Издание подготовили В. О. Горенштейн, М. Е. Грабарь-Пассек.
Издательство Академии Наук СССР. Москва 1962.
Перевод В. О. Горенштейна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
Марк Целий Руф происходил из семьи богатого римского всадника. В 59 г. он, достигнув совершеннолетия, начал обучаться у Цицерона ораторскому искусству и впоследствии был известен как обвинитель. В 62—
В начале 56 г. Целий на основании Кальпурниева закона привлек к суду бывшего народного трибуна 63 г. Луция Кальпурния Бестию, обвинив его в домогательстве (de ambitu). Дело слушалось 11 февраля и закончилось оправданием Бестии. Целий привлек его к суду вторично, но в это же самое время его самого привлек к суду Луций Семпроний Атратин, сын Бестии, усыновленный неким Семпронием Атратином и принявший его имя. На основании Лутациева закона он обвинил Целия в насильственных действиях (de vi). Субскрипторами Атратина были Луций Геренний Бальб и Публий Клодий. Целия обвиняли в мятеже в Неаполе, в избиении послов из Александрии, приехавших в Рим после низложения Птолемея Авлета, в попытке отравить главу этого посольства, философа Диона, для чего Целий будто бы подкупил рабов Луция Лукцея, у которого жил Дион, золотом, которое Целий будто бы взял у Клодии, сестры Публия Клодия и вдовы Квинта Метелла Целера, наконец, в попытке отравить и Клодию.
Дело слушалось 4 апреля 56 г. перед трибуналом претора Гнея Домиция Кальвина. После защитительной речи самого Целия говорили Марк Красс и Цицерон, опровергавший обвинение в попытке отравления. При этом он выступил и против своих политических врагов Клавдиев Пульхров. Целий был оправдан.
В 52 г. Целий был трибуном, поддерживал Тита Анния Милона во время волнений, вызванных убийством Публия Клодия, и выступал против некоторых законопроектов Помпея. В 50 г., в начале гражданской войны, Целий перешел на сторону Цезаря и в 48 г. был претором. Его действия в долговом вопросе привели к волнениям в Риме, окончившимся восстанием Целия против Цезаря. Восстание было подавлено; Целий был убит.
См. переписку Цицерона с Целием: «К близким», II, 8—
(I, 1) Если бы здесь, судьи, случайно присутствовал человек, незнакомый с нашими законами, судоустройством и обычаями, то он, конечно, с удивлением спросил бы, какое же столь ужасное преступление разбирается в этом суде, раз в торжественные дни, во время общественных игр1, когда все судебные дела приостановлены, происходит один только этот суд; у него не было бы сомнения, что подсудимый обвиняется в столь тяжком деянии, что государство — если только преступлением этим пренебрегут — существовать не сможет; а когда этот же человек услышит, что есть закон2, повелевающий привлекать к суду в любой день мятежных и преступных граждан, которые с оружием в руках подвергнут сенат осаде, учинят насилие над должностными лицами, пойдут на государство войной, то порицать этот закон он не станет, но узнать, какое же обвинение возбуждено в суде, захочет; если же он услышит, что к суду привлекают не за злодеяние, не за дерзкие поступки, не за насилие, но что юношу блестящего ума, деятельного, влиятельного обвиняет сын того человека, которого сам этот юноша в настоящее время привлекает и уже привлекал к суду, и что при этом его обвинителей снабжает денежными средствами распутная женщина3, то сыновнюю преданность самого́ Атратина он осуждать не станет, но женскую похоть сочтет нужным укротить, а вас признает чрезвычайно трудолюбивыми, коль скоро вам, даже когда отдыхают все, передохнуть нельзя. (2) Право, если вы захотите тщательно вникнуть в это судебное дело и справедливо его оценить, то вы, судьи, придете к такому заключению: с одной стороны, обвинение это не согласился бы взять на себя ни один человек, вольный в своих поступках; с другой стороны, никто, унизившись до такого обвинения, не питал бы надежды на успех, если бы его не поддерживало чье-то нестерпимое своеволие и безмерная, жгучая ненависть. Но Атратину, юноше образованному и честному, моему близкому приятелю, я это прощаю, так как извинением ему может служить либо чувство сыновнего долга, либо принуждение, либо его возраст. Если он добровольно взял на себя обязанность обвинителя, то я приписываю это его чувству долга по отношению к отцу; если это ему было приказано, то он сделал это по принуждению; если же он надеялся на успех, то это потому, что он очень молод4. Но другие люди прощения не заслуживают ни в каком случае; напротив, им надо дать решительный отпор.
(II, 3) Что касается меня, судьи, то вот какое начало защитительной речи кажется мне, ввиду молодости Марка Целия, наиболее подходящим: прежде всего я отвечу на слова обвинителей, сказанные ими с целью очернить Марка Целия, умалить и принизить его достоинство. Его неоднократно попрекали его отцом: говорилось, что и сам он не был достаточно блистателен5, да и сыну не внушил уважения к себе. Что касается высокого положения, то Марк Целий отец, даже без моей речи, мог бы легко своим молчанием ответить тем, кто его знает, и вообще людям пожилым. Тем же, с кем он, ввиду своего преклонного возраста (ведь он уже давно не бывает на форуме и среди нас), так близко не знаком, следует запомнить, что те достоинства, какими может обладать римский всадник, — а достоинства эти могут быть весьма велики — были всегда в высшей степени свойственны Марку Целию; это знают в настоящее время не только его родные, но также и все те, с кем по какой-либо причине он мог быть знако́м. (4) А ставить Марку Целию в вину, что он — сын римского всадника, обвинителям не подобает ни перед лицом этих судей, ни при мне, как его защитнике6. Относительно того, что вы сказали об уважении Марка Целия к отцу, у нас есть свое мнение, но окончательное суждение, во всяком случае, есть дело отца; о нашем мнении вы узна́ете от людей, давших клятву7; что́ чувствуют родители, показывают слезы и несказанное горе его матери, траурные одежды его отца и его печаль, которую вы видите, и его слезы. (5) Что же касается упрека, будто Марк Целий в молодости не пользовался расположением у членов своего муниципия, то я скажу, что жители Претуттия8 никогда никому не оказывали — даже если данное лицо находилось в их муниципии — бо́льших почестей, чем те, какие они оказали Марку Целию, хотя его и не было на месте; ведь они в его отсутствие приняли его в именитейшее сословие9 и ему, не искавшему почестей, предоставили то, в чем многим искателям отказали. Они же прислали теперь — с полномочиями участвовать в этом суде — самых избранных мужей (и из нашего сословия, и римских всадников) с убедительнейшим и почетнейшим хвалебным отзывом10. Мне кажется, я уже заложил основания для своей защитительной речи, которые весьма прочны, если зиждутся на суждении людей, близких ему; ведь Марк Целий, ввиду своего возраста, не встретил бы достаточно благосклонного отношения с вашей стороны, если бы его порицал, не говорю уже — его отец, такой достойный муж, но и его муниципий, столь известный и столь уважаемый. (III, 6) Что касается меня лично, то это послужило источником моей известности, и этот труд мой на форуме и мой образ жизни доставили мне всеобщее признание в довольно широких пределах как раз благодаря высокой оценке их моими близкими.
Что касается упреков в безнравственности, которые Марку Целию бросали в лицо его обвинители, не столько обвинявшие, сколько во всеуслышание поносившие его, то он никогда не будет расстроен этим в такой степени, чтобы пожалеть о том, что не родился безобразным11. Ибо это самая обычная хула на тех, чья внешность и облик были в молодости привлекательны. Но одно дело — хулить, другое — обвинять. Обвинение предполагает наличие преступления, чтобы можно было изложить обстоятельства дела, дать им название, привести доказательства, подтвердить показаниями свидетелей12; хула же ставит себе только одну цель — поношение; если ее пускают в ход более нагло, она называется бранью; если более тонко, то — остроумием. (7) Но именно эта сторона обвинения — что меня удивило и огорчило — была предоставлена как раз Атратину; ведь этого не допускали ни правила приличия, ни его возраст, да к тому же — вы могли это заметить — этому порядочному юноше было стыдно касаться в своей речи подобного предмета. Я жалел, что этой задачи не взял на себя ни один из вас, людей более зрелых; тогда я несколько свободнее и решительнее и более обычным для себя способом пресек бы вашу злоречивость. Но с тобой, Атратин, я обойдусь более мягко, так как и твоя скромность требует от меня сдержанности во время моей речи, и сам я должен помнить об услуге, оказанной мной тебе и твоему отцу. (8) Но я хочу дать тебе такой совет: прежде всего, пусть все люди считают тебя таким, каков ты в действительности, и в такой же степени, в какой ты далек от позорных поступков, откажись от вольности в выражениях; затем, не говори во вред другому того, что вогнало бы тебя в краску, если бы тебе ответили тем же, хотя бы и без оснований. И в самом деле, кому не открыт этот путь? Кто не мог бы невозбранно, даже не имея никаких оснований для подозрения, но все же приводя какие-то доводы, хулить этот возраст? Но в том, что ты взял на себя эту задачу, виноваты те люди, которые заставили тебя выступить с речью, причем надо отдать честь твоей скромности (ты, как мы видели, говорил это нехотя) и должное твоему дарованию — ты произнес речь цветистую и обработанную. (IV, 9) Но на всю эту твою речь защитник ответит очень кратко. Ведь насколько юный возраст Марка Целия мог дать повод для подобных подозрений, настолько же он был огражден и его собственным чувством чести и заботливым отцовским воспитанием. Как только отец облек его в тогу взрослого (о себе я здесь ничего говорить не стану; думайте, что хотите; скажу только одно — отец немедленно поручил его мне), все видели Марка Целия в расцвете его молодости только с его отцом или со мной, или в высоконравственном доме Марка Красса, когда он обучался наукам, приносящим наивысший почет13.
(10) Что же касается брошенного Целию упрека в дружеских отношениях с Катилиной, то это подозрение менее всего должно на него падать; ибо Катилина, как вы знаете, вместе со мной добивался консульства, когда Целий был еще юношей. Если кто-либо докажет, что Целий тогда присоединился к Катилине или что он отошел от меня, то — хотя немало порядочных юношей было на стороне этого негодяя и бесчестного человека — пусть будет признано, что Целий общался с Катилиной чересчур близко. Но, возразят мне, ведь впоследствии он — это мы знали и видели — был даже в числе его друзей. Кто же станет это отрицать? Но я пока защищаю ту пору его молодости, которая сама по себе является нестойкой, а ввиду похотливости других людей легко поддается соблазнам. В бытность мою претором он неизменно находился при мне; с Катилиной, который тогда управлял Африкой как претор14, он знако́м не был. Годом позже Катилина предстал перед судом, обвиненный в вымогательстве. Целий был при мне; к Катилине он ни разу не пришел даже как заступник15. Затем наступил год, когда я добивался консульства; Катилина добивался его вместе со мной. Целий к нему никогда не ходил, от меня никогда не отходил. (V, 11) Но вот, после того как Целий уже в течение стольких лет, не навлекая на себя ни подозрения, ни осуждения, посещал форум, он оказал поддержку Катилине, вторично добивавшемуся избрания16. До какого предела, по твоему мнению, надо было оберегать юношей? По крайней мере, в мое время был установлен только одногодичный срок, когда мы должны были прятать руку под тогу17 и упражняться в школе на поле, одетые в туники18, и такой же порядок был в лагере и на военной службе, если мы немедленно начинали получать жалование. И кто уже в этом возрасте не умел защитить себя сам своим строгим поведением, нравственной чистотой, воспитанием, полученным дома, и своими природными добрыми задатками, тот — как бы его ни оберегали его близкие — не мог избежать дурной славы и притом не лишенной основания. Но кто сохранил свою раннюю молодость чистой и незапятнанной, о добром имени и целомудрии того — тогда, когда он уже созрел и был мужем среди мужей, — не злословил никто. (12) Однако — скажут мне — Целий, после того как уже в течение нескольких лет выступал на форуме, оказал поддержку Катилине. И это же самое сделали многие люди из всех сословий и всякого возраста. Ведь Катилина, как вы, мне думается, помните, обладал очень многими если и не ярко выраженными, то заметными задатками величайших доблестей. С многими бесчестными людьми он общался, но притворялся, что предан честнейшим мужам. Его манил к себе разврат, но подчас увлекали настойчивость и труд. Его обуревали пороки сладострастия; у него также были сильные стремления к военным подвигам. И я думаю, на земле никогда не было такого чудовища, сочетавшего в себе столь противоположные и разнородные и борющиеся друг с другом прирожденные стремления и страсти19. (VI, 13) Кто когда-либо был более по душе прославленным мужам20, кто был теснее связан с опозоренными? Кто как гражданин был когда-либо ближе честным людям, кто был более жестоким врагом нашим гражданам? Кто был более запятнан распутными наслаждениями и кто более вынослив в лишениях? Кто был более алчным в грабежах и более щедрым в раздачах? Вот какие качества, судьи, были в этом человеке поистине изумительны: он умел привлекать к себе многих людей дружеским отношением, осыпа́ть их услугами, делиться с любым человеком своим имуществом, в беде помогать всем своим сторонникам деньгами, влиянием, ценой собственных лишений, а если нужно — даже преступлением и дерзкой отвагой; он умел изменять свой природный характер и владеть собой при любых обстоятельствах, был гибок и изворотлив, умел с суровыми людьми держать себя строго, с веселыми приветливо, со старцами с достоинством, с молодежью ласково; среди преступников он был дерзок, среди развратников расточителен. (14) Обладая этим столь переменчивым и многообразным характером, он собрал вокруг себя всех дерзких и бесстрашных людей из всех стран и в то же время удерживал при себе даже многих храбрых и честных мужей, так сказать, видимостью своей притворной доблести. И у него никогда не возникло бы столь преступного стремления погубить нашу державу, если бы такое безмерное множество чудовищных пороков не сопровождалась у него обходительностью и выдержкой.
Поэтому эту статью обвинения надо отвергнуть, судьи, и дружеские связи с Катилиной нельзя ставить Целию в вину; ведь она касается многих, притом и некоторых честных людей. Даже меня, повторяю, меня Катилина когда-то едва не ввел в заблуждение21, когда мне казалось, что он добрый гражданин, стремящийся сблизиться с лучшими людьми, стойкий и верный друг. Преступления его я увидел воочию раньше, чем понял их; схватил их руками раньше, чем заподозрил. Даже если Целий и был среди многочисленной толпы друзей Катилины, ему скорее следует пожалеть о своем заблуждении, — как и мне иногда досадно, что я так ошибся в том же самом человеке, — чем страшиться обвинения в дружбе с ним.
(VII, 15) Итак, вы в своей речи, вместо осуждения Целия за безнравственность, сбились на обвинение в причастности к заговору. Ведь вы утверждали, — впрочем, нерешительно и мимоходом — что Целий из-за своей дружбы с Катилиной участвовал в заговоре. Не говорю уже о том, что для этого никаких оснований не было, да и сама речь красноречивого юноши22 была совсем не основательна. И в самом деле, разве Целию было свойственно такое безумие, разве его прирожденный характер и его нравы столь порочны, разве так тяжко его имущественное положение? Да, наконец, разве мы слышали имя Целия, когда возникли подозрения о заговоре? Слишком много говорю я о деле, менее всего вызывающем сомнения, но все-таки скажу вот что: будь Целий участником заговора или даже не будь он решительным противником этого преступного дела, никогда не стал бы он в молодые годы добиваться успеха, обвиняя другого в заговоре23. (16) Пожалуй, такой же ответ — коль скоро я этого коснулся — следует дать насчет незаконного домогательства и обвинения в подкупе избирателей его сотоварищами и посредниками24. Ведь Целий никогда не мог быть столь безумен, чтобы, запятнав себя этим безудержным домогательством, обвинить другого человека в домогательстве, никогда не стал бы подозревать другого в том, что сам хотел бы всегда делать безнаказанно; думая, что ему хоть раз может грозить обвинение в незаконном домогательстве25, он не стал бы повторно обвинять другого человека в этом преступлении. Хотя Целий делает это неразумно и наперекор мне, все же его рвение настолько велико, что он кажется мне человеком, скорее преследующим невиновного, нежели поддавшимся страху за себя самого.
(17) Далее, Целия попрекают долгами, порицают за расходы, требуют представить приходо-расходные книги; вот вам мой краткий ответ. Кто находится под властью отца26, тот не ведет приходо-расходных книг. Займа для покрытия долгов Целий вообще никогда не делал. Его упрекнули в одних расходах — на наем квартиры; вы сказали, что он снимает ее за тридцать тысяч сестерциев. Только теперь я понял, что дело идет о доходном доме Публия Клодия, в крыле которого Целий и снимает квартиру, если не ошибаюсь, за десять тысяч. Вы же солгали, стремясь угодить Публию Клодию.
(18) Вы порицаете Целия за то, что он выехал из дома отца. Именно это в его возрасте менее всего заслуживает порицания. Уже одержав победу в возбужденном им уголовном деле, для меня, правда, огорчительную, но для него славную, и, по возрасту своему, имея возможность добиваться государственных должностей27, Целий выехал из дома отца не только с его позволения, но даже по его совету; а так как от дома его отца далеко до форума, то он, дабы ему было легче посещать наши дома28, а его близким — оказывать ему внимание, нанял дом на Палатине за умеренную плату. (VIII) По этому поводу могу сказать то, что недавно говорил прославленный муж Марк Красс, сетуя на приезд царя Птолемея:
О, если бы на Пелионе в роще… |
И мне, пожалуй, можно было бы продолжить эти стихи29:
Ведь госпожа, в смятенье, никогда |
не причинила бы нам этих неприятностей —
С больной душой, любовью дикой ранена Медея. |
Именно к такому заключению вы, судьи, и придете, когда я, дойдя в своей речи до этого места, докажу, что эта вот палатинская Медея и переезд этот явились для юноши причиной всех бед, вернее, всех пересудов.
(19) Поэтому всего того, что — как я понял из речей обвинителей — они тут нагородили и наплели, я, полагаясь на вашу проницательность, судьи, ничуть не страшусь. Ведь говорили, что в качестве свидетеля явится сенатор30, который скажет, что во время комиции по выбору понтификов31 он был избит Целием. Я спрошу его, если он выступит, во-первых, почему он не дал хода делу тогда же32; во-вторых, если он предпочел сетовать, а не дать ход делу, то почему он предпочел сетовать, будучи вызван вами, а не по собственному почину, почему так много времени спустя, а не немедленно. Если этот сенатор ответит мне на это метко и хитроумно, тогда я, в конце концов, спрошу, из какого родника притек он к нам. Если он появится и предстанет перед нами сам собой, то я, пожалуй (как со мной бывает обычно), буду смущен. Если же это маленький ручеек, искусственно отведенный из самих истоков вашего обвинения, то я буду очень рад тому, что — хотя ваше обвинение и опирается на такое большое влияние и на такие большие силы — все же вам удалось раздобыть всего лишь одного сенатора, который согласился вам услужить. [О свидетеле Фуфии.]
(20) Не страшат меня и свидетели другого рода — «ночные». Ведь обвинители заявили, что явятся свидетели, которые покажут, что Целий приставал к их женам, возвращавшимся с пира. Это будут люди строгих правил, раз они под присягой осмелятся это заявить; ведь им придется сознаться в том, что они, будучи тяжко оскорблены, никогда не пытались добиться удовлетворения путем встречи и по обычаю33. (IX) Но все нападки подобного рода вы, судьи, уже предвидите и в свое время должны будете отбить. Ведь обвиняют Целия вовсе не те люди, которые ведут с ним войну. Мечут копья в него открыто, а подносят их тайком. (21) И говорю я это не для того, чтобы возбудить в вас ненависть к тем, кто этим может даже стяжать славу: они выполняют свой долг, они защищают своих близких, они поступают так, как обычно поступают храбрейшие мужи — оскорбленные, они страдают; разгневанные, негодуют; задетые за живое, дерутся. Но даже если у этих храбрых мужей и есть справедливое основание нападать на Марка Целия, то долг вашей мудрости, судьи, не считать, что и у вас поэтому есть справедливое основание придавать чужой обиде большее значение, чем своей клятве. Какая толпа заполняет форум, каков ее состав, стремления, сколь разнородны эти люди, вы видите. Как по-вашему, разве в этой толпе мало таких, которые, видя, что людям могущественным, влиятельным и красноречивым что-то требуется, склонны сами предлагать им свои услуги, оказывать содействие, обещать свои свидетельские показания? (22) Если кто-нибудь из них вдруг появится на этом суде, будьте разумны, судьи, и отведите их пристрастные заявления, дабы было видно, что вы позаботились о благополучии Целия, поступили согласно со своей совестью и, действуя против опасного могущества немногих, тем самым послужили благу всех граждан. Я, со своей стороны, постараюсь, чтобы вы не дали веры этим свидетелям, и не позволю, чтобы приговор этого суда, который должен быть справедливым и непоколебимым, основывался на произвольных свидетельских показаниях, которые очень легко выдумать и ничуть не трудно перетолковать и извратить. Я приведу доводы, опровергну обвинения доказательствами, которые будут яснее солнечного света; факт будет сражаться с фактом, дело с делом, соображение с соображением.
(X, 23) Поэтому я охотно мирюсь с тем, что одну сторону дела — о беспорядках в Неаполе, о побоях, нанесенных александрийцам в Путеолах, об имуществе Паллы34 — убедительно и цветисто обсудил Марк Красс. Мне жаль, что он не упомянул и о Дионе. Какого высказывания о нем вы ждете? Ведь тот, кто это сделал, либо не боится кары, либо даже все признает; ведь он царь35. А тот, кто был назван его пособником и сообщником, — Публий Асиций — по суду оправдан36. Так что же это за обвинение! Тот, кто совершил преступление, не отрицает; тот, кто отрицал, оправдан, а бояться должен тот, кто не был заподозрен, уже не говорю — в самом преступлении, но даже в том, что он о нем знал? И если судебное дело послужило Асицию на пользу более, чем повредила ему ненависть, то нанесет ли твоя хула ущерб тому, кого не коснулось, не говорю уже — подозрение, но даже злоречие? (24) Да ведь Асиций, скажут нам, оправдан благодаря преварикации37. Ответить на это очень легко, особенно мне, выступавшему в качестве защитника в этом деле. Но Целий, полагая, что дело Асиция вполне честное, думает, что оно, каково бы оно ни было, с собственным его делом ничуть не связано. И не только Целий, но и просвещеннейшие и ученейшие юноши, посвятившие себя благородным занятиям и самым высоким наукам, — Тит и Гай Копонии38, которые более, чем кто бы то ни было, скорбели о смерти Диона, которых с Дионом связывала не только преданность его учению и просвещенности, но и узы гостеприимства. Дион, как вы слышали, жил у Тита, был с ним знаком в Александрии. Какого мнения о Марке Целии он или его брат, человек весьма блистательный, вы услышите от них самих, если им предоставят слово. (25) Итак, оставим это, чтобы, наконец, обратиться к тому, на чем основано само наше дело.
(XI) Ведь я заметил, судьи, что моего близкого друга Луция Геренния вы слушаете с величайшим вниманием. И вот, хотя увлекало вас главным образом его дарование и, так сказать, тот род красноречия, который ему свойствен, я все же порой опасался, что его обвинительная речь, очень тонко построенная, постепенно и незаметно вас убедит. Ведь он много говорил о распущенности, о разврате, о пороках молодости, о нравах и тот, кто вообще в жизни был мягким человеком и обычно держал себя в высшей степени любезно, обладая тою тонкостью в обращении, какая теперь заслуживает почти всеобщего одобрения, в этом деле оказался старым брюзгой39, цензором, наставником. Он выбранил Марка Целия так, как никого никогда не бранил отец; говорил без конца о его невоздержности и неумеренности. Чего вам еще, судьи? Я прощал вам внимание, с каким вы его слушали, так как сам содрогался, слушая эту столь суровую и столь резкую речь. (26) Но первая часть ее меня меньше взволновала — будто Целий был в дружеских отношениях с Бестией, человеком, близким мне, обедал у него, хаживал к нему, способствовал его избранию в преторы. Не волнует меня явная ложь; ведь Геренний сказал, что вместе обедали либо те, которых здесь нет, либо те, кто вынужден сказать то же самое. Не волнует меня и заявление Геренния, назвавшего Целия своим товарищем среди луперков40. Это товарищество — какое-то дикое, пастушеское и грубое «братство луперков», сборища которых начали устраивать в лесах раньше, чем появились просвещение и законы; товарищи не только привлекают друг друга к суду, но, внося обвинение, даже упоминают о своем товариществе, словно боятся, что кто-нибудь случайно не знает этого. (27) Но я и это опущу; отвечу на то, что меня взволновало сильнее.
За любовные похождения Целия бранили долго, но довольно мягко и о них скорее рассуждали, чем сурово их осуждали; поэтому их и слушали более внимательно. Ведь когда приятель мой, Публий Клодий41, выступал необычайно убедительно и резко и, горя гневом, говорил обо всем в самых суровых выражениях и громовым голосом, то я, хотя и одобрял его красноречие, все же не боялся. Ведь я уже видал, как безуспешно он выступал в нескольких судебных делах. Но тебе, Бальб, я отвечаю, если дозволишь, если разрешается, если допустимо именно для меня защищать такого человека, который не отказывался ни от одной пирушки, посещал сады, умащался, видал Байи42. (XII, 28) Впрочем, я и видал, и слыхал, что среди наших граждан многие — и не только те, кто вкусил этой жизни лишь краями губ и коснулся ее, как говорится, лишь кончиками пальцев43, но и те, кто всю свою молодость посвятил удовольствиям, — рано или поздно выбирались из этого омута, возвращались, как говорится, на честный путь и становились уважаемыми и известными людьми. Ведь этому возрасту с всеобщего согласия позволяются кое-какие любовные забавы, и сама природа щедро наделяет молодость страстями. Если они вырываются наружу, не губя ничьей жизни, не разоряя чужого дома, их обычно считают допустимыми и терпимыми. (29) Но ты, казалось мне, хотел, используя всеобщее дурное мнение о молодежи, вызвать в какой-то мере ненависть к Целию; поэтому то общее молчание, каким была встречена твоя речь, объяснялось тем, что мы, видя перед собой одного обвиняемого, думали о пороках, присущих многим. Обвинять в распущенности легко. Дня не хватило бы мне, если бы я попытался изложить все то, что можно сказать по этому поводу; о совращениях, о блудодеяниях, о наглости, о расточительности можно говорить без конца. Коль скоро ты не имеешь в виду никакого определенного обвиняемого, а пороки вообще, то этому самому предмету можно предъявлять обвинения многословные и беспощадные; но долг вашей мудрости, судьи, — не терять из виду обвиняемого и тех острых жал, которые обвинитель направил на предмет вообще, на пороки, на нравы и на времена, жал вашей суровости и строгости не вонзать в самого обвиняемого, так как не его личное преступление, а порочность многих людей навлекла на него какую-то неоправданную ненависть. (30) Поэтому я и не решаюсь отвечать тебе на твои суровые нападки так, как подобало бы; ведь мне следовало бы сослаться на его молодость, просить о снисхождении; но, повторяю, я на это не решаюсь; я не ссылаюсь на его возраст, отказываюсь от прав, предоставленных всем; я только прошу, — если ныне все испытывают ненависть к долгам, к наглости, к развращенности молодежи (а ненависть эта, вижу я, велика) — чтобы Целию не ставили в упрек чужих проступков, не ставили в упрек пороков, свойственных его возрасту и нашему времени. При этом сам я, обращаясь к вам с такой просьбой, от подробнейшего ответа на обвинения, возводимые на самого Марка Целия, не отказываюсь.
(XIII) Итак, предъявлено два обвинения — насчет золота и насчет яда; к ним причастно одно и то же лицо. Золото взято у Клодии; яд искали, как говорят, чтобы дать его Клодии. Все прочее не обвинения, а хула и больше похоже на дерзкую брань, чем на уголовное обвинение. «Блудник, бессовестный, посредник при подкупе избирателей» — все это ругань, а не обвинение; ибо эти обвинения не имеют под собой никакого основания, никакой почвы. Это оскорбительные слова, безответственно брошенные раздраженным обвинителем. (31) Вижу я вдохновителя этих двух обвинений, вижу их источник, вижу определенное лицо, ту, кто всему голова. Понадобилось золото; Целий взял его у Клодии, взял без свидетеля, держал у себя столько времени, сколько хотел. Я усматриваю в этом важнейший признак каких-то исключительно близких отношений. Ее же он захотел умертвить; приобрел яд, подговорил рабов, питье приготовил, место назначил, тайно принес яд. Опять-таки я вижу, что между ними была жестокая размолвка и страшная ненависть. В этом суде все дело нам придется иметь, судьи, с Клодией, женщиной не только знатной, но и всем знакомой; о ней я не стану говорить ничего, кроме самого необходимого, чтобы опровергнуть обвинение. (32) Но ты, Гней Домиций44, при своей выдающейся проницательности, понимаешь, что нам предстоит иметь дело с ней одной. Если она не заявляет, что предоставила Целию золото, если она не утверждает, что Целий для нее приготовил яд, то я поступаю необдуманно, называя мать семейства не так, как того требует уважение к матроне. Но если, когда мы отвлечемся от роли этой женщины, у противников не остается ни возможности обвинять Марка Целия, ни средств для нападения на него, то что же другое тогда должен сделать я как защитник, как не отразить выпады тех, кто его преследует? Именно это я и сделал бы более решительно, если бы мне не мешали враждебные отношения с мужем этой женщины; с братом ее, хотел я сказать — постоянная моя обмолвка45. Теперь я буду говорить сдержанно и постараюсь не заходить дальше, чем этого потребуют мой долг и само дело. Ведь я никогда не находил нужным враждовать с женщинами, а особенно с такой, которую все всегда считали скорее всеобщей подругой, чем чьим-либо недругом.
(XIV, 33) Но я все-таки сначала спрошу самое Клодию, что́ она предпочитает: чтобы я говорил с ней сурово, строго и на старинный лад или же сдержанно, мягко и изысканно? Ведь если мне придется говорить в прежнем жестком духе и тоне, то надо будет вызвать из подземного царства кого-нибудь из тех бородачей — не с такой бородкой, какими эта женщина восхищается, но с той, косматой бородой, какую мы видим на древних статуях и изображениях, — пусть бы он ее выбранил и вступился за меня, а то она, чего доброго, на меня разгневается. Итак, пусть восстанет перед ней кто-нибудь из этой же ветви рода, лучше всего — знаменитый Слепой46; ведь меньше всех огорчится тот, кто ее не увидит. Если он восстанет, то он, конечно, так поведет речь и произнесет вот что: «Женщина, что у тебя за дело с Целием, с юнцом, с чужаком? Почему ты была либо так близка с ним, что дала ему золото, либо столь враждебна ему, что боялась яда? Разве ты не видела своего отца, разве не слышала, что твой дядя, дед, прадед, [прапрадед,] прапрапрадед были консулами?47 (34) Наконец, разве ты не знала, что ты еще недавно состояла в браке с Квинтом Метеллом, прославленным и храбрым мужем, глубоко любившим отечество48, который, всякий раз как переступал порог дома, доблестью своей, славой и достоинством превосходил, можно сказать, всех граждан? Почему, после того как ты, происшедшая из известнейшего рода, вступив в брак, вошла в прославленное семейство, Целий был с тобой так близок? Разве он был родичем, свояком, близким другом твоего мужа? Ничего подобного. Что же это в таком случае, как не безрассудство и разврат? Если на тебя не производили впечатления изображения мужей из нашего рода, то почему тебя не побудила к подражанию в женской доблести, свойственной нашему дому, происшедшая от меня знаменитая Квинта Клавдия49, или знаменитая дева-весталка Клавдия, которая, обняв своего отца во время его триумфа, не позволила его недругу, народному трибуну, совлечь его с колесницы?50 Почему тебя привлекали пороки твоего брата, а не добрые качества отцов и дедов, неизменные как в мужчинах, так и в женщинах, начиная с моего времени? Для того ли расстроил я заключение мира с Пирром51, чтобы ты изо дня в день заключала союзы позорнейшей любви? Для того ли провел я воду, чтобы ты пользовалась ею в своем разврате? Для того ли проложил я дорогу, чтобы ты разъезжала по ней в сопровождении посторонних мужчин?»52
(XV, 35) Но почему, судьи, я ввел такое важное лицо, как Аппий Клавдий? Боюсь, как бы он вдруг не обратился к Целию и не начал его обвинять со свойственной ему цензорской строгостью. Впрочем, я рассмотрю это впоследствии, судьи, причем я уверен, что, выступая даже перед самыми строгими и требовательными людьми, я сумею оправдать образ жизни Марка Целия. А ты, женщина, — это уже я сам говорю с тобой, не от другого лица, — если думаешь заслужить одобрение за все то, что ты делаешь, что говоришь, что взводишь на Целия, о чем хлопочешь, что утверждаешь, непременно должна привести и изложить основания для такой большой близости, для столь тесного общения, для столь прочного союза. Обвинители, со своей стороны, твердят о разврате, о любовных связях, о блуде, о Байях, о взморье, о пирах, о попойках, о пении, о хорах, о прогулках на лодках и указывают, что не говорят ничего такого, что не угодно тебе. Так как ты, по разнузданности и безрассудству, захотела перенести все это дело в суд и на форум, то тебе надо либо опровергнуть все эти слухи как ложные, либо признать, что ни твое обвинение, ни твои свидетельские показания не заслуживают доверия.
(36) Но если ты предпочитаешь, чтобы я говорил с тобой более вежливо, я так и заговорю: удалю этого сурового и даже, пожалуй, неотесанного старика; итак, я выберу кого-нибудь из твоих родных и лучше всего твоего младшего брата53, который в своем роде самый изящный; уж очень он любит тебя; по какой-то странной робости и, может быть, из-за пустых ночных страхов он всегда ложился спать с тобою вместе, как малыш со старшей сестрой. Ты должна считать, что это он тебе говорит: «Что ты шумишь, сестра, что безумствуешь?
Ты приметила юного соседа; белизна его кожи, его статность, его лицо и глаза тебя поразили; ты захотела видеть его почаще; иногда бывала в тех садах, где и он; знатная женщина, ты хочешь, чтобы сын хозяина этого дома, человека скупого и скаредного, прельстился твоими чарами; тебе это не удается; он брыкается, плюется, отвергает тебя, думает, что твои дары не так уж дорого сто́ят. Обрати лучше внимание на кого-нибудь другого. У тебя же есть сады на Тибре и они устроены тобой как раз в том месте, куда вся молодежь приходит плавать; здесь ты можешь выбирать себе ровню хоть каждый день. Почему ты пристаешь к этому юноше, который тобой пренебрегает?»
(XVI, 37) Возвращаюсь снова к тебе, Целий, и беру на себя роль важного и строгого отца. Но я в сомнении, какого именно отца сыграть мне: в духе ли Цецилия55, крутого и сурового —
Вот теперь горю я злостью, вот теперь весь в гневе я, |
или же такого:
О, несчастный! О, злодей ты! |
Ведь у таких отцов сердца железные:
Что мне сказать, чего же мне хотеть? Ты сам Проступками отбил охоту у меня. |
Они почти невыносимы. Такой отец, пожалуй, скажет: «Почему же ты рядом с распутницей поселился? Почему ты соблазнов явных бежать не решился?»
С чужой женой ты почему стал близок? Оставь и брось ее. По мне — изволь! Придет нужда — тебе страдать, не мне. Мне хватит, чем остаток дней мне скрасить. |
(38) Этому суровому и прямому старику Целий ответил бы, что он, правда, сбился с пути, но вовсе не был увлечен страстью. Как это доказать? Ни больших трат, ни денежных потерь, ни займов для покрытия долгов. Но, скажут мне, ходили всякие слухи. А кто из нас может их избежать, особенно среди столь злоречивых сограждан? Ты удивляешься, что о соседе этой женщины говорят дурно, когда ее родной брат не мог избежать несправедливых людских пересудов? Но для мягкого и снисходительного отца, подобного такому:
Двери выломал? |
— дело Целия не представляет решительно никаких затруднений. Ну в чем бы не мог он с легкостью оправдаться? Во вред этой женщине я уже ничего говорить не стану. Но, положим, существовала какая-нибудь другая, — на эту непохожая — которая всем отдавалась; ее всегда кто-нибудь открыто сопровождал; в ее сады, дом, Байи с полным основанием стремились все развратники, она даже содержала юношей и шла на расходы, помогая им переносить бережливость их отцов; как вдова она жила свободно, держала себя бесстыдно и вызывающе; будучи богатой, была расточительна; будучи развращенной, вела себя как продажная женщина. Неужели я мог бы признать развратником человека, который при встрече приветствовал бы ее несколько вольно?
(XVII, 39) Но кто-нибудь, пожалуй, скажет: «Так вот каковы твои взгляды? Так ты наставляешь юношей? Для того ли отец поручил и передал тебе этого мальчика, чтобы он проводил свою молодость, предаваясь любви и наслаждениям, а ты этот образ жизни и эти увлечения защищал?» Нет, судьи, если кто и обладал такой силой духа и такой врожденной доблестью и воздержанностью, что отвергал всяческие наслаждения и проводил всю свою жизнь, закаляя тело и упражняя ум, причем ему не доставляли удовольствия ни покой, ни отдых, ни увлечения сверстников, ни игры, ни пиры, и если он не считал нужным добиваться в жизни ничего иного, кроме славы и достоинства, то такой человек, по моему мнению, наделен и украшен, так сказать, дарами богов. Такими людьми, полагаю я, были знаменитые Камиллы, Фабриции, Курии и все те, которые из самого малого создали это вот, столь великое57. (40) Но подобные доблести исчезли не только из наших нравов, но даже и в книгах их уже не найдешь. Даже свитки, в которых содержались заветы той былой строгости, устарели и не только у нас, следовавших этим правилам и образу жизни на деле более, чем на словах; даже у греков, ученейших людей, которые, не имея возможности действовать, все же могли искренне и пышно говорить и писать, после изменения положения в Греции появились некоторые другие наставления. (41) Поэтому одни58 сказали, что мудрые люди все делают ради наслаждения, и ученые не отвергли этого позорного мнения; другие59 сочли нужным соединять с наслаждением достоинство, чтобы эти вещи, глубоко противоречащие одна другой, связать своим изощренным красноречием; те, которые избрали один прямой путь к славе, сопряженный с трудом, остались в школах чуть ли не в одиночестве60. Ведь много соблазнов породила для нас сама природа; усыпленная ими доблесть иногда смежает глаза; много скользких путей показала она молодости, на которые та едва ли может встать, вернее, пойти по ним без того, чтобы не споткнуться и не упасть; она предоставила нам много разнообразных привлекательных вещей, которые могут увлечь не только это вот юное, но и уже возмужавшее поколение. (42) Поэтому если вы случайно найдете человека, с презрением смотрящего на великолепие всего того, что нас окружает, которого не привлекают ни запах, ни прикосновение, ни вкус и который закрывает свои уши для всего приятного, то, быть может, я и еще немногие будем считать, что боги к нему милостивы, но большинство призна́ет, что они на него разгневаны. (XVIII) Итак, оставим этот безлюдный, заброшенный и уже прегражденный ветвями и кустарниками путь; следует предоставить юному возрасту кое-какие забавы; пусть молодость будет более свободна; нечего отказываться от всех наслаждений; пусть не всегда берет верх разумный и прямой образ мыслей; пусть страсть и наслаждение порой побеждают рассудок, только бы удержалось одно, вот какое правило в соблюдении меры: пусть юношество бережет свою стыдливость, не посягает на чужую, не расточает отцовского имущества, не разоряется от уплаты процентов, не вторгается в чужой дом и семью, не позорит целомудренных, не губит бескорыстных, не порочит ничьего доброго имени; пусть юношество никому не угрожает насилием, не участвует в кознях, от злодеяний бежит. Наконец, пусть оно, отдав дань наслаждениям, уделив некоторое время любовным забавам, свойственным его возрасту, и пустым страстям молодости, возвратится к заботе о своем доме, о правосудии и о благе государства, дабы было видно, что юношество, пресытившись, отвергло и, испытав, презрело все то, что ранее разумом своим не могло оценить по достоинству.
(43) На памяти нашей и отцов и предков наших, судьи, было много выдающихся людей и прославленных граждан, которые, после того как перебродили страсти их молодости, уже в зрелом возрасте проявили исключительные доблести. Мне не хочется никого из них называть; вы сами о них помните. Ибо я не хочу воздавать хвалу какому-либо храброму и знаменитому мужу и в то же время говорить хотя бы о малейшем его проступке. Если бы я думал это сделать, я бы во всеуслышание назвал многих выдающихся и виднейших мужей и упомянул отчасти об их чрезмерном своеволии в молодости, отчасти об их расточительности и любви к роскоши, об их огромных долгах, расходах, безнравственных поступках. После того как они впоследствии загладили все это многими доблестями, тот, кто захочет, сможет защищать и оправдывать их, ссылаясь на их молодость. (XIX, 44) Но в жизни Марка Целия — я буду теперь говорить о его достойных уважения занятиях с большей уверенностью, так как, полагаясь на вашу мудрость, решаюсь кое-что открыто признать, — право, не отыщется ни любви к роскоши, ни трат, ни долгов, ни увлечения пирушками и развратом. Правда, порок чревоугодия с возрастом человека не только не уменьшается, но даже растет. А любовные дела и утехи, как их называют, которые людей, обладающих большой стойкостью духа, обычно тревожат не слишком долго (ведь они в свое время и притом быстро теряют свою привлекательность), никогда не захватывали и не опутывали Марка Целия. (45) Вы слушали его, когда он говорил в свою защиту; вы слушали его и ранее, когда он выступал как обвинитель (говорю это с целью защиты, а не ради того, чтобы похвастать61); его красноречие, его одаренность, его богатый запас мыслей и слов вы своим искушенным умом оценили. При этом вы видели, что у Целия не только проявлялось дарование, которое часто, даже если оно не поддерживается трудолюбием, все же обладает собственной силой воздействия; у него — если только я случайно не заблуждался ввиду своего расположения к нему — были основательные знания, приобретенные изучением наук и закрепленные усердным трудом в бессонные ночи. Но знайте, судьи, те страсти, какие Целию ставят в упрек, и то рвение, о котором я говорю, едва ли могут быть присущи одному и тому же человеку. Ведь невозможно, чтобы человек, преданный наслаждениям, которым владеют желания и страсти, то расточительный, то нуждающийся в деньгах, мог не только на деле, но даже в своих мыслях перенести те трудности, какие мы, произнося речи, переносим, каким бы образом мы это ни делали. (46). Или, по вашему мнению, есть какая-то другая причина, почему при таких больших наградах за красноречие, при таком большом наслаждении, получаемом от произнесения речи, при такой большой славе, влиянии, почете находится и всегда находилось так мало людей, занимающихся этой деятельностью? Надо отрешиться от всех наслаждений, оставить развлечения, любовные игры, шутки, пиры; чуть ли не от бесед с близкими надо отказаться. Поэтому такая деятельность и неприятна людям и отпугивает их, но не потому, что у них недостает способностей или образования, полученного ими в детстве. (47) Разве Целий, избери он в жизни тот легкий путь, мог бы, будучи еще совсем молодым человеком, привлечь консуляра к суду? Если бы он избегал труда, если бы он попал в сети наслаждений, разве стал бы он выступать изо дня в день на этом поприще, вызывать вражду к себе, привлекать других к суду, сам подвергаться опасности поражения в гражданских правах62 и на глазах у римского народа уже в течение стольких месяцев биться либо за гражданские права, либо за славу? (XX) Итак, ничем дурным не попахивает это житье по соседству63, ничего не значит людская молва, ни о чем не говорят, наконец, сами Байи? Уверяю вас, Байи не только говорят, но даже гремят о том, что одну женщину ее похоть довела до того, что она уже не ищет уединенных мест и тьмы, обычно покрывающих всякие гнусности, но, совершая позорнейшие поступки, с удовольствием выставляет себя напоказ в наиболее посещаемых и многолюдных местах и при самом ярком свете.
(48) Но если кто-нибудь думает, что юношеству запрещены также и любовные ласки продажных женщин, то он, конечно, человек очень строгих нравов — не могу этого отрицать — и при этом далек не только от вольностей нынешнего века, но даже от обычаев наших предков и от того, что было дозволено в их время. И в самом деле, когда же этого не было? Когда это осуждалось, когда не допускалось, когда, наконец, существовало положение, чтобы не было разрешено то, что разрешено? Здесь я самое суть дела определю; женщины ни одной не назову; весь вопрос оставлю открытым. (49) Если какая-нибудь незамужняя женщина откроет свой дом для страстных вожделений любого мужчины и у всех на глазах станет вести распутную жизнь, если она привыкнет посещать пиры совершенно посторонних для нее мужчин, если она так будет поступать в Риме, в загородных садах, среди хорошо знакомой нам сутолоки Бай, если это, наконец, будет проявляться не только в ее поведении, но и в ее наряде и в выборе ею спутников, не только в блеске ее глаз64 и в вольности ее беседы, но также и в объятиях и поцелуях, в пребывании на морском берегу, в участии в морских прогулках и пирах, так что она будет казаться, не говорю уже — распутницей, но даже распутницей наглой и бесстыдной, то что подумаешь ты, Луций Геренний, о каком-нибудь молодом человеке, если он когда-нибудь проведет время вместе с ней? Что он блудник или любовник? Что он хотел посягнуть на целомудрие или же удовлетворить свое желание? (50) Я уже забываю обиды, нанесенные мне тобой, Клодия, отбрасываю воспоминания о своей скорби; твоим жестоким обращением с моими родными в мое отсутствие65 пренебрегаю; не считай, что именно против тебя направлено все сказанное мной. Но я спрашиваю тебя, Клодия, так как, по словам обвинителей, судебное дело поступило к ним от тебя, и ты сама являешься их свидетельницей в этом деле: если бы какая-нибудь женщина была такой, какую я только что описал, — на тебя непохожей — с образом жизни и привычками распутницы, то разве тебе показалось бы позорнейшим или постыднейшим делом, что молодой человек был с ней в каких-то отношениях? Коль скоро ты не такая (предпочитаю это думать), то какие у них основания упрекать Целия? А если они утверждают, что ты именно такая, то какие у нас основания страшиться этого обвинения, если им пренебрегаешь ты? Поэтому укажи нам путь и способ для защиты; ибо или твое чувство стыда подтвердит, что в поведении Марка Целия не было никакой распущенности, или твое бесстыдство даст ему и другим полную возможность защищаться.
(XXI, 51) Но так как моя речь как будто перебралась через мели, а подводные камни миновала, то остающийся путь представляется мне очень легким. Ведь от одной преступнейшей женщины исходят два обвинения: насчет золота, как говорят, взятого у Клодии, и насчет яда, в приобретении которого, с целью умерщвления той же Клодии, обвиняют Целия. Золото он взял, как вы утверждаете, для передачи рабам Луция Лукцея66, чтобы они убили александрийца Диона, жившего тогда у Лукцея67. Великое преступление — как злоумышлять против послов, так и подстрекать рабов к убийству гостя их господина. Это замысел злодейский, дерзкий! (52) Что касается этого обвинения, то я прежде всего хочу знать одно: сказал ли он Клодии, для чего берет золото, или не говорил? Если не сказал, почему она дала его? Если сказал, то она сознательно стала его соучастницей в преступлении. И ты осмелилась достать золото из своего шкафа, осмелилась, отняв у нее украшения, ограбить свою Венеру Грабительницу68, зная, для какого большого преступления это золото требовалось, — для убийства посла? При этом вечный позор за это злодейство пал бы на Луция Лукцея, честнейшего и бескорыстнейшего человека! В этом столь тяжком преступлении твое щедрое сердце не должно было быть соучастником, твой общедоступный дом — пособником, наконец, твоя гостеприимная Венера — помощницей. (53) Бальб понял это; он сказал, что цель была от Клодии скрыта, что Целий внушил ей, что ищет золото для устройства пышных игр69. Если он был так близок с Клодией, как утверждаешь ты, говоря столь много о его развращенности, то он, конечно, сказал ей, для чего ему нужно золото; если он так близок с ней не был, то она ему золота не давала. Итак, если Целий сказал тебе правду, о, необузданная женщина, то ты сознательно дала золото на преступное деяние; если он не посмел сказать правду, то ты золота ему не давала.
(XXII) К чему мне теперь противопоставлять этому обвинению доказательства, которым нет числа? Я могу сказать, что столь жестокое злодеяние противно характеру Марка Целия; что менее всего можно поверить, чтобы такому умному и рассудительному человеку не пришло в голову, что, идя на столь тяжкое злодеяние, незнакомым и притом чужим рабам доверять нельзя. Могу также, по обыкновению других защитников, да и по своему собственному, спросить обвинителя вот о чем: где встретился Целий с рабами Лукцея, как обратился он к ним; если сам, то насколько опрометчиво он поступил; если через кого-либо другого, то через кого же? В своей речи я могу пробраться во все подозрительные закоулки; ни причины, ни места, ни возможности, ни соучастника, ни надежды совершить злодеяние, ни надежды скрыть его, ни какого-либо плана, ни следа тягчайшего деяния — ничего не будет обнаружено. (54) Но все это, обычное для оратора, что — благодаря не моему дарованию, а опыту и привычке говорить — могло бы принести мне некоторую пользу (так как казалось бы, что все это я разработал сам), я ради краткости полностью опускаю. Ведь со мной рука об руку стоит тот, кому вы, судьи, охотно позволите принять участие в выполнении вами своих обязанностей, подтвержденных клятвой; это Луций Лукцей, честнейший человек, важнейший свидетель, который не мог бы не знать о таком страшном покушении Марка Целия на его доброе имя и благополучие, никак не пренебрег бы им и его не стерпел бы. Неужели знаменитый муж, отличающийся известным всем благородством духа, рвением, познаниями в искусствах и науках, мог бы пренебречь опасностью, угрожавшей человеку, которого он ценил именно за его ученость? Неужели он отнесся равнодушно к злодейскому покушению на своего гостя? Ведь он, даже будь оно направлено против чужого ему человека, жестоко осудил бы его. Разве он оставил бы без внимания покушение своих рабов на такое деяние, весть о котором опечалила бы его, будь оно делом рабов, ему незнакомых? Неужели он спокойно перенес бы, если бы в Риме и притом у него в доме было задумано преступление, которое он осудил бы, будь оно совершено в деревне или в общественном месте? Неужели он, образованный человек, счел бы нужным скрыть коварные козни против ученейшего человека, когда он не оставил бы без внимания опасности, грозившей какому-нибудь невежде? (55) Но почему я отнимаю у вас время, судьи? Выслушайте записанные добросовестные показания самого свидетеля, давшего клятву, и вдумайтесь во все его слова. Читай! [Свидетельские показания Луция Лукцея.] Чего еще ждете вы? Или вы думаете, что само дело и истина могут подать голос в свою защиту? Вот оправдание невиновного человека, вот что говорит само дело, вот подлинный голос истины! Само обвинение не дает возможности подозревать; обстоятельства дела не доказаны; деяние, говорят, было совершено, но нет и следов договоренности, нет указаний ни на место, ни на время; не называют имен ни свидетеля, ни соучастника; все обвинение исходит из враждебного, из опозоренного, из жестокого, из преступного, из развратного дома; напротив, тот дом, который, как говорят, запятнан нечестивым злодеянием, на самом деле преисполнен неподкупности, достоинства, сознания долга, добросовестности; из этого дома в вашем присутствии и оглашают записанные свидетельские показания, скрепленные клятвой, так что вам предстоит решить вопрос, не вызывающий сомнений: кому верить — безрассудной, наглой, обозлившейся женщине, измыслившей обвинение, или же достойному, мудрому, воздержному мужчине, добросовестно давшему свидетельские показания?
(XXIII, 56) Итак, осталось обвинение в попытке отравления. Тут я не могу ни найти начало, ни конец распутать. И в самом деле, по какой же причине Целий хотел дать этой женщине яд? Чтобы не возвращать ей золота? А разве она его требовала? Чтобы ему не предъявили обвинения?70 Но разве кто-нибудь бросил ему упрек? Наконец, разве кто-нибудь упомянул бы о Целии, если бы он сам не возбудил судебного преследования? Более того, как вы слышали, Луций Геренний говорил, что если бы после оправдания близкого ему человека Целий во второй раз не привлек этого человека к суду по тому же делу, то он не сказал бы Целию ни единого неприятного слова. Так вероятно ли, чтобы столь тяжкое преступление было совершено без всякого основания? И вы не видите, что обвинение в величайшем злодеянии измышляется для того, чтобы казалось, будто было основание совершить другое злодеяние?71 (57) Кому, наконец, Целий дал такое поручение, кто был его пособником, кто — соучастником, кто знал о нем? Кому доверил он столь тяжкое деяние, кому доверился сам, кому доверил свое существование? Рабам этой женщины? Ведь именно в этом его и обвиняют. И он, уму которого вы, во всяком случае, воздаете должное, хотя своей враждебной речью и отказываете ему в других качествах, был настолько безрассуден, чтобы доверить все свое благополучие чужим рабам? И каким рабам! Ведь именно это очень важно. Не таким ли, которые, как он понимал, не находятся на обычном положении рабов, но живут более вольно, более свободно, будучи в более близких отношениях со своей госпожой? В самом деле, судьи, кто не понимает, вернее, кто не знает, что в таком доме, где «мать семейства» ведет распутный образ жизни, откуда нельзя выносить наружу ничего из того, что там происходит, где обитают беспримерный разврат, роскошь, словом, все неслыханные пороки и гнусности, — что там рабы не являются рабами? Ведь им все поручается, при их посредстве все совершается; они тоже предаются всяческим удовольствиям, им доверяют тайны и им кое-что перепадает при ежедневных тратах и излишествах. (58) И Целий этого не понимал? Ведь если он был с этой женщиной так близок, как вы утверждаете, то он знал, что и эти рабы близки со своей госпожой. А если у него такой тесной связи с ней, на какую вы указываете, не было, то как могла у него быть такая тесная близость с ее рабами?
(XXIV) Что же касается самого покушения на отравление, то как же оно, по их навету, произошло? Где яд был приобретен? Как был он добыт, каким образом, кому и где передан? Целий, говорят, его хранил дома и испытал его силу на рабе, которого купил именно с этой целью; мгновенная смерть раба убедила его в пригодности яда. (59) О, бессмертные боги! Почему вы иногда либо закрываете глаза на величайшие злодеяния людей, либо кару за совершенное у нас на глазах преступление откладываете на будущее время? Ведь я видел, видел и испытал скорбь, пожалуй, самую сильную в своей жизни, когда Квинта Метелла отрывали от груди и лона отчизны и когда того мужа, который считал себя рожденным для нашей державы, через день после того, как он был на вершине своего влияния в Курии, на рострах, в государстве вообще, самым недостойным образом, в цветущем возрасте, полного сил, отнимали у всех честных людей и у всего государства. Именно в то время он, умирая, когда его сознание уже было несколько затемнено, сохранял остатки своего разума, чтобы вспомнить о положении государства; глядя на мои слезы, он прерывающимся и замирающим голосом объяснял мне, какой сильный вихрь угрожал мне72, какая сильная буря — государству, и, стуча в стену, которая у него была общей с Квинтом Катулом73, то и дело обращался к Катулу, часто — ко мне, но чаще всего — к государству, скорбя не столько из-за того, что умирает, сколько из-за того, что и отчизна, и я лишаемся его защиты. (60) Если бы этот муж не был устранен неожиданным злодеянием, то какое, подумайте, противодействие он мог бы как консуляр оказать своему бешеному брату, когда он, будучи консулом, в сенате во всеуслышание сказал, что убьет его своей рукой, когда тот начал буйствовать и орать!74 И эта женщина, выйдя из такого дома, осмелится говорить о быстро действующем яде?75 Неужели не побоится она самого́ дома — как бы он не заговорил? И на нее не наведут ужаса стены-сообщницы и воспоминания о той роковой, горестной для нас ночи? Но я возвращаюсь к обвинению; правда, при воспоминании о прославленном и храбрейшем муже мой голос ослабел и прерывается слезами, а ходу моих мыслей мешает скорбь.
(XXV, 61) Но все-таки о том, откуда яд был добыт, как он был приготовлен, не говорится. Он будто бы был дан этому вот Публию Лицинию, порядочному и честному юноше, близкому другу Целия; был, говорят, уговор с рабами: они должны были прийти к Сениевым баням; туда же должен был прийти Лициний и передать им баночку с ядом. Здесь я, прежде всего, спрошу, почему надо было приносить яд в условленное место, почему эти рабы не пришли к Целию домой. Если такое тесное общение, такие близкие отношения между Целием и Клодией все еще поддерживались, то разве показалось бы подозрительным, если бы у Целия увидели раба этой женщины? Но если ссора уже произошла, общение прекратилось, совершился разрыв, то, конечно, ясно, «откуда эти слезы»76, и вот причина всех злодеяний и обвинений. (62) «Мало того, — говорит обвинитель, — когда рабы донесли своей госпоже об обстоятельствах этого дела и о злодействе Целия, умная женщина подучила их надавать Целию обещаний. А для того, чтобы была возможность на глазах у всех захватить яд, когда Лициний будет его передавать, она велела им назначить местом для передачи Сениевы бани — с тем, чтобы послать туда своих друзей, которые должны были спрятаться, а затем, когда Лициний придет и станет передавать яд, выбежать вперед и схватить его».
(XXVI) Опровергнуть все это, судьи, очень легко. В самом деле, почему он выбрал именно общественные бани? Не вижу, какое может быть там укромное место для людей, одетых в тоги. Ибо, если бы они стояли в вестибуле77, они не могли бы спрятаться; если бы они захотели войти внутрь, то это было бы неудобно, так как они были обуты и одеты, и их, пожалуй, не впустили бы, если только эта всесильная женщина, получив и уплатив один квадрант78, уже не сблизилась с банщиком. (63) Право, я с нетерпением ожидал, какие именно честные мужи будут объявлены свидетелями этого захвата яда на глазах у всех; ведь до сего времени еще не назвали ни одного. Но это, не сомневаюсь, люди очень строгих правил, раз они, во-первых, близки с такой женщиной и, во-вторых, взяли на себя поручение столпиться в банях, чего она, конечно, — как она ни всесильна — не могла бы добиться ни от кого, разве только от столь высокочтимых мужей, преисполненных величайшего достоинства! Но к чему я говорю так много о достоинстве этих свидетелей? Оцените лучше их доблесть и рвение. «Они спрятались в банях». Превосходные свидетели! «Затем стремглав бросились вперед». Какие решительные люди! Ведь вы изображаете дело так: когда Лициний пришел, держа в руке баночку, и пытался ее передать, но еще не передал, тогда-то вдруг и налетели эти славные свидетели, правда, безымянные; а Лициний уже протянул, было, руку, чтобы передать баночку, но отдернул ее и, подвергшись неожиданному нападению этих людей, обратился в бегство. О, великая сила истины, которая с легкостью защищает себя сама от изобретательности, хитрости и ловкости людей и от любых измышленных ими козней! (XXVII, 64) Как бездоказательна вся эта басенка бывалой сочинительницы многих басен! Ведь для нее даже развязки не придумаешь! Подумать только! Почему столько мужчин (а их ведь потребовалось немало, чтобы легко было схватить Лициния и чтобы дело было лучше засвидетельствовано многими очевидцами) выпустили Лициния из рук? Почему схватить Лициния, когда он уже отступил назад, чтобы не передавать баночки, было менее удобно, чем в случае, если бы он ее уже передал? Ведь они были расставлены, чтобы схватить Лициния, чтобы на глазах у всех задержать Лициния, либо когда яд еще был у него в руках, либо после того, как он его передаст. Вот каков был весь замысел этой женщины, вот какое поручение дала она этим людям. Почему ты говоришь, что они бросились вперед необдуманно и преждевременно, не понимаю. Их о том и просили, их для того и расставили, чтобы наличие яда, злой умысел, словом, само деяние было установлено с очевидностью. (65) Какое же время, чтобы наброситься на Лициния, могло быть для них более удобным, чем то, когда он пришел, держа в руке баночку с ядом? Если бы приятели этой женщины внезапно выскочили из бань и схватили Лициния, когда баночка уже была передана рабам, Лициний стал бы умолять их поверить ему, стал бы упорно отрицать факт передачи им яда. Как опровергли бы они его слова? Сказали бы, что они все видели? Во-первых, они навлекли бы на себя обвинение в величайшем преступлении79; во-вторых, они сказали бы, что видели то, чего не могли видеть оттуда, где были поставлены. Следовательно, они появились как раз вовремя — когда Лициний пришел, когда он достал баночку, протянул руку, передавал яд. Но конец такой годен для мима, а не для басни; ведь это в миме, когда не могут придумать развязки, кто-то ускользает из рук; затем стук скабилл и занавес80. (XXVIII, 66) Я спрашиваю, почему Лициния, колебавшегося, медлившего, отступавшего, пытавшегося бежать, выпустили из рук эти бабьи наймиты81; почему они не схватили его, почему не обосновали своего обвинения в столь тяжком преступлении его собственным признанием, наличием многих очевидцев, наконец, уликами, которые сами говорили бы за себя? Или они боялись, что не смогут одолеть его? Но их было много, он — один; они сильны, он слаб; они проворны, он перепуган.
Но в этом деле нельзя найти ни фактических доказательств, ни обоснованных подозрений, ни выводов в самом обвинении. Таким образом, это судебное дело лишено доказательств, сопоставлений, всех тех данных, при помощи которых обычно выясняется истина; оно полностью поставлено в зависимость от показаний свидетелей; как раз их, судьи, я и жду, не говорю уже — без всякого страха, но даже с некоторой надеждой на развлечение. (67) Я с радостью увижу, во-первых, изящных молодых людей, близких друзей богатой и знатной женщины, во-вторых, храбрых мужей, расставленных «императоршей»82 в засаде и в качестве заслона для охраны бань; я их спрошу, каким именно образом они спрятались и где; был ли это бассейн83 или же Троянский конь, который нес в себе и укрыл стольких непобедимых мужей, воевавших ради женщины. Но на один вопрос я уж заставлю их ответить: почему столь многочисленные и такие сильные мужи не схватили Лициния, когда он стоял на месте, и не преследовали его, когда он побежал, хотя он был один и, как видите, он вовсе не силен? Они, конечно, никогда не вывернутся, если выступят здесь. На пирах они могут быть остроумны, насмешливы, как им угодно, за вином иногда даже красноречивы, но одно дело быть сильным на форуме, другое — в триклинии; одни доводы — на скамьях, другие — на ложах84; да и облик судей и облик участников пирушки — вещи разные; наконец, свет солнца и светильников далеко не одно и то же. Поэтому, если они выступят, я вытряхну из них все их забавы, все их нелепости. Но лучше пусть они меня послушаются, пусть обнаруживают свое рвение на ином поприще, пусть заслуживают милости иным способом, проявляют себя в других делах; пусть процветают в доме этой женщины, блистают изяществом, властвуют, бросая деньги на ветер, не отстают от нее, лежат у ее ног, раболепствуют; но пусть не поднимают руки на гражданские права и достояние невиновного.
(XXIX, 68) Но ведь те рабы, о которых шла речь, скажут мне, отпущены с согласия ее родственников, знатнейших и прославленных мужей85. Наконец-то мы нашли кое-что такое, что эта женщина, как говорят, совершила с согласия и с одобрения своих родичей, храбрейших мужей. Но я желаю знать, что́ доказывает этот отпуск на волю, при котором либо искали способ обвинить Целия, либо предотвращали допрос86, либо награждали рабов, соучастников во многих делах. «Но родичи, — говорит обвинитель, — это одобрили». Почему бы им этого не одобрить, когда ты говорила, что сообщаешь им об обстоятельствах дела, о которых будто бы не люди тебе донесли, а ты сама дозналась? (69) И разве нас может удивить то, что с этой существовавшей только в воображении баночкой была связана непристойнейшая сплетня? Ведь когда дело касается этой женщины, можно поверить всему. Об этом происшествии прослышали и толковали повсюду. Ведь вы, судьи, уже давно понимаете, что́ я хочу сказать или, вернее, чего не хочу говорить. Если это и было сделано, то, конечно, не Целием (ведь какое отношение имело все это к нему?), а каким-нибудь юношей, не столько неостроумным, сколько нескромным87. Если же это выдумка, то ложь хотя и не скромна, но все же довольно остроумна; конечно, она никогда не была бы подхвачена в людской молве и толках, если бы любые позорные сплетни не были под стать поведению Клодии.
(70) По делу, судьи, я высказался и заканчиваю свою речь. Вы понимаете теперь, как важен приговор, вынесение которого возложено на вас, какой важный вопрос вам доверен. О насильственных действиях творите вы суд. На основании того закона, от которого зависит империй88, величие, целостность отечества, всеобщее благополучие, того закона, который был проведен Квинтом Катулом во время вооруженного столкновения между гражданами при наличии, можно сказать, крайней опасности для существования государства, закона, который, прибив к земле пламя, вспыхнувшее в мое консульство, потушил дымившиеся остатки заговора, — на основании этого самого закона наши противники требуют выдачи Целия, молодого человека, не государству для наказания, а распутной женщине на потеху. (XXX, 71) В связи с этим упоминают также и об осуждении Марка Камурция и Гая Цесерния. О, глупость! Впрочем, глупостью ли назвать мне это или же исключительным бесстыдством? Как вы смеете, приходя от этой женщины, даже упоминать об этих людях? Как вы смеете вызывать воспоминания о таком гнусном поступке, правда, не совсем изгладившиеся, но ослабевшие за давностью времени? И в самом деле, какое преступление и какой поступок погубили их? Конечно, то, что они за неприятность, испытанную этой самой женщиной, и за нанесенную ей обиду наказали Веттия, подвергнув его неслыханному надругательству. Так это для того, чтобы назвать в суде имя Веттия, чтобы повторить старую сплетню о медных деньгах, снова упомянули о деле Марка Камурция и Гая Цесерния? Хотя закон о насильственных действиях на них, конечно, не распространялся, они все же запятнали себя таким злодеянием, что выпустить их из пут закона, по-видимому, было невозможно89. (72) Но почему Марка Целия привлекают к этому суду? Ведь ему не предъявляют ни обвинения, подлежащего ведению суда90, ни какого-либо иного обвинения, правда, не предусмотренного законом, но требующего вашей строгости; ведь ранняя молодость Марка Целия была посвящена учению и тем наукам, которые нас подготовляют к выступлениям на форуме, к государственной деятельности, к почету, к славе, к достоинству. Она была посвящена дружеским отношениям с теми людьми, старше его по возрасту91, чьему рвению и воздержности он особенно желает подражать, и с такими же прилежными сверстниками, так что он, очевидно, стремится идти по тому же пути славы, какой избрали честнейшие и знатнейшие люди. (73) Когда Марк Целий немного возмужал, он отправился в Африку в качестве соратника проконсула Квинта Помпея92, мужа честнейшего и усерднейшего в выполнении своего долга. В этой провинции находились имущество и владения отца Марка Целия, а также можно было заняться кое-какими делами в провинции, которые предки наши не без оснований предназначили для молодых людей. Целий покинул провинцию с наилучшим отзывом Помпея, о чем вы узнаете из свидетельских показаний самого Помпея. По старинному обычаю и по примеру тех молодых людей, которые впоследствии стали в нашем государстве выдающимися мужами и прославленными гражданами, он захотел, чтобы римский народ оценил его рвение на основании какого-нибудь обвинения, которое получит известность. (XXXI, 74) Мне жаль, что жажда славы увлекла его именно на этот путь, но время для таких сетований прошло. Он обвинил моего коллегу Гая Антония, которому, на его беду, память о славном благодеянии, оказанном им государству93, нисколько не помогла, а слухи, что он будто бы замышлял злодеяние94, повредили. Впоследствии Марк Целий никогда ни в чем не уступал ни одному из своих сверстников; ибо он больше, чем они, бывал на форуме, больше занимался поручениями и судебными делами друзей и был более влиятелен среди своих. Всего того, чего никто, кроме людей бдительных, здравомыслящих, настойчивых, достигнуть не может, он достиг своим трудом и усердием. (75) Но вот на каком-то повороте его жизненного пути (ибо я ничего не стану скрывать, полагаясь на вашу доброту и мудрость) добрая слава юноши слегка зацепилась за мету95 из-за знакомства с этой женщиной, злосчастного соседства с нею и непривычных для него наслаждений. А жажда наслаждений, когда ее долго сдерживали, подавляли и обуздывали в ранней молодости, иногда внезапно с силой вырывается наружу. От этого образа жизни или, вернее, от этой дурной молвы — ведь все это было далеко не так ужасно, как об этом говорили, — словом, от всего этого, каково бы оно ни было, он очистился, освободился и поднялся и теперь настолько далек от позорной близости с Клодией, что не хочет ничего знать о ее вражде и ненависти к нему. (76) А для того, чтобы прекратились ходячие толки об удовольствиях и праздности (он, клянусь Геркулесом, сделал это наперекор мне и несмотря на мое сильное противодействие, но все же сделал), он привлек к суду моего друга, обвинив его в незаконном домогательстве; после оправдания он преследует его, снова требует в суд, не слушается никого из нас; он более крут, чем следует. Но я не говорю о здравом смысле, которого этому возрасту не дано; о его стремительности говорю я, о страстном желании победить, о пылкости его ума, добивающегося славы. Эти склонности, которые в нашем возрасте должны быть уже более слабыми, в молодости — подобно тому, как это бывает у растений, — позволяют судить, какова будет доблесть в зрелом возрасте, как значительны будут приносимые усердием плоды. И в самом деле, юноши большого дарования всегда нуждались скорее в том, чтобы их стремление к славе обуздывали, а не в том, чтобы их побуждали добиваться ее. У этого возраста следует больше отсекать лишнее, чем ему что-нибудь прививать, особенно если его самомнение расцветает от похвал. (77) Поэтому если кому-нибудь кажется, что Целий с излишним пылом затевает ссоры и преследует врагов слишком сильно, жестоко и упорно, если кого-нибудь раздражают даже некоторые его повадки, если кому-нибудь неприятен вид пурпура96, толпы друзей, весь этот блеск и шум, то все это вскоре перебродит, а возраст, привычка и время вскоре угомонят его.
(XXXII) Итак, судьи, сохраните для государства гражданина, преданного высоким наукам, честному образу мыслей, честным мужам. Обещаю вам, а государству ручаюсь (если только сам я выполнил свой долг перед государством), что Марк Целий никогда не изменит моим убеждениям. Обещаю вам это и потому, что я уверен в наших с ним дружеских отношениях, и потому, что сам он уже связал себя суровейшими законами. (78) Ведь не может человек, который привлек консуляра к суду, так как тот, по его словам, нанес государству вред, сам быть гражданином, сеющим в государстве смуту; не может человек, не мирящийся с оправданием гражданина, уже оправданного по обвинению в незаконном домогательстве, сам когда-либо безнаказанно стать раздатчиком денег для подкупа избирателей. То, судьи, что сам Марк Целий уже дважды выступал как обвинитель, — порука в том, что он не подвергнет государство опасности, и залог его добрых намерений. Поэтому умоляю и заклинаю вас, судьи: в государстве, где несколько дней назад был оправдан Секст Клодий97, который в течение двух лет, как вы видели, был то пособником, то вожаком мятежей, человек неимущий, ненадежный, отчаявшийся во всем, бездомный, нищий, с опоганенным ртом, языком, руками, всей жизнью, человек, который своей рукой поджег священные храмы, цензорские списки римского народа, государственный архив98, который сломал памятник Катула99, срыл мой дом, поджег дом моего брата100, человек, который на Палатине, на глазах у всего Рима, поднял рабов на резню и на поджоги всего Рима, — не допускайте, чтобы в этом государстве Секст Клодий был оправдан благодаря влиянию женщины, а Марк Целий женской похоти был выдан головой, — дабы не оказалось, что эта самая женщина, вместе со своим супругом-братом, спасла гнуснейшего разбойника и погубила достойнейшего юношу.
(79) Итак, представив себе воочию молодость Марка Целия, вообразите себе, какова будет старость этого вот несчастного человека101, чьей опорой является его единственный сын; на него одного он надеется, за него одного страшится. Он молит вас о сострадании, он — раб, находящийся в вашей власти, он лежит у ваших ног, но больше надеется на ваши добрые чувства и нравы, а вы, памятуя и о своих родителях и о своих милых детях, окажите ему помощь, дабы, сочувствуя чужому горю, проявить уважение к старшим и снисходительность к младшим. Вы не допустите, чтобы этот вот человек, по закону природы уже клонящийся к закату, угас от нанесенной ему вами раны до срока, назначенного ему судьбой, а этот вот102, расцветающий только теперь, когда ствол его доблести уже окреп, был повергнут ниц как бы вихрем или внезапной бурей. (80) Сохраните отцу сына и отца сыну, чтобы не казалось, что вы презрели уже почти утратившую надежды старость и не только не ободрили юности, полной величайших надежд, но даже нанесли ей сокрушительный удар. Если вы сохраните его для нас, для его родных, для государства, он будет навсегда благодарен, предан, обязан вам и вашим детям, а от всех его неустанных трудов именно вы, судьи, будете получать в течение многих лет обильные плоды.
ПРИМЕЧАНИЯ
Ты же брал чуть-чуть, вот этак, кончиками пальчиков.
(Перевод |
Ср. Плавт, «Пуниец», 566:
Дело крохотное; держим кончиками пальчиков.
(Перевод |
Поговорка, как и «краями губ». См. Квинтилиан, XII, 12, 4.