Социально-утопические идеи
и миф о «золотом веке» в древнем Риме
Часть II
РАННИЙ ПРИНЦИПАТ
2. Старые формы и новое содержание
Неофициозная литература в период раннего принципата содержала довольно разнообразный набор социально-утопических идей, выражавшихся еще нередко в старых, традиционных для позднереспубликанского Рима формах. Сохранилось, например, уже отмечавшееся в первой части книги преобладание «временных» утопий над «пространственными»: литературные обработки мифа о «золотом веке» встречались намного чаще и отличались гораздо большей разработанностью, чем попытки идеализации каких-то отдаленных полумифических стран и народов. Впрочем, вторая тенденция, на наш взгляд, все же получила более широкое, чем прежде, и достаточно оригинальное развитие, одним из результатов которого можно считать распространение в Римской империи рассчитанных на массового читателя романов о чудесных и невероятных приключениях, о человеческом счастье и добродетели, об экзотических странах Востока, где царят совсем иные порядки, чем в странах, где уже насажден «Римский Мир». Как справедливо отмечает один из исследователей, эти произведения «массовой культуры» призваны были как бы компенсировать возникавшее чувство отчужденности, облегчать иллюзорный уход «подданных» от повседневных забот в мир чудесного: «отсюда повышенный интерес к рассказам о призраках, оборотнях, воскрешениях мертвецов, о вмешательстве богов в жизнь людей в далеких неведомых странах, где могло случиться самое невероятное, об откровениях, снах и с.63 видениях, к рассказам об исключительных людях, отличавшихся необычайной красотой, благородством, талантами, о боговдохновенных мудрецах Индии, Эфиопии, Персии, которым якобы открыты тайны мироздания»1
Наибольшее распространение этот жанр получил, видимо, во II—
Один из примеров этого дает нам почти не привлекавший внимания историков утопической мысли рассказ Плиния Старшего об острове Тапробана (Plin., HN, VI, 84—
Это сообщение может быть дополнено двумя лаконичными надписями-автографами (на греческом и латинском языках), содержащими имя одного из рабов или отпущенников Анния Плокама — Лисаса. Обнаруженные в 1937 г. недалеко от Баб-эль-Мандебского пролива, эти датируемые 6 г. надписи4 дают подтверждение, что Анний Плокам действительно собирал пошлины в районе Красного моря, но это вряд ли дает основание отождествить Лисаса с тем самым отпущенником, о котором писал Плиний. Более вероятно предположение, что упоминаемый в надписях Анний Плокам был отцом того Анния Плокама, который действовал при Клавдии5, поскольку между двумя свидетельствами лежит промежуток времени по меньшей мере в 35 лет. Учитывая это, мы не можем согласиться с утверждением
Конечно, при желании в плиниевском рассказе можно обнаружить некий «демократический пласт»: указания на твердую цену хлеба, на право апелляции осужденных к народу и на почитание царя как Либера Патера позволяют сделать такое предположение. Однако происхождение этих деталей можно объяснить и не прибегая к маловероятным гипотезам: появление экзотической делегации в Риме наверняка вызвало там немало толков, и приукрашенные рассказы о далеком острове вполне могли отразить в себе некоторые элементы утопических мечтаний римского плебса. Сам Плиний, которому в первые годы правления Клавдия не было еще и 20 лет, находился тогда в столице и вполне с.65 мог слышать один из таких рассказов, сочетавших в себе желаемое с действительным. Возможно, что и сам автор впоследствии добавил к «желаемому» то, что больше соответствовало взглядам его окружения. По мнению
Помимо «действительного» и «желаемого» рассказ Плиния, видимо, включил в себя и некоторые элементы сложившейся литературной традиции о сказочных странах Востока: источниками здесь служили и Онесикрит, и Мегасфен, и Эратосфен, сочинения которых уже раньше легли в основу повествования об Индии и Тапробане у другого автора эпохи принципата — у Страбона. Очень показательно, что Страбон со ссылкой на Онесикрита тоже дает насыщенное утопическими мотивами описание лежащей в Индии страны под названием Мусикана: здесь упоминаются и необычайная продолжительность жизни (в среднем до 130 лет), и телесное здоровье, и чистота нравов ее обитателей, наличие общих трапез, отрицательное отношение к военному делу, к использованию золота и серебра и т. д. (Strabo, XV, 1, 34).
Некоторую параллель плиниевскому рассказу о выборных царях Тапробаны можно обнаружить и в рассказах Страбона о способе наследования царской власти в Счастливой Аравии (власть там наследует не сын от отца, но сын какого-нибудь знатного человека, первым родившийся после избрания царя — XVI, 4, 3; ср. также рассказ о том, что царь набатеев не имеет слуг, отчитывается в народном собрании и т. д. — XVI, 4, 26). И Страбон, и Плиний Старший, при всем различии, имеют, на наш взгляд, нечто с.66 общее в отношении к идеализируемым далеким странам: для них обоих характерно внимание не столько к сказочно-мифологическим мотивам о чудесном природном изобилии, сколько к нравственному состоянию и особенным общественным порядкам в описываемых странах.
Очень показательно, например, то равнодушие, с которым оба автора говорят об «островах блаженных» — тех самых островах, которые изображались как предмет всеобщих вожделенных мечтаний в горациевском XVI эподе. Страбон, доходя до описания западных границ ойкумены, ограничивается короткой фразой, что эти острова и теперь еще указывают не очень далеко от оконечностей Маврусии, напротив Гадар (III, 2, 13; ср.: I, 1, 5). Плиний со ссылкой на Стация Себоса и Юбу дает более подробное их описание, которое, однако, лишь окончательно развеивает всякий утопический ореол8: один из этих необитаемых островов находится под снегом и в тумане, другие кишат гигантскими ящерицами и собаками, а на их берегах постоянно гниют останки выброшенных морем чудовищ (VI, 32)9. Менее исследованный римлянами остров Тапробана и некоторые другие «варварские» страны наделены у Плиния более идеальными чертами, поскольку они дают возможность противопоставить чистоту нравов их обитателей развращенности современного ему Рима (ср.: VI, 133; XVII, 244; XVIII, 6—
Упоминание о вредном влиянии моря в этом утопическом контексте отнюдь не случайно: напротив, как мы уже пытались показать в другой работе11, этот мотив был одним из важнейших элементов римских описаний «золотого века». Можно отметить, что вслед за Страбоном осуждение на все связанные с морем занятия решительно накладывает и Плиний. И если грек Страбон при этом ссылается на авторитет Платона, то для Плиния гораздо важнее не абстрактно-теоретические выводы, а то конкретное с.67 развращающее влияние, которое оказало развитие мореплавания на римское общество. Для Рима (в отличие, например, от греческих полисов) связь с морем не является давней и естественной, и поэтому она в представлении Плиния становится как бы катализатором негативных, разрушительных процессов. Море губит множество людей, оно приучает римлян к жестокости, дерзости, роскоши и расточительности (IX, 77; 105; 112; 114; 117—
Гораздо меньше такой «научности» и больше беллетристики содержится в другом страноведческом произведении I в., написанном Помпонием Мелой. Здесь автор уже почти не пытается отделить фантастику от реальности, мифическое от исторического. Лежащие напротив горы Атлас Острова Блаженных наделены у него не только природным изобилием, но двумя чудесными источниками: выпив воды из первого, человек начинает безостановочно смеяться, и прекратить этот смех может только глоток воды из второго источника (III, 10). Описывая северные народы, Мела не забывает сказать о стерегущих золото грифах, об одноглазых аримаспах, о «святых» аримфеях и, конечно, о гиперборейцах, живущих на крайнем севере — там, где день продолжается полгода и столько же длится ночь. Справедливейшие гиперборейцы живут дольше и счастливее всех людей; не зная ни войн, ни раздоров, они почитают Аполлона и наслаждаются веселым досугом до тех пор, пока не насытятся жизнью. Насытившись же, они в веселом расположении духа украшают себя гирляндами из цветов и бросаются со скалы в море (III, 5). Переходя затем к южным пределам известного мира, Мела с неменьшим воодушевлением описывает счастье эфиопов: многие из них живут почти вдвое дольше других людей, они все добродетельны с.68 и хорошо сложены, а в вожди выбирают самого сильного и красивого. Золота у них много, но они его почти не ценят, делая из него цепи для преступников. В стране эфиопов есть место, называемое «Стол Солнца»: там всегда есть все необходимое для пира, в котором каждый может принять участие, и эти кушанья постоянно пополняются по божественной воле (III, 9; ср.: Herodot., III, 18, где автор, в отличие от Мелы, раскрывает секрет этого «чуда», тайно создаваемого самими местными властями). Это стремление видеть чудо даже там, где его нет, явно сближает Мелу с авторами «парадоксографических» сочинений14 и тех уже упоминавшихся выше романов, которые вскоре получат самое широкое распространение в античном мире.
Как видим, в эпоху принципата появляется довольно много попыток связать социально-утопические идеалы не с Римом, а с самыми отдаленными племенами и народами, сохранившими у себя многие достоинства «примитивной» жизни15. Разумеется, такие попытки сочетались с неприятием официальной концепции наступившего «золотого века»: напротив, чем дальше от Римской державы, тем больше остатков «золотого века» находили те, кто занимался такими повествованиями. Иногда описание этих «остатков» соседствовало с описанием прошедшего «Сатурнова царства», и «географическая» утопия как бы дополнялась утопией «временно́й». Именно так поступил, например, Помпей Трог, восхвалявший не имеющих собственности скифов за то, что они почитают справедливость благодаря природным качествам, а не законам (2, 2, 5). Этот экскурс дополняется у него рассмотренным нами рассказом о справедливой жизни при Сатурне (43, 1, 3—
Возможно, именно стихийный протест против навязывания «официальной утопии» вызвал к жизни такое ходившее в народе двустишие: «aurea mutasti Saturni saecula, Caesar; / incolumi nam te ferrea semper erunt» (Suet., Tib., 59, 1). Тиберий здесь представлен как уничтожитель с.69 «золотого Сатурнова века» и архегет века «железного»16. Данная мысль, впрочем, была высказана еще раньше теми поэтами, которые не приняли вергилиевскую концепцию наступления при Августе «золотого века» и продолжали считать современность веком «железным». Даже Гораций позволял себе сетования на то, что каждое новое поколение становится и будет становиться все хуже и порочней прежнего (Carm., III, 6, 46—
Представители элегической поэзии демонстративно проповедуют уход от реальной действительности в идиллический мир любви, спокойной и счастливой сельской жизни, которая ассоциируется у них с ушедшим «Сатурновым царством». Скрытая оппозиционность по отношению к существующим порядкам проявляется у них не столько в восхвалении благ этой жизни (что вполне согласовывалось с официальной идеологией принципата), сколько в противопоставлении ее современному «железному веку», уже объявленному сторонниками Августа «золотым». Тибулл, например, характеризует блага «Сатурнова царства» именно через указание на отсутствовавшие в нем современные пороки: тогда не было ни дорог, ни кораблей (а значит, и связанной с ними погони за роскошью), тогда не запрягали лошадей и быков, не разделяли межами поля, не было ни оружия, ни войн, ни запоров, зато дубы сами источали мед, а овцы сами несли людям наполненное молоком вымя; теперь же, при Юпитере, человека повсюду ожидают убийства и раны (I, 3, 36—
Несколько менее последовательным в своей скрытой оппозиционности был Проперций, вошедший, в отличие от Тибулла, в кружок Мецената и позволявший себе время от времени восхвалять Августа, но так и не ставший, по выражению одного литературоведа, «апостолом августовского режима»20. Роскошь и развращенность современных ему римлян Проперций, как и Тибулл, противопоставляет простой и целомудренной жизни при Сатурне (II, 32, 52), а также жизни предков и далеких варваров; ныне же, по его мнению, все почитают только золото: золоту уступили и честь, и правосудие, и закон, и стыд (III, 13, 15—
Несколько более подробного рассмотрения заслуживают неофициозные трактовки мифа, встречающиеся у Овидия (см., например: Am., III, 8, 35—
Прежде всего следует напомнить, что термин «золотой век» в обоих случаях можно употреблять лишь весьма условно: у Гесиода в оригинале фигурирует «золотой род» (chryseon genos), а Овидий прибегает к понятию «aurea aetas», которое в данном контексте нужно переводить как «золотое поколение»24. С учетом всего уже сказанного нами о принципиальном различии «родовых» и «вековых» интерпретаций мифа данный факт не может не заслуживать внимания. Второе «лежащее на поверхности» отличие заключается в том, что у Овидия мы находим не пяти-, а четырехчленную схему, не имеющую эквивалента гесиодовскому роду героев. Причины отказа Овидия от единственного «неметаллического» звена в этой схеме вполне объяснимы: ему, как и многим другим античным авторам, это звено представлялось искусственно вставленным «из уважения» к героям и явно не вписывающимся в стройную схему классификации по металлам. Фактически пятичленная схема Гесиода была повторена в античности только один раз — у Бабрия (Prooem., I sqq.), остальные же авторы предпочитали говорить только о четырех, трех или, чаще всего, двух звеньях.
Описание первого, «золотого» звена призвано было у обоих авторов нарисовать картину счастливой жизни первых людей при Кроносе или Сатурне. Именно здесь содержится наибольшее количество утопических мотивов, сходства между которыми, однако, довольно редки: мы можем назвать лишь указания на то, что земля самопроизвольно (automate), без обработки приносила свои плоды (Op., 118—
Перечень этих современных пороков довольно значителен: это законы, суды и наказания, это мореплавание, чужеземные странствования и вспашка земли, строительство крепостей, изготовление оружия, войны. При этом поэт упоминает чисто римские детали — например, медные доски, на которых публиковались законы. Можно предположить, что столь резко отрицательное отношение к юридическим актам объясняется не только «примитивистской» традицией, но и личным отношением Овидия к некоторым малопривлекательным для «учителя любви» августовским законам (в частности, к законам о прелюбодеяниях и браке). Точно такой же субъективный оттенок, видимо, имеет и указание на отсутствие мореплавания как разлагающего общину занятия, к которому был «особый счет» именно у римских моралистов. Наконец, в отношении к войнам, видимо, тоже отразились не только усилившиеся в римском обществе конца I в. до н. э. пацифистские настроения, но и личная откровенная неприязнь Овидия к военной службе (см., например: Am., I, 9; I, 15 etc.).
Основная «негативная» часть описания дополняется, однако, некоторыми положительными моментами, которые также не имеют аналогов у Гесиода. «Золотое поколение» почитало fides, rectum (сугубо римские понятия, обозначавшие верность, добросовестность и правильность, справедливость) добровольно, sponte sua (Met., I, 90). Питанием ему служили плоды, в изобилии производимые столь же добровольно землей, причем Овидий называет и причину такого сверхплодородия: на земле тогда была вечная весна («ver erat aeternum» — I, 107), когда текли молочные реки и реки нектара, а из цветущего дуба сочились золотистые капли меда. Если «вечная весна» была, возможно, собственным нововведением Овидия, то этого явно нельзя сказать о сказочных мотивах молочных, винных и нектарных рек, которые уже многократно встречались у таких, например, авторов, как Платон, Еврипид, Феокрит, Вергилий и Гораций25. Помимо вышеназванных авторов возможными источниками заимствований для данного описания вполне могли послужить Гесиод, Демокрит, Протагор, авторы аттической комедии, Арат, Лукреций, Тибулл, Проперций и др. Однако, видимо, полезнее было бы не идти по проторенному пути расчленения этого описания на отдельные заимствования, а попытаться понять, что нового хотел с.73 внести автор, соединивший вместе ранее не соединявшиеся мотивы. Главное, видимо, заключается в том, что Овидий видит в «Сатурновом царстве» не просто райскую «страну изобилия» (подобную той, которую изображали аттические комедиографы и авторы средневековых легенд о Беловодье, Кокань, Кокейн, Кукканье, Шлараффии и т. п.), но и общество, свободное от многих современных ему нравственных пороков и развращающих «достижений» цивилизации.
Описания следующего, серебряного «звена» у Гесиода и Овидия не имеют почти ничего общего, за исключением лишь указания на то, что оно было хуже предыдущего и появилось уже не при Кроносе (Сатурне), а при Зевсе (Юпитере). У Гесиода новый, «серебряный» род, отличавшийся инфантилизмом и глупостью, был скрыт по воле Зевса под землей, почему-то получив при этом привилегию считаться «блаженным». Совсем иначе характеризует «серебряное поколение» Овидий. Вечная весна по воле Юпитера сменяется на четыре времени года, климат портится, и из-за этого людям приходится строить дома, распахивать на волах землю. Таким образом, если у Гесиода ухудшение происходит в самой «породе», во врожденных качествах заново созданных людей, то у Овидия ухудшаются лишь внешние условия существования, толкнувшие человека на гибельный путь «изобретательства». В этом случае миф у Овидия (опиравшегося на Лукреция, Цицерона и др.) оказывается гораздо более «онаученным», чем у Гесиода, не пытающегося показать детерминированность происходящих изменений. Совсем немного — неполные три строки (у Гесиода — 12 строк) уделяет Овидий следующему, «медному поколению», которое было, по его словам, суровее и воинственнее, но еще не преступным. Поэт упоминает о нем словно бы лишь из уважения к традиции, повествовавшей именно о четырех металлах, и торопится перейти к описанию «железной» современности.
Хотя оба поэта стремились показать крайнюю степень упадка современного им мира, они использовали в своих описаниях разные временные формы: если Гесиод начинает с настоящего времени и затем, нагнетая перечисление бедствий, переходит к будущему, то у Овидия вначале употребляются перфект и имперфект, а затем делается переход к настоящему времени. Этим Овидий достигает очень важного эффекта: те страшные беды, которые Гесиод лишь предрекал в своем эсхатологическом пророчестве, теперь перечисляются Овидием как уже происходящие на глазах у его современников. Среди этих бед — насилия, войны, с.74 грабежи, коварство, обманы, попрание благочестия, разрушение связей между отцами, детьми и братьями, пренебрежение законами гостеприимства. И если Гесиод заканчивает пророчеством о том, что от смертных на Олимп удалятся Стыд и Воздаяние (Op., 200), то у Овидия такой уход с земли последних божеств является уже свершившимся фактом, причем вместо двух гесиодовских богинь Овидий, следуя Арату, называет только одну — Деву Астрею (т. е. Дику, богиню Справедливость). Не находят у Овидия отклика и некоторые фразы, связанные именно с пророческим характером гесиодовской версии: если у Гесиода ко всем бедствиям людей «железного рода» еще будут примешаны какие-то блага, пока их дети не начнут рождаться седыми (Op., 179—
Заслуживают внимания те дополнения, которые были внесены самим Овидием в описание «железной» современности. Технический прогресс у него безоговорочно осуждается уже потому, что его стимулом и одновременно следствием стала преступная страсть к стяжательству («amor sceleratus habendi» — I, 131)26, в результате чего землемер разделил на участки ту землю, которая прежде являлась общей для всех, словно свет солнца и воздух («Communemque prius ceu lumina solis et auras / …humum …signavit» — I, 135—
Итак, в своей интерпретации мифа Овидий кардинально переосмыслил его содержание, отвергнув гесиодовскую «родовую» версию и создав ясную, логически детерминированную картину деградации тесно связанных между собой четырех поколений единого человеческого рода. Вместе с тем поэт не поддержал здесь и ту «модернизированную» версию мифа, которая вводила понятие «золотой век» и которая позволяла, в частности, считать таким веком наступивший век Августа. Овидий однажды даже вступает в прямую полемику с официозной трактовкой мифа, переходя при этом к «секулярной» терминологии: да, действительно, с издевкой замечает он, сейчас у нас золотой век («aurea sunt vere nunc saecula» — Ars am., II, 277 sq.), но золотой он потому, что золоту оказывается величайший почет, золотом приобретается даже любовь29. Было бы, конечно, неблагодарным занятием пытаться свести все многочисленные овидиевские вариации на эту тему к какому-то единому знаменателю30: в каждом конкретном случае поэт использовал известные ему версии мифа ad hoc, развивая по всем правилам риторики «модную» тему для обоснования самых различных положений и почти не заботясь о том, насколько эти экскурсы согласуются между собой. Во всяком случае, в период написания «Метаморфоз» традиционная, критически-пессимистическая версия оказалась поэту ближе по духу, чем официозный оптимизм, и он максимально использовал эту версию для критики современности. Что же касается «самоценных» благ первобытно-коммунистического состояния, то есть все основания усомниться в том, что Овидий добровольно захотел бы сменить на них привычные и милые его сердцу условия «светской» (культурной, комфортной, цивилизованной) жизни. Достаточно вспомнить реакцию поэта на обстановку в Томах, где ему по злой иронии судьбы пришлось ближе соприкоснуться с реальными благами примитивной жизни во время ссылки в «дикие» края гетов.
Пример Овидия показывает, что отнюдь не каждое восхваление «золотого века» было основано на подлинной утопической мечте о благах такого состояния. Явную банальность распространившихся описаний сытого изобилия — с.76 вина, бежавшего реками, и меда, который тек с деревьев при «беззаботном» царе «золотого века», — отмечает в это время автор «Этны», произведения, приписывавшегося Вергилию («Aurea securi quis nescit saecula regis» — Aetna, 9 sqq.). По мнению некоторых исследователей, здесь высказывается совершенно такое же отношение к легенде, которое выразили в свое время греческие комедиографы, пародировавшие распространенные мечтания о блаженной эпохе31. Во времена Тиберия весь набор этих мотивов был снова приведен в переводе (точнее — в вольном переложении) поэмы Арата, выполненном Германиком (Aratea, 96—
Во времена Нерона тема ушедшего «золотого века» широко используется для риторических тирад, обличающих порочность современного Рима, погрязшего в роскоши и преступлениях. Одну из таких тирад мы находим у Петрония в так называемой «Поэме о гражданской войне», которую с пафосом декламирует перед своими развратными друзьями не менее развратный поэт Эвмолп (Sat., 119—
с.77 Впрочем, эта тема продолжала занимать важное место и в литературе, далекой от пародий. Многие персонажи в трагедиях Сенеки снова и снова мысленно возвращаются к счастливым древним временам, когда каждый довольствовался тем, что имел, когда не было судей, частной собственности на землю, войн и мореплавания (Med., 329—
Итак, мы снова убеждаемся, что многие неофициозные восхваления «золотого века» имели своей главной целью не только обоснование конкретного положительного идеала, но и использовались для разоблачения пороков современного общества через противопоставление этого общества абстрактному идеалу34. В качестве последнего примера, подтверждающего это, можно назвать сатиры Ювенала. Ювенал, по выражению
Важно отметить то, что поэт не видит в будущем никакого выхода: всякий порок дошел уже до предела и потомкам даже не остается ничего добавить от себя (I, 147—
Как бы то ни было, Ювенал достаточно ясно выразил мысль, что чаша пороков уже переполнена, что Рим дошел до последней крайности. Завершая данный раздел, мы должны рассмотреть еще одно произведение — трагедию с.79 «Октавия», в которой не только выражена эта же самая мысль, но и дан своеобразный вариант роковой «развязки». Некоторые ученые считают возможным признать, что эта трагедия-претекста была написана Сенекой накануне его гибели и предназначалась для декламации в среде заговорщиков — участников заговора Пизона38. Однако такому предположению противоречат наши сведения о повышенной осторожности Сенеки, о его подчеркнуто уединенном образе жизни именно в этот опасный для него период (Tac., Ann., XIV, 52—
В «Октавии» (391—
Это ожидание всеобщего очищения, ожидание близкого конца старого мира поразительно напоминает дух «актуальной эсхатологии», дух «Апокалипсиса» и ряда других произведений, о которых пойдет речь в следующем разделе. Историческая традиция донесла до нас некоторые косвенные свидетельства о возможности знакомства Сенеки с ранним христианством, однако этих свидетельств явно недостаточно для однозначного вывода43. Впрочем, это не имеет для нас первостепенного значения, поскольку здесь следует вести речь об общей, объективной тенденции. Суть этой тенденции сводится к тому, что в римском обществе, в его менталитете происходят глубинные изменения, рационализм все больше уступает место религиозным исканиям, и в сфере социальной утопии это приводит к постепенному приближению политических и литературных утопий к утопиям религиозным. Превратившись из граждан в подданных, римляне испытывают все большую потребность в вере и надежде на то, что с помощью божественных сил они смогут обрести спасение и лучшую жизнь, даже если все это будет даровано после страшного суда и гибели прежнего мира. Религия в новых условиях давала гораздо большие надежды и утешение, чем литература и философия, поэтому даже в так называемом «языческом» мире происходило неуклонное перемещение социально-утопических мечтаний в область религиозных откровений и пророчеств. Предпринимались и реальные попытки «подготовить себя» к наступающему концу света путем вступления в новые религиозные сообщества. Римляне «переросли» свою с.81 основанную на идеализации прошлого «полисную» религию и постепенно приближались к идее грядущего «тысячелетнего царства».
ПРИМЕЧАНИЯ