Социально-утопические идеи
и миф о «золотом веке» в древнем Риме
Часть II
РАННИЙ ПРИНЦИПАТ
3. Почитание императоров-«спасителей»
Роль религиозного элемента в формировании идеального образа принципата, в пробуждении утопических надежд на спасительную и благодетельную миссию императоров вряд ли можно переоценить даже тогда, когда речь идет о раннем этапе развития императорского культа — например, о правлении Августа. В первой части книги мы уже попытались показать, что идеи «политического мессианизма» получили широкое распространение в Риме по крайней мере с конца II в. до н. э., и каждое новое поколение политических лидеров эпохи гражданских войн все более последовательно шло в этом направлении. Заключительный этап гражданских войн — период противоборства Антония и Октавиана — был ознаменован соперничеством двух вполне определенных концепций грядущего благоденствия, которое с помощью божественных сил должен принести на землю один из этих вождей. Не случайно военная победа Октавиана сопровождалась победой его пропаганды, использовавшей многие элементы религиозно-утопических мечтаний римлян о «посланце богов», который снимет с Рима заклятие, положит с.32 конец бедствиям и войнам, принесет с собой спокойствие и процветание.
Еще в июле 44 г. до н. э., во время игр, посвященных обожествлению Цезаря, Октавиан по-своему истолковал появление на небе кометы, которую в народе стали называть «Звездой Юлия». В то время как все считали комету вознесенной на небеса душой Юлия Цезаря, Октавиан, по его собственному позднейшему признанию, воспринял это как спасительное для мира знамение, адресованное ему самому (Plin., HN, II, 93, 94)1. В такой интерпретации «Звезда Юлия» начинает напоминать ту «Звезду Мессии», которая, согласно евангелию от Матфея (II, 2—
Появившись на свет более чем на полвека раньше основателя новой религии, Октавиан Август как бы привлек на себя часть тех мессианских ожиданий, которые уже «витали в воздухе» и которые немного позднее послужили питательной почвой для развития христианства. Относящаяся к 9 г. до н. э. надпись из Приены объявляла день рождения бога и спасителя Августа началом благовестий («евангелий») для всего мира (SEG, IV, 490; ср.: XV, 815). Надпись из другого малоазийского города — Галикарнаса — называет Августа спасителем всего рода человеческого («Sōtēra tou koinou tōn anthrōpōn genous» — CIG, 3957), ибо при нем умиротворены море и земля, города же процветают благозаконием, согласием и благоденствием. Не скупились на эпитеты и авторы многих других греческих надписей: Август в них фигурирует как Евергет с.33 (Благодетель), Ктист (Основатель), Елевтерий (Освободитель), Сотер (Спаситель) и т. д.3 И хотя на Западе практиковались более сдержанные и более традиционные формы почитания императора, идея его «спасительной» и «умиротворительной» миссии, миссии посредника между богами и людьми вполне отчетливо прослеживается в посвящениях ему и богине Роме, Вечному Миру, Августовскому Согласию и т. д.4
День рождения Августа, так же как и многие другие знаменательные даты в его жизни, был объявлен праздничным днем. Календарь из Кум, например, предписывал обращать молитвы к Счастью императорской власти («felicitati imperi» — ILS, 108, 13) в тот день, когда Август впервые был провозглашен императором. Появляются и августовские «эры», в соответствии с которыми отсчет лет велся от первого консульства Октавиана, от битвы при Акции, от первого посещения Октавианом Александрии5. Идея особой «счастливости» вождя, ярко проявившаяся еще при Сулле, наполняется теперь, по наблюдениям некоторых исследователей, новым содержанием и несет в себе одновременно как бы два смысла — «военный» (связанный с dies imperii) и «мессианский» (связанный с днем рождения Августа)6. «Счастливость» принцепса при этом переносится на благоденствие всего государства и даже отождествляется с ним: Валерий Мессала, например, выступая по поводу присуждения Августу титула «отца отечества» (2 г. до н. э.), сказал, что сенат и римский народ молятся за благоденствие и процветание Августа и его дома, желая таким образом вечного счастья государству («perpetuam felicitatem rei publicae» — Suet., D. Aug., 58). Вскоре появляется даже новое божество — Spes Augusta, связанное с Опс и Фортуной, символизирующее всеобщую надежду на вечность Августовского Мира, на сохранение молодости римского народа7.
Упомянутый выше титул «отца отечества» историческая традиция возводила через Цезаря и Цицерона к «отцу города» Ромулу8, и уже ко времени поздней Республики, как было показано в первой части книги, многие римские политические деятели претендовали на роль «новых Ромулов», «новых основателей», возродивших римское государство. В окружении Октавиана тоже были люди, предлагавшие этому «второму основателю» взять когномен «Ромул», однако осторожный принцепс не стал испытывать судьбу и повторять ошибки Юлия Цезаря, вызвавшего нежелательные в то время прямые ассоциации императорского с.34 правления с царской властью. Назвавшись не «Ромулом», а «Августом», Октавиан сумел тем не менее сохранить саму идею второго основания: он восстанавливает связанные с именем Ромула-Квирина здания и храмы, поселяется на том месте, где когда-то жил Ромул, окружает особым почетом место основания города на Палатине, считавшееся как бы центром всего мира9. Не противодействует он и распространению легенд, литературных произведений и памятников искусства, сравнивавших его с Ромулом, суливших ему такой же апофеоз, указывавших на совпадения в гороскопах, в знамениях о
Само прозвище «Август» тоже косвенно указывало на миссию нового основателя, ибо еще Энний писал, что Ромул основал Рим после совершения «августейшего гадания» («augusto augurio» — Suet., D. Aug., 7, 2). Существуют различные точки зрения на происхождение и значение этого прозвища, принятого Октавианом 16 января 27 г. до н. э. Латинские писатели отмечают семантическую связь с глаголом augere («умножать», «возвеличивать»), со жреческим титулом «авгур», а у греческих авторов это слово передается словом Sebastos — «Священный». По-видимому, заслуживает внимания и мнение о том, что прозвище «Август» ассоциировалось с понятием auctoritas, игравшим столь важную роль в идеологическом оправдании принципата11. И хотя Октавиан остановил свой выбор на том прозвище, которое казалось скромнее, это не стало препятствием для льстецов, стремившихся подчеркнуть божественную исключительность принцепса. Прозвища других знаменитых римских героев, рассуждал, например, Овидий, были славны («Африканский», «Великий» и т. д.), но это — человеческие почести, в то время как прозвище «Август» связано с самим Юпитером, со священными предметами и храмами, с авгуриями и с «умножением» силы римской державы (Fast., I, 590—
Стремление подчеркнуть божественность своего происхождения, как мы помним, проявилось у Октавиана не только в возведении его рода (через Юлия Цезаря) к Венере, но и в попытках выступить в качестве самого Аполлона или его сына12. Отказавшись после 27 г. до н. э. от слишком откровенных «аполлинистских» притязаний, Август и в этом случае сохраняет и ненавязчиво продолжает пропагандировать мысль о своей особой близости к Аполлону, которого он делает фактически главным божеством государства. Именно в храм Аполлона Палатинского — личного патрона Августа — в 12 г. до н. э. были перенесены с.35 Сивиллины книги из храма Юпитера Капитолийского, и именно к Аполлону, а также к его сестре Диане, были обращены в «Секулярном гимне» мольбы римского народа о благоденствии и процветании, о возвращении Риму благ «золотого века». Аполлон вместе с Дианой, как мы помним, был изображен на панцире статуи Августа из Прима Порта, и эти изображения тоже были связаны с идеей наступающего «золотого века». При Августе, таким образом, как бы исполнились знаменитые загадочные слова IV эклоги Вергилия о том, что с началом нового цикла поколений «правит уже Аполлон» («jam regnat Apollo» — Buc., IV, 10). «Аполлинизм» Августа, несомненно, призван был способствовать распространению идеи нового «золотого века», причем сам принцепс стремился выступать в роли земного наместника этого божества, в роли гаранта торжества счастливого «аполлоновского» века. По-видимому, можно в какой-то мере признать справедливым суждение Р. Гюнтера о том, что Август сумел направить в нужное ему русло издавна существовавшие и особенно широко распространившиеся в эпоху гражданских войн мечтания масс об эпохе господства справедливого и благодетельного солнечного божества13.
Аполлон, если можно так сказать, был «любимым», избранным божеством для Августа, однако шедшие снизу попытки подчеркнуть божественность спасителя-принцепса нередко выливались и в иные, официально не санкционированные, формы. Так, Гораций в Оде I, 2 после описания страшных знамений и бедствий эпохи гражданских войн задается вопросом, каких богов следует молить, чтобы спасти Рим от гибели: Аполлона, Венеру или, может быть, Марса? А может, продолжает он, спасительную миссию призван выполнить принявший на земле облик юноши крылатый сын благодатной Майи («almae filius Maiae» — I, 2, 42 sq.), называемый «мстителем Цезаря»? Преемник Цезаря для Горация — это земная инкарнация Меркурия, и в других одах поэт как бы разъясняет, почему он остановился на Меркурии: именно этот бог смягчил дикие нравы первых людей, приучив их к культуре, именно он является посланником богов, именно он помещает благочестивые души в обиталищах блаженных (I, 10), именно он, Меркурий, кроме того, спас Горация в битве при Филиппах (II, 7, 13), именно его, наконец, поэт стал считать личным своим покровителем (Serm., II, 6, 5 sqq.). Современные исследования показывают, что Гораций был отнюдь не одинок в почитании Августа как Меркурия14. Данный пример еще раз доказывает, что Августу не требовалось «навязывать с.36 сверху» многие связанные с его именем харизматические и сотериологические идеи: напротив, в условиях энтузиазма, рожденного наступившим миром, ему зачастую даже приходилось сдерживать не в меру пылких почитателей, настроенных на официальное прижизненное обожествление принцепса, на отождествление его не только с Аполлоном или Меркурием, но и с Нептуном, Юпитером, Марсом, Геркулесом и т. д.
Ближайшие преемники Августа в гораздо меньшей степени могли рассчитывать на подобный энтузиазм, однако на их стороне была уже заложенная Августом традиция, и они пытались максимально использовать идею династической преемственности императорской власти как той власти, которая предназначена самими богами и божественным Августом для вечного процветания и укрепления могущества Рима. Императорский дом изображается как носитель благотворной для государства харизматической силы, и именно поэтому на его процветание обращены молитвы всех верноподданных жителей Империи15. Напомним, что именно в это время начинается активное пропагандирование династической идеи в сочетании с идеями вечности Рима и наступления «золотого века», именно тогда для пропаганды этих идей используются даже такие поводы, как, скажем, рождение в семье императора близнецов или слухи об очередном появлении сказочной птицы Феникс. Продолжается и развитие идей о «счастливости» императоров и о «счастье» их веков: при Клавдии «счастье грядущего века» было провозглашено в постановлении сената, вышедшем накануне секулярных игр (CIL, X, 1401); при Гальбе легенда «FELICITAS» впервые появляется на монетах, а затем ее используют Веспасиан, Траян и т. д.16 При Клавдии на монетах впервые появляется надпись «SPES AUGUSTA», а при Веспасиане она была повторена на реверсе сестерция, на котором имелось также изображение Августовской Надежды, вручающей цветок императору и двум его сыновьям — Титу и Домициану.
Некоторые императоры, видимо, тоже не прочь были выступить в роли «новых основателей» Рима. Так, при Калигуле сенат в числе других почестей постановил праздновать «Парилии» — день прихода императора к власти, означавший как бы второе основание Рима (Suet., Cal., 16, 4). Этот день считался началом «блаженнейшего века» (Ditt. Syll.3, 797), и Филон Александрийский, описывая эйфорические настроения в начале правления Калигулы, говорил о даровании народу «исономии» — равенства, при с.37 котором стираются различия между бедными и богатыми, господином и рабом (Leg., 13). Возможно, эти слова находятся в какой-то связи с сообщениями источников о том, что именно Калигула, желавший умножить народное веселье, продлил празднование Сатурналий до пяти дней (Suet., Cal., 17, 2; Dio Cass., 59, 6). Почти к этому же времени относятся и рассуждения Сенеки о том, что с рабами нужно быть показательно милосердными, следуя примеру предков, которые не только в дни Сатурналий, но и в обычные дни не брезговали обедать за одним столом со своими слугами-домочадцами (Ep., 47, 14). По-видимому, сатурнические идеи, сохранявшие свою популярность в низах, римские власти старались в это время направить в безопасное русло и древнему религиозному празднику Сатурналий пытались придать «примирительную» смягчающую социальные антагонизмы окраску17.
Особый интерес вызывает период правления Нерона, разделяемый обычно на две части. Первая из них — так называемое «пятилетие» (54—
Уже в «Отыквлении», как мы помним, отчетливо проводилась мысль о внешнем сходстве Нерона с Аполлоном и об особом покровительстве ему этого божества. Первоначальные сравнения впоследствии все чаще переходят в с.38 отождествления: Нерону становится недостаточно уверений льстецов в том, что он равен Аполлону в пении и Гелиосу в ристании, он добивается, чтобы его называли Нероном-Аполлоном, и Аниций Цериал в таких условиях считает уместным предложить сенату соорудить на государственный счет храм божественному Нерону, неизмеримо возвысившемуся над жребием смертных (Suet., Nero, 53; Dio Cass., 61, 20; Tac., Ann., XV, 74). Многие исследователи (в частности,
Отождествление Нерона с Гелиосом, несомненно, заслуживает более подробного рассмотрения в контексте уже знакомых нам социально-утопических идей о Справедливом Солнце. В этом случае, видимо, следует говорить о своеобразной попытке усилить роль «политического мессианизма», призванного объединить жителей огромной империи с помощью использования не традиционных для Рима, но уже испытанных на эллинистическом Востоке более мистических форм поклонения божественному правителю. Не лишним будет отметить, что Нерон одно время почитал Сирийскую богиню (Suet., Nero, 56) — т. е., по-видимому, ту самую Атаргатис (Астарту), супругу солнечного бога Хаддада, которая отождествлялась на Западе с Афродитой Уранией и которая уже неоднократно встречалась нам в первой части книги при рассмотрении социально-утопических сюжетов. В дерзкой попытке навязать «солнечный монотеизм» Нерон как бы опередил время, фактически став предшественником гораздо более поздних императоров и тетрархов III—
Назовем лишь некоторые известные случаи отождествления Нерона с Гелиосом. Во-первых, сохранилось несколько посвященных Нерону надписей, в которых он назван новым Гелиосом, спасителем, благодетелем, владыкой всей вселенной, новым Солнцем, которое осветило эллинов; во-вторых, на монетах, геммах и (предположительно) на золотой пластине из Анапы до нас дошли изображения Нерона, на которых его голову окружает солнечный венец Гелиоса21. Наконец, подтверждением этому служат и свидетельства литературных источников. Известно, например, что в «золотой» день коронации Тиридата (66 г.) над с.39 театром был натянут огромный полог с золотым изображением Нерона, мчащегося на квадриге среди звезд; известно также, что император вернулся из «гастролей» по Греции в пурпурном плаще, расшитом золотыми звездами (Dio Cass., 63, 6; Suet., Nero, 25, 1). Из бронзы, серебра и золота была изготовлена огромная (более чем
Навязчивое подчеркивание пропагандой Нерона ассоциативной связи между Солнцем, императором и золотом настолько очевидно, что нам остается лишь указать на вполне традиционный характер такой связи: золото из-за его высокой ценности и характерного желтого блеска многие народы считали «солнечным металлом», символом жизни, власти и света, эманацией божества23. При Нероне использование этих представлений было доведено до официозного абсурда: стало распространяться мнение, что император одним своим присутствием, как легендарный Мидас прикосновением, создает повсюду золотое изобилие. Весьма показателен в этом отношении рассказ Тацита об авантюре одного взбалмошного пунийца, которому приснилось, что он обнаружил на своем поле пещеру со спрятанными в ней еще царицей Дидоной огромнейшими золотыми слитками и стоящими рядом золотыми колоннами. Всерьез поверив этому сообщению, Нерон отправил экспедицию в Африку и в ожидании скорого прибытия несметных богатств стал безудержно расточать запасы казны. Придворные льстецы не замедлили обыграть эту тему: земля теперь, при Нероне, говорили ораторы во время вторых пятилетних игр, рождает не только обычно производимые ею плоды и золото в смешении с другими металлами, но являет необычайное изобилие24, и боги представляют лежащие наготове с.40 богатства («…sed nova ubertate provenire terram et obvias opes deferre deos» — Ann., XVI, 1—
Эта «озолотительная» функция Нерона-Гелиоса, возможно, имеет какое-то отношение и к рассказу о том, что император приказал позолотить изготовленную Лисиппом статую Александра, повысив тем самым стоимость, но снизив ее художественные достоинства (Plin., HN, XXXIV, 46)25. Впрочем, для нас в данном случае более важны не отдельные детали, а то принципиально новое, «неполисное» отношение к золоту и богатствам, которое проявляется во всех этих сюжетах. Разумеется, увлечение роскошью и огромный приток богатств начинаются в Риме задолго до Нерона: достаточно вспомнить описываемые Титом Ливием пышные триумфы римских полководцев II в. до н. э., демонстрировавшие сотни захваченных в западных и восточных походах золотых венков, десятки и сотни тысяч золотых монет, золотые, серебряные сосуды, произведения искусства и т. д. (см., например: XXXIII, 37; XXXIV, 46; 52; XXXVII, 59; XXXIX, 6—
Нероновский «золотой век» называется так не из-за отсутствия в нем роскоши и богатств, а именно из-за их изобилия, из-за того, что все вокруг Нерона-Гелиоса становится золотым. Полисной морали здесь противопоставляется иная мораль, идеализацию прошлого сменяет презентизм, суровые и аскетичные «нравы предков» отступают перед гедонизмом, стремлением к чувственным удовольствиям, к наслаждению всеми земными благами в этой жизни. Великолепная сатира на носителей этой «новой морали» была дана у Петрония, сочными красками нарисовавшего образ купающегося в роскоши вульгарного «выскочки», богача-вольноотпущенника Трималхиона. Характерно, что с.41 и Трималхион, и его жена Фортуната, и пирующие с ними гости-«соотпущенники» с ног до головы увешаны золотыми кольцами, браслетами и запястьями, и вся утварь их дома сверкает золотом и серебром (Petr., Sat., 32; 67 etc.). При этом сам хозяин считает, что своим чудесным успехом («был лягушкой, стал царем» — 77) он обязан особому покровительству богов — Минервы, Меркурия и Фортуны. На стенах его дома изображены иллюстрирующие эту мысль сцены жизни Трималхиона: как он, будучи еще рабом, ведомый Минервой, вступает в Рим с кадуцеем в руках, как он затем делает карьеру вольноотпущенника; рядом изображена Фортуна с рогом изобилия и три Парки, прядущие золотую нить жизни Трималхиона (29). Несомненная связь этого пародийного сюжета с той лестью в адрес Нерона, которая содержалась в «Отыквлении» Сенеки, позволяет лучше понять, кто, кроме всевластных вольноотпущенников, косвенным образом оказывался объектом язвительных насмешек Петрония26.
Противостояние Нерона и его окружения тем приверженцам староримской морали, которые примыкали к сенатской оппозиции, не может быть объяснено, по справедливому замечанию
Представления о Митре, как известно, были пронизаны верой в его грядущее возвращение, в торжество добра над злом, наступление всеобщего благоденствия, и эта вера, возможно, стала одной из предпосылок появления на Востоке по меньшей мере трех31 самозванцев, называвших себя Неронами уже после гибели последнего представителя династии Юлиев-Клавдиев. Во всяком случае, именно так
Нерон был далеко не единственным императором I в., пытавшимся играть роль «господина и бога» (ср., например, данные Светония о Калигуле и Домициане — Cal., 22; Dom., 13 etc.), однако именно при Нероне, на наш взгляд, с.43 ориентализированный вариант «политического мессианизма» проявился в наиболее последовательной форме. По сути, на протяжении всего I в. продолжалось то сосуществование и соперничество двух различных версий грядущей эпохи благоденствия, которое мы наблюдали еще на заключительном этапе гражданских войн. С некоторыми существенными оговорками вполне можно сказать, что близкая к теократической «линия Антония» преобладала в пропаганде Калигулы, Нерона, Домициана (т. е. так называемых «дурных» принцепсов), а стремление следовать умеренной, «римско-италийской» линии Октавиана Августа в большей степени проявилось у «хороших» императоров, которых лишь после их смерти официально признавали «божественными» (после Августа — Клавдий, Веспасиан и Тит). Вся история I в. как бы подтверждала еще сохранявшееся, хотя и постепенно ослабевавшее, отторжение римским обществом попыток форсированного навязывания ему восточно-монархических моделей. Ни жестокие расправы Калигулы, ни террор второй половины правления Нерона, ни репрессии Домициана не смогли предотвратить свержения этих императоров, и на смену последнему из них вновь пришли «хорошие» правители Нерва и Траян, вернувшиеся к «милосердию», к уважению законов и традиций, к августовским принципам мирного сотрудничества с сенатом. И подобно тому как Вергилий и Гораций при Августе, как Сенека и Лукан при молодом Нероне, так же и при Нерве и Траяне Тацит и Плиний Младший восхваляют «наилучших принцепсов» за то, что они вернули народу свободу и счастье, положив начало «блаженнейшему веку» («…beatissimi saeculi orto Nerva Caesar …miscuerit… principatum ac libertatem, augeatque quotidie felicitatem temporum Nerva Traianus…» — Tac., Agr., 3; ср.: Plin. Min., Ep., X, 58, 7; Paneg., 1 sqq.).
Итак, идея возвращенного императорами «золотого века» с одинаковым постоянством использовалась в пропаганде и «хороших», и «дурных» принцепсов, вкладывавших в одну и ту же мифологическую оболочку не совсем одинаковое содержание. Пожалуй, общим для всех этих пропагандистских акций было утверждение о том, что с приходом нового правителя «блаженнейший век» наступил или наступит в ближайшем будущем, что все бедствия прекратились (прекратятся) и все народные чаяния исполнены (будут исполнены). В исследовании Б. Гатца указывается 16 случаев, когда правление тех или иных императоров прямо с.44 называется в литературных памятниках «золотым веком»34. Однако перечень таких случаев можно было бы значительно расширить путем привлечения других видов источников (например, памятников искусства), а также через использование таких свидетельств, которые не говорят прямо о «золотом веке», но тем не менее провозглашают наступление «блаженнейшего века» и т. п.35 Нельзя не признать, что подобные провозглашения превращаются вскоре в избитый штамп, восхвалительное клише официальной фразеологии36. Их предназначение, однако, не исчерпывалось одними только «восхвалительными» функциями: они призваны были в какой-то мере санкционировать новые порядки, заполнить тот «идеологический вакуум», который образовывался по мере отмирания полисной идеологии и продолжавшегося углубления кризиса коллективных целей.
В условиях развития этого кризиса императорам становилось все труднее находить те идеи и лозунги, которые были бы действенными в общегосударственном масштабе, которые помогали бы сплотить широкие слои населения римской державы вокруг носителей центральной власти. «Национальная» религия римской гражданской общины находилась в упадке и по ряду других причин не была способна выполнять универсальные «объединительные» функции; недостаточным было и использование в этих целях одного только императорского культа. Связанный с восточными монархическими традициями культ правителя сам по себе должен был быть дополнен и как бы «разбавлен» другими идеями и ценностями, близкими населению не только восточных, но и западных регионов Средиземноморья, в особенности Италии. Поэтому официальная пропаганда шла на широкое использование действительно универсальных идей, связанных с народными социально-утопическими мечтаниями о «жизни при Кроносе», о «Сатурновом царстве», о возвращении сказочной эпохи всеобщего счастья, мира и процветания.
Эти мечтания, имевшие древние корни в мифологии многих народов и особенно актуализировавшиеся в эпоху гражданских войн, были со временем как бы «поставлены на голову» Августом и его преемниками, впервые заявившими о реальном и полном их осуществлении. При этом, как мы убедились, для пропаганды данного взгляда был использован весь арсенал имевшихся в то время идеологических средств: от официальных документов и философско-исторических произведений до официозной поэзии, от с.45 государственных мероприятий до религиозно-сотериологических легенд о божественных благодетелях-императорах, от изображений на официальных памятниках монументального искусства до символических образов, помещавшихся на монетах, камеях и т. д. Все эти признаки «перевернутой народной утопии» заставляют нас вернуться к вопросу о том, не следует ли искать истоки «официальных утопий» нового и новейшего времени в истории древних цивилизаций и, в частности, в истории принципата.
Сравнение с характеристиками современных «официальных утопий» (см. начало данной главы) позволяет в основном утвердительно ответить на этот вопрос, подчеркнув одновременно, наряду со сходством, и некоторые специфические отличия. Главным из этих отличий, на наш взгляд, является даже не тот вполне понятный факт, что античные «официальные утопии» были гораздо менее детально разработаны и менее четко отражены в официальных документах: важнее то, что они, как правило, говорили не о лежащей в будущем идеальной цели, а о том, что такая цель уже достигнута. Иными словами, если современные «официальные утопии» являются как правило «проспективными», или футуронаправленными37, то римской имперской утопии в большей степени был присущ презентизм, пришедший на смену той отмечавшейся нами в первой части книги «ретроспективной» ориентации на прошлое, которая была свойственна полисной идеологии. Действительно, почти все римские официальные и официозные концепции «блаженнейшего века» говорят об Утопии не как о том, чего следует достичь или что нужно «построить», а как о том, что уже даровано императорами, что является вершиной счастья и что знаменует собой как бы уже наступивший итог всего развития человечества, настоящий «конец истории». Дальнейшее движение и развитие (если об этом вообще идет речь) представляются лишь как «усиление нынешнего счастья» и окончательное распространение благ «Римского Мира» на весь круг земель. При этом даже идея вечности Рима, имевшая, казалось бы, направленность в будущее, фактически также несла в себе значительную долю презентизма, поскольку в ее основе лежала мысль о том, что Рим будет существовать вечно, но в почти неизменном, уже достигнутом «идеальном» виде38.
Учитывая это, мы воздержались бы от безоговорочного признания «классическим примером “официальной утопии” …эксплуатацию “партией” Октавиана-Августа …эсхатологических и мессианских настроений римского плебса»39. с.46 С этим суждением
ПРИМЕЧАНИЯ