внимание желание Клуенция — я говорил слишком много; если принять во внимание важность вопроса — слишком мало; если же принять во внимание вашу мудрость — достаточно.
Остается очень немногое. Так как дело было подсудно вашему постоянному суду, то наши противники сочли нужным представить суду различные свои выдумки, чтобы не заслужить полного презрения, когда они явятся в суд лишь со своим злобным предвзятым мнением. (LIX) А дабы вы признали, что обо всем, о чем я говорил, высказаться подробно я был вынужден, выслушайте внимательно также и то, что мне остается сказать; вы, конечно, придете к выводу, что там, где была возможность привести доказательства в немногих словах, моя защита была очень краткой.
(161) Ты сказал, что Гнею Децидию из Самния, который был внесен в проскрипционные списки и находился в бедственном положении, челядь Клуенция нанесла оскорбление124. Нет, никто не отнесся к нему более великодушно, чем именно Клуенций — он помог Децидию своими средствами в его нужде, это признал как сам Децидий, так и все его друзья и родственники. Затем ты сказал, что управители Клуенция расправились с пастухами Анхария и Пацена. Когда на одной из троп произошла какая-то ссора между пастухами (это случается нередко), то управители Клуенция вступились за интересы своего хозяина и за его права частного владения; когда была подана жалоба, противники получили разъяснения, а дело было улажено без суда и споров. (162) «Публий Элий, в своем завещании лишив наследства своего ближайшего родственника, назначил своим наследником Клуенция, с которым он был в более отдаленном родстве». — Публий Элий сделал это, желая вознаградить Габита за услугу; к тому же Габит при составлении завещания и не присутствовал, а завещание скрепил печатью как раз его недруг Оппианик. «Клуенций не уплатил Флорию легата, завещанного ему». — Это не верно. Так как в завещании вместо
(165) Присутствующему здесь Авлу Клуенцию было брошено обвинение в том, что он отравил Гая Вибия Капака. К счастью, здесь присутствует честнейший и достойнейший человек, сенатор Луций Плеторий, гостеприимец и друг Капака. У него Капак жил в Риме, у него заболел, у него в доме умер. «Но наследником Капака стал Клуенций». — Я утверждаю, что Капак умер, не оставив завещания, и что владение его имуществом, согласно эдикту претора, перешло к сыну его сестры, римскому всаднику Нумерию Клуенцию, достойнейшему и честнейшему юноше, который здесь перед вами.
(166) Другое обвинение в отравлении заключается в следующем: на свадьбе присутствующего здесь молодого Оппианика, на которой, по обычаю жителей Ларина, пировало множество людей, якобы по наущению Клуенция, для Оппианика был приготовлен яд; но, как говорят, когда яд поднесли ему в вине с медом, его друг, некий Бальбуций, перехватил кубок, осушил его и тотчас же умер. Если бы я стал обсуждать это так тщательно, как будто мне надо было бы опровергнуть обвинение, я подробно рассмотрел бы то, чего я теперь касаюсь в своей речи лишь вкратце. (167) Какой проступок когда-либо совершил Габит, который бы позволил считать его способным на подобное преступление? Почему бы Габиту до такой степени бояться Оппианика, когда тот, при слушании этого дела, ни слова не сумел произнести против него? Между тем в обвинителях Клуенция, пока его мать жива, недостатка не было. В этом вы сейчас убедитесь. Или именно для того, чтобы опасность, угрожающая ему при разборе данного дела, не уменьшилась, к нему и прибавили еще новое обвинение? К чему было приурочивать попытку отравления именно ко дню свадьбы, к такому многолюдному сборищу? Кто поднес яд? Откуда его взяли? Почему был перехвачен кубок? Отчего напиток не был предложен снова? Можно было бы сказать многое, но я не хочу создавать впечатление, что я, ничего не говоря, хотел поговорить во что бы то ни стало; ведь факты говорят сами за себя. (168) Я отрицаю, что тот юноша, который, по вашим словам, умер, осушив кубок, умер именно в тот день. Это страшная и бесстыдная ложь! Ознакомьтесь с остальными фактами. Я заявляю, что молодой Бальбуций, явившись тогда к столу уже нездоровым и, как это обычно в его возрасте, проявив неумеренность, проболел несколько дней и умер. Кто может это засвидетельствовать? Тот же, кто об этом скорбит: его отец; повторяю, отец этого юноши; ведь если бы у него было хотя бы малейшее подозрение, то его скорбь заставила бы его выступить здесь свидетелем против Авла Клуенция; между тем он своими показаниями его обеляет. Огласи его показания. А ты, отец, если тебе не трудно, приподнимись на короткое время. Перенеси скорбь, какую у тебя вызывает этот необходимый рассказ, на котором я не стану задерживаться, так как ты исполнил свой долг честнейшего мужа, не допустив, чтобы твоя скорбь принесла несчастье невинному человеку и навлекла на него ложное обвинение.
(LXI, 169) Теперь мне остается рассмотреть лишь одно обвинение в этом роде, судьи! Благодаря этому вы сможете убедиться в справедливости моих слов, сказанных мной в начале моей речи: все несчастья, изведанные Авлом Клуенцием за эти последние годы, все тревоги и затруднения, испытываемые им в настоящее время, все это — дело рук его матери. Оппианик, говорите вы, умер от яда, данного ему в хлебе его другом, неким Марком Аселлием, причем это будто бы было сделано по наущению Габита. Прежде всего я спрошу: по какой же причине Габит хотел убить Оппианика? Между ними была вражда; это я признаю. Но ведь люди желают смерти своим недругам либо из страха перед ними, либо из ненависти к ним. (170) Чего же боялся Габит до такой степени, что попытался совершить такое преступление? Кому был страшен Оппианик, уже понесший кару за свои злодеяния и исключенный из числа граждан? Чего мог опасаться Габит? Что он подвергнется нападкам этого погибшего человека, что его обвинит тот, кто уже осужден, или что изгнанник выступит свидетелем против него? Или же Габит, ненавидя своего недруга и не желая, чтобы он наслаждался жизнью, был столь неразумен, что считал подлинной жизнью ту жизнь, какую Оппианик тогда влачил, — жизнь осужденного, изгнанного, всеми покинутого человека, которого за его подлость, никто не пускал под свой кров, не удостаивал ни встречи, ни разговора, ни взгляда? И такая жизнь вызывала ненависть у Габита? (171) Если он ненавидел Оппианика непримиримо и глубоко, то разве он не должен был желать ему прожить как можно дольше? Если бы Оппианик обладал хотя бы каплей мужества, он сам покончил бы с собой, как делали многие храбрые мужи, находясь в столь горестном положении. Но как же мог недруг предложить ему то, чего он сам должен был для себя желать? В самом деле, что дурного принесла ему смерть? Если только мы не поддадимся на нелепые россказни и не поверим, что он у подземных богов испытал мучения, уготованные нечестивцам, и встретил там еще большее число врагов, чем оставил здесь, что Кары127 его тещи, его жен, его брата и его детей ввергли его туда, где пребывают злодеи. Если же все это — вымысел (а так думают все), то что же, кроме страданий, смерть могла у него отнять?
(172) Далее, кем был дан яд? Марком Аселлием. (LXII) Что связывало его с Габитом? Ничто не связывало; более того, ввиду тесной дружбы с Оппиаником, он скорее должен был относиться к Габиту недоброжелательно. И что же, именно такому человеку, своему заведомому недругу и лучшему другу Оппианика, Клуенций поручил совершить злодеяние и убить Оппианика? Далее, почему же ты, которого сыновнее чувство заставило выступить обвинителем, так долго оставляешь этого Аселлия безнаказанным? Почему ты не последовал примеру Габита — с тем, чтобы путем осуждения человека, принесшего яд, добиться предварительного приговора моему подзащитному?128 (173) Что это за невероятный, необычный, небывалый способ отравления — давать яд в хлебе? Разве это было легче сделать, чем поднести его в кубке? Разве яд, скрытый в куске хлеба, мог проникнуть в тело легче, чем в случае, если бы он был весь растворен в питье? Разве съеденный яд мог быстрее, чем выпитый, проникнуть в жилы и все члены тела? А если бы преступление было обнаружено, то разве яд мог бы остаться незамеченным в хлебе скорее, чем в кубке, где он успел бы раствориться и где его не удалось бы отделить от напитка? «Но Оппианик умер скоропостижно». — (174) Даже если бы это было правдой, то такая смерть, постигшая очень многих, не может служить достаточно убедительным доводом в пользу отравления; но если бы это и внушало подозрения, то они могли бы пасть на других скорее, чем на Габита. Но именно это — бесстыднейшая ложь. Чтобы вы это поняли, я расскажу вам, и как Оппианик умер, и как после его смерти мать Габита стала искать возможности обвинить своего сына.
(175) Скитаясь изгнанником и нигде не находя себе пристанища, Оппианик отправился в Фалернскую область к Гаю Квинктилию, где он впервые захворал и проболел долго и довольно тяжело; вместе с ним была и Сассия, причем между ней и неким колоном Стацием Аббием[2], здоровенным мужчиной, обычно находившимся при ней, возникли отношения, более близкие, чем мог бы допустить самый распутный муж, если бы он был в более благоприятном положении. Но Сассия считала священные узы законного брака расторгнутыми, раз ее муж был осужден. Некий Никострат, верный молодой раб Оппианика, очень наблюдательный и вполне правдивый, говорят, обо многом рассказывал своему господину. Когда Оппианик начал поправляться, он, не будучи в силах, находясь в Фалернской области, переносить наглость этого колона, переехал в окрестности Рима, где обычно нанимал для себя жилье за городскими воротами; в пути он, говорят, упал с лошади и — как это понятно при его слабом здоровье — сильно повредил себе бок; приехав в окрестности Рима, он заболел горячкой и через несколько дней умер. Обстоятельства его смерти, судьи, подозрений не вызывают, а если и вызывают, то преступление это — семейное, совершенное в стенах дома.
(LXIII, 176) После его смерти Сассия, эта нечестивая женщина, тотчас же начала строить козни своему сыну. Она решила произвести следствие об обстоятельствах смерти своего мужа. Она купила у Авла Рупилия, который был врачом Оппианика, некоего Стратона, словно для того, чтобы последовать примеру Габита, в свое время купившего Диогена129. Она объявила о своем намерении допросить этого Стратона, а также своего раба, некоего Асклу. Кроме того, у присутствующего здесь молодого Оппианика она потребовала для допроса раба Никострата, — о нем я уже говорил, — которого считала чрезмерно болтливым и преданным своему господину. Так как Оппианик был в то время мальчиком и так как ему говорили, что допрос должен обнаружить виновника смерти его отца, то он не осмелился перечить мачехе, хотя и считал этого раба преданным слугой своим и своего умершего отца. Были приглашены многие друзья и гостеприимцы Оппианика и самой Сассии, честные и весьма уважаемые люди. Были применены самые жестокие пытки. Но как ни старалась Сассия, то обнадеживая, то запугивая рабов, вырвать у них показания, рабы все же, — как я полагаю — благодаря присутствию столь достойных людей, продолжали говорить правду и заявили, что они ничего не знают130. (177) По настоянию друзей, в тот день допрос был прекращен. Довольно много времени спустя, Сассия созвала их вновь и возобновила допрос. Рабов подвергли самой мучительной пытке, какую только можно было придумать. Приглашенные, не в силах выносить это зрелище, стали выражать свое негодование, но жестокая и бесчеловечная женщина была взбешена тем, что задуманные ею действия не приводят к ожидаемому успеху. Когда и палач уже утомился и, казалось, самые орудия пытки отказались служить, а она все еще не унималась, один из приглашенных, человек, которого народ удостоил почестей, и весьма доблестный, заявил, что, по его убеждению, допрос производится не для того, чтобы узнать истину, а для того, чтобы добыть ложные показания. Остальные присоединились к его мнению, и, по общему решению, допрос был признан законченным. (178) Никострата возвратили Оппианику. Сама Сассия выехала со своими рабами в Ларин, глубоко огорченная тем, что ее сын теперь уже, наверное, останется невредим и будет недосягаем не только для обоснованного обвинения, но даже и для ложного подозрения, и что ему не смогут повредить не только открытые нападки недругов, но даже и тайные козни матери. Приехав в Ларин, Сассия, ранее прикидывавшаяся убежденной в том, что Стратон поднес яд ее мужу, в Ларине тотчас же предоставила в его распоряжение лавку для продажи лекарств, снабженную всем необходимым. (LXIV) Проходит год, другой, третий; Сассия ведет себя смирно; она, видимо, желает своему сыну всяческих бедствий и накликает их на него, но сама ничего не затевает и не предпринимает. (179) Но вот, в консульство Квинта Гортенсия и Квинта Метелла131, Сассия, чтобы привлечь на свою сторону в качестве обвинителя молодого Оппианика, занятого другими делами и совершенно не думавшего ни о чем подобном, женит его, против его желания, на своей дочери — той, которую она родила своему зятю; она рассчитывала забрать его в свои руки, связав его и этим браком и надеждой на получение наследства. Почти тогда же этот самый лекарь Стратон совершил у нее в доме кражу с убийством: там, в шкафу, как ему было известно, хранилась некоторая сумма денег и золото; однажды ночью он убил двоих спящих товарищей-рабов, бросил их в рыбный садок, затем взломал дно шкафа и унес… [Лакуна.] сестерциев и пять фунтов золота; его сообщником был раб-подросток. (180) На следующий день, когда кража была обнаружена, подозрение пало на исчезнувших рабов. Но когда заметили отверстие в дне шкафа и не могли понять, как все это могло случиться, один из друзей Сассии вспомнил, что он недавно видел на торгах, среди мелких вещей, изогнутую кривую пилку с зубцами с обеих сторон, которой, по-видимому, можно было выпилить круглый кусок дерева. Коротко говоря, запросили старшин на торгах; оказалось, что эту пилку приобрел Стратон. Когда таким образом напали на след преступления и подозрение пало на Стратона, то мальчик, его сообщник, испугался и во всем признался своей госпоже. Трупы в рыбном садке были найдены. Стратона заковали в цепи, а в его лавке оказались деньги, правда, не все. (181) Началось следствие о краже. Ибо о чем другом могла идти речь? Быть может, вы станете утверждать, что — после взлома шкафа, похищения денег, обнаружения одной лишь их части, убийства людей — было начато следствие о смерти Оппианика? Кто поверит вам? Можно ли было сочинить что-либо менее правдоподобное? Затем, — уж не говоря об остальном — можно ли было затевать следствие о смерти Оппианика по прошествии трех лет? И все-таки Сассия, горя своей прежней ненавистью, без всяких оснований потребовала того же Никострата для допроса. Оппианик вначале отказал ей; затем, когда она ему пригрозила разлучить его со своей дочерью и переделать завещание, он выдал жестокой женщине своего преданного раба — не для допроса, а прямо на мучительную казнь.
(LXV, 182) И вот, через три года, Сассия возобновила допрос об обстоятельствах смерти своего мужа. Но над какими рабами происходило следствие? Разумеется, были найдены новые улики, заподозрены новые люди? Нет, были привлечены Стратон и Никострат. Как? Разве они не были уже допрошены в Риме? Скажи мне, женщина, обезумевшая не от болезни, а от преступности, — после того как ты вела допрос в Риме, после того как по решению Тита Анния, Луция Рутилия, Публия Сатурия и других честнейших мужей допрос был признан законченным, ты через три года, не пригласив, не скажу — ни одного мужчины (чтобы вы не могли сказать, что присутствовал тот самый колон), но честного мужчины, затеяла снова допрос тех же самых рабов, чтобы вырвать у них показания, грозящие гибелью твоему сыну? (183) Или вы утверждаете (ведь мне самому пришло в голову, что это можно сказать, хотя, вспомните, до сего времени ничего сказано не было), что во время допроса о краже Стратон сознался кое в чем и насчет отравления? Ведь нередко именно таким путем, судьи, обнаруживается истина, скрывавшаяся многими бесчестными людьми, а защита невиновного человека вновь обретает голос, которого была лишена; это происходит либо потому, что люди, способные к коварным замыслам, оказываются недостаточно смелыми, чтобы привести их в исполнение, либо потому, что люди отважные и наглые недостаточно хитроумны. Если бы коварство было уверенным в себе, а дерзость — хитрой, то едва ли было бы возможно дать им отпор.
Скажите, разве не была совершена кража. Да о ней знал весь Ларин. Разве против Стратона не было улик? Да ведь он был уличен, когда была найдена пилка, и был выдан подростком, своим сообщником. Или допрос этого не касался? А какая же другая причина могла вызвать допрос? Не то ли, что вынуждены признать вы и о чем тогда твердила Сассия: во время допроса по делу о краже Стратон, под той же пыткой, говорил об отравлении. (184) Это как раз то, о чем я уже говорил: наглости у этой женщины — в избытке, но благоразумия и здравого смысла не хватает. Ведь было представлено несколько записей допроса; они были прочитаны и розданы вам; это те самые записи, которые, по ее словам, были скреплены печатями132; в этих записях ни слова нет о краже. Сассии не пришло в голову сначала сочинить от имени Стратона показание о краже, а затем прибавить несколько слов об отравлении — с тем, чтобы его заявление показалось не добытым путем выспрашивания, а вырванным под пыткой. Ведь допрос касался кражи, а подозрение в отравлении отпало уже во время первого допроса; это в то время признала сама Сассия; ведь она, по настоянию своих друзей объявив в Риме следствие законченным, затем в течение трех лет благоволила к этому Стратону более, чем к какому-либо другому рабу, осыпала его милостями и предоставила ему всяческие преимущества. (185) Итак, когда его допрашивали насчет кражи и притом насчет кражи, которую он, бесспорно, совершил, он, следовательно, ни проронил ни слова о том, о чем его допрашивали? Значит, он тотчас же заговорил о яде, а о самой краже не проронил ни слова — и не только тогда, когда именно это требовалось от него, но даже ни в последней, ни в средней, ни в какой-либо другой части своих показаний? (LXVI) Вы теперь видите, судьи, что эта нечестивая женщина той же рукой, какой она стремится убить своего сына, — если ей дадут такую возможность — составила эту подложную запись о допросе. Но назовите же мне имя хотя бы одного человека, скрепившего своей печатью эту самую запись. Вы не найдете никого; разве только того человека, упомянуть имя которого для меня еще выгоднее, чем не называть никого133. (186) Что ты говоришь, Тит Аттий? Ты готов представить суду запись, угрожающую гражданским правам человека, содержащую улики его злодеяния, решающую его участь, и не назовешь никого, кто поручился за ее подлинность, скрепил ее своей печатью и был свидетелем? И эти столь достойные мужи согласятся с тем, чтобы то оружие, которое ты получишь из рук матери, погубило ее ни в чем не повинного сына? Но допустим, что эти записи доверия к себе не внушают; почему же данные самого следствия не сохранены для судей, не сохранены для тех друзей и гостеприимцев Оппианика, которых Сассия приглашала в первый раз? Почему они не уцелели до нынешнего дня? Что сделали с теми людьми — со Стратоном и Никостратом? (187) Я спрашиваю тебя, Оппианик! Скажи, что сделали с твоим рабом Никостратом. Так как ты намеревался в скором времени выступить обвинителем Клуенция, ты должен был привезти Никострата в Рим, предоставить ему возможность дать показания, вообще сохранить его невредимым для допроса, сохранить его для этих вот судей, сохранить его для нынешнего дня. Что касается Стратона, судьи, то он — знайте это — был распят на кресте после того, как у него вырезали язык. В Ларине все знают об этом. Обезумевшая женщина боялась не своей совести, не ненависти своих земляков, не повсеместной дурной молвы; нет, — словно не все окружающие могли впоследствии стать свидетелями ее злодейства — она испугалась обвинительного приговора из уст своего умиравшего раба.
(188) Какое это чудовище, бессмертные боги! Видели ли где-либо на земле такое страшилище? Как назвать это воплощение отвратительных и беспримерных злодейств? Откуда оно взялось? Теперь вы, конечно, уже понимаете, судьи, что я не без веских и важных причин говорил в начале своей речи о матери Клуенция. Нет бедствия, на которое бы она его не обрекла, нет преступления, которого бы она против него не замыслила, не затеяла, не пожелала совершить и не совершила. Умолчу о первом оскорбительном проявлении ее похоти; умолчу о ее нечестивой свадьбе с собственным зятем; умолчу о расторжении брака ее дочери, вызванном страстью матери; все это еще не угрожало жизни Клуенция, хотя и позорило всю семью. Не стану упрекать ее также за ее второй брак с Оппиаником134 от которого она предварительно приняла в залог трупы его детей, а затем уже вошла женой в его дом, на горе семье и на погибель своим пасынкам. Не буду говорить и о том, что она, зная об участии Оппианика в проскрипции и убийстве Авла Аврия, тещей которого она когда-то была, а вскоре стала женой, избрала себе для жительства тот дом, где она изо дня в день должна была видеть следы смерти своего прежнего мужа и его расхищенное имущество. (189) Нет, я прежде всего ставлю ей в вину то преступление, которое раскрыто только теперь, — попытку отравления при посредстве Фабрициев135, уже тогда, когда другие, по горячим следам, заподозрили ее в сообщничестве, одному только Клуенцию оно казалось невероятным; но теперь оно явно и несомненно для всех; конечно, от матери не могла быть скрыта эта попытка; Оппианик ничего не замышлял, не посоветовавшись с Сассией; если бы дело обстояло иначе, то впоследствии, по раскрытии преступления, она бы, несомненно, не говорю уже — разошлась с ним, как с бесчестным мужем, а бежала бы от него, как от лютого врага, и дом его, запятнанный всяческими преступлениями, оставила бы навсегда. (190) Однако она не только не сделала этого, но с того времени не упустила ни одного случая причинить Клуенцию зло. И днем и ночью эта мать только и думала о том, как бы ей погубить своего сына. Прежде всего, чтобы заручиться помощью Оппианика как обвинителя своего сына, она привлекла его на свою сторону подарками, услугами, выдала за него свою дочь, подала ему надежду на наследство.
(LXVII) У других людей раздоры между родственниками, как приходится видеть, часто имеют своим последствием развод, расторжение родственных связей; между тем эта женщина рассчитывала найти надежного обвинителя ее сына только в том человеке, который бы предварительно женился на его сестре! Другие люди, под влиянием новых родственных связей, часто забывают давнюю вражду; она же сочла, что для нее новые родственные связи послужат залогом укрепления вражды. (191) И она не только постаралась подыскать обвинителя против своего сына, но также подумала и о том, каким оружием его снабдить. Отсюда ее старания склонить на свою сторону рабов угрозами и обещаниями; отсюда те нескончаемые жесточайшие допросы об обстоятельствах смерти Оппианика, которым, наконец, положило предел не ее собственное чувство меры, а настояния ее друзей. Три года спустя ее же преступные замыслы привели к допросам, произведенным в Ларине; ее же безумие породило подложные записи допросов; ее же бешенство заставило ее преступно вырвать язык у раба. Словом, подготовка всего этого обвинения против Клуенция и задумана и осуществлена ею.
(192) Снабдив обвинителя своего сына всем необходимым и отправив его в Рим, она сама в течение некоторого времени оставалась в Ларине, чтобы набрать и подкупить свидетелей; но потом, как только ее известили, что день суда над Клуенцием приближается, она немедленно примчалась сюда, опасаясь как бы обвинителям не изменило их усердие, а свидетели не остались без денег и боясь, что она, мать, может пропустить самое желанное для нее зрелище — видеть Авла Клуенция в рубище, в горе и в трауре! (LXVIII) А как представляете вы себе поездку этой женщины в Рим? Живя по соседству с Аквином и Фабратерной, я слышал о ней от многих очевидцев. Как сбегались жители этих городов! Какими воплями встречали ее и мужчины и женщины! Из Ларина, говорили они, мчится какая-то женщина, чуть ли не с берегов Верхнего моря136 едет она с многочисленными спутниками и большими деньгами, чтобы с возможно большей легкостью предать своего сына уголовному суду и погубить его! (193) Чуть ли не все они были готовы требовать совершения очистительных обрядов137 в тех местах, где она проезжала. Все считали, что сама земля, мать всего сущего, осквернена следами ног этой преступной матери. Поэтому не было города, который позволил бы ей остановиться в его стенах; среди стольких ее гостеприимцев не нашлось ни одного, который не бежал бы от нее, как от лютой заразы; она предпочитала доверяться мраку и пустыне, а не городам или гостеприимцам. (194) Ну, а теперь? Кто из нас, по ее мнению, не знает, чем занята она, что́ затевает и что́ изо дня в день замышляет? Мы знаем, к кому она обратилась, кому посулила денег, чью верность пыталась поколебать обещанием награды. Более того, мы разузнали все даже о ее ночных жертвоприношениях, которые она считает тайными, о ее преступных молитвах и нечестивых обетах138; в них она даже бессмертных богов призывает в свидетели своего злодейства и не понимает, что богов можно умилостивить благочестием, верностью своему долгу и искренними молитвами, а не позорным суеверием и жертвами, закланными ради успеха преступления. Но неистовство ее и жестокость, как я в том уверен, бессмертные боги с отвращением оттолкнули от своих алтарей и храмов.
(LXIX, 195) А вы, судьи, которых Судьба поставила как бы в качестве иных богов для этого вот Авла Клуенция на все время его жизни, отведите удар бесчеловечной матери от головы ее сына. Многие судьи не раз оказывали снисхождение детям из сострадания к их родителям. Вас же мы умоляем не отдавать Клуенция, честнейшим образом прожившего свой век, на произвол его жестокой матери — тем более, что на стороне защиты вы можете видеть весь муниципий. Все жители Ларина, знайте это, судьи, — это невероятно, но я скажу вам сущую правду — все, кто только мог, приехали в Рим, чтобы, по мере своих сил, своей преданностью и многочисленностью поддержать Клуенция в его столь опасном положении Знайте, в настоящее время их город поручен детям и женщинам и ныне находится в безопасности благодаря всеобщему миру в Италии, а не благодаря своим военным силам. Но и те, кто остался дома, равно как и те, кого вы видите здесь, днем и ночью в тревоге ожидают вашего приговора. (196) По их мнению, вам предстоит голосами своими не только решить участь одного их земляка, но и вынести приговор о положении, достоинстве и благополучии всего муниципия Ибо Клуенций, судьи, проявляет величайшую заботу о благе всего муниципия, благожелательность к его отдельным жителям, справедливость и честность по отношению ко всем людям. Кроме того, он свято оберегает честь своего знатного имени и свое положение среди своих земляков, завещанное ему предками, не уступая последним в твердости, непоколебимости, влиянии и щедрости. Поэтому жители Ларина, официально воздавая ему хвалу в таких выражениях, не только выступают свидетелями и высказывают свое мнение о нем, но и выражают свою тревогу и скорбь. Во время чтения этого хвалебного отзыва вас, представивших его, я прошу встать.
(197) Видя их слезы, судьи, вы можете заключить, что все декурионы, принимая это решение, тоже проливали слезы. Далее, какое рвение, какую необычайную благожелательность, какую заботливость проявили жители соседних областей! Они не прислали принятого ими хвалебного отзыва в письменном виде, но постановили, чтобы самые уважаемые среди них люди, известные всем нам, в большом числе явились сюда и лично высказали хвалу Клуенцию. Здесь находятся знатнейшие френтаны и равные им по своему достоинству марруцины; вы видите в качестве представителей весьма уважаемых римских всадников из Теана в Апулии и из Луцерии. Из Бовиана и из всего Самния присланы очень лестные хвалебные отзывы и прибыли весьма влиятельные и очень знатные люди. (198) Что касается людей, владеющих поместьями в Ларинской области, ведущих там дела и занимающихся скотоводством, — честных и весьма известных — то трудно сказать, как они встревожены и озабочены. Мне кажется, немного найдется людей, которых хотя бы одни человек любил так, как присутствующие здесь любят Клуенция.
(LXX) Как я огорчен, что здесь в суде нет Луция Волусиена, блистательного и доблестного человека! Как бы мне хотелось назвать в числе присутствующих именитейшего римского всадника Публия Гельвидия Руфа! Дни и ночи занимаясь делом Клуенция и разъясняя его мне, он тяжело и опасно заболел; при этом он все же тревожится о гражданских правах Клуенция не менее, чем о своей собственной жизни. Что касается сенатора Гнея Тудиция, честнейшего и почтеннейшего мужа, то из его свидетельских показаний и из его хвалебного отзыва вы поймете, что он защищает Клуенция с таким же рвением, как и Гельвидий. С такой же надеждой, но с большей сдержанностью произношу я твое имя, Публий Волумний139, так как ты — один из судей Авла Клуенция. Коротко говоря, я утверждаю, что все соседи относятся к обвиняемому с глубокой доброжелательностью. (199) Против рвения, заботливости и усердия всех этих людей, а также и против моих усилий, когда я, по старинному обычаю, один произнес всю защитительную речь140, а заодно и против вашей, судьи, справедливости и человеколюбия борется одна мать Клуенция. Но какая мать! Вы видите ее, ослепленную жестокостью и преступностью, неспособную, потворствуя своим страстям, остановиться ни перед каким гнусным поступком, ее, которая своей порочностью извратила все понятия о человеческом правосудии; ведь она настолько безумна, что никто не станет называть ее человеком, настолько необузданна, что ее нельзя назвать женщиной, и столь жестока, что матерью ее тоже не назовешь. Даже названия родственных отношений она исказила, не говоря уже о названиях и правах, данных ей природой: женой она стала зятю, мачехой — сыну, дочери — разлучницей; наконец, она дошла до того, что, кроме своей наружности, не сохранила никакого подобия человека.
(200) Ввиду всего этого, судьи, если вы ненавидите преступление, преградите матери доступ к крови ее сына, причините родительнице тяжкое огорчение, даровав спасение и победу ее детищу; сделайте так, чтобы мать не могла ликовать, потеряв сына, и ушла, побежденная вашим правосудием. Если вы, как вам свойственно, любите честь, добро и доблесть, то облегчите, наконец, участь этого просителя, судьи, уже столько лет страдающего от незаслуженной им ненависти и подвергающегося опасностям; ведь он ныне впервые, вырвавшись из пламени, зажженного чужими преступлением и страстями, воспрянул духом в надежде на вашу справедливость и вздохнул свободнее, избавившись от страха; все свои упования он возлагает на вас; видеть его спасенным желают очень многие, но спасти его можете только вы одни. (201) Габит умоляет вас, судьи, со слезами заклинает вас: не делайте его жертвой ненависти, которой не место в суде; не выдавайте его ни матери, чьи обеты и молитвы должны быть противны вам, ни Оппианику, нечестивцу, давно уже осужденному и мертвому. (LXXI) Если Авла Клуенция, несмотря на его невиновность, в этом суде постигнет несчастье, то этот злополучный человек, — если только он останется в живых, что мало вероятно, — не раз пожалеет о том, что попытка Фабрициев отравить его некогда была раскрыта. Если бы его тогда о ней не предупредили, то для этого страдальца яд был бы не ядом, а лекарством от многих скорбей; тогда, быть может, сама мать пошла бы проводить его прах и притворилась бы оплакивающей смерть сына. А ныне что выиграет он? Разве только то, что, едва избавившись от смертельной опасности, он в печали будет влачить жизнь, сохраненную ему, а в случае смерти будет лишен погребения в гробнице своих отцов. (202) Достаточно долго томился он, судьи, достаточно много лет страдал от ненависти; но никто не был более враждебен ему, чем его мать, чья ненависть все еще не утолена. Вы же, справедливые ко всем, вы, которые тем благосклоннее поддерживаете человека, чем ожесточеннее на него нападают, спасите Авла Клуенция, возвратите его невредимым его муниципию; его друзьям, соседям, гостеприимцам, чью преданность вы видите, верните его; сделайте его навеки должником вашим и ваших детей. Это будет достойно вас, судьи, достойно вашего звания, вашего милосердия. Мы вправе требовать от вас, чтобы вы, наконец, избавили от этих несчастий честного и ни в чем не повинного человека, дорогого такому множеству людей, дабы все они поняли, что если на народных сходках находится место для ненависти, то в судах господствует правда.
ПРИМЕЧАНИЯ
Десять месяцев ей принесли страданий немало |
(Перевод С. В. Шервинского) |
Счет по лунным месяцам сохранился и в сакральном языке.