М. Л. Гаспаров

ЦИЦЕРОН И АНТИЧНАЯ РИТОРИКА

Текст приводится по изданию: Марк Туллий Цицерон. Три трактата об ораторском искусстве.
Под редакцией М. Л. Гаспарова. Москва, Издательство «Наука», 1972. С. 7—73.
Постраничная нумерация в электронной публикации заменена на сквозную.

I

с.7 Совре­мен­но­му чело­ве­ку труд­но пред­ста­вить и понять, какое зна­че­ние име­ла для антич­но­сти куль­ту­ра крас­но­ре­чия и каким поче­том оно поль­зо­ва­лось. Новое вре­мя, вре­мя рево­лю­ций и пар­ла­мент­ской борь­бы, зна­ло нема­ло выдаю­щих­ся ора­то­ров, память о них сохра­ня­лась надол­го, но нико­гда в новое вре­мя не при­хо­ди­лось обо­зна­чать целый лите­ра­тур­ный пери­од име­нем вели­ко­го ора­то­ра, как обо­зна­ча­ем мы в рим­ской лите­ра­ту­ре I в. до н. э. име­нем Цице­ро­на.

Чтобы оце­нить это исклю­чи­тель­ное зна­че­ние ора­тор­ско­го сло­ва в древ­но­сти, сле­ду­ет преж­де все­го вспом­нить, что вся куль­ту­ра Гре­ции и Рима — осо­бен­но по срав­не­нию с нашей — в боль­шой сте­пе­ни была куль­ту­рой уст­но­го, а не пись­мен­но­го сло­ва. Кни­ги были руко­пис­ные, книг было мало, мно­гое при­хо­ди­лось заучи­вать наизусть, и люди хра­ни­ли люби­мые сочи­не­ния поэтов и про­за­и­ков не на пол­ках, а в памя­ти. Сти­хи Вер­ги­лия и пери­о­ды Цице­ро­на оди­на­ко­во рас­счи­та­ны не на чте­ние гла­за­ми, а на про­из­не­се­ние вслух. Даже исто­ри­че­ские сочи­не­ния, даже фило­соф­ские трак­та­ты, даже науч­ные иссле­до­ва­ния писа­лись преж­де все­го для гром­ко­го чте­ния. Выска­зы­ва­лось пред­по­ло­же­ние, что антич­ность вовсе не зна­ла чте­ния «про себя»: даже наедине с собою люди чита­ли кни­ги вслух, наслаж­да­ясь зву­ча­щим сло­вом. Поэто­му нетруд­но понять, какое зна­че­ние для раз­ви­тия худо­же­ст­вен­но­го сти­ля антич­ной лите­ра­ту­ры име­ло крас­но­ре­чие — жанр, в кото­ром зву­ча­щее сло­во цари­ло пол­но­власт­нее все­го.

Далее, сле­ду­ет пом­нить, что антич­ность до само­го позд­не­го вре­ме­ни не зна­ла бел­ле­три­сти­ки в нашем смыс­ле сло­ва: худо­же­ст­вен­ной про­зы с вымыш­лен­ным зани­ма­тель­ным сюже­том. Если чита­тель искал зани­ма­тель­но­сти, он брал­ся за исто­рию, за мифо­ло­гию, за опи­са­тель­ную гео­гра­фию и есте­ство­зна­ние — кни­ги о даль­них стра­нах и дико­вин­ках при­ро­ды; если же чита­тель искал худо­же­ст­вен­но­сти, он брал­ся за поэтов, а из про­за­и­ков — преж­де все­го за ора­то­ров. Таким обра­зом, речи Демо­сфе­на и Цице­ро­на оста­ва­лись источ­ни­ка­ми худо­же­ст­вен­но­го наслаж­де­ния даже для тех чита­те­лей, кото­рые не зна­ли и не дума­ли, когда, зачем и о чем эти речи были про­из­не­се­ны.

Нако­нец — и это важ­нее все­го — в обще­ст­вен­ной жиз­ни антич­ных государств крас­но­ре­чие игра­ло неиз­ме­ри­мо более важ­ную роль, чем в новое вре­мя. Древ­ность не зна­ла пред­ста­ви­тель­ной систе­мы прав­ле­ния, власть в государ­стве при­над­ле­жа­ла толь­ко тем чле­нам пра­вя­ще­го сосло­вия, кото­рые явля­лись в сенат, и толь­ко тем граж­да­нам, кото­рые тол­пи­лись на пло­ща­ди народ­но­го собра­ния; и обра­ща­ясь к ним лич­но, хоро­ший ора­тор одной выра­зи­тель­ной речью мог решаю­щим обра­зом повли­ять на государ­ст­вен­ную поли­ти­ку. с.8 В наше вре­мя эта роль все более пере­хо­дит от уст­ных речей к печат­ным ста­тьям, и все чаще при­хо­дит­ся слы­шать с три­бу­ны речи, напи­сан­ные в фор­ме ста­тьи и читае­мые по запис­ке; в древ­но­сти же, напро­тив, даже если речь не пред­на­зна­ча­лась к про­из­не­се­нию и изда­ва­лась пись­мен­но, как пам­флет, она береж­но сохра­ня­ла все при­зна­ки сти­ля и жан­ра уст­ной речи. Обще­ст­вен­ную роль игра­ли не толь­ко речи в сена­те и в народ­ном собра­нии — «сове­ща­тель­ные», по антич­ной тер­ми­но­ло­гии, — но и речи тор­же­ст­вен­ные и судеб­ные. Тор­же­ст­вен­ные речи на празд­не­стве или чест­во­ва­нии очень часто выли­ва­лись в декла­ра­цию поли­ти­че­ской про­грам­мы, а судеб­ные речи обыч­но исполь­зо­ва­лись, чтобы све­сти поли­ти­че­ские сче­ты с про­тив­ни­ком, обви­нив его в зло­употреб­ле­нии вла­стью или опо­ро­чив как част­ное лицо.

Лег­ко понять, что боль­ше все­го про­сто­ра для раз­ви­тия крас­но­ре­чия пре­до­став­лял демо­кра­ти­че­ский строй. И дей­ст­ви­тель­но, два пери­о­да наи­боль­ше­го рас­цве­та антич­но­го крас­но­ре­чия при­бли­зи­тель­но сов­па­да­ют с дву­мя пери­о­да­ми боль­шо­го подъ­ема рабо­вла­дель­че­ской демо­кра­тии. В Гре­ции это V—IV вв. до н. э., в Афи­нах — вре­мя от Перик­ла до Демо­сфе­на; в Риме это I в. до н. э., вре­мя Цице­ро­на.

Афин­ская демо­кра­тия V—IV вв. поро­ди­ла целую пле­яду слав­ных ора­то­ров, име­на кото­рых с неиз­мен­ным поче­том упо­ми­на­ют­ся у Цице­ро­на. Вели­ким ора­то­ром счи­та­ли Феми­сток­ла, осно­ва­те­ля афин­ско­го могу­ще­ства; о Перик­ле гово­ри­ли, что его речь подоб­на гро­мам и мол­ни­ям; гла­ша­тай про­сто­на­ро­дья Кле­он и идео­лог ари­сто­кра­тии Фера­мен оста­ви­ли свои име­на в исто­рии атти­че­ско­го крас­но­ре­чия. Прав­да, все их речи оста­лись неза­пи­сан­ны­ми, и потом­ки мог­ли о них судить лишь по пре­да­нию или в луч­шем слу­чае по той вели­ко­леп­ной речи, кото­рую Фукидид в сво­ей «Исто­рии» вла­га­ет в уста Перик­ла. Пер­вым ора­то­ром, кото­рый стал запи­сы­вать свои речи, счи­тал­ся Анти­фонт, совре­мен­ник Фера­ме­на. Зато сле­дую­щие поко­ле­ния, ряд вели­ких ора­то­ров IV в., уже вошли в лите­ра­ту­ру с писа­ны­ми реча­ми. Пер­вым в этом ряду сто­ит Лисий, при­знан­ный обра­зец про­стоты и изя­ще­ства; затем — Исо­крат, «отец крас­но­ре­чия», сам почти не высту­пав­ший пуб­лич­но, но оста­вив­ший мно­го писа­ных речей и вос­пи­тав­ший мно­го талант­ли­вых уче­ни­ков; и затем, уже в пору борь­бы Афин про­тив македон­ско­го наступ­ле­ния на Гре­цию — луч­шие ора­то­ры македон­ской пар­тии, бле­стя­щий Эсхин и язви­тель­ный Демад, и луч­шие ора­то­ры анти­ма­кедон­ской пар­тии, рез­кий Ликург и тон­кий Гипе­рид, во гла­ве с вели­чай­шим ора­то­ром Гре­ции — Демо­сфе­ном. Речи Демо­сфе­на были вер­ши­ной атти­че­ско­го крас­но­ре­чия, пре­кло­не­ние перед его гени­ем было все­об­щим: Цице­рон счи­тал его речи совер­шен­ст­вом, Квин­ти­ли­ан назы­вал его зако­но­да­те­лем сло­ва. Парал­лель­но с этим стре­ми­тель­ным раз­ви­ти­ем крас­но­ре­чия и под его ощу­ти­мым вли­я­ни­ем раз­ви­ва­лись и дру­гие жан­ры худо­же­ст­вен­ной про­зы. В эпи­че­ски-плав­ном исто­ри­че­ском повест­во­ва­нии Геро­до­та еще неза­мет­но при­е­мов крас­но­ре­чия; но круп­ней­ший гре­че­ский исто­рик Фукидид уже счи­тал­ся уче­ни­ком ора­то­ра Анти­фон­та; про­дол­жа­тель Фукидида Ксе­но­фонт с.9 разде­лял с Лиси­ем сла­ву сла­дост­ной про­стоты и изя­ще­ства; а два исто­ри­ка IV в., более все­го повли­яв­шие на позд­ней­шую исто­рио­гра­фию, Эфор и Фео­помп, были уче­ни­ка­ми Исо­кра­та и обра­ба­ты­ва­ли исто­ри­че­ский мате­ри­ал в соот­вет­ст­вии с его рито­ри­че­ски­ми пред­пи­са­ни­я­ми. Нако­нец, Пла­тон, вели­чай­ший из фило­со­фов, при­зна­вал­ся так­же вели­чай­шим масте­ром сло­ва, рав­ным Демо­сфе­ну («так гово­рил бы Юпи­тер, если бы стал гово­рить по-гре­че­ски», — пишет о нем Цице­рон1); и его уче­ник Ари­сто­тель в меру сил под­ра­жал учи­те­лю в тех сво­их напи­сан­ных для широ­кой пуб­ли­ки про­из­веде­ни­ях, кото­рые до нас не дошли, но кото­ры­ми древ­ность вос­хи­ща­лась.

В этой обста­нов­ке подъ­ема и рас­цве­та поли­ти­че­ско­го крас­но­ре­чия скла­ды­ва­лось пред­став­ле­ние демо­кра­ти­че­ской Гре­ции об иде­а­ле чело­ве­ка. Это был образ «обще­ст­вен­но­го чело­ве­ка» (ἀνὴρ πο­λιτι­κός), чело­ве­ка, спо­соб­но­го дер­жать в сво­их руках управ­ле­ние государ­ст­вом; и понят­но, что искус­ство вла­деть речью было непре­мен­ной и важ­ней­шей чер­той это­го обра­за. Гла­ша­та­я­ми это­го чело­ве­че­ско­го иде­а­ла высту­пи­ли во вто­рой поло­вине V в. до н. э. софи­сты, стран­ст­ву­ю­щие «учи­те­ля муд­ро­сти».

Софи­сти­ка V в. была очень слож­ным идей­ным явле­ни­ем, одна­ко бес­спор­но одно: несмот­ря на то, что слу­ша­те­ля­ми софи­стов сплошь и рядом были ари­сто­кра­ты, несмот­ря на то, что тео­рии софи­стов охот­но бра­ли на воору­же­ние про­тив­ни­ки демо­кра­тов, все же софи­сти­ка в целом была духов­ным дети­щем демо­кра­тии. Демо­кра­ти­че­ским было, преж­де все­го, само пред­ло­же­ние научить любо­го желаю­ще­го всем доступ­ным зна­ни­ям и этим сде­лать его совер­шен­ным чело­ве­ком — пред­ло­же­ние, кото­рым боль­ше все­го при­вле­ка­ли к себе вни­ма­ние софи­сты. Демо­кра­ти­че­ский образ мыс­лей лежал и в осно­ве тех пред­став­ле­ний о зна­нии, с кото­ры­ми высту­па­ли софи­сты: в осно­ве уче­ния об отно­си­тель­но­сти исти­ны. Как в сво­бод­ном государ­стве вся­кий чело­век име­ет пра­во судить о государ­ст­вен­ных делах и тре­бо­вать, чтобы с ним счи­та­лись, так и о любом пред­ме­те вся­кий чело­век впра­ве иметь свое мне­ние, и оно име­ет столь­ко же прав на суще­ст­во­ва­ние, как и любое дру­гое. Объ­ек­тив­ной исти­ны нет, есть толь­ко субъ­ек­тив­ные суж­де­ния о ней: чело­век есть мера всех вещей. Поэто­му нель­зя гово­рить, что одно мне­ние истин­нее дру­го­го: мож­но лишь гово­рить, что одно мне­ние убеди­тель­нее дру­го­го. Научить убеди­тель­но­сти, научить «делать сла­бое мне­ние силь­ным» — так пред­став­ля­ли свою глав­ную зада­чу софи­сты-пре­по­да­ва­те­ли. Для это­го в их рас­по­ря­же­нии были два сред­ства: диа­лек­ти­ка, искус­ство рас­суж­дать, и рито­ри­ка, искус­ство гово­рить; пер­вая обра­ща­лась к разу­му слу­ша­те­лей, вто­рая — к чув­ству. Тот, кто уме­ло вла­де­ет обо­и­ми искус­ства­ми, может пере­убедить любо­го про­тив­ни­ка и добить­ся тор­же­ства сво­его мне­ния: а в этом и заклю­ча­ет­ся цель иде­аль­но­го «обще­ст­вен­но­го чело­ве­ка», участ­ву­ю­ще­го в с.10 государ­ст­вен­ных делах. Отсюда понят­но то вни­ма­ние, с каким софи­сты зани­ма­лись тео­ри­ей крас­но­ре­чия. Про­та­гор, один из пер­вых софи­стов, счи­тал­ся изо­бре­та­те­лем «общих мест», кото­рые игра­ли такую важ­ную роль в позд­ней­шей рито­ри­ке. Гор­гий, софист с самой гром­кой сла­вой, пер­вый стал худо­же­ст­вен­но исполь­зо­вать три самые яркие рито­ри­че­ские фигу­ры — парал­ле­лизм (исо­ко­лон), анти­те­зу и созву­чие окон­ча­ний (гомойо­телев­тон); афи­няне дол­го пом­ни­ли о том неслы­хан­ном успе­хе, какой име­ли эти непри­выч­но изыс­кан­ные, зву­чав­шие почти как сти­хи, речи Гор­гия, когда он в 427 г. впер­вые при­ехал в Афи­ны из сво­ей род­ной Сици­лии. Совре­мен­ник Гор­гия Фра­си­мах пер­вым стал раз­ра­ба­ты­вать вопро­сы ора­тор­ско­го рит­ма; уче­ни­ки Гор­гия Пол и Ликим­ний зани­ма­лись вопро­са­ми ора­тор­ской лек­си­ки; млад­шие софи­сты Про­дик и Гип­пий изу­ча­ли воздей­ст­вие речи на чув­ства. Софи­стам же при­над­ле­жит раз­ра­бот­ка систе­мы учеб­ных ора­тор­ских упраж­не­ний — декла­ма­ций на задан­ные темы: отча­сти в виде речей с похва­ла­ми, пори­ца­ни­я­ми, опи­са­ни­я­ми и т. п., отча­сти в виде пре­ний по вымыш­лен­ным судеб­ным делам.

Одна­ко рас­цвет софи­сти­ки был шум­ным, но недол­гим. Воз­вы­сив­шись с подъ­емом афин­ской демо­кра­тии, она зака­ти­лась вме­сте с нею. К кон­цу V в., в ходе несчаст­ной Пело­пон­нес­ской вой­ны, несо­вер­шен­ство и внут­рен­няя про­ти­во­ре­чи­вость рабо­вла­дель­че­ской демо­кра­тии сде­ла­лись явны­ми. Ста­ло ясно, что самый разум­ный «обще­ст­вен­ный чело­век» не в силах пре­одо­леть несо­вер­шен­ства суще­ст­ву­ю­ще­го государ­ст­вен­но­го строя и дол­жен или под­чи­нить­ся ему в сво­ей прак­ти­ке, отре­шив­шись от всех иде­аль­ных устрем­ле­ний, или отка­зать­ся от вся­кой обще­ст­вен­ной дея­тель­но­сти и занять­ся само­со­вер­шен­ст­во­ва­ни­ем в узком кру­гу иска­те­лей истин­но­го бла­га. Иде­ал «обще­ст­вен­ной жиз­ни» рас­пал­ся на два вза­и­мо­ис­клю­чаю­щих поня­тия: «жизнь дея­тель­ная» (πρακ­τι­κὸς βίος) и «жизнь созер­ца­тель­ная» (θεω­ρετι­κὸς βίος). Иде­а­лом пер­вой был ритор — прак­тик и поли­тик; иде­а­лом вто­рой — фило­соф, тео­ре­тик и мыс­ли­тель. Отныне вся духов­ная жизнь антич­но­сти была заклю­че­на меж­ду эти­ми дву­мя полю­са­ми — рито­ри­кой и фило­со­фи­ей. Отно­ше­ния назван­ных куль­тур­ных иде­а­лов меня­лись: ино­гда меж­ду ними шла жесто­кая борь­ба, ино­гда наме­ча­лось при­ми­ре­ние, но борь­ба нико­гда не закан­чи­ва­лась победой одно­го из них, а при­ми­ре­ние не пре­вра­ща­лось в сли­я­ние обо­их.

Пер­вый вызов софи­сти­че­ско­му иде­а­лу един­ства фило­со­фии и рито­ри­ки был бро­шен Сокра­том. Сократ высту­пил про­тив кра­е­уголь­но­го поло­же­ния софи­стов — про­тив уче­ния об отно­си­тель­но­сти исти­ны. Для Сокра­та абсо­лют­ная исти­на суще­ст­ву­ет, она боже­ст­вен­на, она выше чело­ве­че­ских суж­де­ний, и она-то явля­ет­ся мерой всех вещей. Сле­до­ва­тель­но, рито­ри­ка бес­по­лез­на: мне­ние истин­ное сохра­нит свою силу даже без рито­ри­че­ских убеж­де­ний, а мне­ние лож­ное даже с помо­щью рито­ри­ки не усто­ит про­тив исти­ны. Эта мысль о тще­те рито­ри­ки была вос­при­ня­та, обос­но­ва­на и раз­ви­та Пла­то­ном в диа­ло­гах «Федр» и «Гор­гий» — оба диа­ло­га не раз упо­ми­на­ют­ся Цице­ро­ном. Кри­ти­ка суще­ст­ву­ю­щей рито­ри­ки с.11 пред­став­ле­на Пла­то­ном, глав­ным обра­зом, в «Гор­гии», иде­ал истин­но­го крас­но­ре­чия — в «Фед­ре». Чтобы наста­вить слу­ша­те­лей на истин­ный путь, заяв­ля­ет Пла­тон уста­ми Сокра­та, ора­тор дол­жен сам знать, что истин­но и что лож­но, что спра­вед­ли­во и что неспра­вед­ли­во, а это зна­ние доступ­но толь­ко фило­со­фу. Не вла­дея этим зна­ни­ем, ора­тор-софист, стре­мя­щий­ся к успе­ху, будет лишь идти на пово­ду у пуб­ли­ки, пота­кая ее заблуж­де­ни­ям и тем при­но­ся наро­ду не поль­зу, а вред. Рито­ри­ка не име­ет даже пра­ва назы­вать­ся нау­кой, изу­чаю­щей зако­ны речи, так как фор­ма речи не под­чи­ня­ет­ся ника­ким общим зако­нам и опре­де­ля­ет­ся толь­ко кон­крет­ным содер­жа­ни­ем речи; рито­ри­ка есть все­го лишь прак­ти­че­ское зна­ние, при­об­ре­тае­мое не изу­че­ни­ем, а опы­том. Этой ходя­чей рито­ри­ке Пла­тон про­ти­во­по­став­ля­ет истин­ное крас­но­ре­чие, осно­ван­ное на под­лин­ном зна­нии и пото­му доступ­ное толь­ко фило­со­фу. Познав сущ­ность вещей, фило­соф при­дет к пра­виль­но­му о них мне­нию, а познав при­ро­ду чело­ве­че­ских душ, он пра­виль­но вну­шит свое мне­ние душам слу­ша­те­лей. Обра­зец тако­го истин­но­го крас­но­ре­чия пред­ла­га­ет Пла­тон в том же «Фед­ре»: это зна­ме­ни­тая речь Сокра­та о люб­ви, кото­рую он про­из­но­сит, сопер­ни­чая с речью про­фес­сио­наль­но­го ора­то­ра Лисия о том же пред­ме­те, и оста­ет­ся бес­спор­ным победи­те­лем.

Сокру­ши­тель­ное выступ­ле­ние Пла­то­на про­тив рито­ри­ки было момен­том наи­выс­ше­го обост­ре­ния враж­ды меж­ду рито­ри­кой и фило­со­фи­ей. Но, как вся­кая край­ность, такое отно­ше­ние не мог­ло дер­жать­ся дол­го. В том же IV в. уже наме­ча­ют­ся тен­ден­ции к при­ми­ре­нию этих двух наук. Со сто­ро­ны рито­ри­ки на уступ­ки идет Исо­крат, со сто­ро­ны фило­со­фии — Ари­сто­тель. Они нена­виде­ли друг дру­га («стыд­но мол­чать и поз­во­лять гово­рить Исо­кра­там!» — гово­рил, по пре­да­нию, Ари­сто­тель), но объ­ек­тив­но оба стре­ми­лись к одной цели. Поэто­му не так уж неправ был Цице­рон, когда упо­ми­нал их име­на рядом.

Исо­крат был уче­ни­ком Гор­гия и пря­мым наслед­ни­ком софи­сти­че­ской обра­зо­ва­тель­ной систе­мы. Одна­ко он внес в нее самые реши­тель­ные изме­не­ния. Преж­де все­го он пол­но­стью отка­зал­ся от софи­сти­че­ских при­тя­за­ний на зна­ние всех наук. Его шко­ла дава­ла уче­ни­кам не сум­му зна­ний, а искус­ство поль­зо­вать­ся зна­ни­я­ми, ключ к чело­ве­че­ской куль­ту­ре. Поэто­му Исо­крат назы­вал себя фило­со­фом, но это сло­во он пони­мал ина­че, чем Сократ и Пла­тон. Умо­зри­тель­ная фило­со­фия была слиш­ком неудоб­на для прак­ти­че­ской жиз­ни, в кото­рой при­хо­дит­ся иметь дело не с исти­на­ми, а с мне­ни­я­ми. Поэто­му тем клю­чом к дея­тель­но­сти, каким для Пла­то­на была Исти­на, для Исо­кра­та ста­ло Сло­во. Исо­крат согла­шал­ся, что искус­ство пра­виль­но гово­рить и пра­виль­но мыс­лить еди­но, но он счи­тал, что пер­вое искус­ство долж­но под­во­дить ко вто­ро­му, а не вто­рое к пер­во­му. Он согла­шал­ся, что крас­но­ре­чие и доб­ро­де­тель долж­ны быть нераз­рыв­ны, но боль­ше рас­счи­ты­вал не на то, что доб­ро­де­тель­ный чело­век будет искать допол­не­ния сво­е­му совер­шен­ству в крас­но­ре­чии, а на то, что крас­но­ре­чи­вый чело­век будет под­креп­лять авто­ри­тет сво­ей речи авто­ри­те­том сво­ей лич­но­сти. Во всех с.12 этих суж­де­ни­ях виден искус­ный вос­пи­та­тель, при­вык­ший обду­мы­вать не толь­ко цель, но и путь к этой цели. Таким путем была для Исо­кра­та рито­ри­ка. Рито­ри­ка сто­я­ла в цен­тре его обра­зо­ва­тель­ной систе­мы, эле­мен­ты дру­гих зна­ний были толь­ко под­готов­кой к ней. Исо­крат усо­вер­шен­ст­во­вал рито­ри­че­скую тео­рию, уме­рив край­но­сти софи­сти­че­ско­го сти­ля, изгнав из про­за­и­че­ской речи слиш­ком яркие поэ­ти­че­ские сло­ва и рит­мы и выра­ботав тип про­стран­но­го и строй­но­го, в меру рит­ми­зо­ван­но­го рече­во­го пери­о­да. Его иде­а­лом была речь лег­кая и изящ­ная, кото­рую про­стой чело­век пой­мет, а зна­ток оце­нит.

Как Исо­крат пере­ра­ботал рито­ри­ку софи­стов, так Ари­сто­тель смяг­чил непри­ми­ри­мость фило­со­фии Пла­то­на. Пере­ра­ба­ты­вая иде­а­ли­сти­че­скую фило­со­фию Пла­то­на в мате­ри­а­ли­сти­че­ском направ­ле­нии, Ари­сто­тель не мог при­нять пла­то­нов­ский раз­рыв меж­ду миром чув­ст­вен­ным и миром умо­по­сти­гае­мым, меж­ду мне­ни­ем и зна­ни­ем; для него мне­ние было лишь низ­шей, под­гото­ви­тель­ной сту­пе­нью зна­ния. Это поз­во­ли­ло ему вос­ста­но­вить рито­ри­ку в пра­вах нау­ки: в его систе­ме наук рито­ри­ка ста­ла нау­кой о зако­нах мне­ния, как логи­ка — нау­кой о зако­нах зна­ния. В осно­ву рито­ри­ки были поло­же­ны поня­тия о бла­ге и спра­вед­ли­во­сти; уче­ние о дока­за­тель­ствах было раз­ра­бота­но по образ­цу логи­ки, уче­ние о воз­буж­де­нии стра­стей — по образ­цу эти­ки; уче­ние о сло­вес­ном выра­же­нии, самое важ­ное для тра­ди­ци­он­ной рито­ри­ки, ока­за­лось самым мало­важ­ным для Ари­сто­те­ля и све­лось к систе­ма­ти­за­ции при­е­мов прак­ти­че­ской (исо­кра­тов­ской) рито­ри­ки с точ­ки зре­ния глав­но­го тре­бо­ва­ния к рече­во­му сти­лю: ясно­сти. Так созда­лась строй­ная систе­ма фило­соф­ской рито­ри­ки, заме­ча­тель­ная по мастер­ству соеди­не­ния прак­ти­че­ских тре­бо­ва­ний и фило­соф­ских обос­но­ва­ний. Одна­ко эта систе­ма учи­ла ско­рее иссле­до­вать речи, чем их состав­лять, была сред­ст­вом нау­ки, а не шко­лы; поэто­му при всем ува­же­нии к име­ни Ари­сто­те­ля, его «Рито­ри­ка» почти не повли­я­ла на прак­ти­ку рито­ри­че­ско­го пре­по­да­ва­ния. Гораздо боль­шее зна­че­ние для шко­лы име­ла дея­тель­ность уче­ни­ка и про­дол­жа­те­ля Ари­сто­те­ля — Фео­ф­ра­с­та: сосре­дото­чив свое вни­ма­ние на вопро­сах сти­ля и испол­не­ния речи, широ­ко поль­зу­ясь прак­ти­че­ским опы­том Исо­кра­та и его тра­ди­ции, он дал в рас­по­ря­же­ние шко­лы обшир­ный и отлич­но систе­ма­ти­зи­ро­ван­ный аппа­рат рито­ри­че­ских кате­го­рий, и его сочи­не­ние «О сло­ге» (до нас не дошед­шее) ока­за­ло едва ли не самое силь­ное вли­я­ние на все после­дую­щее раз­ви­тие рито­ри­че­ской тео­рии.

Меж­ду тем, как заве­ты Пла­то­на, Ари­сто­те­ля, Исо­кра­та пере­хо­ди­ли от учи­те­лей к их уче­ни­кам, в исто­рии Гре­ции насту­па­ла новая эпо­ха: элли­низм. На Восто­ке, в стра­нах, заво­е­ван­ных Алек­сан­дром Македон­ским, вырос­ли огром­ные гре­ко-македон­ские монар­хии. Цен­тры эко­но­ми­че­ской, поли­ти­че­ской, куль­тур­ной жиз­ни сдви­ну­лись на Восток — в Алек­сан­дрию, Антио­хию, Пер­гам. Город­ские рес­пуб­ли­ки ста­рой Гре­ции начи­на­ли хиреть. Послед­ст­вия этих поли­ти­че­ских изме­не­ний не замед­ли­ли ска­зать­ся и на крас­но­ре­чии.

Древ­ность зна­ла три рода крас­но­ре­чия: поли­ти­че­ское, тор­же­ст­вен­ное и судеб­ное. Судеб­ные речи были наи­бо­лее мно­го­чис­лен­ны, с.13 но наи­ме­нее само­сто­я­тель­ны: образ­ца­ми для их тона и сти­ля слу­жи­ли или поли­ти­че­ские, или тор­же­ст­вен­ные речи. Пока Гре­ция была сво­бод­ной и силь­ной, веду­щую роль игра­ло поли­ти­че­ское крас­но­ре­чие; с упад­ком поли­ти­че­ской жиз­ни в гре­че­ских горо­дах эта роль пере­шла к тор­же­ст­вен­но­му крас­но­ре­чию. А это озна­ча­ло серь­ез­ные изме­не­ния во всей систе­ме антич­ной рито­ри­ки. В этих изме­не­ни­ях наи­боль­шую важ­ность пред­став­ля­ют два аспек­та.

Во-пер­вых, изме­нил­ся эсте­ти­че­ский иде­ал крас­но­ре­чия. Поли­ти­че­ская речь стре­мит­ся преж­де все­го убедить слу­ша­те­ля, тор­же­ст­вен­ная речь — понра­вить­ся слу­ша­те­лю. Там важ­нее все­го была сила, здесь важ­нее все­го кра­сота. И гре­че­ское крас­но­ре­чие ищет пафо­са, изыс­кан­но­сти, пыш­но­сти, блес­ка, в речах появ­ля­ют­ся ред­кие сло­ва, вычур­ные мета­фо­ры, под­черк­ну­тый ритм, ора­то­ры ста­ра­ют­ся щеголь­нуть всем арсе­на­лом школь­ных декла­ма­ций. Наи­боль­шую извест­ность сре­ди ора­то­ров ново­го сти­ля имел Геге­сий, имя кото­ро­го впо­след­ст­вии ста­ло сино­ни­мом дур­но­го вку­са. Позд­нее, когда при­ев­ша­я­ся пыш­ность ново­го сти­ля ста­ла ощу­щать­ся как упа­док крас­но­ре­чия после древ­не­го вели­чия, воз­ник­ло мне­ние, что при­чи­ной это­го упад­ка было пере­ме­ще­ние атти­че­ско­го крас­но­ре­чия на Восток, в среду изне­жен­ных жите­лей гре­че­ской Азии, усво­ив­ших тамош­ние «вар­вар­ские» вку­сы; отсюда за всем новым сти­лем закре­пи­лось наиме­но­ва­ние «ази­ан­ство». Одна­ко такое объ­яс­не­ние было невер­ным: новый стиль был под­готов­лен всем раз­ви­ти­ем клас­си­че­ско­го сти­ля — от про­стоты и скром­но­сти Лисия к богат­ству и слож­но­сти Демо­сфе­на; пере­ход от клас­си­че­ско­го сти­ля к ново­му был плав­ным и посте­пен­ным (лишь услов­но ста­ли потом свя­зы­вать этот пере­ход с име­нем фило­со­фа-ора­то­ра Демет­рия Фалер­ско­го, уче­ни­ка Фео­ф­ра­с­та); сами ора­то­ры ново­го сти­ля счи­та­ли себя истин­ны­ми наслед­ни­ка­ми атти­че­ских ора­то­ров и даже дро­би­лись на несколь­ко направ­ле­ний в зави­си­мо­сти от изби­рае­мо­го клас­си­че­ско­го образ­ца. Так, одни ста­ра­лись под­ра­жать сухой отчет­ли­во­сти Лисия («руб­ле­ный слог»: сам Геге­сий счи­тал себя про­дол­жа­те­лем Лисия), дру­гие вос­про­из­во­ди­ли плав­ную про­стран­ность Исо­кра­та («наду­тый слог»), третьи — напря­жен­ную выра­зи­тель­ность Демо­сфе­на. Впро­чем, это послед­нее направ­ле­ние, цен­тром кото­ро­го был Родос, обыч­но не при­чис­ля­ли к ази­ан­ству и выде­ля­ли в осо­бую родос­скую шко­лу, про­ме­жу­точ­ную меж­ду ази­ан­ским и атти­че­ским крас­но­ре­чи­ем: об этом поста­рал­ся Цице­рон, кото­рый сам учил­ся на Родо­се и не хотел, чтобы его настав­ни­ков позо­ри­ли име­нем ази­ан­цев.

Во-вто­рых, повы­си­лось зна­че­ние тео­ре­ти­че­ских пред­пи­са­ний для крас­но­ре­чия. Если в поли­ти­че­ском крас­но­ре­чии содер­жа­ние и постро­е­ние речи цели­ком исхо­дит из непо­вто­ри­мой кон­крет­ной обста­нов­ки, то содер­жа­ние тор­же­ст­вен­ных речей все­гда более одно­об­раз­но и, сле­до­ва­тель­но, лег­че под­да­ет­ся пред­ва­ри­тель­но­му рас­че­ту. Поэто­му рито­ри­че­ская тео­рия, зара­нее рас­счи­ты­ваю­щая все воз­мож­ные типы и ком­би­на­ции ора­тор­ских при­е­мов, ока­зы­ва­ет­ся в выс­шей сте­пе­ни необ­хо­ди­мой ора­то­ру. Начи­на­ет­ся уси­лен­ная раз­ра­бот­ка тео­ре­ти­че­ской систе­мы рито­ри­ки, суще­ст­ву­ю­щие поло­же­ния и пред­пи­са­ния умно­жа­ют­ся новы­ми и новы­ми, с.14 клас­си­фи­ци­ру­ют­ся на раз­ные лады, дости­га­ют небы­ва­лой дроб­но­сти и тон­ко­сти, ста­ра­ясь охва­тить все воз­мож­ные слу­чаи ора­тор­ской прак­ти­ки. Выс­шим дости­же­ни­ем рито­ри­че­ской тео­рии эпо­хи элли­низ­ма была систе­ма «нахож­де­ния», раз­ра­ботан­ная Гер­ма­го­ром око­ло середи­ны II в. до н. э.: Гер­ма­гор сумел све­сти все мно­го­об­ра­зие судеб­ных казу­сов и соот­вет­ст­ву­ю­щих им моти­вов в речах к еди­ной схе­ме видов и раз­но­вид­но­стей («ста­ту­сов»), необы­чай­но раз­ветв­лен­ной и слож­ной, но логич­ной, точ­ной и ясной. Совре­мен­ни­ки и потом­ки пори­ца­ли его педан­ти­че­скую мелоч­ность, застав­ляв­шую пред­у­смат­ри­вать даже слу­чаи, заве­до­мо нере­аль­ные, но при­зна­ва­ли удоб­ство и поль­зу его систе­ма­ти­ки. В этих и подоб­ных клас­си­фи­ка­ци­ях и разде­ле­ни­ях тео­ре­ти­кам при­хо­ди­лось, разу­ме­ет­ся, опи­рать­ся на опыт логи­ки как клас­си­че­ской ари­сто­телев­ской, так и позд­ней­шей, уси­лен­но раз­ра­ба­ты­вае­мой сто­и­ка­ми. Следы стои­че­ских вли­я­ний часто замет­ны в сохра­нив­ших­ся до нас остат­ках элли­ни­сти­че­ской рито­ри­ки; одна­ко пре­уве­ли­чи­вать их зна­че­ние не сле­ду­ет, ни о каком глу­бо­ком вли­я­нии фило­со­фии на рито­ри­ку это­го вре­ме­ни гово­рить не при­хо­дит­ся. Ско­рее напро­тив, элли­ни­сти­че­ская рито­ри­ка все даль­ше отстра­ня­ет­ся от фило­соф­ских инте­ре­сов. Воз­во­дя свое про­ис­хож­де­ние к Исо­кра­ту, вос­при­няв от него культ сло­ва и заботу о кра­со­те речи, элли­ни­сти­че­ские шко­лы все более и более отхо­ди­ли от исо­кра­тов­ско­го гума­ни­сти­че­ско­го иде­а­ла, все более и более сосре­дото­чи­ва­лись на искус­стве сло­ва в ущерб искус­ству мыс­ли. В этих рито­ри­че­ских шко­лах посте­пен­но выра­ба­ты­вал­ся тот тип рито­ра-крас­но­бая, ремес­лен­ни­ка сло­ва, спо­соб­но­го гово­рить обо всем, не зная ниче­го, кото­рый стал впо­след­ст­вии таким рас­про­стра­нен­ным и навле­кал насмеш­ки луч­ших писа­те­лей эпо­хи Рим­ской импе­рии.

При таком состо­я­нии рито­ри­ки труд­но было ожи­дать серь­ез­но­го сбли­же­ния меж­ду рито­ри­кой и фило­со­фи­ей. Прав­да, внешне отно­ше­ния меж­ду ними смяг­чи­лись. Из четы­рех фило­соф­ских школ, делив­ших власть над ума­ми в эпо­ху элли­низ­ма, толь­ко эпи­ку­рей­цы с их отри­ца­ни­ем вся­кой нау­ки и про­по­ве­дью ухо­да от обще­ст­вен­ной жиз­ни отно­си­лись к рито­ри­ке непри­ми­ри­мо враж­деб­но. Ака­де­ми­ки, про­дол­жа­те­ли Пла­то­на, на пер­вых порах за сво­им учи­те­лем отвер­га­ли рито­ри­ку; но в нача­ле II в. до н. э. на сме­ну «древ­ней Ака­де­мии» Пла­то­на при­шла «сред­няя Ака­де­мия» Арке­си­лая, и на сме­ну объ­ек­тив­но­му иде­а­лиз­му Пла­то­на — скеп­ти­цизм; и пред­ста­ви­те­ли это­го млад­ше­го поко­ле­ния ака­де­ми­ков, по-преж­не­му отвер­гая рито­ри­ку в прин­ци­пе, тем не менее ста­ли охот­но при­бе­гать в пре­по­да­ва­нии к ходо­вым рито­ри­че­ским при­е­мам — «о вся­ком пред­ме­те рас­суж­дать и за и про­тив», под­во­дя слу­ша­те­ля к тре­бу­е­мым скеп­ти­че­ским выво­дам. Круп­ней­ший фило­соф сред­ней Ака­де­мии Кар­не­ад (II в. до н. э.) даже стя­жал себе таки­ми рас­суж­де­ни­я­ми сла­ву заме­ча­тель­но­го ора­то­ра. Пери­па­те­ти­ки, про­дол­жа­те­ли Ари­сто­те­ля, так­же охот­но поль­зо­ва­лись рито­ри­че­ски­ми мето­да­ми пре­по­да­ва­ния; более того, вслед за сво­им учи­те­лем они с готов­но­стью при­зна­ва­ли за рито­ри­кой ее пра­во на место в систе­ме наук и уде­ля­ли ей вни­ма­ние в сво­их эмпи­ри­че­ских иссле­до­ва­ни­ях. Нако­нец, сто­и­ки пошли еще даль­ше: исхо­дя из внут­рен­не­го един­ства рито­ри­ки и диа­лек­ти­ки (Цице­рон с.15 не раз упо­ми­на­ет о том, как Зенон, осно­ва­тель сто­и­циз­ма, демон­стри­ро­вал это един­ство одним дви­же­ни­ем руки2), они объ­яви­ли, что рито­ри­ка состав­ля­ет такую же необ­хо­ди­мую часть позна­ний истин­но­го муд­ре­ца, как диа­лек­ти­ка, эти­ка, физи­ка, поли­ти­ка и тео­ло­гия; более того, со сво­им обыч­ным экс­тре­миз­мом они объ­яви­ли, что толь­ко истин­ный муд­рец и может счи­тать­ся крас­но­ре­чи­вым ора­то­ром. Одна­ко на прак­ти­ке все речи сто­и­ков, пол­ные диа­лек­ти­че­ских тон­ко­стей и непри­выч­ных пара­док­сов, созна­тель­но избе­гаю­щие воз­буж­де­ния силь­ных чувств, не мог­ли иметь ника­ко­го успе­ха у пуб­ли­ки; а по пово­ду попы­ток стои­че­ских фило­со­фов создать соб­ст­вен­ную систе­му тео­ре­ти­че­ской рито­ри­ки даже дели­кат­ный Цице­рон гово­рил, что хоро­ший ора­тор ско­рее оне­ме­ет, чем будет сле­до­вать рито­ри­кам Кле­ан­фа и Хри­сип­па3.

Такое более или менее мир­ное сосу­ще­ст­во­ва­ние рито­ри­ки и фило­со­фии про­дол­жа­лось око­ло полу­то­ра сто­ле­тий: в III в. и в пер­вой поло­вине II в. до н. э. Обе нау­ки, как мы видим, заим­ст­во­ва­ли друг у дру­га отдель­ные при­е­мы, из-за это­го быва­ли мел­кие спо­ры, но серь­ез­ных раз­но­гла­сий не воз­ни­ка­ло. С новой силой вспых­ну­ла оже­сто­чен­ная борь­ба меж­ду рито­ри­кой и фило­со­фи­ей лишь во вто­рой поло­вине II в. до н. э. — в то самое вре­мя, когда на сце­ну антич­ной куль­ту­ры впер­вые высту­пил Рим.

Ува­же­ние к ора­тор­ско­му сло­ву было в Риме древним и тра­ди­ци­он­ным. Счи­та­лось, что как на войне рим­ля­нин слу­жит сво­е­му оте­че­ству с ору­жи­ем в руках, так в мир­ное вре­мя он слу­жит ему реча­ми в сена­те и народ­ном собра­нии. «Vir bo­nus di­cen­di pe­ri­tus» — «достой­ный муж, искус­ный в речах», — так опре­де­ля­ет иде­ал древ­не­го рим­ско­го ора­то­ра Катон Стар­ший. Одна­ко чтобы пра­виль­но понять его, сле­ду­ет пом­нить, что «достой­ный муж» в латин­ском язы­ке тех вре­мен — сино­ним ари­сто­кра­та. Иде­ал крас­но­ре­чия был тес­но свя­зан с поли­ти­че­ским иде­а­лом, и когда был бро­шен вызов отжив­ше­му свой век поли­ти­че­ско­му иде­а­лу древ­ней рим­ской ари­сто­кра­тии, зако­ле­бал­ся и ора­тор­ский иде­ал. К ново­му крас­но­ре­чию гре­че­ско­го типа Рим при­шел в бур­ный век граж­дан­ских войн. Под­ни­маю­ща­я­ся рим­ская демо­кра­тия — всад­ни­ки и пле­беи — в сво­ей борь­бе про­тив сенат­ской оли­гар­хии нуж­да­лась в дей­ст­вен­ном ора­тор­ском искус­стве. Фамиль­ных тра­ди­ций сенат­ско­го крас­но­ре­чия всад­ни­ки и пле­беи не име­ли — с тем боль­шей жад­но­стью набро­си­лись они на элли­ни­сти­че­скую рито­ри­ку, кото­рая бра­лась научить ора­тор­ско­му искус­ству вся­ко­го желаю­ще­го. В Риме появи­лись шко­лы гре­че­ских рито­ров — спер­ва воль­ноот­пу­щен­ни­ков, потом сво­бод­ных при­ез­жих учи­те­лей. Обес­по­ко­ен­ный сенат стал при­ни­мать меры. В 173 и 161 гг. были изда­ны ука­зы об изгна­нии из Рима гре­че­ских фило­со­фов и рито­ров. Это не помог­ло: поко­ле­ние спу­стя в Риме вновь сво­бод­но пре­по­да­ют гре­че­ские рито­ры, и появ­ля­ют­ся даже латин­ские рито­ры, с.16 пре­по­даю­щие на латин­ском язы­ке и доволь­но удач­но пере­ра­ба­ты­ваю­щие гре­че­скую рито­ри­ку при­ме­ни­тель­но к тре­бо­ва­ни­ям рим­ской дей­ст­ви­тель­но­сти. Их уро­ки более доступ­ны и этим более опас­ны, поэто­му сенат остав­ля­ет в покое гре­че­ских рито­ров и обра­ща­ет­ся про­тив латин­ских: в 92 г. луч­ший сенат­ский ора­тор Луций Лици­ний Красс (буду­щий герой диа­ло­га Цице­ро­на «Об ора­то­ре») в долж­но­сти цен­зо­ра изда­ет указ о закры­тии латин­ских рито­ри­че­ских школ как заведе­ний, не отве­чаю­щих рим­ским нра­вам. Этим уда­лось вре­мен­но покон­чить с пре­по­да­ва­ни­ем латин­ской рито­ри­ки, но с тем боль­шим усер­ди­ем обра­ти­лись рим­ляне к изу­че­нию рито­ри­ки гре­че­ской. С каж­дым днем все боль­ше моло­дых людей отправ­ля­лось из Рима в Гре­цию, чтобы у луч­ших пре­по­да­ва­те­лей учить­ся гре­че­ской куль­ту­ре сло­ва и мыс­ли.

Лег­ко понять, что из этой тол­пы рим­ских уче­ни­ков, нахлы­нув­ших в Гре­цию, десят­ки и сот­ни шли в обу­че­ние к рито­рам и лишь еди­ни­цы — к фило­со­фам. Лег­ко понять так­же, с каким раз­дра­же­ни­ем смот­ре­ли фило­со­фы на эти успе­хи сво­их кон­ку­рен­тов. В этой обста­нов­ке и воз­об­нов­ля­ет­ся дав­няя враж­да меж­ду рито­ри­кой и фило­со­фи­ей. Вновь идут в ход ста­рые дово­ды: рито­ри­ка не нау­ка, все ее поло­жи­тель­ное содер­жа­ние укра­де­но у фило­со­фии, толь­ко фило­соф может быть истин­но крас­но­ре­чив. В диа­ло­ге Цице­ро­на «Об ора­то­ре» (I, 82—93) Марк Анто­ний не без юмо­ра вспо­ми­на­ет, как в 102 г., когда он по пути в свою про­вин­цию задер­жал­ся в Афи­нах, мест­ные фило­со­фы, узнав, что он извест­ный ора­тор, заве­ли перед ним бур­ный спор, дока­зы­вая, что для ора­то­ра фило­со­фия гораздо важ­ней рито­ри­ки. Вновь начи­на­ют­ся опы­ты созда­ния новой, фило­соф­ской рито­ри­ки; так как сто­и­кам это не уда­лось, теперь за это берут­ся ака­де­ми­ки. Филон Ларис­ский, воз­глав­ляв­ший эту шко­лу в нача­ле I в. до н. э., откры­то поры­ва­ет с тра­ди­ци­он­ным для пла­то­ни­ков отри­ца­ни­ем рито­ри­ки и сам берет­ся пре­по­да­вать тео­рию крас­но­ре­чия: «Уже на нашей памя­ти Филон… завел обы­чай в одни часы пре­по­да­вать настав­ле­ния рито­ров, в дру­гие часы — настав­ле­ния фило­со­фов», — пишет Цице­рон4.

Из сочи­не­ний Цице­ро­на мож­но понять, каков был тот раздел рито­ри­ки, кото­рым пред­по­ла­гал вос­поль­зо­вать­ся Филон, чтобы под­чи­нить рито­ри­ку фило­со­фии. Это было уче­ние об «общем вопро­се» (quaes­tio, — θέ­σις) — отвле­чен­ной про­бле­ме, к кото­рой сле­до­ва­ло воз­во­дить каж­дый раз­би­рае­мый кон­крет­ный слу­чай: так, если раз­би­рал­ся кон­крет­ный слу­чай «По веле­нию Апол­ло­на Орест убил свою мать», то обсуж­де­нию под­ле­жал преж­де все­го общий вопрос «долж­но ли ста­вить веле­ния богов выше род­ст­вен­ных чувств?», — а о таком вопро­се, дей­ст­ви­тель­но, луч­ше все­го мог судить фило­соф. Пло­хо было то, что такие общие вопро­сы были пре­иму­ще­ст­вен­но досто­я­ни­ем учеб­но­го, а не прак­ти­че­ско­го крас­но­ре­чия: в фик­тив­ных казу­сах, слу­жив­ших мате­ри­а­лом для школь­ных декла­ма­ций, кон­крет­ные подроб­но­сти избе­га­лись, и общие вопро­сы оста­ва­лись един­ст­вен­ным источ­ни­ком уче­ни­че­ско­го крас­но­ре­чия, в дей­ст­ви­тель­ных же с.17 судеб­ных делах, где кон­крет­ные обсто­я­тель­ства были важ­нее все­го, об общих вопро­сах гово­рить при­хо­ди­лось мало, и помощь фило­со­фа была ора­то­ру не нуж­на. Одна­ко Фило­на это не оста­нав­ли­ва­ло.

Стре­мясь под­чи­нить себе рито­ри­ку, Филон и его еди­но­мыш­лен­ни­ки стре­ми­лись преж­де все­го повы­сить прак­ти­че­ское зна­че­ние фило­со­фии в обще­ст­вен­ной дея­тель­но­сти, выве­сти ее из отре­шен­но­сти «созер­ца­тель­ной жиз­ни». Объ­еди­не­ние Сре­ди­зем­но­мо­рья под вла­стью Рима побуж­да­ло искать в рим­ском строе и в рим­ских пра­ви­те­лях задат­ки того иде­аль­но­го государ­ст­вен­но­го устрой­ства, о кото­ром меч­та­ли все фило­со­фы, начи­ная с леген­дар­ных семи муд­ре­цов и кон­чая Поли­би­ем. Фило­со­фы вспо­ми­на­ли о зако­но­да­тель­стве пер­вых муд­ре­цов, о дея­тель­но­сти Пла­то­на в Сира­ку­зах, о настав­ле­ни­ях Ари­сто­те­ля Алек­сан­дру Македон­ско­му. Когда уче­ник и пре­ем­ник Фило­на Антиох сопро­вож­дал рим­ско­го пол­ко­во­д­ца Лукул­ла в его заво­е­ва­тель­ном похо­де по Малой Азии, он, долж­но быть, меч­тал о роли Ари­сто­те­ля при новом Алек­сан­дре.

Все эти меч­ты, конеч­но, были уто­пи­ей. Ново­го Алек­сандра ака­де­ми­кам вос­пи­тать не при­шлось: зато они вос­пи­та­ли Цице­ро­на. Цице­рон был уче­ни­ком Фило­на и Антио­ха; выс­шим его жела­ни­ем было вопло­тить поли­ти­че­ский иде­ал гре­че­ских фило­со­фов в рим­ском государ­стве; но ему уда­лось лишь вопло­тить их духов­ный иде­ал в сво­их рито­ри­че­ских сочи­не­ни­ях. Эти сочи­не­ния — «Об ора­то­ре», «Брут» и «Ора­тор».

II

Побор­ник новой, фило­соф­ской рито­ри­ки, Цице­рон смот­рел свы­со­ка на тра­ди­ци­он­ную дог­ма­ти­че­скую рито­ри­ку, про­цве­тав­шую в элли­ни­сти­че­ских шко­лах; но сам он ее знал и знал пре­крас­но. В сво­их сочи­не­ни­ях он боль­ше все­го забо­тит­ся о том, чтобы не вос­про­из­во­дить шаб­ло­нов рито­ри­че­ских учеб­ни­ков; одна­ко при этом он име­ет в виду чита­те­ля, кото­рый сам отлич­но зна­ком с содер­жа­ни­ем этих учеб­ни­ков. Не зная совре­мен­ной Цице­ро­ну школь­ной рито­ри­че­ской систе­мы, невоз­мож­но пра­виль­но понять содер­жа­ние и связь мыс­лей в сочи­не­ни­ях Цице­ро­на. Поэто­му необ­хо­ди­мым пред­и­сло­ви­ем к тол­ко­ва­нию рито­ри­че­ских сочи­не­ний Цице­ро­на неиз­беж­но дол­жен быть самый сжа­тый очерк основ­ных поня­тий тра­ди­ци­он­ной антич­ной рито­ри­ки.

Почти все дошед­шие до нас источ­ни­ки по антич­ной рито­ри­ке отно­сят­ся к позд­не­му вре­ме­ни, к пери­о­ду импе­рии; кро­ме того, тео­ре­ти­ки рито­ри­ки в отдель­ных вопро­сах часто про­ти­во­ре­чат друг дру­гу, по-раз­но­му опре­де­ляя и клас­си­фи­ци­руя те или иные поня­тия. Сам Цице­рон, изла­гая уче­ние о «ста­ту­сах» в двух сво­их сочи­не­ни­ях — «Топи­ке» и «Ора­тор­ских разде­ле­ни­ях», — оба раза дает им раз­лич­ную клас­си­фи­ка­цию. Остав­ляя в сто­роне эти раз­но­ре­чия и не каса­ясь так­же очень спор­ной про­бле­мы воз­ник­но­ве­ния тех или иных рито­ри­че­ских кон­цеп­ций, мы изло­жим здесь лишь самые основ­ные поло­же­ния школь­ной рито­ри­ки, общие для всех или почти для всех поко­ле­ний и направ­ле­ний.

с.18 Как уже было ска­за­но, антич­ные тео­ре­ти­ки раз­ли­ча­ли три рода крас­но­ре­чия: 1) тор­же­ст­вен­ное (ἐπι­δεικ­τι­κὸν γέ­νος, ge­nus de­monstra­ti­vum), 2) сове­ща­тель­ное (т. е. поли­ти­че­ское: συμ­βου­λευ­τικόν, ge­nus de­li­be­ra­ti­vum) и З) судеб­ное (δι­κανι­κὸν γέ­νος, ge­nus iudi­cia­le или fo­ren­se). Тор­же­ст­вен­ное крас­но­ре­чие вклю­ча­ло речи хва­леб­ные и пори­ца­тель­ные, сове­ща­тель­ное — речи убеж­даю­щие и раз­убеж­даю­щие, судеб­ное — речи обви­ни­тель­ные и защи­ти­тель­ные. В тор­же­ст­вен­ном крас­но­ре­чии ора­тор дол­жен был исхо­дить из кате­го­рий хоро­ше­го и дур­но­го, в сове­ща­тель­ном — из кате­го­рий полез­но­го и вред­но­го, в судеб­ном — из кате­го­рий спра­вед­ли­во­го и неспра­вед­ли­во­го.

Раз­ли­ча­лось три источ­ни­ка крас­но­ре­чия и три цели крас­но­ре­чия. Тре­мя источ­ни­ка­ми крас­но­ре­чия счи­та­лось при­род­ное даро­ва­ние (na­tu­ra, in­ge­nium), тео­ре­ти­че­ское обу­че­ние (ars, doctri­na) и прак­ти­че­ское упраж­не­ние (exer­ci­ta­tio). В этом же ряду чем даль­ше, тем чаще зани­ма­ло место под­ра­жа­ние (imi­ta­tio), обыч­но как вид обу­че­ния или упраж­не­ния, но ино­гда и как само­сто­я­тель­ный пункт. Три цели крас­но­ре­чия были: убедить, усла­дить и взвол­но­вать (do­ce­re, pro­ba­re; de­lec­ta­re, con­ci­lia­re; mo­ve­re, flec­te­re). К дости­же­нию этих трех целей и вела рито­ри­че­ская нау­ка.

Рито­ри­че­ская раз­ра­бот­ка речи насчи­ты­ва­ла пять частей: нахож­де­ние мате­ри­а­ла (in­ven­tio), рас­по­ло­же­ние мате­ри­а­ла (dis­po­si­tio), сло­вес­ное выра­же­ние (elo­cu­tio), запо­ми­на­ние (me­mo­ria) и про­из­не­се­ние (ac­tio). В после­до­ва­тель­но­сти этих пяти частей и изла­га­лась обыч­но рито­ри­че­ская тео­рия.

1. Нахож­де­ние мате­ри­а­ла — раздел, раз­ра­ботан­ный антич­ной рито­ри­кой (в первую оче­редь, Гер­ма­го­ром и его про­дол­жа­те­ля­ми) с осо­бен­но тща­тель­ной мелоч­но­стью. Отча­сти имен­но поэто­му Цице­рон в сво­их рито­ри­че­ских сочи­не­ни­ях оста­нав­ли­ва­ет­ся на нем так ред­ко и неохот­но. Это поз­во­ля­ет нам ука­зать здесь толь­ко основ­ное содер­жа­ние это­го разде­ла, не вхо­дя в бес­чис­лен­ные подроб­но­сти.

Мате­ри­ал крас­но­ре­чия преж­де все­го разде­ля­ет­ся на две боль­шие кате­го­рии: кон­крет­ные дела (cau­sa, ὑπό­θεσις) и общие вопро­сы (quaes­tio, θέ­σις). Вся­кое кон­крет­ное дело может быть сведе­но к обще­му вопро­су посред­ст­вом отвле­че­ния от кон­крет­ных обсто­я­тельств: места, вре­ме­ни, участ­ни­ков и т. д. Общие вопро­сы, к кото­рым при­хо­дит таким обра­зом ора­тор, могут быть двух родов: тео­ре­ти­че­ские (quaes­tio­nes cog­ni­tio­nis, напри­мер: «при­ро­да или закон лежит в осно­ве пра­ва?») и прак­ти­че­ские (quaes­tio­nes ac­tio­nis, напри­мер: «к лицу ли муд­ре­цу зани­мать­ся государ­ст­вен­ны­ми дела­ми?»); фило­со­фы обыч­но име­ют дело с тео­ре­ти­че­ски­ми вопро­са­ми, ора­то­ры — с прак­ти­че­ски­ми.

Основ­ным пред­ме­том речи при раз­бо­ре как тео­ре­ти­че­ско­го, так и прак­ти­че­ско­го вопро­са явля­ет­ся спор­ный пункт (contro­ver­sia) — то поло­же­ние, кото­рое утвер­жда­ет­ся одной сто­ро­ной и отри­ца­ет­ся дру­гою. В зави­си­мо­сти от содер­жа­ния спор­но­го пунк­та пред­мет речи отно­сит­ся к одной из несколь­ких кате­го­рий — ста­ту­сов (sta­tus, στά­σις). Важ­ней­ших ста­ту­сов три: ста­тус уста­нов­ле­ния (co­niec­tu­ra­lis), ста­тус опре­де­ле­ния (de­fi­ni­ti­vus) и ста­тус закон­но­сти с.19 (iudi­cia­lis). При ста­ту­се уста­нов­ле­ния ста­вит­ся вопрос, имел ли место посту­пок (an sit?): напри­мер, когда под­суди­мый, обви­ня­е­мый в убий­стве, отри­ца­ет, что он совер­шил убий­ство. При ста­ту­се опре­де­ле­ния ста­вит­ся вопрос, пра­виль­но ли опре­де­лен посту­пок (quid sit?): напри­мер, обви­ня­е­мый при­зна­ет факт убий­ства, но утвер­жда­ет, что убий­ство было непред­на­ме­рен­ным. При ста­ту­се закон­но­сти ста­вит­ся вопрос, зако­нен или про­ти­во­за­ко­нен посту­пок (qua­le sit?): напри­мер, обви­ня­е­мый при­зна­ет пред­на­ме­рен­ность убий­ства, но оправ­ды­ва­ет его тем, что уби­тый был вра­гом оте­че­ства. Вокруг этих трех основ­ных ста­ту­сов груп­пи­ру­ет­ся целый ряд дру­гих, вто­ро­сте­пен­ных или под­чи­нен­ных им. Сре­ди них выде­ля­ет­ся неред­ко упо­ми­нае­мая груп­па «ста­ту­сов от зако­на»: ста­тус рас­хож­де­ния меж­ду бук­вой и смыс­лом зако­на (когда слу­чай фор­маль­но под­хо­дит под ста­тью зако­на, а по сути — нет), ста­тус дву­смыс­лен­но­сти (когда закон изло­жен так, что может тол­ко­вать­ся дво­я­ко), ста­тус про­ти­во­ре­чия (когда слу­чай под­па­да­ет сра­зу под два несов­ме­сти­мых зако­на). В диа­ло­ге «Об ора­то­ре» Цице­рон под­чи­ня­ет эту груп­пу ста­ту­сов ста­ту­су закон­но­сти («Об ора­то­ре», II, 112), но такой взгляд не был обще­при­ня­тым.

Вокруг спор­но­го пунк­та сосре­дото­чи­ва­лось судеб­ное раз­би­ра­тель­ство (dis­cep­ta­tio). Трак­тов­ка спор­но­го пунк­та обви­ни­те­лем назы­ва­лась обос­но­ва­ни­ем (ra­tio), обви­ня­е­мым — оправ­да­ни­ем (fir­ma­men­tum), их раз­но­гла­сие и было пред­ме­том суда (iudi­ca­tio, κρι­νόμε­νον). Сред­ст­вом утвер­дить свой взгляд на спор­ный пункт были дока­за­тель­ства (ar­gu­men­ta, πίσ­τεις). Дока­за­тель­ства дели­лись на две кате­го­рии: внеш­ние и внут­рен­ние. Внеш­ние дока­за­тель­ства (πίσ­τεις ἄτεχ­νοι) — это свиде­тель­ские пока­за­ния, доку­мен­ты, при­зна­ния, при­ся­ги, т. е. такие дока­за­тель­ства, кото­рые вес­ки сами по себе и на кото­рые доста­точ­но сослать­ся. Внут­рен­ние дока­за­тель­ства (πίσ­τεις ἔντεχ­νοι) — это дока­за­тель­ства логи­че­ские, кото­рые сами по себе не оче­вид­ны и кото­рым нуж­но при­дать убеди­тель­но­сти речью; они-то и счи­та­лись глав­ным досто­я­ни­ем ора­то­ра.

Логи­че­ское дока­за­тель­ство име­ет две фор­мы соот­вет­ст­вен­но двум фор­мам логи­че­ско­го мыш­ле­ния: при­мер (индук­ция) и энти­ме­ма (дедук­ция). Источ­ни­ки логи­че­ских дока­за­тельств име­но­ва­лись места­ми (lo­ci, τό­ποι); отыс­ка­ние тако­вых было важ­ней­шей частью уче­ния о нахож­де­нии. Сре­ди мест кон­крет­но­го дела раз­ли­ча­лись места, отно­ся­щи­е­ся к обсто­я­тель­ствам (lo­ci an­te rem), и места, отно­ся­щи­е­ся к обще­му вопро­су (lo­ci in re, cir­ca rem, post rem). Места пер­во­го рода про­из­во­ди­ли дово­ды «от чело­ве­ка» («чело­век тако­го про­ис­хож­де­ния не мог совер­шить убий­ство», «чело­век тако­го обще­ст­вен­но­го поло­же­ния не мог совер­шить убий­ство» и т. д. — об обра­зе жиз­ни, харак­те­ре, воз­расте, внеш­но­сти, силе, вос­пи­та­нии, заня­ти­ях и пр.), «от побуж­де­ний» («мог­ла ли его побуж­дать к убий­ству зависть? нена­висть? гнев? често­лю­бие? страх? алч­ность?» и т. д.), «от места дей­ст­вия», «от вре­ме­ни дей­ст­вия», «от спо­со­ба дей­ст­вия», «от средств». Места вто­ро­го рода раз­ни­лись в зави­си­мо­сти от общих вопро­сов, лежа­щих в осно­ве кон­крет­но­го дела. Наи­бо­лее употре­би­тель­ны­ми были три груп­пы дово­дов: а) «от с.20 опре­де­ле­ния», «от разде­ле­ния», «от рода», «от вида», «от при­зна­ка» и пр. («если убий­ст­вом назы­ва­ет­ся то-то и то-то, то этот чело­век не совер­шал убий­ства», «если убий­ство может быть пред­на­ме­рен­ным и непред­на­ме­рен­ным, то этот чело­век не совер­шил ни того, ни дру­го­го» и т. д.); б) «от сход­ства», «от раз­ли­чия», «от боль­ше­го и мень­ше­го» и пр. («если бороть­ся с вра­гом оте­че­ства похваль­но, то убить его тем более похваль­но», «если обви­ня­е­мый не поко­ле­бал­ся убить вра­га-сограж­да­ни­на, то сколь отваж­нее будет он бить­ся с вра­га­ми-чуже­зем­ца­ми!» и т. д.); в) «от при­чи­ны», «от след­ст­вия», «от после­до­ва­тель­но­сти собы­тий» и пр. («обви­ня­е­мый совер­шил убий­ство из высо­ких побуж­де­ний, ина­че он поспе­шил бы скрыть­ся» и т. д.). Наравне с судеб­ны­ми реча­ми на мель­чай­шие места дро­би­лись и сове­ща­тель­ные и тор­же­ст­вен­ные речи. Так, поли­ти­че­ская речь долж­на была исхо­дить из поня­тий о без­опас­но­сти государ­ства и о досто­ин­стве государ­ства; поня­тие о без­опас­но­сти рас­па­да­лось на поня­тия о силе и о хит­ро­сти, поня­тие о досто­ин­стве — на поня­тия спра­вед­ли­во­сти и поче­та; каж­дое из этих поня­тий в свою оче­редь рас­па­да­лось на ряд мест.

Осо­бое место в систе­ме нахож­де­ния зани­ма­ли так назы­вае­мые общие места (lo­ci com­mu­nes). По суще­ству они не были источ­ни­ка­ми дока­за­тель­ства, так как ниче­го не дава­ли для логи­че­ско­го обос­но­ва­ния дово­дов обви­не­ния и оправ­да­ния; зато они слу­жи­ли для эмо­цио­наль­но­го уси­ле­ния уже име­ю­щих­ся дово­дов. Общих мест насчи­ты­ва­лось око­ло десят­ка: это были рас­суж­де­ния о необ­хо­ди­мо­сти чтить богов, зако­ны, государ­ство и заве­ты пред­ков и о том гибель­ном ущер­бе, кото­рый гро­зит этим оплотам чело­ве­че­ско­го обще­ства в том слу­чае, если обви­ня­е­мый не ока­жет­ся осуж­ден­ным (по мне­нию обви­ни­те­ля) или оправ­дан­ным (по мне­нию защит­ни­ка). По отвле­чен­но­сти сво­его содер­жа­ния эти моти­вы мог­ли оди­на­ко­во раз­ви­вать­ся в речах по любо­му пово­ду: отсюда их назва­ние.

2. Рас­по­ло­же­ние мате­ри­а­ла опи­ра­лось на твер­дую схе­му стро­е­ния речи, выра­ботан­ную еще во вре­ме­на софи­стов. Речь разде­ля­лась на четы­ре основ­ных части: вступ­ле­ние (prooe­mium, exor­dium), изло­же­ние (nar­ra­tio), раз­ра­бот­ка (trac­ta­tio), заклю­че­ние (conclu­sio, pe­ro­ra­tio). Впро­чем, часто из этих четы­рех частей третью дели­ли на две и вво­ди­ли две новые, так что у неко­то­рых тео­ре­ти­ков чис­ло частей речи дохо­ди­ло до семи: вступ­ле­ние, изло­же­ние, опре­де­ле­ние темы (pro­po­si­tio, с разде­ле­ни­ем — par­ti­tio), дока­за­тель­ства (ar­gu­men­ta­tio, pro­ba­tio, con­fir­ma­tio), опро­вер­же­ние дока­за­тельств про­тив­ни­ка (re­fu­ta­tio, rep­re­hen­sio), отступ­ле­ние (dig­res­sio) и заклю­че­ние. Нару­ше­ния этой схе­мы были воз­мож­ны, но ред­ки.

Вступ­ле­ние к речи пре­сле­до­ва­ло тро­я­кую цель: добить­ся от слу­ша­те­лей пони­ма­ния дела, вни­ма­ния и сочув­ст­вия. В зави­си­мо­сти от того, что из этих трех задач было важ­нее для дан­но­го дела, вступ­ле­ние мог­ло стро­ить­ся по-раз­но­му, и под­час ора­тор был вынуж­ден заво­е­вы­вать сочув­ст­вие пуб­ли­ки обхо­да­ми и оби­ня­ка­ми (ср. «Об ора­то­ре», II, 198—201). Изло­же­ние содер­жа­ло после­до­ва­тель­ный рас­сказ о пред­ме­те раз­би­ра­тель­ства в осве­ще­нии гово­ря­щей сто­ро­ны. Основ­ны­ми тре­бо­ва­ни­я­ми к изло­же­нию были: с.21 ясность (при­вле­че­ние всех необ­хо­ди­мых подроб­но­стей), крат­кость (опу­ще­ние все­го, что не идет к делу) и прав­до­по­до­бие (отсут­ст­вие внут­рен­них про­ти­во­ре­чий). Опре­де­ле­ние темы раз­би­ра­тель­ства слу­жит выво­дом из изло­же­ния и вступ­ле­ни­ем к систе­ме дока­за­тельств: оно обыч­но сопро­вож­да­лось разде­ле­ни­ем, т. е. пред­ва­ри­тель­ным пере­ч­нем вопро­сов, под­ле­жа­щих даль­ней­ше­му рас­смот­ре­нию; этот пере­чень дол­жен помочь слу­ша­те­лю разо­брать­ся в после­дую­щих дока­за­тель­ствах. Дока­за­тель­ства пред­став­ля­ют собой важ­ней­шую часть речи: здесь и при­хо­дит­ся при­ме­нять с как мож­но боль­шей лег­ко­стью весь гро­мозд­кий аппа­рат систе­мы ста­ту­сов и систе­мы мест. После­до­ва­тель­ность и груп­пи­ров­ка отдель­ных дово­дов все­це­ло зави­се­ли от сущ­но­сти кон­крет­но­го дела и зара­нее не мог­ли быть пред­опре­де­ле­ны. Руко­вод­ст­во­вать­ся мож­но было лишь самым общим прин­ци­пом: внеш­ние дока­за­тель­ства долж­ны пред­ше­ст­во­вать внут­рен­ним, самые силь­ные дово­ды долж­ны быть сосре­дото­че­ны в нача­ле и кон­це рас­суж­де­ния, более сла­бые — в середине. Тож­де­ст­вен­ным обра­зом стро­и­лось и опро­вер­же­ние дока­за­тельств про­тив­ни­ка. Здесь раз­ли­ча­лось несколь­ко при­е­мов: мож­но было опро­вер­гать дово­ды про­тив­ни­ка вме­сте или порознь, пре­умень­шая зна­че­ние упо­мя­ну­тых про­тив­ни­ком обсто­я­тельств или пре­уве­ли­чи­вая зна­че­ние неупо­мя­ну­тых и т. п.; самые лег­кие опро­вер­же­ния ста­ви­лись в нача­ле, самые труд­ные — в кон­це. Отступ­ле­ние дела­лось обыч­но перед заклю­че­ни­ем или даже рань­ше — перед дока­за­тель­ства­ми; обыч­но оно пред­став­ля­ло собой подроб­ное опи­са­ние, похва­лу или пори­ца­ние како­го-нибудь пред­ме­та, свя­зан­но­го с основ­ной темой речи (напри­мер, отступ­ле­ние о Сици­лии в речи про­тив Верре­са, II, 312, сл.). Мно­гие тео­ре­ти­ки, впро­чем, счи­та­ли неумест­ным вво­дить отступ­ле­ние в ряд непре­мен­ных частей речи и делать о нем твер­дые пред­пи­са­ния; с этим согла­шал­ся и Цице­рон. Нако­нец, заклю­че­ние име­ло целью воз­будить эмо­цио­наль­ное отно­ше­ние слу­ша­те­лей и судей к раз­би­рае­мо­му делу. Обыч­но это дела­лось в три при­е­ма: спер­ва для напо­ми­на­ния крат­ко сум­ми­ро­ва­лись основ­ные поло­же­ния уже ска­зан­но­го, затем сле­до­ва­ла ампли­фи­ка­ция — рас­про­стра­не­ние и эмо­цио­наль­ное уси­ле­ние этих поло­же­ний с помо­щью общих мест, после это­го — воз­буж­де­ние состра­да­ния или него­до­ва­ния, самая ответ­ст­вен­ная часть речи. При воз­буж­де­нии стра­стей раз­ли­ча­лись поры­ви­стые, бур­ные чув­ства («пафос») и уме­рен­ные, мяг­кие чув­ства («этос»); осо­бую роль игра­ли сред­ства коми­че­ско­го, кото­рые поз­во­ля­ли шут­ка­ми и насмеш­ка­ми уни­что­жить впе­чат­ле­ние, про­из­веден­ное речью про­тив­ни­ка. Одна­ко раз­ра­бот­ка этой тео­рии стра­стей по суще­ству при­над­ле­жа­ла эти­ке, и в систе­ме рито­ри­ки она так и не нашла посто­ян­но­го места.

3. Сло­вес­ное выра­же­ние речи, понят­ным обра­зом, состав­ля­ло глав­ную заботу ора­то­ра. Кро­ме того, эта часть крас­но­ре­чия поль­зо­ва­лась наи­боль­шей попу­ляр­но­стью отто­го, что пред­став­ля­ла инте­рес не толь­ко для про­фес­сио­наль­ных ора­то­ров, но и для исто­ри­ков, фило­со­фов и дру­гих авто­ров пись­мен­ной про­зы.

Сло­вес­ное выра­же­ние долж­но было отве­чать четы­рем глав­ным тре­бо­ва­ни­ям: пра­виль­но­сти (la­ti­ni­tas, ἐλ­λη­νισ­μός), ясно­сти с.22 (pla­na elo­cu­tio, σα­φήνεια), умест­но­сти (de­co­rum, πρέ­πον), пыш­но­сти (or­na­tus, κα­τασ­κευή). Пра­виль­ность озна­ча­ла вер­ное соблюде­ние грам­ма­ти­че­ских и лек­си­че­ских норм язы­ка. Ясность озна­ча­ла употреб­ле­ние слов обще­по­нят­ных в точ­ных зна­че­ни­ях и есте­ствен­ных соче­та­ни­ях. Умест­ность озна­ча­ла, что для каж­до­го пред­ме­та сле­ду­ет употреб­лять соот­вет­ст­ву­ю­щий ему стиль, избе­гая низ­ких выра­же­ний при высо­ких пред­ме­тах и высо­ких — при низ­ких. Пыш­ность озна­ча­ла, что худо­же­ст­вен­ная речь долж­на отли­чать­ся от обы­ден­ной необыч­ной бла­го­звуч­но­стью и образ­но­стью; ино­гда это поня­тие под­разде­ля­лось на два: вели­ча­вость (gra­vi­tas) и при­ят­ность (sua­vi­tas). Речь без соблюде­ния пра­виль­но­сти ста­но­ви­лась вар­вар­ской, без ясно­сти — тем­ной, без умест­но­сти — без­вкус­ной, без пыш­но­сти — голой. Эти четы­ре тре­бо­ва­ния вос­хо­дят к Фео­фра­с­ту; сто­и­ки с их любо­вью к науч­ной сухо­сти добав­ля­ли к ним пятое — крат­кость, но это не нашло все­об­ще­го при­зна­ния. Были в ходу и дру­гие кате­го­рии, опре­де­ляв­шие каче­ства сло­га: сила (vis), вну­ши­тель­ность (dig­ni­tas), воз­вы­шен­ность (sub­li­mi­tas), блеск (splen­di­dum), живость (vi­gor) и т. д., но все они игра­ли под­чи­нен­ную роль и во вре­ме­на Цице­ро­на еще не ста­ли из образ­ных выра­же­ний устой­чи­вы­ми тер­ми­на­ми: это про­изой­дет лишь в эпо­ху импе­рии.

Тео­рия сло­вес­но­го выра­же­ния дели­лась на три разде­ла: уче­ние об отбо­ре слов, уче­ние о соче­та­нии слов и уче­ние о фигу­рах.

При отбо­ре слов речь шла, глав­ным обра­зом, о мере поль­зо­ва­ния сло­ва­ми мало­употре­би­тель­ны­ми и ред­ки­ми. Обыч­но выде­ля­лись три кате­го­рии таких слов — сло­ва уста­ре­лые, сло­ва ново­об­ра­зо­ван­ные и сло­ва с пере­нос­ным зна­че­ни­ем. Все они счи­та­лись закон­ным досто­я­ни­ем ора­то­ра, при усло­вии разум­но­го и умест­но­го их при­ме­не­ния: осно­вой речи дол­жен незыб­ле­мо оста­вать­ся раз­го­вор­ный язык обра­зо­ван­но­го обще­ства (ur­ba­ni­tas). Исполь­зо­ва­ние слов диа­лект­ных или про­сто­реч­ных под­вер­га­лось гораздо более стро­гим огра­ни­че­ни­ям и в рито­ри­че­ской тео­рии даже почти не обсуж­да­лось. Уче­ние об отбо­ре слов име­ло осо­бен­но боль­шое зна­че­ние для гре­че­ской рито­ри­ки, где раз­ни­ца меж­ду диа­лек­том атти­че­ских клас­си­ков-образ­цов и язы­ков элли­ни­сти­че­ско­го вре­ме­ни была очень ощу­ти­тель­на; латин­ская рито­ри­ка уде­ля­ла ему мень­ше вни­ма­ния.

При соче­та­нии слов обыч­но рас­смат­ри­ва­лись, во-пер­вых, бла­го­звуч­ное рас­по­ло­же­ние слов, во-вто­рых, сораз­мер­ное постро­е­ние фраз, в-третьих, рит­ми­че­ское завер­ше­ние фраз. Бла­го­звуч­ное рас­по­ло­же­ние слов пред­по­ла­га­ет, напри­мер, чтобы конец одно­го сло­ва и нача­ло сле­дую­ще­го не обра­зо­вы­ва­ли зия­ния (столк­но­ве­ния глас­ных) или како­фо­нии (столк­но­ве­ния труд­но­про­из­но­си­мых соглас­ных), не скла­ды­ва­лись в само­сто­я­тель­ное сло­во, чтобы сло­ва не тре­во­жи­ли слух назой­ли­вой алли­те­ра­ци­ей (повто­ре­ние оди­на­ко­вых зву­ков), не слиш­ком отсту­па­ли от есте­ствен­но­го поряд­ка слов и т. д. Сораз­мер­ное постро­е­ние фраз сво­ди­лось к ком­би­на­ци­ям трех типов: корот­кой фра­зы — отрез­ка (in­ci­sum, κόμ­μα), сред­ней фра­зы — чле­на (membrum, κῶ­λον) и длин­ной фра­зы — пери­о­да (πε­ρίοδος; латин­ский пере­вод это­го тер­ми­на при Цице­роне еще не уста­но­вил­ся, и наш автор обыч­но пере­да­ет его нагро­мож­де­ни­ем с.23 сино­ни­мов: compre­hen­sio, cir­cumscrip­tio, am­bi­tus ver­bo­rum и т. п.: см., напри­мер, «Ора­тор», 204). Чле­ны стро­и­лись из отрез­ков, пери­о­ды — из чле­нов; пре­дель­ным объ­е­мом пери­о­да были четы­ре чле­на, из них послед­ний немно­го длин­нее преды­ду­щих. Вопро­сом о син­та­к­си­че­ских фор­мах пери­о­да антич­ные рито­ры почти не зани­ма­лись. Зато чрез­вы­чай­ное вни­ма­ние обра­ща­лось на ритм пери­о­да, осо­бен­но в заклю­чи­тель­ных частях («закруг­ле­ни­ях»): здесь ритм дол­жен был чув­ст­во­вать­ся вполне отчет­ли­во, нико­гда не дости­гая, одна­ко, сти­хотвор­ной пра­виль­но­сти. Мерою рит­ма были те же сто­пы, что и в сти­хотвор­ной мет­ри­ке; чаще все­го реко­мен­до­ва­лись для заклю­че­ния пери­о­да пеа­ны (сто­пы из трех крат­ких и одно­го дол­го­го сло­га), дихо­реи (два­жды повто­рен­ная сто­па из дол­го­го и крат­ко­го сло­га), кре­ти­ки (дол­гий, крат­кий, дол­гий слог) и пр.

Исполь­зо­ва­ние фигур речи было глав­ным сред­ст­вом достиг­нуть того ее каче­ства, кото­рое Фео­фраст назвал пыш­но­стью. Фигу­ра­ми (σχή­ματα, «обо­роты», lu­mi­na «блест­ки»: оба сло­ва в эпо­ху Цице­ро­на еще не поте­ря­ли образ­но­го зна­че­ния и часто употреб­ля­лись не тер­ми­но­ло­ги­че­ски) мог­ли назы­вать­ся все выра­же­ния, отсту­пав­шие от той неопре­де­лен­ной нор­мы, кото­рая счи­та­лась раз­го­вор­ной есте­ствен­но­стью. Понят­но, что таких выра­же­ний мож­но было отыс­кать бес­чис­лен­ное мно­же­ство; и дей­ст­ви­тель­но, усер­дие тео­ре­ти­ков элли­ни­сти­че­ской рито­ри­ки быст­ро нагро­мозди­ло огром­ное коли­че­ство этих фигур, кото­рые было очень лег­ко назвать, труд­нее опре­де­лить и еще труд­нее систе­ма­ти­зи­ро­вать. Так назы­вае­мая «Рито­ри­ка для Герен­ния», латин­ский рито­ри­че­ский учеб­ник неиз­вест­но­го авто­ра, состав­лен­ный в годы моло­до­сти Цице­ро­на, раз­ли­ча­ет око­ло семи­де­ся­ти «фигур», при­чем в их чис­ло попа­да­ют и «пери­од», и «сво­бо­до­ре­чие», и «нагляд­ность», и дру­гие неожи­дан­ные поня­тия. Не уди­ви­тель­но, что Цице­рон с его отвра­ще­ни­ем к мелоч­но­му педан­тиз­му рито­ров вся­че­ски избе­гал касать­ся это­го пред­ме­та, а если касал­ся, то лишь в опи­са­тель­ных выра­же­ни­ях и без вся­ких при­тя­за­ний на пол­ноту и точ­ность. Лишь впо­след­ст­вии, в эпо­ху импе­рии, была созда­на сколь­ко-нибудь при­ем­ле­мая клас­си­фи­ка­ция фигур, но пол­ное еди­но­об­ра­зие здесь нико­гда не было достиг­ну­то. В воз­об­ла­дав­шей систе­ме утвер­ди­лось раз­ли­че­ние тро­пов и соб­ст­вен­но фигур, а сре­ди соб­ст­вен­но фигур — фигур мыс­ли и фигур сло­ва. К тро­пам отно­сят­ся отдель­ные сло­ва, употреб­лен­ные необыч­ным обра­зом, к фигу­рам — соче­та­ния слов; если с изме­не­ни­ем этих соче­та­ний слов меня­ет­ся и смысл, то перед нами фигу­ра мыс­ли, если нет — перед нами фигу­ра сло­ва. К тро­пам отно­сят­ся, напри­мер, мета­фо­ра, мето­ни­мия, синек­до­ха, пери­фра­за, гипер­бо­ла; к фигу­рам мыс­ли — рито­ри­че­ский вопрос, вос­кли­ца­ние, обра­ще­ние; к фигу­рам сло­ва — при­бав­ле­ние слов (повто­ре­ние, ана­фо­ра, гра­да­ция и пр.), убав­ле­ние слов (эллипс и пр.), созву­чие (подо­бие кор­ней слов, подо­бие окон­ча­ний слов, рав­но­слож­ный парал­ле­лизм и пр.), про­ти­во­по­ло­же­ние (анти­те­за) и т. д. Подроб­но оста­нав­ли­вать­ся на этой клас­си­фи­ка­ции неза­чем: Цице­рон если и зна­ет ее, то не употреб­ля­ет и почти демон­стра­тив­но сме­ши­ва­ет в сво­их пере­чис­ле­ни­ях фигу­ры самых несхо­жих кате­го­рий.

с.24 Чем усерд­нее забо­тил­ся ора­тор об отбо­ре слов, о соче­та­нии слов и о фигу­рах, тем более воз­вы­ша­лась его речь над обы­ден­ной раз­го­вор­ной речью. Сте­пень этой воз­вы­шен­но­сти опре­де­ля­лась тре­бо­ва­ни­ем умест­но­сти, т. е. соот­вет­ст­вия пред­ме­ту. Таких сте­пе­ней раз­ли­ча­лось три: стиль высо­кий, сред­ний и про­стой. Высо­кий стиль (ge­nus gran­de, sub­li­me) поль­зо­вал­ся рито­ри­че­ски­ми укра­ше­ни­я­ми с наи­боль­шей пол­нотой, про­стой стиль (ge­nus te­nue, sub­ti­le) с наи­боль­шей скром­но­стью, сред­ний стиль (ge­nus me­dium) зани­мал про­ме­жу­точ­ное поло­же­ние и пона­ча­лу имел лишь отри­ца­тель­ное опре­де­ле­ние: «сво­бод­ный от обе­их край­но­стей»; потом для боль­шей опре­де­лен­но­сти его ста­ли назы­вать «глад­ким» или «цве­ти­стым» (flo­ri­dum). Каж­дый стиль имел свою пре­до­суди­тель­ную край­ность: высо­кий стиль мог перей­ти в напы­щен­ный (infla­tum, tu­mi­dum), сред­ний — в вялый (dis­so­lu­tum, si­ne ner­vis), про­стой — в сухой (ari­dum, sic­cum). Образ­цом высо­ко­го сти­ля счи­тал­ся Демо­сфен, сред­не­го сти­ля — Демет­рий Фалер­ский, про­сто­го сти­ля — Лисий. Зачат­ки уче­ния о трех сти­лях вос­хо­дят еще ко вре­ме­ни софи­стов, но Фео­фраст его не кос­нул­ся, и раз­ра­бот­ку оно полу­чи­ло лишь в эпо­ху элли­низ­ма. Цице­рон, как мы увидим, уде­лял ему осо­бен­ное вни­ма­ние. Уче­ние о трех сти­лях обра­зу­ет есте­ствен­ный син­тез и завер­ше­ние трех разде­лов искус­ства сло­вес­но­го выра­же­ния: отбо­ра слов, соче­та­ния слов и исполь­зо­ва­ния фигур.

4. Запо­ми­на­ние было наи­ме­нее раз­ра­ботан­ной тео­ре­ти­че­ски частью рито­ри­ки. Это и понят­но: здесь боль­ше все­го при­хо­ди­лось пола­гать­ся на инди­виду­аль­ные осо­бен­но­сти памя­ти и в зави­си­мо­сти от это­го видо­из­ме­нять тра­ди­ци­он­ные пред­пи­са­ния. Общей чер­той антич­ной мне­мо­ни­ки было исполь­зо­ва­ние зри­тель­ных обра­зов как осно­вы вся­ко­го запо­ми­на­ния: реко­мен­до­ва­лось пред­ста­вить себе каж­дый кусок речи в виде како­го-нибудь пред­ме­та и затем пред­ста­вить себе эти пред­ме­ты после­до­ва­тель­но рас­по­ло­жен­ны­ми в про­стран­стве, напри­мер, в ком­на­те, кото­рую обво­дит ора­тор мыс­лен­ным взо­ром от вещи к вещи. Заучи­вая текст по писа­но­му, пред­ла­га­лось запо­ми­нать общий вид стра­ни­цы и рас­по­ло­же­ние строк. Осно­ва­те­лем искус­ства мне­мо­ни­ки счи­тал­ся гре­че­ский поэт V в. Симо­нид Кеос­ский; твер­дое место в рито­ри­че­ской систе­ме она заня­ла лишь в эпо­ху элли­низ­ма. Труд­но судить, насколь­ко прак­тич­ны были подоб­ные сове­ты; но память про­фес­сио­наль­ных ора­то­ров, дей­ст­ви­тель­но, быва­ла изу­ми­тель­на. В сле­дую­щем после Цице­ро­на поко­ле­нии декла­ма­тор Сене­ка Стар­ший (отец фило­со­фа Сене­ки) гор­дил­ся тем, что умел с одно­го раза запом­нить две тыся­чи бес­связ­ных слов или, впер­вые услы­шав две­сти сти­хов, тут же повто­рить их от кон­ца к нача­лу.

5. Про­из­не­се­ние, послед­няя часть рито­ри­ки, было прак­ти­че­ски важ­ней­шим эле­мен­том крас­но­ре­чия: бле­стя­щее про­из­не­се­ние мог­ло спа­сти посред­ст­вен­но напи­сан­ную речь, дур­ное про­из­не­се­ние — погу­бить пре­вос­ход­ную. Цице­рон любил вспо­ми­нать изре­че­ние Демо­сфе­на о том, что в крас­но­ре­чии пер­вое дело — про­из­не­се­ние, и вто­рое — про­из­не­се­ние, и третье — тоже про­из­не­се­ние. Тео­рию про­из­не­се­ния впер­вые ввел в рито­ри­ку Фео­фраст, исполь­зо­вав бога­тей­ший опыт актер­ско­го искус­ства, накоп­лен­ный клас­си­че­ским теат­ром. с.25 Дву­мя разде­ла­ми про­из­не­се­ния были вла­де­ние голо­сом и вла­де­ние телом. Голос ора­то­ра дол­жен был быть звуч­ным, внят­ным, бога­тым оттен­ка­ми, но без наро­чи­той игры инто­на­ци­я­ми, кото­рая ста­ви­лась в упрек ази­ан­ским рито­рам. Осан­ка долж­на была быть пол­на досто­ин­ства, взгляд пря­мой, лицо выра­зи­тель­ное, дви­же­ния широ­кие, но сдер­жан­ные; подроб­ней­шим обра­зом опи­сы­ва­лось, какие жесты при­ли­че­ст­ву­ют ора­то­ру и какие нет. Пред­ше­ст­вен­ни­ки Цице­ро­на раз­ли­ча­ли по край­ней мере восемь слу­ча­ев речи, тре­бу­ю­щих раз­лич­но­го про­из­не­се­ния: речь важ­ную и насмеш­ли­вую, объ­яс­ни­тель­ную и повест­во­ва­тель­ную, связ­ную и пре­ры­ви­стую, уве­ще­ва­тель­ную и пате­ти­че­скую, — и для каж­до­го слу­чая были пред­пи­са­ны осо­бые инто­на­ции и жесты.

Тако­ва была рито­ри­че­ская систе­ма, сло­жив­ша­я­ся в элли­ни­сти­че­скую эпо­ху и усво­ен­ная Римом. Ей нель­зя отка­зать в пол­но­те, строй­но­сти и про­ду­ман­но­сти. Это была хоро­шая шко­ла для начи­наю­ще­го ора­то­ра и хоро­шее ору­жие для зре­ло­го ора­то­ра. Но у нее был и недо­ста­ток, и этот недо­ста­ток был след­ст­ви­ем ее досто­инств: чем боль­ше в ней было внут­рен­ней строй­но­сти, тем боль­ше она стре­ми­лась замкнуть­ся в себе, отго­ро­дить­ся от всех иных обла­стей чело­ве­че­ско­го зна­ния, стать в дей­ст­ви­тель­но­сти уме­ни­ем гово­рить подроб­но и убеди­тель­но о любом пред­ме­те, будь он даже совер­шен­но незна­ком гово­ря­ще­му.

Это было умест­но в элли­ни­сти­че­ских монар­хи­ях, где ора­тор­ское сло­во дав­но уже пере­ста­ло быть сред­ст­вом поли­ти­че­ской борь­бы и ста­ло сред­ст­вом эсте­ти­че­ско­го наслаж­де­ния. Но это было неумест­но в Риме, кото­рый пере­жи­вал в I в. до н. э. самый тяже­лый кри­зис в сво­ей исто­рии — кру­ше­ние рес­пуб­ли­ки и уста­нов­ле­ние воен­ной монар­хии. Поли­ти­че­ская борь­ба на фору­ме достиг­ла наи­выс­ше­го напря­же­ния. Риму нуж­ны были не крас­но­баи, а поли­ти­ки. Таких элли­ни­сти­че­ская шко­ла дать не мог­ла. Отсюда — про­тест про­тив школь­ной гре­че­ской рито­ри­ки с пози­ций рим­ской поли­ти­че­ской прак­ти­ки. Выра­зи­те­лем это­го про­те­ста и стал круп­ней­ший поли­ти­че­ский ора­тор Рима этих лет — Цице­рон.

Так в твор­че­стве Цице­ро­на объ­еди­ни­лась кри­ти­ка школь­ной рито­ри­ки сра­зу с двух сто­рон: с точ­ки зре­ния тео­рии и с точ­ки зре­ния прак­ти­ки, от лица гре­че­ской фило­со­фии и от лица рим­ской поли­ти­ки. Это свое­об­раз­ное соче­та­ние тен­ден­ций и состав­ля­ет осо­бен­ность рито­ри­че­ской три­ло­гии Цице­ро­на — сочи­не­ний «Об ора­то­ре», «Брут» и «Ора­тор».

III

Когда Цице­рон писал диа­лог «Об ора­то­ре», ему шел пять­де­сят вто­рой год; когда он писал «Бру­та» и «Ора­то­ра», ему было шесть­де­сят лет, и жить ему оста­ва­лось толь­ко три года. Эти сочи­не­ния напи­са­ны чело­ве­ком пожи­лым, умуд­рен­ным и уста­лым, за пле­ча­ми у кото­ро­го — жизнь, пол­ная непре­рыв­ных трудов и тре­вог, и в мыс­лях кото­ро­го — созна­ние, что жизнь эта сло­жи­лась неудач­но, что с.26 цели сво­ей он не достиг. У него была сла­ва, но не было силы, его слу­ша­ли, но за ним не шли. Он был луч­шим писа­те­лем сво­его поко­ле­ния, но он не смог стать его поли­ти­че­ским вождем.

Вре­мя граж­дан­ских войн нуж­да­лось в вождях реши­тель­ных и сме­лых, кото­рые не боя­лись рвать с поли­ти­че­ски­ми услов­но­стя­ми и гото­вы были идти на любые край­но­сти. Цице­ро­ну, с его иде­а­лом обще­ст­вен­но­го рав­но­ве­сия, с его заботой о рав­ном удо­вле­тво­ре­нии всех про­тив­ни­ков, с его пре­кло­не­ни­ем перед закон­но­стью и тра­ди­ци­ей, — Цице­ро­ну не было места сре­ди бой­цов этой жесто­кой схват­ки. Он ока­зал­ся оди­ноч­кой. К этой судь­бе его оди­на­ко­во вело и его обще­ст­вен­ное поло­же­ние, и его инди­виду­аль­ный духов­ный склад.

По сво­е­му обще­ст­вен­но­му поло­же­нию Цице­рон при­над­ле­жал к всад­ни­че­ско­му сосло­вию. Поло­же­ние всад­ни­че­ства в рим­ской сослов­ной систе­ме было двой­ст­вен­ным: оно было эко­но­ми­че­ски могу­ще­ст­вен­но и поли­ти­че­ски бес­прав­но. Пер­вая чер­та сбли­жа­ла его с пра­вя­щим сенат­ским сосло­ви­ем, вто­рая чер­та сбли­жа­ла его с вос­стаю­щим на сенат бес­прав­ным пле­бей­ст­вом. В резуль­та­те на долю всад­ни­че­ства выпа­да­ла неза­вид­ная роль поли­ти­че­ских согла­ша­те­лей: когда сенат­ское сосло­вие непри­ми­ри­мо упор­ст­во­ва­ло в сво­ей моно­по­лии на власть, всад­ни­че­ство бло­ки­ро­ва­лось с плеб­сом и шло про­тив сена­та в пер­вых рядах оппо­зи­ции, но как толь­ко сенат шел на уступ­ки и делил­ся долей вла­сти с млад­шим сосло­ви­ем, всад­ни­че­ство меня­ло фронт и реши­тель­но высту­па­ло про­тив даль­ней­ших при­тя­за­ний сво­его вче­раш­не­го союз­ни­ка, плеб­са. Сенат­ская знать пре­зи­ра­ла всад­ни­ков как выско­чек, пле­бей­ство сто­ро­ни­лось их как измен­ни­ков. Тако­во было поло­же­ние Гая Мария, луч­ше­го воен­но­го вождя, выдви­ну­то­го всад­ни­че­ст­вом, когда он в 100 г. до н. э. воору­жен­ной силой пода­вил пле­бей­ское вос­ста­ние Аппу­лея Сатур­ни­на; тако­во было поло­же­ние Цице­ро­на, луч­ше­го ора­то­ра, выдви­ну­то­го всад­ни­че­ст­вом, когда он в 63 г. до н. э. рас­пра­вил­ся с заго­во­ром Кати­ли­ны. Разу­ме­ет­ся, не сле­ду­ет пред­став­лять себе все эти слож­ные поли­ти­че­ские отно­ше­ния слиш­ком упро­щен­но: всад­ни­че­ство не было клас­сом, тем более не было пар­ти­ей, внут­рен­не­го един­ства здесь было мень­ше, чем где-либо еще в рим­ском обще­стве, одна­ко имен­но эта кар­ти­на посто­ян­ных поли­ти­че­ских коле­ба­ний оста­ет­ся типич­ной для всад­ни­че­ско­го сосло­вия в целом, и имен­но жиз­нен­ный путь Цице­ро­на слу­жит это­му самым ярким при­ме­ром.

Инди­виду­аль­ный духов­ный склад Цице­ро­на так­же содей­ст­во­вал его поли­ти­че­ско­му оди­но­че­ству. Он не был при­рож­ден­ным поли­ти­ком, у него не было наслед­ст­вен­но­го навы­ка и опы­та в поли­ти­че­ской игре, как у сенат­ской ари­сто­кра­тии; вме­сто это­го у него был широ­кий фило­соф­ский кру­го­зор и высо­кие пред­став­ле­ния о дол­ге перед государ­ст­вом и чело­ве­че­ст­вом. К поли­ти­че­ским вопро­сам он под­хо­дил не как прак­тик, а как тео­ре­тик. Про­ис­хож­де­ние и соци­аль­ное поло­же­ние всад­ни­ка, чело­ве­ка без досту­па к вла­сти, тол­ка­ло его на борь­бу с сена­том, вос­пи­та­ние в духе тра­ди­ци­он­ных рим­ских эти­че­ских и поли­ти­че­ских иде­а­лов застав­ля­ло его пре­кло­нять­ся перед сена­том. В поис­ках выхо­да из это­го про­ти­во­ре­чия Цице­рон обра­щал­ся к гре­че­ской фило­со­фии. Фило­со­фия при­хо­ди­ла к нему на помощь уче­ни­ем с.27 о государ­стве как о выс­шей фор­ме обще­че­ло­ве­че­ской спра­вед­ли­во­сти, кото­рой все лица и сосло­вия долж­ны под­чи­нять свои част­ные инте­ре­сы. Такое рав­но­ве­сие част­ных инте­ре­сов вокруг заботы об общем бла­ге и ста­ло поли­ти­че­ским иде­а­лом, кото­ро­му Цице­рон посвя­тил все свои труды. «Согла­сие сосло­вий» (con­cor­dia or­di­num) или, вер­нее, «согла­сие всех чест­ных граж­дан» (con­sen­sus om­nium bo­no­rum) было его про­грам­мой: в годы самой жесто­кой меж­до­усо­би­цы он высту­пил с лозун­гом все­об­ще­го при­ми­ре­ния. Конеч­но, это было уто­пи­ей. Собы­тия раз­во­ра­чи­ва­лись совсем не так, как ждал и наде­ял­ся Цице­рон, и при­но­си­ли ему все новые разо­ча­ро­ва­ния. Вме­сто того, чтобы управ­лять собы­ти­я­ми, ему при­хо­ди­лось под­чи­нять­ся им; вме­сто того, чтобы утвер­ждать золотую середи­ну, ему при­хо­ди­лось выби­рать меж­ду край­но­стя­ми. А край­но­сти для его иде­а­лиз­ма были невы­но­си­мы: ари­сто­кра­ти­че­ская тира­ния Сул­лы и демо­кра­ти­че­ская тира­ния Цеза­ря оди­на­ко­во ему пре­ти­ли. Нуж­но было решать, кото­рое из двух зол мень­шее, а такое реше­ние для душев­но­го скла­да Цице­ро­на все­гда было непо­силь­но. Впе­чат­ли­тель­ность и склон­ность к увле­че­нию соче­та­лась в нем с пыт­ли­вой рас­судоч­но­стью, рефлек­си­ей, само­кон­тро­лем; фило­со­фия и рито­ри­ка учи­ли его взве­ши­вать и учи­ты­вать все дово­ды за и про­тив; и каж­дое реше­ние тре­бо­ва­ло от него столь­ких ого­во­рок перед самим собой, что вся­кий раз он без­на­деж­но упус­кал и вре­мя и обсто­я­тель­ства, делал шаг не нуж­ный, а вынуж­ден­ный, и оста­вал­ся ни с чем, недо­воль­ный сам собой и пре­не­бре­гае­мый поли­ти­че­ски­ми парт­не­ра­ми.

Цице­рон родил­ся 3 янва­ря 106 г. до н. э. в Арпине, малень­ком город­ке Лация, во всад­ни­че­ской семье. Отро­че­ские и юно­ше­ские годы он про­вел в Риме. Отец его сде­лал все, чтобы дать сыну самое луч­шее обра­зо­ва­ние и под­гото­вить его к поли­ти­че­ской карье­ре. Обыч­но такая под­готов­ка начи­на­лась с того, что юно­шу вво­ди­ли в дом кого-нибудь из вид­ных сена­то­ров, и там, при­сут­ст­вуя при заня­ти­ях и беседах хозя­и­на, глядя, как он гото­вит­ся к речам и дает юриди­че­ские сове­ты, моло­дой чело­век при­вы­кал к обра­зу жиз­ни и дел пра­вя­ще­го сосло­вия. Для юно­го Цице­ро­на такой поли­ти­че­ской шко­лой яви­лись дома Квин­та Муция Сце­во­лы-авгу­ра, луч­ше­го рим­ско­го юри­ста, и его зятя Луция Лици­ния Крас­са, луч­ше­го рим­ско­го ора­то­ра. Это был тот узкий круг про­све­щен­ной ари­сто­кра­тии, кото­рый с такой любо­вью будет изо­бра­жен Цице­ро­ном в диа­ло­ге «Об ора­то­ре»: здесь жила род­ст­вен­ная память о Сци­пи­оне и Лелии, о Панэтии и Поли­бии, о пер­вых идео­ло­гах воз­вы­шен­но­го син­те­за рим­ских нра­вов и эллин­ской фило­со­фии. Здесь и на фору­ме Цице­рон слы­шал луч­ших ора­то­ров сво­его вре­ме­ни — Крас­са, Анто­ния, Суль­пи­ция, Кот­ту; у родос­ско­го рито­ра Апол­ло­ния Моло­на, пре­по­да­вав­ше­го в это вре­мя в Риме, он учил­ся гре­че­ско­му крас­но­ре­чию; зна­ме­ни­тый тра­гик Акций и гре­че­ский поэт Архий руко­во­ди­ли им в чте­нии поэтов; эпи­ку­ре­ец Федр, сто­ик Дио­дот и при­ехав­ший в Рим ака­де­мик Филон Ларис­ский были его настав­ни­ка­ми в фило­со­фии. Поли­ти­че­ские сму­ты этих лет — спер­ва союз­ни­че­ская вой­на, потом террор мари­ан­цев, потом вой­на меж­ду Цин­ной и Сул­лой — поме­ша­ли Цице­ро­ну высту­пить на поли­ти­че­скую аре­ну в обыч­ном ран­нем воз­расте и заста­ви­ли с.28 его посвя­тить несколь­ко лиш­них лет фило­соф­ским и рито­ри­че­ским заня­ти­ям. Впо­след­ст­вии это при­нес­ло ему неоце­ни­мую поль­зу. Зани­мал­ся он с заме­ча­тель­ным трудо­лю­би­ем и усер­ди­ем. В част­но­сти, он заду­мал соста­вить боль­шую ком­пи­ля­цию из луч­ших гре­че­ских посо­бий по рито­ри­ке и напи­сал уже пер­вые две кни­ги, обни­мав­шие уче­ние о нахож­де­нии, но потом оста­вил эту мысль. Эти две кни­ги сохра­ни­лись и извест­ны под назва­ни­ем «О нахож­де­нии». Впо­след­ст­вии он со сты­дом вспо­ми­нал об этом сочи­не­нии, пол­ном той рито­ри­че­ской дог­ма­ти­ки, про­тив кото­рой он так опол­чил­ся потом; но для два­дца­ти­лет­не­го юно­ши такая работа была боль­шим успе­хом.

Когда Цице­рон впер­вые высту­пил с речью на фору­ме, в Риме пра­вил Сул­ла. Дик­та­ту­ра Сул­лы, жесто­кая и кро­ва­вая, была свое­об­раз­ной попыт­кой утвер­дить ари­сто­кра­ти­че­скую рес­пуб­ли­ку мето­да­ми дес­по­ти­че­ской монар­хии. Оппо­зи­ция про­тив Сул­лы (конеч­но, тай­ная и роб­кая) объ­еди­ня­ла не толь­ко всад­ни­ков и плебс, но и мно­гих пред­ста­ви­те­лей сенат­ской зна­ти. К этой оппо­зи­ции при­мкнул и моло­дой Цице­рон. В одной из сво­их судеб­ных речей он задел вли­я­тель­но­го воль­ноот­пу­щен­ни­ка Сул­лы, в дру­гой поста­вил под сомне­ние один из зако­нов Сул­лы, — выпа­ды мел­кие, но доста­точ­ные, чтобы при­влечь небла­го­склон­ное вни­ма­ние пра­ви­те­ля. Цице­рон, все­гда осто­рож­ный, начи­на­ет бес­по­ко­ить­ся за свою судь­бу, и после трех лет удач­ной адво­кат­ской прак­ти­ки неожи­дан­но покида­ет Рим, по его сло­вам, для поправ­ле­ния здо­ро­вья и усо­вер­шен­ст­во­ва­ния в искус­стве. Он едет в Гре­цию, слу­ша­ет в Афи­нах уче­ни­ка Фило­на — Антио­ха Аска­лон­ско­го, объ­ез­жа­ет горо­да Малой Азии с их слав­ны­ми рито­ри­че­ски­ми шко­ла­ми и на целый год оста­ет­ся на Родо­се, где под руко­вод­ст­вом Моло­на вновь и вновь изу­ча­ет Демо­сфе­на, ста­ра­ясь достичь в сво­их речах его силы и изба­вить­ся от чрез­мер­ной пыш­но­сти. Толь­ко после смер­ти Сул­лы, в 77 г. два­дца­ти­де­вя­ти­лет­ний Цице­рон воз­вра­ща­ет­ся в Рим. Здесь уже шла успеш­ная борь­ба за лик­вида­цию сул­лан­ско­го режи­ма: всад­ни­че­ство и плебс доби­ва­лись хотя бы тех же прав, кото­рые они име­ли до Сул­лы, а сенат­ская знать, опа­са­ясь появ­ле­ния ново­го дик­та­то­ра, охот­но шла на уступ­ки. Пер­вые речи Цице­ро­на еще не были забы­ты: моло­дой ора­тор радост­но при­нят демо­кра­ти­че­ским бло­ком, он удач­но женит­ся на Терен­ции, бога­той неве­сте из знат­но­го рода, и в 76 г. изби­ра­ет­ся на долж­ность кве­сто­ра. Его поли­ти­че­ская карье­ра нача­лась.

Цице­рон не обо­льщал­ся пер­вы­ми успе­ха­ми. Он пом­нил, что сре­ди пра­вя­ще­го сосло­вия он новый чело­век, без боль­ших средств и проч­ных свя­зей, и дол­жен пола­гать­ся толь­ко на свои силы. А его силы были в одном: в его крас­но­ре­чии. И он вновь при­ни­ма­ет­ся за адво­кат­скую прак­ти­ку, берет­ся за новые и новые дела, сопер­ни­ча­ет с луч­ши­ми ора­то­ра­ми сво­его вре­ме­ни и посте­пен­но выхо­дит победи­те­лем из всех сопер­ни­честв. Каж­дая новая защи­ти­тель­ная речь при­но­сит ему ново­го вли­я­тель­но­го заступ­ни­ка в сена­те и новую ора­тор­скую сла­ву в наро­де. Каким осо­бен­но­стям сво­его крас­но­ре­чия был обя­зан Цице­рон этим успе­хам? Во-пер­вых, сво­ей тео­ре­ти­че­ской под­готов­ке: со сво­и­ми фило­соф­ски­ми позна­ни­я­ми он мог по-ново­му гово­рить о ста­рых пред­ме­тах, пора­жая слух тол­пы, не при­вык­шей с.29 к широ­ким взглядам и суж­де­ни­ям; а со сво­и­ми рито­ри­че­ски­ми позна­ни­я­ми он умел стро­ить речь более рас­счи­та­но, гиб­ко и убеди­тель­но, чем его сопер­ни­ки, для кото­рых все-таки наслед­ст­вен­ная тра­ди­ция рим­ско­го прак­ти­че­ско­го крас­но­ре­чия все­гда была силь­ней тео­ре­ти­че­ских уро­ков гре­че­ской рито­ри­ки. Во-вто­рых, сво­е­му худо­же­ст­вен­но­му вку­су: до Цице­ро­на латин­ский язык не знал сти­ли­сти­че­ской раз­ра­бот­ки, в язы­ке ора­то­ров бес­по­рядоч­но сосед­ст­во­ва­ли арха­и­че­ские выра­же­ния древ­них жре­цов и зако­но­да­те­лей с ново­мод­ны­ми гре­че­ски­ми сло­веч­ка­ми, быто­вые и про­сто­реч­ные обо­роты с тор­же­ст­вен­ны­ми поэ­ти­че­ски­ми рече­ни­я­ми; Цице­рон пер­вый при­вел этот хаос к еди­ным сти­ли­сти­че­ским нор­мам раз­го­вор­но­го язы­ка обра­зо­ван­но­го рим­ско­го обще­ства, упо­рядо­чил, раз­вил, обо­га­тил сред­ства ора­тор­ской речи, навсе­гда став для потом­ков образ­цом того дра­го­цен­но­го для ора­то­ра каче­ства, кото­рое древ­ние назы­ва­ли «оби­ли­ем» (co­pia). В-третьих, сво­е­му уме­нию воз­буж­дать в слу­ша­те­лях страсть: для нас эта спо­соб­ность не кажет­ся важ­ной, но для древ­не­го ора­то­ра, кото­ро­му так часто при­хо­ди­лось под­ме­нять логи­ку дово­дов силой эмо­ций, это каче­ство было пер­вым зало­гом успе­ха; и Цице­рон здесь был непре­взой­ден­ным масте­ром, рав­но спо­соб­ным истор­гать у пуб­ли­ки смех и сле­зы: шут­ки его поль­зо­ва­лись такой сла­вой, что изда­ва­лись отдель­ны­ми сбор­ни­ка­ми, а жалость и нена­висть он воз­буж­дал с таким искус­ст­вом, что когда ему при­хо­ди­лось делить защи­ти­тель­ную речь с дру­ги­ми ора­то­ра­ми (как часто дела­лось в Риме), на его долю еди­но­душ­но остав­ля­лось заклю­че­ние — самая напря­жен­ная и страст­ная часть речи. Так в тече­ние несколь­ких лет заво­е­вал Цице­рон неоспо­ри­мую сла­ву пер­во­го рим­ско­го ора­то­ра, и эта сла­ва ста­ла нача­лом его пер­вых поли­ти­че­ских успе­хов.

Годом поли­ти­че­ско­го при­зна­ния для Цице­ро­на был 70 год, когда в кон­суль­ство Пом­пея и Крас­са, двух вождей демо­кра­ти­че­ско­го бло­ка, были окон­ча­тель­но отме­не­ны послед­ние остат­ки сул­лан­ско­го режи­ма. Победа рестав­ра­ции долж­на была завер­шить­ся гром­ким судеб­ным про­цес­сом — рас­пра­вой с Верре­сом, намест­ни­ком Сици­лии, одним из став­лен­ни­ков ари­сто­кра­ти­че­ской реак­ции. Этот про­цесс был пору­чен Цице­ро­ну, кото­рый в быт­ность свою кве­сто­ром слу­жил в Сици­лии, и Цице­рон про­вел его бле­стя­ще. Веррес уда­лил­ся в изгна­ние, не дожи­да­ясь кон­ца про­цес­са, его адво­кат, зна­ме­ни­тый Гор­тен­зий, отка­зал­ся от защи­ты, три­умф был пол­ный. С этих пор Цице­рон пере­хо­дит от долж­но­сти к долж­но­сти при еди­но­душ­ной общей под­держ­ке. В 69 г. он ста­но­вит­ся эди­лом, в 66 г. пре­то­ром. В долж­но­сти пре­то­ра он про­из­но­сит свою первую поли­ти­че­скую речь, высту­пая за пре­до­став­ле­ние Гнею Пом­пею чрез­вы­чай­ных воен­ных пол­но­мо­чий на Восто­ке. Он уже мог льстить себя мыс­лью, что судь­бу рим­ско­го наро­да вер­шат два вождя — Пом­пей и он. В 63 г. Цице­рон дела­ет­ся кон­су­лом и нако­нец-то при­сту­па­ет к прак­ти­че­ско­му осу­щест­вле­нию сво­ей меч­ты — «согла­сия сосло­вий». Обсто­я­тель­ства ему бла­го­при­ят­ст­во­ва­ли: в Ита­лии было неспо­кой­но, носи­лись слу­хи о вол­не­ни­ях рабов, у всех еще све­жо было в памя­ти вос­ста­ние Спар­та­ка, и перед лицом общей угро­зы сенат, всад­ни­ки и народ пред­по­чи­та­ли жить в мире. В самый год кон­суль­ства Цице­ро­на был с.30 рас­крыт заго­вор Кати­ли­ны — дерз­кая и широ­ко заду­ман­ная попыт­ка государ­ст­вен­но­го пере­во­рота. Цице­рон вос­поль­зо­вал­ся при­зра­ком анар­хии, чтобы еще тес­нее спло­тить все сосло­вия на защи­ту государ­ства. Наде­лен­ный чрез­вы­чай­ны­ми пол­но­мо­чи­я­ми, при под­держ­ке сена­та и лико­ва­нии наро­да он изгнал из Рима Кати­ли­ну и каз­нил его бли­жай­ших сообщ­ни­ков. Народ про­слав­лял его как вто­ро­го осно­ва­те­ля Рима, сенат награ­дил его небы­ва­лым почет­ным титу­лом «отец оте­че­ства». Каза­лось, что Цице­рон достиг пре­де­лов сво­их жела­ний.

Одна­ко этот выс­ший взлет был для него нача­лом паде­ния. «Согла­сие сосло­вий», создан­ное им, было недол­гим и непроч­ным: оно рас­сы­па­лось, как толь­ко мино­ва­ла непо­сред­ст­вен­ная опас­ность. Сенат­ская ари­сто­кра­тия не хоте­ла посту­пать­ся сво­и­ми инте­ре­са­ми ради инте­ре­сов дру­гих сосло­вий, а демо­кра­ты не мог­ли про­стить Цице­ро­ну его рас­пра­ву с кати­ли­на­ри­я­ми. Вер­нув­ший­ся с Восто­ка Пом­пей не под­дер­жал Цице­ро­на: он нашел более выгод­ных союз­ни­ков в лице Крас­са и Юлия Цеза­ря («пер­вый три­ум­ви­рат», 60 г.). Цице­рон остал­ся в оди­но­че­стве. Он про­из­но­сил речи, напо­ми­нал о все­на­род­ном еди­не­нии 63 г., вновь и вновь про­слав­лял свою победу над Кати­ли­ной, но эти при­зы­вы уже не нахо­ди­ли откли­ка. В 58 г. по тре­бо­ва­нию пле­бей­ско­го вождя Пуб­лия Кло­дия, лич­но­го вра­га ора­то­ра, за рас­пра­ву с сообщ­ни­ка­ми Кати­ли­ны Цице­рон был объ­яв­лен вне зако­на и вынуж­ден уда­лить­ся в изгна­ние в Фес­са­ло­ни­ку. Прав­да, через пол­то­ра года ему уда­лось вер­нуть­ся и вер­нуть­ся с поче­том; три­ум­ви­ры даже взя­ли его под свою защи­ту от напа­док Кло­дия, но потре­бо­ва­ли от него за это под­держ­ки сло­вом их поли­ти­че­ских дей­ст­вий. И Цице­рон про­из­но­сит в сена­те речи в под­держ­ку Пом­пея и Цеза­ря, защи­ща­ет в суде их став­лен­ни­ков, все более опла­ки­вая поло­же­ние государ­ства, все более пре­зи­рая само­го себя. Прак­ти­че­ская недо­сти­жи­мость желан­но­го поли­ти­че­ско­го иде­а­ла уже ясна для него, и он торо­пит­ся хотя бы пись­мен­но, хотя бы в тео­рии запе­чат­леть свою несбыв­шу­ю­ся про­грам­му. Все чаще уда­ля­ясь из Рима к себе на вил­лы, он пишет свои пер­вые тео­ре­ти­че­ские трак­та­ты: «Об ора­то­ре» (55 г.), «О государ­стве» и «О зако­нах» (54—51 гг.). Он еще не покида­ет форум, но когда он высту­па­ет, его уже не слу­ша­ют: в 52 г. он про­из­но­сит одну из луч­ших сво­их речей — в защи­ту Мило­на, убив­ше­го в улич­ной схват­ке нена­вист­но­го Цице­ро­ну Кло­дия; и все же Милон был осуж­ден и изгнан. В таких-то усло­ви­ях полу­чил Цице­рон в 51 г. неожи­дан­ное назна­че­ние намест­ни­ком в про­вин­цию и почти с радо­стью поки­нул Рим, чтобы спа­сти свою гиб­ну­щую поли­ти­че­скую репу­та­цию.

Пол­то­ра года про­вел Цице­рон в глу­хой Кили­кии, при­во­дя в порядок нало­ги и воюя с гор­ны­ми раз­бой­ни­чьи­ми пле­ме­на­ми. А когда в послед­них чис­лах 50 г. он вер­нул­ся в Ита­лию, поли­ти­че­ское поло­же­ние в Риме уже совер­шен­но пере­ме­ни­лось. Юлий Цезарь, заво­е­ва­тель Гал­лии, с мощ­ным вой­ском сто­ял на поро­ге Ита­лии, тре­буя себе вла­сти; страх перед общей угро­зой объ­еди­нил про­тив него ари­сто­кра­тию во гла­ве с сена­том и уме­рен­ную демо­кра­тию во гла­ве с Пом­пе­ем; начи­на­лась граж­дан­ская вой­на, и обе сто­ро­ны рады были при­влечь к себе луч­ше­го рим­ско­го ора­то­ра. Каза­лось, выбор с.31 Цице­ро­на был пред­ре­шен: в сою­зе Пом­пея и сена­та ему вновь видел­ся образ дол­го­ждан­но­го «согла­сия сосло­вий» про­тив гро­зя­щей тира­нии. Но и тут иде­аль­ные поня­тия Цице­ро­на-фило­со­фа ско­ва­ли дей­ст­вия Цице­ро­на-поли­ти­ка: граж­дан­ская вой­на каза­лась ему таким гибель­ным ужа­сом, что он не хотел встать ни на чью сто­ро­ну, пока не будут исчер­па­ны все сред­ства при­ми­ре­ния. Спер­ва он дожи­да­ет­ся в Ита­лии Цеза­ря и тщет­но про­сит его не пре­сле­до­вать пом­пе­ян­цев; потом он пере­прав­ля­ет­ся в Македо­нию к Пом­пею и убеж­да­ет его не отка­зы­вать­ся от пере­ми­рия; разу­ме­ет­ся, никто его не слу­ша­ет. Скре­пя серд­це, он оста­ет­ся в лаге­ре Пом­пея, хотя обре­чен­ность рес­пуб­ли­кан­цев ему ясна; но при пер­вой вести о раз­гро­ме Пом­пея при Фар­са­ле летом 48 г. он покида­ет Македо­нию и воз­вра­ща­ет­ся в Ита­лию. В тече­ние один­на­дца­ти меся­цев он живет в Брун­ди­зии, томясь неиз­вест­но­стью сво­ей судь­бы. Нако­нец, в сен­тяб­ре 47 г. через Брун­ди­зий про­ез­жа­ет победо­нос­ный Цезарь, лас­ко­во при­ни­ма­ет Цице­ро­на и поз­во­ля­ет ему вер­нуть­ся в Рим.

С этих пор Цице­рон живет то в Риме, то в сво­их поме­стьях, уста­лый и глу­бо­ко подав­лен­ный. Форум для него закрыт: лишь изред­ка он про­из­но­сит перед Цеза­рем льсти­вые речи, засту­па­ясь за сво­их дру­зей-рес­пуб­ли­кан­цев. Его крас­но­ре­чие боль­ше не поль­зу­ет­ся успе­хом: в Риме теперь царит новая рито­ри­че­ская мода — атти­цизм. Его фило­со­фия кажет­ся уже уста­ре­лой: вме­сто скеп­ти­циз­ма Фило­на теперь гос­под­ст­ву­ет эклек­тизм Антио­ха. Его иму­ще­ст­вен­ные дела в рас­строй­стве: в граж­дан­ской войне он поте­рял боль­шое состо­я­ние. Его семей­ное сча­стье раз­ру­ше­но: в 46 г. он раз­во­дит­ся с власт­ной Терен­ци­ей, с кото­рой про­жил трид­цать лет, вско­ре женит­ся на моло­дой бога­той наслед­ни­це Пуб­ли­лии, но через несколь­ко меся­цев раз­во­дит­ся и с ней. В нача­ле 45 г. уми­ра­ет Тул­лия, люби­мая дочь Цице­ро­на; этот удар окон­ча­тель­но над­ла­мы­ва­ет его душу. Теперь Цице­рон живет в пол­ном уеди­не­нии, цели­ком отдав­шись лите­ра­тур­ной рабо­те и обща­ясь лишь с немно­ги­ми дру­зья­ми.

Име­на этих дру­зей то и дело появ­ля­ют­ся на стра­ни­цах сочи­не­ний Цице­ро­на. Преж­де все­го, это Аттик, самый близ­кий друг и мно­го­лет­ний совет­ник Цице­ро­на, рим­ский всад­ник, один из самых бога­тых людей в Риме, смо­ло­ду отка­зав­ший­ся от вся­ко­го уча­стия в поли­ти­ке и умев­ший быть общим дру­гом и ничьим вра­гом; он неиз­мен­но был пер­вым изда­те­лем сочи­не­ний Цице­ро­на, и сам зани­мал­ся лите­ра­ту­рой как исто­рик-люби­тель. Далее, это Квинт Цице­рон, млад­ший брат ора­то­ра и зять Атти­ка, чело­век лег­ко­мыс­лен­ный и необуздан­но буй­ный, хоро­ший офи­цер и пло­хой поэт, немно­го завидо­вав­ший бра­ту и впо­след­ст­вии погиб­ший вме­сте с ним. Ему Цице­рон посвя­тил свой диа­лог «Об ора­то­ре». Далее, это Терен­ций Варрон, семи­де­ся­ти­лет­ний ста­рик, один из уче­ней­ших людей Рима, автор бес­чис­лен­ных сочи­не­ний по всем отрас­лям зна­ний, желан­ный собе­сед­ник Цице­ро­на в фило­соф­ских спо­рах; пре­клон­ный воз­раст не поме­шал ему неза­дол­го до это­го дея­тель­но сра­жать­ся в Испа­нии за Пом­пея про­тив Цеза­ря. Далее, это Сер­вий Суль­пи­ций Руф, друг моло­до­сти Цице­ро­на, зна­ме­ни­тый юрист, впер­вые внес­ший в казу­и­сти­ку рим­ско­го пра­ва систе­ма­ти­зи­ру­ю­щий дух гре­че­ской фило­со­фии; с.32 сохра­ни­лось его про­ник­но­вен­ное пись­мо к Цице­ро­ну с уте­ше­ни­ем на смерть Тул­лии, при­слан­ное из Гре­ции, где в эту пору он был намест­ни­ком. Нако­нец, это Марк Юний Брут, буду­щий убий­ца Цеза­ря, самый млад­ший и самый неж­но люби­мый из дру­зей Цице­ро­на: пото­мок древ­ней­ше­го рим­ско­го рода, полу­чив­ший луч­шее обра­зо­ва­ние, фило­соф, аскет, чело­век неоспо­ри­мой доб­ро­де­те­ли, твер­дой мыс­ли и желез­ной воли, он вну­шал ува­же­ние и дру­зьям и вра­гам, а осо­бен­но Цице­ро­ну, умев­ше­му ценить в людях реши­тель­ность и муже­ство, кото­рых так недо­ста­ва­ло ему само­му. В граж­дан­ской войне Брут сра­жал­ся на сто­роне Пом­пея, после Фар­са­ла пере­шел к Цеза­рю, поль­зо­вал­ся его глу­бо­чай­шим дове­ри­ем, но в душе твер­до сохра­нял вер­ность рес­пуб­ли­кан­ским иде­а­лам; и ста­рые рес­пуб­ли­кан­цы, тай­ные вра­ги Цеза­ря, с Цице­ро­ном во гла­ве, меч­тая о вос­ста­нов­ле­нии рес­пуб­ли­ки, воз­ла­га­ли на Бру­та свои луч­шие надеж­ды. Бру­ту Цице­рон посвя­тил боль­шую часть сво­их сочи­не­ний послед­них лет, в том чис­ле диа­лог «Брут» и трак­тат «Ора­тор».

«Брут» и «Ора­тор» появи­лись в 46 г., это была попыт­ка Цице­ро­на оправ­дать свою мане­ру крас­но­ре­чия перед моло­ды­ми кри­ти­че­ски настро­ен­ны­ми ора­то­ра­ми. К это­му же вре­ме­ни отно­сит­ся замет­ка «О наи­луч­шем роде ора­то­ров» (пред­и­сло­вие к пере­во­ду двух речей Демо­сфе­на и Эсхи­на) и, по-види­мо­му, малень­кий учеб­ник в вопро­сах и отве­тах «Ора­тор­ские разде­ле­ния». Одна­ко основ­ная мас­са тео­ре­ти­че­ских сочи­не­ний Цице­ро­на пада­ет на 45—44 гг.: в мар­те 45 г., тот­час после смер­ти Тул­лии, Цице­рон пишет обра­щен­ное к само­му себе фило­соф­ское «Уте­ше­ние», за ним сле­ду­ет диа­лог «Гор­тен­зий» — как бы вступ­ле­ние и побуж­де­ние к фило­соф­ским заня­ти­ям, а затем — целая серия фило­соф­ских трак­та­тов и диа­ло­гов: «Ака­де­ми­ки», «О выс­шем бла­ге и край­нем зле», «Туску­лан­ские беседы», «О при­ро­де богов», «О пред­виде­нии», «О судь­бе», «О ста­ро­сти», «О друж­бе», «О сла­ве», «Об обя­зан­но­стях». Все эти про­из­веде­ния были созда­ны мень­ше, чем за два года, писа­лись они с необы­чай­ной быст­ро­той. «Все это не тре­бу­ет труда: от меня нуж­ны лишь сло­ва, а слов у меня вдо­воль», — писал Цице­рон Атти­ку («К Атти­ку», XII, 52, 3), объ­яс­няя эту лег­кость тем, что он лишь пере­ра­ба­ты­ва­ет сочи­не­ния гре­ков. Это не совсем так: дей­ст­ви­тель­но, все фило­соф­ские взгляды Цице­ро­на заим­ст­во­ва­ны из гре­че­ских уче­ний, но выбор и соче­та­ние эле­мен­тов его фило­соф­ской систе­мы инди­виду­аль­ны и свое­об­раз­ны. В вопро­сах тео­ре­ти­че­ской фило­со­фии Цице­рон — скеп­тик, и дер­жит­ся того из ака­де­ми­че­ских уче­ний, кото­рое в годы его моло­до­сти про­по­ве­до­вал Филон: кри­те­ри­ев истин­но­сти позна­ния для него нет, бытие боже­ства недо­ка­зу­е­мо, рока не суще­ст­ву­ет, и чело­ве­че­ская воля сво­бод­на. В вопро­сах прак­ти­че­ской фило­со­фии Цице­рон — сто­ик: его эти­ка стро­ит­ся на осно­ва­нии пред­став­ле­ния о при­ро­де, руко­во­ди­мой разу­мом, и о четы­рех доб­ро­де­те­лях души (муд­рость, спра­вед­ли­вость, муже­ство, уме­рен­ность), дик­ту­ю­щих чело­ве­ку его нрав­ст­вен­ный долг, испол­не­ние кото­ро­го дает сча­стье. Эта фило­со­фия само­со­вер­шен­ст­во­ва­ния была теперь для Цице­ро­на уте­ше­ни­ем в его созна­тель­ном и без­на­деж­ном отре­че­нии от обще­ст­вен­ной жиз­ни

с.33 В мар­те 44 г., когда Цице­рон работал над вто­рой кни­гой трак­та­та «О пред­виде­нии», в Риме под кин­жа­ла­ми заго­вор­щи­ков погиб Юлий Цезарь. Мгно­вен­но государ­ство очу­ти­лось вновь на поро­ге граж­дан­ской вой­ны. Вна­ча­ле была еще надеж­да, что все обой­дет­ся мир­но, как обо­шлось когда-то после отре­че­ния Сул­лы; но достичь мира не уда­лось. Кон­сул Анто­ний, меч­тая о дик­та­ту­ре, соби­рал вой­ска, чтобы мстить за Цеза­ря; при­ем­ный сын Цеза­ря, девят­на­дца­ти­лет­ний Окта­виан, соби­рал вой­ска, чтобы защи­щать сенат; Брут отпра­вил­ся на Восток, чтобы закре­пить сенат­скую власть над про­вин­ци­я­ми. Цице­рон не при­ни­мал уча­стия в этих собы­ти­ях, он видел, что поли­ти­че­ские сче­ты будут сво­дить­ся уже не реча­ми, а ору­жи­ем и что ему здесь более нет места. В июле он реша­ет поки­нуть Ита­лию и уехать в Гре­цию, где учил­ся в это вре­мя сын его Марк; в доро­ге он отвле­ка­ет­ся от горь­ких мыс­лей, сочи­няя по прось­бе одно­го из дру­зей «Топи­ку», малень­кое посо­бие по рито­ри­ке. Но на поло­вине пути в одной из гава­ней южной Ита­лии он повстре­чал Бру­та, задер­жав­ше­го­ся в пути на Восток; и несколь­ко часов их беседы про­из­ве­ли в душе Цице­ро­на послед­ний пере­во­рот. Он отка­зал­ся от поезд­ки, отка­зал­ся от фило­соф­ско­го уеди­не­ния, вер­нул­ся в Рим и с муже­ст­вом отча­я­нья бро­сил­ся в борь­бу за спа­се­ние рес­пуб­ли­ки. Теперь он — при­знан­ный вождь сена­та и рес­пуб­ли­кан­цев: осе­нью, зимой и вес­ной 44—43 гг. он про­из­но­сит перед сена­том и наро­дом четыр­на­дцать речей, кото­рые сам назы­ва­ет «Филип­пи­ка­ми» в память о зна­ме­ни­тых речах Демо­сфе­на; в них он клей­мит Анто­ния и пре­воз­но­сит рес­пуб­ли­ку и Окта­ви­а­на. Послед­няя филип­пи­ка была про­из­не­се­на в апре­ле 43 г., это было тор­же­ст­вен­ное сла­во­сло­вие пер­вой победе сенат­ских войск над Анто­ни­ем при Мутине; а через пол­го­да после этой победы насту­пи­ло окон­ча­тель­ное пора­же­ние. Побеж­ден­ный Анто­ний и победи­тель Окта­виан всту­пи­ли в союз и дви­ну­ли вой­ска на Рим; без­за­щит­ный сенат при­знал за ними выс­шую власть; поли­ти­че­ские вра­ги новых пра­ви­те­лей были объ­яв­ле­ны вне зако­на и обре­че­ны на казнь; одним из пер­вых в пере­чне жертв был Цице­рон. Цице­рон пытал­ся бежать, но без­успеш­но. В ночь с 6 на 7 декаб­ря 43 г. он был настиг­нут и убит на сво­ей фор­мий­ской вил­ле. Ему отру­би­ли голо­ву и руки и отнес­ли их Анто­нию; Анто­ний при­ка­зал при­гвоздить их на фору­ме перед той три­бу­ной, с кото­рой Цице­рон так часто высту­пал. «И боль­ше наро­ду при­хо­ди­ло посмот­реть на мерт­во­го, чем когда-то — послу­шать живо­го», — гово­рит исто­рик Аппи­ан5.

IV

Если разде­лить тео­ре­ти­че­ские сочи­не­ния Цице­ро­на на несколь­ко цик­лов, как это часто дела­ет­ся, то диа­лог «Об ора­то­ре» ока­жет­ся при­над­ле­жа­щим одно­вре­мен­но к двум цик­лам: во-пер­вых, к рито­ри­че­ской три­ло­гии «Об ора­то­ре» — «Брут» — «Ора­тор», во-вто­рых, к с.34 поли­ти­че­ской три­ло­гии «Об ора­то­ре» — «О государ­стве» — «О зако­нах». Перед чита­те­лем «Об ора­то­ре» обыч­но высту­па­ет в соста­ве рито­ри­че­ской три­ло­гии, но связь это­го сочи­не­ния с поли­ти­че­ски­ми про­из­веде­ни­я­ми Цице­ро­на едва ли не столь же важ­на. Три кни­ги «Об ора­то­ре» писа­лись в 55 г. до н. э. — это был один из самых тре­вож­ных годов сво­его вре­ме­ни, когда форум буше­вал схват­ка­ми Кло­дия и Мило­на, кон­су­лы три меся­ца не мог­ли всту­пить в долж­ность, и толь­ко лич­ное вме­ша­тель­ство Пом­пея и Крас­са наве­ло к кон­цу года порядок в государ­стве. Цице­ро­на в его уеди­не­нии на путе­о­лан­ской вил­ле эти собы­тия не мог­ли не наво­дить на горь­кие разду­мья. В 54 г., тот­час по окон­ча­нии «Об ора­то­ре», Цице­рон при­сту­па­ет к рабо­те над сочи­не­ни­ем «О государ­стве». Нет ника­ко­го сомне­ния, что основ­ные мыс­ли это­го сочи­не­ния созре­ва­ли в голо­ве Цице­ро­на уже тогда, когда он писал «Об ора­то­ре». Боль­ше того, толь­ко в общей свя­зи этих мыс­лей мож­но вполне понять воз­ник­но­ве­ние и облик диа­ло­га «Об ора­то­ре».

В осно­ве поли­ти­че­ской тео­рии Цице­ро­на, как она раз­вер­ну­та в сочи­не­нии «О государ­стве», лежит широ­ко извест­ное уче­ние гре­че­ской фило­со­фии о том, что суще­ст­ву­ют три фор­мы прав­ле­ния — монар­хия, ари­сто­кра­тия и демо­кра­тия, — но луч­шей явля­ет­ся фор­ма, сме­шан­ная из всех этих трех эле­мен­тов, так как она более все­го соот­вет­ст­ву­ет прин­ци­пу спра­вед­ли­во­сти, на кото­ром зиждет­ся государ­ство, и так как она более все­го осу­ществля­ет иде­ал «согла­сия сосло­вий».

Для Цице­ро­на эта иде­аль­ная сме­шан­ная фор­ма не явля­ет­ся бес­поч­вен­ной уто­пи­ей: по его мне­нию, она нашла свое вопло­ще­ние в рим­ском государ­ст­вен­ном строе, каков он был нака­нуне граж­дан­ских войн, в век Като­на и Сци­пи­о­на. Граж­дан­ские вой­ны поко­ле­ба­ли его един­ство, и в Риме воз­ник­ло слов­но два борю­щих­ся государ­ства в государ­стве. Чтобы пре­одо­леть этот кри­зис и вос­ста­но­вить обще­ст­вен­ное рав­но­ве­сие и спра­вед­ли­вость, Риму нуж­ны новые люди, новые вожди — такие, для кото­рых инте­ре­сы государ­ства выше инте­ре­сов пар­тии, кото­рые зна­ют, что такое общее бла­го и выс­шая спра­вед­ли­вость, видят пути к их дости­же­нию и уме­ют пове­сти за собой по этим путям народ. «Пер­вый чело­век в государ­стве» (prin­ceps rei pub­li­cae), «пра­ви­тель» (rec­tor), «уми­ротво­ри­тель» (mo­de­ra­tor), «блю­сти­тель и попе­чи­тель государ­ства» (tu­tor et cu­ra­tor rei pub­li­cae) — так назы­ва­ет Цице­рон тако­го иде­аль­но­го вождя. Этот вождь объ­еди­ня­ет в себе тео­ре­ти­ка и прак­ти­ка, фило­со­фа и поли­ти­ка, он не толь­ко созна­ет цель, но и вла­де­ет сред­ства­ми для выпол­не­ния сво­ей мис­сии. А из этих средств самое могу­ще­ст­вен­ное и важ­ное — крас­но­ре­чие. От V кни­ги трак­та­та «О государ­стве», где Цице­рон рисо­вал порт­рет это­го иде­аль­но­го вождя, до нас дошли ничтож­ные отрыв­ки, но и сре­ди них тема крас­но­ре­чия воз­ни­ка­ет несколь­ко раз. «В сво­ем “Государ­стве” Тул­лий гово­рит, что пра­ви­тель государ­ства дол­жен быть мужем вели­ким и уче­ней­шим, соеди­няя в себе и муд­рость, и спра­вед­ли­вость, и уме­рен­ность, и крас­но­ре­чие, плав­ный бег кото­ро­го поз­во­лил бы ему изъ­яс­нить свои сокро­вен­ные мыс­ли, чтобы воз­гла­вить народ», — гово­рит­ся в одном из этих отрыв­ков (V, 1, 2). В дру­гом отрыв­ке речь идет о с.35 сла­дост­ной речи мифи­че­ско­го царя Мене­лая (V, 9, 11); в третьем зву­чит пред­у­преж­де­ние, что речь ора­то­ра долж­на слу­жить толь­ко высо­ким и бла­го­род­ным целям, и что обо­льщать судей крас­но­ре­чи­ем столь же позор­но, как и под­ку­пать их день­га­ми (там же; ср. «Об ора­то­ре», III, 55).

Лег­ко заме­тить, что, воз­вра­ща­ясь к поли­ти­че­ско­му иде­а­лу вре­мен Сци­пи­о­на и Като­на, Цице­рон воз­вра­ща­ет­ся и к рито­ри­че­ско­му иде­а­лу той же поры — его ора­тор не кто иной, как vir bo­nus di­cen­di pe­ri­tus, для него крас­но­ре­чие име­ет цену толь­ко в соче­та­нии с поли­ти­че­ской бла­го­на­деж­но­стью, а само по себе оно есть опас­ное ору­жие, оди­на­ко­во гото­вое слу­жить доб­ру и злу. Когда меж­ду бла­го­на­деж­но­стью и крас­но­ре­чи­ем про­ис­хо­дит раз­рыв, это все­гда ока­зы­ва­ет­ся пагуб­но для государ­ства: тако­во дема­го­ги­че­ское крас­но­ре­чие вождей демо­кра­тов, Тибе­рия Грак­ха в стар­шем поко­ле­нии или Суль­пи­ция Руфа в млад­шем; оба были заме­ча­тель­ны­ми ора­то­ра­ми, но оба погу­би­ли в кон­це кон­цов и себя, и рес­пуб­ли­ку.

Но не толь­ко в рим­ском про­шлом, а и даль­ше в глу­бине исто­рии, в гре­че­ском про­шлом усмат­ри­вал Цице­рон про­об­ра­зы сво­его иде­аль­но­го фило­со­фа-поли­ти­ка: это Перикл, уче­ник Ана­к­са­го­ра, Алки­ви­ад и Кри­тий, уче­ни­ки Сокра­та, Дион и Демо­сфен, уче­ни­ки Пла­то­на, Тимо­фей, уче­ник Исо­кра­та («Об ора­то­ре», III, 138—139)… Ины­ми сло­ва­ми, иде­ал Цице­ро­на ока­зы­ва­ет­ся пере­не­сен­ным в новую эпо­ху древним иде­а­лом «обще­ст­вен­но­го чело­ве­ка», ἀνὴρ πο­λιτι­κός. Поэто­му есте­ствен­но, что и мыс­ли тео­ре­ти­ков это­го иде­а­ла, гре­че­ских софи­стов, ока­зы­ва­ют­ся близ­ки Цице­ро­ну: он откры­то вос­хва­ля­ет Гип­пия, Гор­гия и дру­гих муд­ре­цов, кото­рые зна­ли все и уме­ли гово­рить обо всем, а исто­ри­че­ское пора­же­ние этих муд­ре­цов в спо­ре с Сокра­том объ­яс­ня­ет толь­ко тем, что пре­зи­рав­ший крас­но­ре­чие Сократ сам был крас­но­ре­чив намно­го боль­ше, чем его сопер­ни­ки («Об ора­то­ре», II, 126—130). Более того, Цице­рон опла­ки­ва­ет это пора­же­ние софи­стов, так как оно разъ­еди­ни­ло фило­со­фию и крас­но­ре­чие, тео­рию и прак­ти­ку, и из обще­го источ­ни­ка они потек­ли в раз­ные сто­ро­ны, как реки с Апен­нин («Об ора­то­ре», III, 56—73). Воз­вра­ще­ние к это­му еди­но­му источ­ни­ку государ­ст­вен­ной муд­ро­сти гре­че­ских и рим­ских вождей Цице­рон счи­та­ет зало­гом обще­го бла­га.

В сво­ем отно­ше­нии к софи­стам и их иде­а­лу чело­ве­ка Цице­рон неиз­беж­но вста­вал в оппо­зи­цию всем гре­че­ским фило­соф­ским шко­лам, так как все они в конеч­ном сче­те вели нача­ло от Сокра­та, вра­га софи­стов. Но хотя Цице­рон был усерд­ным уче­ни­ком фило­со­фов и при­чис­лял себя к шко­ле Пла­то­на, вели­чай­ше­го из сокра­ти­ков, такое про­ти­во­ре­чие его не сму­ща­ло. Он был слиш­ком далек от боль­ших фило­соф­ских про­блем клас­си­че­ской древ­но­сти, и мно­гое в раз­но­гла­си­ях фило­соф­ских эпох и школ каза­лось ему спо­ром о сло­вах при еди­но­мыс­лии по суще­ству. А если так, то поче­му не взять луч­шее от каж­до­го направ­ле­ния и не соеди­нить все взя­тое в общем син­те­зе? Прав­да, Пла­тон в «Гор­гии» самым сокру­ши­тель­ным обра­зом нис­про­вер­гал софи­сти­че­скую рито­ри­ку; но ведь тот же Пла­тон в «Фед­ре» сам пред­ла­гал бле­стя­щий обра­зец такой же фило­соф­ской с.36 рито­ри­ки! И Цице­рон стре­мит­ся сов­ме­стить Пла­то­на с софи­ста­ми, Ари­сто­те­ля с Исо­кра­том, глу­би­ну с широтой, созер­ца­тель­ность с дей­ст­вен­но­стью.

Эклек­тик в фило­со­фии, он оста­ет­ся эклек­ти­ком и в рито­ри­ке. Это не было его инди­виду­аль­ной чер­той, это было духом вре­ме­ни: один из учи­те­лей Цице­ро­на, ака­де­мик Антиох Аска­лон­ский, посвя­тил всю свою жизнь попыт­ке при­ми­рить и объ­еди­нить три основ­ные фило­соф­ские шко­лы, ака­де­ми­ков, пери­па­те­ти­ков и сто­и­ков, поло­жив в осно­ву пунк­ты их согла­сия и сведя к спо­ру из-за слов пунк­ты их раз­но­гла­сия. Поэто­му, меж­ду про­чим, так труд­но опре­де­лить пря­мые источ­ни­ки рито­ри­че­ской систе­мы трак­та­та «Об ора­то­ре»: несо­мнен­но, здесь при­сут­ст­ву­ют и мыс­ли Фило­на, и мыс­ли Антио­ха, но в какой мере — ска­зать невоз­мож­но. Зато с уве­рен­но­стью мож­но ска­зать, что глав­ным и опре­де­ля­ю­щим в замыс­ле и напи­са­нии трак­та­та был тео­ре­ти­че­ский и прак­ти­че­ский опыт само­го Цице­ро­на.

В эклек­ти­ке взглядов Цице­ро­на поли­ти­ка зани­ма­ла осо­бое место. Мы уже гово­ри­ли, что в тео­ре­ти­че­ской фило­со­фии Цице­рон был скеп­тик, воз­дер­жи­вав­ший­ся от вся­ко­го суж­де­ния об истине, а в прак­ти­че­ской фило­со­фии — сто­ик, неукос­ни­тель­но сле­дую­щий нрав­ст­вен­но­му дол­гу. В поли­ти­ке эти два прин­ци­па стал­ки­ва­лись: как тео­ре­тик, Цице­рон не мог не при­зна­вать, что поли­ти­че­ские взгляды Грак­хов или Кло­дия име­ют такое же пра­во на суще­ст­во­ва­ние, как и его соб­ст­вен­ные, но как прак­тик он не мог не вос­ста­вать про­тив них в твер­дом созна­нии сво­его нрав­ст­вен­но­го дол­га — борь­бы с анар­хи­ей. Для того чтобы пой­ти на это, он был дол­жен убедить не толь­ко дру­гих, но и себя, что его соб­ст­вен­ный взгляд на вещи если не истин­нее, то веро­ят­нее, чем взгляд его поли­ти­че­ских про­тив­ни­ков; а сред­ст­вом тако­го убеж­де­ния было крас­но­ре­чие. В той систе­ме фило­соф­ско­го скеп­ти­циз­ма, какую Цице­рон вос­при­нял от Фило­на, истин­ность была заме­не­на веро­ят­но­стью, фак­ты — мне­ни­я­ми, дока­за­тель­ность — убеди­тель­но­стью. Таким обра­зом, из всех воз­мож­ных мне­ний истин­но то, кото­рое крас­но­ре­чи­вее изло­же­но; таким обра­зом, крас­но­ре­чие есть не толь­ко сред­ство изло­же­ния уже достиг­ну­тых истин, но и сред­ство дости­же­ния еще сомни­тель­ных истин. Уче­ние Пла­то­на выше уче­ния сто­и­ков глав­ным обра­зом пото­му, что Пла­тон изло­жил свою мета­фи­зи­ку с боже­ст­вен­ным крас­но­ре­чи­ем, а сто­и­ки свою — небреж­но, холод­но и сухо. Более того, вся­кий ора­тор, зна­ко­мый с фило­со­фи­ей, смо­жет изло­жить фило­соф­ское уче­ние более убеди­тель­но, а сле­до­ва­тель­но, и более истин­но, чем фило­соф, незна­ко­мый с крас­но­ре­чи­ем («Об ора­то­ре», I, 67; III, 78). Тако­вы, по-види­мо­му, выво­ды, кото­рые сде­лал рим­ский ора­тор Цице­рон из уро­ков гре­че­ско­го фило­со­фа Фило­на Ларис­ско­го. Крас­но­ре­чие — вер­ши­на нау­ки, как бы утвер­жда­ет Цице­рон; в мире скеп­си­са, где все исти­ны нау­ки отно­си­тель­ны, одни исти­ны крас­но­ре­чия абсо­лют­ны, ибо они убеди­тель­ны. В этом — выс­шая гор­дость ора­то­ра.

Разу­ме­ет­ся, этот иде­аль­ный образ ора­то­ра, рисо­вав­ший­ся Цице­ро­ну, не имел ниче­го обще­го с тем ора­то­ром, ремес­лен­ни­ком сло­ва, кото­ро­го выпус­ка­ли на форум рито­ри­че­ские шко­лы. «Я мно­го видел с.37 ора­то­ров речи­стых, но ни одно­го — крас­но­ре­чи­во­го», — повто­ря­ет Цице­рон сло­ва Мар­ка Анто­ния. Для иде­аль­но­го ора­то­ра сло­во — венец всех зна­ний, для рито­ра-ремес­лен­ни­ка сло­во — сво­бо­да от всех зна­ний. Ритор неспо­со­бен быть тем поли­ти­че­ским вождем, какой нужен Риму: он будет не власт­во­вать собы­ти­я­ми, а поко­рять­ся им и при­не­сет сво­и­ми реча­ми не поль­зу, а вред государ­ству. Ведь зада­ча вос­пи­та­ния поли­ти­че­ско­го вождя не в том, чтобы научить его кра­си­вой речи, а в том, чтобы научить его поль­зо­вать­ся этой речью. А для это­го он дол­жен знать мно­гое и мно­гое, чему не учат в рито­ри­че­ских шко­лах: с одной сто­ро­ны, гре­че­скую фило­соф­скую тео­рию, т. е. уче­ние о еди­не­нии граж­дан вокруг прин­ци­па рав­но­ве­сия и спра­вед­ли­во­сти, с дру­гой сто­ро­ны, рим­скую поли­ти­че­скую прак­ти­ку, т. е. тра­ди­цию про­све­щен­ной ари­сто­кра­тии Сци­пи­о­на и его круж­ка, после­до­ва­те­лем кото­рой счи­тал себя Цице­рон. Толь­ко это соеди­не­ние крас­но­ре­чия со зна­ни­я­ми и опы­том создаст поли­ти­че­ско­го вождя: одна рито­ри­ка здесь бес­силь­на. Поэто­му Цице­рон и взял назва­ни­ем сво­его сочи­не­ния не тра­ди­ци­он­ное загла­вие «Рито­ри­ка» или «О крас­но­ре­чии», а неожи­дан­ное — «Об ора­то­ре».

По той же при­чине Цице­рон не стал при­да­вать это­му сочи­не­нию тра­ди­ци­он­ной фор­мы рито­ри­че­ско­го учеб­ни­ка, а избрал сво­бод­ную фор­му фило­соф­ско­го диа­ло­га, еще мало при­выч­ную в Риме. Это дава­ло авто­ру три пре­иму­ще­ства. Во-пер­вых, это поз­во­ля­ло ему под­черк­нуть отли­чие сво­его под­хо­да к теме от тра­ди­ци­он­но­го под­хо­да школь­ных учеб­ни­ков и ком­пи­ля­ций, в том чис­ле и его соб­ст­вен­ной юно­ше­ской «Рито­ри­ки» («О нахож­де­нии»): об этом про­из­веде­нии он весь­ма кри­ти­че­ски упо­ми­на­ет во введе­нии в диа­лог (I, 5). Во-вто­рых, это поз­во­ля­ло ему изла­гать мате­ри­ал не дог­ма­ти­че­ски, как непре­лож­ную исти­ну, а дис­кус­си­он­но, как спор­ную про­бле­му, при­во­дя и взве­ши­вая все дово­ды за и про­тив каж­до­го мне­ния, как того тре­бо­ва­ла скеп­ти­че­ская фило­со­фия и ора­тор­ская выуч­ка. В-третьих, это поз­во­ля­ло ему под­кре­пить свое мне­ние авто­ри­те­том тех дея­те­лей, кото­рых он выво­дил дей­ст­ву­ю­щи­ми лица­ми сво­его диа­ло­га. Выбор этих лиц был для него нетруден: это были учи­те­ля его моло­до­сти, луч­шие ора­то­ры пред­ше­ст­ву­ю­щих поко­ле­ний, вожди сена­та и хра­ни­те­ли сци­пи­о­нов­ских тра­ди­ций, Лици­ний Красс и Марк Анто­ний. Их ора­тор­ский талант был обще­при­знан, их отри­ца­тель­ное отно­ше­ние к школь­ной рито­ри­ке обще­из­вест­но: имен­но Красс был авто­ром эдик­та 92 г., запре­щав­ше­го латин­ские рито­ри­че­ские шко­лы. Цице­рон не забы­ва­ет упо­мя­нуть об этом в диа­ло­ге, разу­ме­ет­ся, истол­ко­вав этот акт в соот­вет­ст­вии с соб­ст­вен­ны­ми взгляда­ми (III, 93—94). Вре­мя дей­ст­вия диа­ло­га — пер­вые дни сен­тяб­ря 91 г. до н. э., послед­няя пора поли­ти­че­ско­го мира перед Союз­ни­че­ской вой­ной и мари­ан­ским пере­во­ротом. Место дей­ст­вия — туску­лан­ская усадь­ба Крас­са, куда съе­ха­лись участ­ни­ки диа­ло­га на вре­мя празд­нич­но­го пере­ры­ва сенат­ских заседа­ний.

Цице­рон, как мы виде­ли, кри­ти­ку­ет суще­ст­ву­ю­щую систе­му рито­ри­че­ско­го обу­че­ния с двух точек зре­ния: во-пер­вых, за отсут­ст­вие тео­ре­ти­че­ских, фило­соф­ских основ, во-вто­рых, за отсут­ст­вие прак­ти­че­ско­го жиз­нен­но­го опы­та. Гла­ша­та­ем кри­ти­ки пер­во­го рода с.38 высту­па­ет в диа­ло­ге глу­бо­ко­мыс­лен­ный Красс, гла­ша­та­ем кри­ти­ки вто­ро­го рода — энер­гич­ный Анто­ний. Луцию Лици­нию Крас­су во вре­мя дей­ст­вия диа­ло­га было 49 лет; он был кон­су­лом за четы­ре года до того (в 95 г.) и цен­зо­ром за год до того (в 92 г.). За ним было уже мно­го заслуг в борь­бе сена­та про­тив демо­кра­тии: осуж­де­ние Кар­бо­на, одно­го из вид­ней­ших грак­хан­цев (119 г.), попыт­ка вер­нуть сена­ту захва­чен­ные всад­ни­че­ст­вом суды (106 г.), закон, отвер­гав­ший при­тя­за­ния ита­ли­ков на рим­ское граж­дан­ство (95 г.); в самое вре­мя дей­ст­вия диа­ло­га он был занят борь­бой с кон­су­лом 91 г. Мар­ци­ем Филип­пом, сто­рон­ни­ком демо­кра­ти­че­ских реформ Дру­за, и через десять дней после опи­сан­ной Цице­ро­ном беседы про­из­нес про­тив Филип­па свою луч­шую речь, ока­зав­шу­ю­ся его послед­ней речью (III, 1—6). Марк Анто­ний (отец Гая Анто­ния, кото­рый был кол­ле­гой Цице­ро­на по кон­суль­ству, и дед три­ум­ви­ра Мар­ка Анто­ния, по чье­му при­ка­за­нию Цице­рон впо­след­ст­вии был каз­нен) был стар­ше Крас­са на три года и зани­мал кон­суль­скую долж­ность на четы­ре года, а цен­зор­скую на пять лет рань­ше сво­его това­ри­ща. Он был столь же пре­дан сенат­ской пар­тии, но не столь после­до­ва­те­лен во всех сво­их дей­ст­ви­ях: свою луч­шую речь он про­из­нес в защи­ту Гая Нор­ба­на, сво­его това­ри­ща по воен­ной служ­бе, хотя Нор­бан был демо­крат, а напа­дал на него Суль­пи­ций, ари­сто­крат и еди­но­мыш­лен­ник Анто­ния (II, 197—204). Анто­ний пере­жил Крас­са, участ­во­вал в Союз­ни­че­ской войне и погиб во вре­мя терро­ра Цин­ны (III, 10). Свя­зан­ные тес­ной лич­ной друж­бой и поли­ти­че­ским еди­но­мыс­ли­ем, Красс и Анто­ний тем не менее отли­ча­лись друг от дру­га и харак­те­ром и крас­но­ре­чи­ем. Оба они учи­лись у гре­че­ских фило­со­фов (I, 45; II, 365; III, 75), но Красс отно­сил­ся к почерп­ну­тым зна­ни­ям глу­бо­ко серь­ез­но, Анто­ний — с оттен­ком иро­нии; Красс реши­тель­но отвер­гал школь­ную рито­ри­ку, Анто­ний же сам когда-то напи­сал малень­кий рито­ри­че­ский учеб­ник (I, 94, 206); Красс пред­по­чи­тал сенат­ское крас­но­ре­чие, Анто­ний — судеб­ное; Красс был выше все­го в объ­яс­не­ни­ях и истол­ко­ва­ни­ях, Анто­ний — в напа­де­нии и опро­вер­же­нии; речь Крас­са отли­ча­лась вели­че­ст­вен­ным пафо­сом, речь Анто­ния — сжа­той силой; слог Крас­са был отде­лан до совер­шен­ства, меж­ду тем как Анто­ний пола­гал­ся лишь на есте­ствен­ное чув­ство язы­ка. В этих двух фигу­рах, сво­им сход­ством и раз­ли­чи­ем пре­вос­ход­но допол­няв­ших друг дру­га, Цице­рон нашел иде­аль­ных геро­ев сво­его диа­ло­га, побор­ни­ка глу­бо­кой мыс­ли и побор­ни­ка бле­стя­щий силы. Обра­зы этих ора­то­ров, конеч­но, иде­а­ли­зи­ро­ва­ны Цице­ро­ном — он сам ого­ва­ри­ва­ет, что их зна­ком­ство с гре­че­ской нау­кой для мно­гих было весь­ма сомни­тель­ным (II, 1); но соот­но­ше­ние меж­ду дву­мя обра­за­ми пере­да­но, по-види­мо­му, вер­но.

Вокруг этих двух глав­ных пер­со­на­жей диа­ло­га груп­пи­ру­ют­ся осталь­ные дей­ст­ву­ю­щие лица. Преж­де все­го это пара млад­ших ора­то­ров, уче­ни­ков и про­дол­жа­те­лей Крас­са и Анто­ния — Суль­пи­ций и Кот­та. Во вре­мя диа­ло­га им уже по 33 года, и каж­дый из них уже изве­стен как талант­ли­вый ора­тор, но в доме Крас­са они по-преж­не­му чув­ст­ву­ют себя начи­наю­щи­ми уче­ни­ка­ми, ищу­щи­ми у стар­ших масте­ров образ­ца и сове­та. По их побуж­де­нию и для их настав­ле­ния, с.39 соб­ст­вен­но, и завя­зы­ва­ет­ся беседа об истин­ном ора­то­ре. Это накла­ды­ва­ет харак­тер­ный рим­ский отпе­ча­ток на весь раз­го­вор: диа­лог ведет­ся не меж­ду рав­ны­ми, не меж­ду фило­со­фа­ми-тео­ре­ти­ка­ми, в спо­ре ищу­щи­ми исти­ну (как в гре­че­ском диа­ло­ге), а меж­ду стар­ши­ми и млад­ши­ми, меж­ду поли­ти­ка­ми-прак­ти­ка­ми, хра­ни­те­ля­ми ари­сто­кра­ти­че­ской тра­ди­ции, в беседе пере­даю­щи­ми свой опыт от учи­те­лей к уче­ни­кам. Из двух моло­дых людей Суль­пи­ций более под­ра­жал изоби­лию и пафо­су Крас­са, Кот­та — про­сто­те и силе Анто­ния. Позд­ней­шая судь­ба их была раз­лич­на. Суль­пи­ций вско­ре пере­шел от ари­сто­кра­тов к демо­кра­там, был глав­ным дей­ст­ву­ю­щим лицом бур­но­го мари­ан­ско­го пере­во­рота 88 г. и пал одной из пер­вых жертв Сул­лы. Кот­те уда­лось пере­жить (хотя и в изгна­нии) граж­дан­скую вой­ну, он мир­но достиг кон­суль­ства в 75 г. и умер на сле­дую­щий год; он был неиз­мен­но дру­жен с моло­дым Цице­ро­ном, и имен­но на него ссы­ла­ет­ся Цице­рон как на источ­ник сво­их сведе­ний о беседе Крас­са и Анто­ния (I, 26) — обыч­ная услов­ность диа­ло­ги­че­ско­го жан­ра.

Если Суль­пи­ций и Кот­та пред­став­ля­ют в диа­ло­ге млад­шее поко­ле­ние, то Квинт Муций Сце­во­ла пред­став­ля­ет стар­шее. Ему око­ло семи­де­ся­ти лет (он был кон­су­лом в 117 г.), и он слу­жит как бы свя­зу­ю­щим зве­ном меж­ду поко­ле­ни­ем Крас­са и Анто­ния и поко­ле­ни­ем Сци­пи­о­на и Лелия: его жена — дочь Лелия, а его дочь — жена Крас­са. В семей­стве Сце­вол наслед­ст­вен­ным было изу­че­ние пра­ва (I, 39, 165), и Сце­во­ла высту­па­ет в диа­ло­ге как хра­ни­тель древ­них рим­ских тра­ди­ций, тре­бу­ю­щий от государ­ст­вен­но­го дея­те­ля преж­де все­го бла­го­ра­зу­мия и зна­ний и скеп­ти­че­ски отно­ся­щий­ся ко вся­ко­му крас­но­ре­чию (I, 35—44). Одна­ко и он хоро­шо зна­ком с гре­че­ской фило­со­фи­ей и пом­нит уро­ки Панэтия. Цице­рон смо­ло­ду хра­нил живую память о Сце­во­ле и впо­след­ст­вии повто­рил самый лест­ный отзыв о нем в «Бру­те» (147—150). Сце­во­ла высту­па­ет участ­ни­ком диа­ло­га толь­ко в I кни­ге; затем он уда­ля­ет­ся, но вме­сто него появ­ля­ют­ся два новых собе­сед­ни­ка — Квинт Лута­ций Катул и Гай Юлий Цезарь Стра­бон; Катул при­над­ле­жит к поко­ле­нию Крас­са и Анто­ния, Цезарь — к поко­ле­нию Суль­пи­ция и Кот­ты. Катул, делив­ший с Мари­ем кон­суль­ство и победы над гер­ман­ца­ми, сла­вил­ся сво­им вку­сом, гре­че­ской обра­зо­ван­но­стью и изя­ще­ст­вом речи; Цезарь, несмот­ря на моло­дые годы, был уже изве­стен как несрав­нен­ный мастер шут­ки и насмеш­ки, и в диа­ло­ге он появ­ля­ет­ся, соб­ст­вен­но, лишь затем, чтобы сде­лать род содо­кла­да на эту тему. Дом Кату­ла был цен­тром круж­ка моло­дых поэтов, а Цезарь был сам поэтом и писал тра­гедии. Оба они, и ста­рый и моло­дой, погиб­ли в годы мари­ан­ско­го терро­ра. Ими заклю­ча­ет­ся состав семи собе­сед­ни­ков диа­ло­га «Об ора­то­ре».

Древ­ность зна­ла две раз­но­вид­но­сти в жан­ре диа­ло­га: диа­лог пла­то­нов­ско­го типа, состо­я­щий из корот­ких реплик, кото­ры­ми один из собе­сед­ни­ков посте­пен­но наво­дит дру­го­го на пра­виль­ное реше­ние про­бле­мы, и диа­лог ари­сто­телев­ско­го типа, состо­я­щий из связ­ных речей, в кото­рых собе­сед­ни­ки пооче­ред­но выска­зы­ва­ют свое мне­ние о пред­ме­те спо­ра. Диа­ло­ги Цице­ро­на при­над­ле­жат к с.40 ари­сто­телев­ско­му типу6: дей­ст­ву­ю­щие лица выска­зы­ва­ют­ся в них связ­но, про­стран­но и мно­го­слов­но. Одна­ко в диа­ло­ге «Об ора­то­ре», пер­вой цице­ро­нов­ской про­бе ново­го жан­ра, забота о раз­го­вор­ной есте­ствен­но­сти все же при­сут­ст­ву­ет: корот­кие речи череду­ют­ся с дол­ги­ми, дол­гие пере­би­ва­ют­ся репли­ка­ми и заме­ча­ни­я­ми, фик­тив­ность диа­ло­га не обна­жа­ет­ся так, как это будет в тороп­ли­во напи­сан­ных фило­соф­ских сочи­не­ни­ях послед­них лет. Под­ра­жая Ари­сто­те­лю, автор пом­нит и о Пла­тоне. В нача­ле диа­ло­га, выби­рая место для беседы под пла­та­ном, собе­сед­ни­ки ссы­ла­ют­ся на «Фед­ра» (I, 28); в кон­це, где пред­ска­зы­ва­ет­ся слав­ное буду­щее начи­наю­ще­му Гор­тен­зию (III, 228—230), несо­мнен­на ана­ло­гия про­ро­че­ству об Исо­кра­те в том же «Фед­ре» (место, кото­рое Цице­рон пом­нил и любил, видя в нем залог желан­но­го сою­за фило­со­фии с рито­ри­кой); общий тон раз­го­во­ра, про­ис­хо­дя­ще­го за счи­та­ные дни до кон­чи­ны Крас­са, напо­ми­на­ет чита­те­лям пла­то­нов­ско­го «Федо­на». Даже в более част­ных и слу­чай­ных моти­вах Цице­рон ста­рал­ся брать при­мер с Пла­то­на: любо­пыт­ное свиде­тель­ство об этом сохра­ни­лось в пись­ме к Атти­ку (IV, 16, 3). Аттик удив­лял­ся, что Сце­во­ла, высту­пив в пер­вой кни­ге диа­ло­га, затем исче­за­ет со сце­ны; Цице­рон ему напо­ми­на­ет, что таким же обра­зом в «Государ­стве» Пла­то­на ста­рый Кефал, при­няв Сокра­та, участ­ву­ет лишь в пер­вой беседе с ним, а затем ухо­дит и не воз­вра­ща­ет­ся. «Пла­тон, мне дума­ет­ся, счел неумест­ным застав­лять чело­ве­ка таких лет участ­во­вать доль­ше в столь длин­ной беседе. Я пола­гал, что мне сле­ду­ет еще того более осте­ре­гать­ся это­го по отно­ше­нию к Сце­во­ле: и воз­раст его и здо­ро­вье, как ты пом­нишь, и высо­кое поло­же­ние были тако­вы, что для него едва ли было доста­точ­но при­стой­ным жить мно­го дней в туску­лан­ской усадь­бе Крас­са. Беседа, поме­щен­ная в пер­вой кни­ге, не была чуж­да заня­ти­ям Сце­во­лы; про­чие же кни­ги, как тебе извест­но, гово­рят о ремес­ле. Я совер­шен­но не хотел, чтобы этот ста­рик, люби­тель шут­ки, кото­ро­го ты знал, при­ни­мал в этом уча­стие».

Послед­ние стро­ки при­веден­но­го отрыв­ка ука­зы­ва­ют на еще одну осо­бен­ность диа­ло­га «Об ора­то­ре» — на его ком­по­зи­цию. Цице­рон отли­ча­ет первую кни­гу диа­ло­га, где вопрос об истин­ном крас­но­ре­чии ста­вит­ся во всей его фило­соф­ской широ­те, и две послед­ние кни­ги, где речь идет лишь об отдель­ных сто­ро­нах ора­тор­ско­го искус­ства (Цице­рон поль­зу­ет­ся гре­че­ским тер­ми­ном: τεχ­νο­λογία, ремес­ло). В пер­вой кни­ге Красс и Анто­ний высту­па­ют попе­ре­мен­но, завя­зы­вая спор, во вто­рой — Анто­ний рас­суж­да­ет о нахож­де­нии, рас­по­ло­же­нии и памя­ти, в третьей — Красс гово­рит о сло­вес­ном выра­же­нии и о про­из­не­се­нии. Послед­нее сло­во, таким обра­зом, оста­ет­ся за Крас­сом.

Для Цице­ро­на такая ком­по­зи­ция име­ет осо­бый смысл. Его целью было под­ве­сти рим­ских чита­те­лей к обра­зу иде­аль­но­го ора­то­ра — фило­со­фа и поли­ти­ка в одном лице. Делать это надо было с.41 осто­рож­но: слиш­ком нере­аль­ным долж­но было казать­ся рим­ским прак­ти­кам такое соче­та­ние. И Цице­рон искус­ным при­е­мом заво­е­вы­ва­ет вни­ма­ние пуб­ли­ки. В пер­вой кни­ге он выво­дит не один, а два иде­а­ла и стал­ки­ва­ет их меж­ду собой в спо­ре Крас­са и Анто­ния: иде­ал фило­соф­ский и прак­ти­че­ский, гре­че­ский и рим­ский, крас­сов­ский и анто­ни­ев­ский. А затем, во вто­рой и третьей кни­гах, он посте­пен­но сбли­жа­ет эти две враж­деб­ные точ­ки зре­ния и подроб­ным рас­кры­ти­ем взглядов спер­ва Анто­ния, а потом Крас­са пока­зы­ва­ет, что в дей­ст­ви­тель­но­сти обе край­но­сти схо­дят­ся, и под­лин­ный иде­ал крас­но­ре­чия ока­зы­ва­ет­ся одним и тем же в пони­ма­нии обо­их спо­ря­щих.

В пер­вой кни­ге при­бли­же­ние к теме совер­ша­ет­ся в три при­е­ма. Рань­ше все­го — еще во вступ­ле­нии, до нача­ла диа­ло­га — Цице­рон от соб­ст­вен­но­го лица ста­вит вопрос, поче­му крас­но­ре­чи­ем зани­ма­ют­ся столь мно­гие, а дости­га­ют в нем успе­ха столь немно­гие? — и сам на него отве­ча­ет: пото­му что крас­но­ре­чие — труд­ней­шее из искусств, так как тре­бу­ет от ора­то­ра зна­ний сра­зу по мно­гим нау­кам, из кото­рых каж­дая и сама по себе уже зна­чи­тель­на (I, 6—20). После это­го воз­ни­ка­ет вто­рой вопрос: в чем же это истин­ное вели­чие крас­но­ре­чия? Красс про­из­но­сит крат­кую, но яркую похва­лу крас­но­ре­чию в самом высо­ком плане: это выс­шее про­яв­ле­ние чело­ве­че­ских сил, осно­ва обще­ст­вен­но­го и част­но­го бла­го­со­сто­я­ния и т. д. (I, 30—34). Эта речь вызы­ва­ет воз­ра­же­ния Сце­во­лы и Анто­ния: Сце­во­ла ука­зы­ва­ет, что поли­ти­ка может обхо­дить­ся и обхо­дит­ся без крас­но­ре­чия (I, 35—44), Анто­ний напо­ми­на­ет, что фило­со­фия так­же отвер­га­ет крас­но­ре­чие и даже отри­ца­ет за ним имя нау­ки (I, 80—95). Тогда Красс про­из­но­сит вто­рую речь, в кото­рой идет на уступ­ки: он уже не наста­и­ва­ет на обра­зе ора­то­ра-мыс­ли­те­ля, кото­рый царит над все­ми нау­ка­ми, при­да­вая им совер­шен­ство сво­им крас­но­ре­чи­ем, но выдви­га­ет образ ора­то­ра-поли­ти­ка и пра­во­за­щит­ни­ка, кото­рый зна­ком со все­ми нау­ка­ми и в слу­чае необ­хо­ди­мо­сти чер­па­ет из них мате­ри­ал для сво­их речей (I, 45—73). Одна­ко Красс не про­ти­во­по­ла­га­ет эти обра­зы один дру­го­му, в его речи они все вре­мя под­ме­ня­ют друг дру­га, пере­ли­ва­ют­ся друг в дру­га, выдви­гая на пер­вый план то те, то дру­гие чер­ты; неда­ром Сце­во­ла с улыб­кой отве­ча­ет ему: «Ты, Красс, сумел какой-то улов­кой и усту­пить и не усту­пить мне те свой­ства, кото­рые я оспа­ри­вал в ора­то­ре». Этот дво­я­щий­ся образ иде­аль­но­го ора­то­ра, воз­ни­каю­щий в речи Крас­са, как бы пред­ве­ща­ет тот син­тез тео­ре­ти­че­ских и прак­ти­че­ских тре­бо­ва­ний к ора­то­ру, каким явит­ся все сочи­не­ние «Об ора­то­ре».

Но сей­час, в нача­ле диа­ло­га, этот обри­со­ван­ный Крас­сом образ слу­жит лишь пово­дом для завяз­ки — для откры­то­го столк­но­ве­ния мне­ний Крас­са и Анто­ния об ора­тор­ском искус­стве. Мате­ри­а­лом для столк­но­ве­ния мне­ний слу­жит есте­ствен­но воз­ни­каю­щий тре­тий вопрос: како­вы долж­ны быть каче­ства истин­но­го ора­то­ра и как они при­об­ре­та­ют­ся? Пер­вым высту­па­ет Красс. Сна­ча­ла он гово­рит о трех эле­мен­тах тра­ди­ци­он­ной под­готов­ки ора­то­ра — даро­ва­ние, обу­че­ние, упраж­не­ние (I, 107—159). Затем, в ответ на прось­бу подроб­нее оста­но­вить­ся на более высо­ких тре­бо­ва­ни­ях, т. е. на с.42 зна­ком­стве ора­то­ра со все­ми нау­ка­ми, он для при­ме­ра выби­ра­ет пра­во и подроб­но пока­зы­ва­ет, что зна­ние пра­ва для ора­то­ра необ­хо­ди­мо, инте­рес­но и почет­но (I, 166—203). Раз­ра­бот­ка пра­ва была нацио­наль­ной гор­до­стью рим­лян, и Цице­рон разум­но рас­счи­ты­вал, что сочув­ст­вие чита­те­лей он ско­рее все­го заво­ю­ет, засту­па­ясь за пра­во, изго­ня­е­мое гре­че­ски­ми рито­ра­ми из школь­но­го обу­че­ния. На всю эту длин­ную речь Крас­са тот­час же воз­ра­жа­ет такой же раз­вер­ну­той речью Анто­ний (I, 207—262). Он сра­зу про­ти­во­по­став­ля­ет крас­сов­ско­му пред­став­ле­нию об ора­то­ре, кото­рый заклю­ча­ет в себе позна­ние всех наук и искусств, свое соб­ст­вен­ное пред­став­ле­ние: ора­тор — это чело­век, уме­ю­щий в суде и собра­нии поль­зо­вать­ся при­ят­ны­ми сло­ва­ми и убеди­тель­ны­ми мыс­ля­ми. А затем он после­до­ва­тель­но утвер­жда­ет, что крас­но­ре­чие и поли­ти­ка, крас­но­ре­чие и фило­со­фия, крас­но­ре­чие и пра­во­веде­ние — вещи раз­ные; что поли­тик не обя­зан быть ора­то­ром, фило­со­фия несов­ме­сти­ма с прак­ти­че­ской жиз­нью, в пра­во­веде­нии доста­точ­но сле­до­вать сове­там знаю­щих дру­зей; и нако­нец, что весь объ­ем зна­ний, реко­мен­ду­е­мых Крас­сом, недо­сту­пен для одно­го чело­ве­ка, в осо­бен­но­сти для тако­го заня­то­го чело­ве­ка, как ора­тор. Цель ора­то­ра — убеж­дать речью, и он дол­жен не отвле­кать­ся, а сосре­дото­чить­ся на этом искус­стве. Речь Анто­ния строй­на и убеди­тель­на: вид­но, что всем сво­им рас­суд­ком Цице­рон был с Анто­ни­ем, как всем сво­им чув­ст­вом — с Крас­сом. Сопо­став­ле­ние двух точек зре­ния настоль­ко кон­траст­но, что луч­шей завяз­ки для диа­ло­га не при­хо­дит­ся желать: собе­сед­ни­ки рас­хо­дят­ся с твер­дым наме­ре­ни­ем воз­об­но­вить раз­го­вор на сле­дую­щий день. Этот воз­об­нов­лен­ный раз­го­вор зай­мет осталь­ные две кни­ги. Но уже здесь, в фина­ле пер­вой кни­ги, в момент наи­выс­ше­го напря­же­ния спо­ра, неожи­дан­но зву­чит иро­ни­че­ская репли­ка Крас­са, пред­у­га­ды­ваю­щая его мир­ный исход: «Боюсь, Анто­ний, что не истин­ное свое мне­ние ты изла­га­ешь, а толь­ко упраж­ня­ешь­ся в опро­вер­же­нии чужо­го, как ора­то­ры и как фило­со­фы!»

В самом деле, уже в пер­вой кни­ге выяс­ня­ет­ся одна важ­ная общая чер­та взглядов Крас­са и Анто­ния — их отно­ше­ние к вопро­су, разде­ляв­ше­му фило­со­фов и рито­ров: явля­ет­ся ли рито­ри­ка нау­кой? Фило­со­фы утвер­жда­ли, что рито­ри­ка не есть нау­ка, рито­ры утвер­жда­ли обрат­ное; Красс пред­ла­га­ет ком­про­мисс­ное реше­ние: рито­ри­ка не есть истин­ная, т. е. умо­зри­тель­ная нау­ка, но она пред­став­ля­ет собой прак­ти­че­ски полез­ную систе­ма­ти­за­цию ора­тор­ско­го опы­та; и Анто­ний согла­ша­ет­ся с таким пони­ма­ни­ем (I, 107—110). А это поз­во­ля­ет обо­им собе­сед­ни­кам застра­хо­вать себя от кри­ти­ки со сто­ро­ны фило­со­фов и самим сосре­дото­чить­ся на кри­ти­ке школь­ных рито­ров с их уве­рен­но­стью в незыб­ле­мой науч­но­сти пре­по­да­вае­мых пред­пи­са­ний. Эта общ­ность кри­ти­че­ско­го взгляда на школь­ную рито­ри­ку и ста­но­вит­ся поч­вой для сбли­же­ния и сли­я­ния мне­ний Крас­са и Анто­ния об истин­ном ора­то­ре. Нача­ло кри­ти­ке школь­ных догм кла­дет Красс: в сво­ей харак­те­ри­сти­ке трех эле­мен­тов ора­тор­ско­го обра­зо­ва­ния — даро­ва­ние, обу­че­ние, упраж­не­ние — он искус­но под­ме­ня­ет поня­тие «обу­че­ние» (ars) поня­ти­ем «рве­ние» (stu­dium) (I, 133—135), а пере­чис­лив (наро­чи­то упро­щен­но) основ­ные с.43 пред­пи­са­ния рито­ри­че­ской шко­лы, заклю­ча­ет, что все они не созда­ют искус­ст­вен­но­го крас­но­ре­чия, а лишь раз­ви­ва­ют при­род­ное (I, 146). Анто­ний, отве­чая Крас­су, ни сло­вом не воз­ра­жа­ет про­тив тако­го под­хо­да, а в сво­ей речи о нахож­де­нии, зани­маю­щей боль­шую часть вто­рой кни­ги, раз­ви­ва­ет те же мыс­ли еще даль­ше.

Речь Анто­ния во вто­рой кни­ге начи­на­ет­ся про­стран­ной и эффект­ной похва­лой крас­но­ре­чию (II, 28—38): это до извест­ной сте­пе­ни парал­лель той речи Крас­са, с кото­рой начи­на­лась пер­вая кни­га, и хотя Красс про­слав­лял сло­во ско­рее как сред­ство позна­ния, а Анто­ний — как сред­ство убеж­де­ния, сход­ство меж­ду дву­мя реча­ми тако­во, что вызы­ва­ет новое иро­ни­че­ское заме­ча­ние Крас­са и чест­ный ответ Анто­ния: «вче­ра я гово­рил, чтобы поспо­рить с тобой, сего­дня гово­рю то, что думаю». Вслед за этим Анто­ний при­сту­па­ет к изло­же­нию сво­их взглядов на нахож­де­ние мате­ри­а­ла, все вре­мя про­ти­во­по­став­ляя их взглядам школь­ной рито­ри­ки. Гово­ря о видах крас­но­ре­чия, он ука­зы­ва­ет, что неце­ле­со­об­раз­но к судеб­но­му и поли­ти­че­ско­му крас­но­ре­чию при­рав­ни­вать мало­прак­тич­ное хва­леб­ное (II, 47); гово­ря о разде­лах речи, он заме­ча­ет, что тре­бо­ва­ния ясно­сти, выра­зи­тель­но­сти и пр., отно­сясь ко всей речи, отно­сят­ся ко всем ее разде­лам в рав­ной мере, так что нера­зум­но огра­ни­чи­вать при­ме­не­ние пафо­са — заклю­че­ни­ем, а тре­бо­ва­ние крат­ко­сти и ясно­сти — повест­во­ва­ни­ем и т. п. (II, 79—83, ср. 326); гово­ря о при­об­ре­те­нии опы­та, осуж­да­ет школь­ные упраж­не­ния с фик­тив­ны­ми казу­са­ми, все­гда более лег­ки­ми и при­ми­тив­ны­ми, чем в дей­ст­ви­тель­но­сти (II, 100); гово­ря о нахож­де­нии, кри­ти­ку­ет излиш­ний педан­тизм в трак­тов­ке спор­но­го пунк­та и излиш­нюю мелоч­ность в клас­си­фи­ка­ции дово­дов (II, 108—109, 117—118) и т. д. Вслед за Крас­сом Анто­ний под­чер­ки­ва­ет зна­че­ние при­род­но­го талан­та и доб­ро­со­вест­но­го рве­ния в начи­наю­щем ора­то­ре; для рито­ри­че­ской «нау­ки» в соб­ст­вен­ном смыс­ле сло­ва оста­ет­ся лишь узкое про­стран­ство меж­ду «даро­ва­ни­ем» и «рве­ни­ем» (II, 150). Боль­ше того, Анто­ний пыта­ет­ся заме­нить в рито­ри­че­ской систе­ме роль «обу­че­ния» ролью «под­ра­жа­ния» и систе­му пра­вил систе­мой образ­цов (II, 90—98) — здесь он удач­но при­ме­ня­ет про­тив рито­ров их же ору­жие: под­ра­жа­ние клас­си­кам было дав­ним сред­ст­вом рито­ри­че­ско­го обра­зо­ва­ния, но в систе­ме школь­ных настав­ле­ний оно нико­гда не мог­ло най­ти твер­до­го места. Все эти рас­суж­де­ния сопро­вож­да­ют­ся непре­рыв­ны­ми напо­ми­на­ни­я­ми о чисто прак­ти­че­ской и чисто рим­ской точ­ке зре­ния гово­ря­ще­го, в про­ти­во­по­лож­ность суе­сло­вию гре­че­ских учи­те­лей; иллю­ст­ра­ци­ей это­го про­ти­во­по­ло­же­ния дол­жен слу­жить ост­ро­ум­ный анек­дот о Ган­ни­ба­ле и Фор­ми­оне, встав­лен­ный в началь­ную часть речи (II, 75—76).

В про­ти­во­вес школь­ным тон­ко­стям, Цице­рон выдви­га­ет в речи Анто­ния два общих поня­тия, опре­де­ля­ю­щие суть двух глав­ных аспек­тов крас­но­ре­чия: «общий вопрос» (θέ­σις) для логи­че­ско­го аспек­та, «умест­ность» (πρέ­πον) для эмо­цио­наль­но­го аспек­та. С поня­ти­ем обще­го вопро­са мы уже зна­ко­мы — его появ­ле­ние в рито­ри­ке свя­за­но, по-види­мо­му, с име­нем Фило­на или его пред­ше­ст­вен­ни­ков; поня­тие «умест­но­сти» быто­ва­ло в рито­ри­ке, по край­ней мере, со вре­мен с.44 Фео­ф­ра­с­та, но осо­бен­ную широту и глу­би­ну оно полу­чи­ло в стои­че­ской фило­со­фии Панэтия, откуда его и усво­ил Цице­рон. Впро­чем, подроб­но­го раз­ви­тия эти два поня­тия в речи Анто­ния еще не полу­ча­ют. Общий вопрос упо­ми­на­ет­ся здесь лишь с прак­ти­че­ской точ­ки зре­ния — как сред­ство заме­нить мно­го­чис­лен­ные и дроб­ные дово­ды «от част­но­стей», раз­ра­ба­ты­вае­мые по рито­ри­че­ской систе­ме, немно­ги­ми и связ­ны­ми дово­да­ми «от цело­го», извле­кае­мы­ми из обще­го вопро­са (II, 133—141). Поня­тие умест­но­сти слу­жит здесь лишь для того, чтобы вве­сти рас­суж­де­ния о стра­стях, воз­буж­дае­мых речью (II, 114, 186, 205 и др.). Раздел о воз­буж­де­нии стра­стей изло­жен Цице­ро­ном с осо­бен­ной подроб­но­стью: важ­ность его была обще­при­знан­на, но в логи­че­ские схе­мы рито­ров он укла­ды­вал­ся пло­хо, и Цице­рон поль­зу­ет­ся слу­ча­ем пока­зать пре­вос­ход­ство сво­его под­хо­да к крас­но­ре­чию. Наи­бо­лее обсто­я­тель­но гово­рит­ся о юмо­ре и ост­ро­умии — мате­ри­а­ле, наи­ме­нее под­даю­щем­ся логи­че­ско­му схе­ма­ти­зи­ро­ва­нию (II, 216—217): здесь Анто­ний пере­да­ет сло­во Цеза­рю, извест­но­му масте­ру шут­ки, и тот дер­жит об этом длин­ную речь, пере­сы­пан­ную мно­го­чис­лен­ны­ми при­ме­ра­ми (II, 216—290). Цице­рон сам сла­вил­ся ост­ро­уми­ем и знал, что тако­го рода отступ­ле­ние в его трак­та­те вызо­вет широ­кий инте­рес. А в общей ком­по­зи­ции вто­рой кни­ги этот раздел созда­ет при­ят­ное раз­но­об­ра­зие, облег­чая Цице­ро­ну завер­ше­ние кни­ги мало­ори­ги­наль­ны­ми заме­ча­ни­я­ми о дис­по­зи­ции, о несудеб­ных родах речи и о памя­ти.

Таким обра­зом, почти вся цице­ро­нов­ская про­грам­ма новой рито­ри­ки, и поло­жи­тель­ная и отри­ца­тель­ная, ока­зы­ва­ет­ся изло­жен­ной в речи Анто­ния и пред­став­лен­ной как вывод из самых прак­ти­че­ских и самых тра­ди­ци­он­но-рим­ских сооб­ра­же­ний дело­ви­то­го ора­то­ра. Про­ти­во­ре­чие меж­ду этой прак­ти­че­ской про­грам­мой и той тео­ре­ти­че­ской про­грам­мой, кото­рую в нача­ле сочи­не­ния вызы­ваю­ще изла­гал Красс, ока­зы­ва­ет­ся мни­мым. Крас­су оста­ет­ся толь­ко поста­вить все точ­ки над «и», наме­тив за рито­ри­че­ски­ми поло­же­ни­я­ми Анто­ния глу­би­ну фило­соф­ской пер­спек­ти­вы. Это и дела­ет­ся в третьей кни­ге диа­ло­га.

Третья кни­га по пла­ну беседы долж­на заклю­чать речь Крас­са о сло­вес­ном выра­же­нии и о про­из­не­се­нии речи — самых важ­ных для ора­то­ра пред­ме­тах. В дей­ст­ви­тель­но­сти эта тема два­жды пере­би­ва­ет­ся обшир­ны­ми отступ­ле­ни­я­ми, в общей слож­но­сти зани­маю­щи­ми око­ло тре­ти всей кни­ги. В этих отступ­ле­ни­ях сосре­дото­чен глав­ный инте­рес Цице­ро­на. Пер­вое отступ­ле­ние рису­ет общую кар­ти­ну отно­ше­ний меж­ду рито­ри­кой и фило­со­фи­ей (III, 56—108): их пер­во­на­чаль­ное един­ство, после­дую­щее разде­ле­ние, отно­ше­ние отдель­ных фило­соф­ских школ к крас­но­ре­чию и необ­хо­ди­мость для крас­но­ре­чия обра­щать­ся к фило­соф­ским образ­цам. Вто­рое отступ­ле­ние (III, 120—143) рас­кры­ва­ет про­об­ра­зы желае­мо­го син­те­за крас­но­ре­чия и фило­со­фии: сре­ди тео­ре­ти­ков — это софи­сты, сре­ди прак­ти­ков — в Риме Катон, в Гре­ции вели­кие народ­ные вожди от Соло­на и Писи­стра­та до Перик­ла и Тимо­фея. Так перед уже под­готов­лен­ным чита­те­лем рас­кры­ва­ет­ся, нако­нец, конеч­ная цель всей рито­ри­ко-поли­ти­че­ской про­грам­мы Цице­ро­на. Что эта цель труд­но дости­жи­ма, с.45 автор не скры­ва­ет: на всем про­тя­же­нии речи Красс не уста­ет напо­ми­нать, что он гово­рит об иде­аль­ной цели, достиг­нуть кото­рой может лишь иде­аль­ный ора­тор (III, 54, 74, 83, 90). Впро­чем, Цице­рон забот­ли­во смяг­ча­ет реши­тель­ность этих заяв­ле­ний, тут же застав­ляя собе­сед­ни­ков вос­кли­цать, что он, Красс, и есть живое вопло­ще­ние тако­го иде­аль­но­го ора­то­ра (III, 82, 126—131, 189). Красс откло­ня­ет эти ком­пли­мен­ты, но по суще­ству и он допус­ка­ет появ­ле­ние тако­го истин­но­го ора­то­ра, если в нем осу­ще­ст­вит­ся иде­аль­ное соче­та­ние ора­тор­ско­го даро­ва­ния с фило­соф­ской обра­зо­ван­но­стью (I, 79, ср. 95). Почти не может быть сомне­ний, что Цице­рон, вкла­ды­вая это про­ро­че­ство в уста Крас­са, имел в виду само­го себя. Одна­ко, разу­ме­ет­ся, откры­то об этом нигде не ска­за­но, и даже в кон­цов­ке сочи­не­ния для наме­ка на даль­ней­шее совер­шен­ст­во­ва­ние рим­ско­го крас­но­ре­чия упо­мя­ну­то лишь имя Гор­тен­зия.

Сов­па­де­ние мыс­лей Крас­са о рито­ри­ке с мыс­ля­ми Анто­ния под­чер­ки­ва­ет­ся тем, что оба важ­ней­ших поня­тия вто­рой кни­ги — «общий вопрос» и «умест­ность» — воз­ни­ка­ют и в третьей кни­ге: умест­ность — как одно из четы­рех фео­фра­с­тов­ских тре­бо­ва­ний к сло­гу, а общий вопрос — без вся­кой види­мой свя­зи с основ­ной темой сло­вес­но­го выра­же­ния, толь­ко затем, чтобы пока­зать, как фило­соф­ские тре­бо­ва­ния к рито­ри­ке под­во­дят к тем же ито­гам, что и прак­ти­че­ские тре­бо­ва­ния. Такой же пере­клич­кой с Анто­ни­ем слу­жит и про­дол­жаю­щий­ся ряд выпа­дов про­тив школь­ной рито­ри­ки (III, 54, 75, 92), но и он полу­ча­ет новое фило­соф­ское обос­но­ва­ние в рас­суж­де­нии о том, что искус­ство вырас­та­ет из при­ро­ды (III, 197), крас­но­ре­чие роди­лось рань­ше, чем тео­рия крас­но­ре­чия, и сле­до­ва­тель­но, школь­ные пред­пи­са­ния не могут при­тя­зать на обще­обя­за­тель­ность и неру­ши­мость (ср. I, 146). «Из оби­лия пред­ме­тов само собой родит­ся оби­лие слов» — вот основ­ная мысль речи Крас­са о сло­вес­ном выра­же­нии. Част­ные заме­ча­ния об отдель­ных сто­ро­нах сло­вес­но­го искус­ства здесь менее суще­ст­вен­ны и менее инте­рес­ны. Красс при­дер­жи­ва­ет­ся тра­ди­ци­он­ной схе­мы четы­рех тре­бо­ва­ний к речи — пра­виль­ность, ясность, пыш­ность, умест­ность; но подроб­но он гово­рит толь­ко о пыш­но­сти, так­же по тра­ди­ци­он­ной схе­ме: отбор слов, соче­та­ние слов, фигу­ры. Любо­пыт­но, что в разде­ле о соче­та­нии слов речь идет почти исклю­чи­тель­но о вопро­сах рит­ма (III, 173—198): для Цице­ро­на ритм все­гда был пред­ме­том вели­чай­шей заботы как на прак­ти­ке, так и в тео­рии; мы встре­тим­ся с этой темой и в трак­та­те «Ора­тор». Неболь­шое рас­суж­де­ние о про­из­не­се­нии речи кажет­ся лишь вынуж­ден­ным добав­ле­ни­ем к теме; а затем пре­дель­но крат­кое заклю­че­ние закан­чи­ва­ет диа­лог.

Так постро­ен диа­лог «Об ора­то­ре»: про­ти­во­по­став­ле­ние двух точек зре­ния в пер­вой кни­ге, их посте­пен­ное сбли­же­ние и отож­дест­вле­ние во вто­рой и третьей кни­гах. Резуль­тат дол­жен был удо­вле­тво­рить как поклон­ни­ков гре­че­ской фило­со­фии, так и при­вер­жен­цев рим­ской тра­ди­ци­он­ной прак­ти­ки. Имен­но таким при­зна­ни­ем и зву­чат репли­ки тро­их млад­ших собе­сед­ни­ков в ответ на речь Крас­са: Кот­та гово­рит, что он уже почти готов стать фило­со­фом; Цезарь, напро­тив, дела­ет вывод, что мож­но и без фило­со­фии, и без с.46 энцик­ло­пе­ди­че­ских зна­ний стать ора­то­ром; и, нако­нец, Суль­пи­ций заяв­ля­ет, что жела­ет быть как раз таким прак­ти­че­ским ора­то­ром, лишь по мере надоб­но­сти при­бе­гаю­щим к более отвле­чен­ным нау­кам (III, 145—147).

Цице­рон был дово­лен сво­им сочи­не­ни­ем и имел на то осно­ва­ния. «О моих трех кни­гах “Об ора­то­ре” я очень высо­ко­го мне­ния», — заяв­лял он даже десять лет спу­стя7. «Мой спо­соб обу­че­ния более осно­ва­те­лен и бога­че общи­ми вопро­са­ми (θε­τικώ­τερον)», — писал он бра­ту вско­ре после окон­ча­ния диа­ло­га8. А сво­е­му дру­гу Лен­ту­лу он сооб­щал об этом так: «Я напи­сал в духе Ари­сто­те­ля (по край­ней мере, так мне хоте­лось) три кни­ги “Об ора­то­ре” в виде диа­ло­га и спо­ра…; они дале­ки от ходя­чих настав­ле­ний и охва­ты­ва­ют все ора­тор­ское искус­ство древ­них, и Ари­сто­те­ля и Исо­кра­та»9. Не сле­ду­ет пони­мать послед­них слов бук­валь­но, Ари­сто­тель и Исо­крат для Цице­ро­на не столь­ко источ­ни­ки, сколь­ко сим­во­лы древ­не­го един­ства рито­ри­ки и фило­со­фии; одна­ко фило­соф­ский под­ход Цице­ро­на к рито­ри­ке был для его вре­ме­ни новым и пло­до­твор­ным.

V

Когда Цице­рон писал диа­лог «Об ора­то­ре», он не пред­по­ла­гал, что вер­нет­ся к это­му пред­ме­ту вновь. Тема «Об ора­то­ре» была для него лишь под­сту­пом к теме «О государ­стве», и крас­но­ре­чие зани­ма­ло его лишь как сред­ство поли­ти­ки. Одна­ко не про­шло и деся­ти лет, как ему вновь при­шлось обра­тить­ся к обсуж­де­нию тео­рии крас­но­ре­чия, и на этот раз безот­но­си­тель­но к поли­ти­ке, с точ­ки зре­ния эсте­ти­че­ской по пре­иму­ще­ству. Так яви­лись трак­та­ты «Брут» и «Ора­тор», почти тот­час один после дру­го­го, пере­кли­каю­щи­е­ся друг с дру­гом и допол­ня­ю­щие друг дру­га. В них полу­ча­ют раз­ви­тие те же мыс­ли, какие были выска­за­ны в диа­ло­ге «Об ора­то­ре», но в новых обсто­я­тель­ствах они при­об­ре­та­ют новое зна­че­ние.

«Брут» и «Ора­тор» были напи­са­ны в 46 г., в тече­ние пер­во­го года по воз­вра­ще­нии Цице­ро­на в Рим. Это был год окон­ча­тель­но­го тор­же­ства Цеза­ря: в апре­ле он раз­бил в Афри­ке послед­нее вой­ско пом­пе­ян­цев во гла­ве со Сци­пи­о­ном и Като­ном, в июне вер­нул­ся в Рим, в авгу­сте спра­вил неслы­хан­ный по вели­ко­ле­пию чет­вер­ной три­умф, конец года посвя­тил зако­но­да­тель­ству и адми­ни­ст­ра­тив­ным рефор­мам. Цице­рон все это вре­мя жил в Риме, в дву­смыс­лен­ном поло­же­нии про­щен­но­го пом­пе­ян­ца, скорб­ным созер­ца­те­лем гибе­ли рес­пуб­ли­ки и роб­ким заступ­ни­ком перед победи­те­лем за побеж­ден­ных: в сен­тяб­ре 46 г. им про­из­не­се­на перед Цеза­рем бла­годар­ст­вен­ная речь за про­ще­ние Мар­цел­ла, в про­ме­жут­ке меж­ду «Бру­том» и «Ора­то­ром» им напи­са­на похва­ла Като­ну, идей­но­му вождю рес­пуб­ли­кан­цев, покон­чив­ше­му само­убий­ст­вом в Афри­ке после победы Цеза­ря. с.47 Поли­ти­че­ская роль Цице­ро­на была уже сыг­ра­на, это пони­ма­ли все, и он сам в первую оче­редь. У него оста­ва­лось един­ст­вен­ное уте­ше­ние — сла­ва пер­во­го ора­то­ра сво­его вре­ме­ни.

Тем болез­нен­нее он почув­ст­во­вал, что и эта его сла­ва была под угро­зой. С моло­дых лет Цице­рон выра­ботал свой иде­ал крас­но­ре­чия, стре­мил­ся к нему и счи­тал, что бли­зок к его дости­же­нию. А теперь, вер­нув­шись в Рим после четы­рех­лет­не­го отсут­ст­вия, он увидел, что на сме­ну его поко­ле­нию выдви­ну­лось новое, не разде­ляв­шее его ора­тор­ских иде­а­лов и искав­шее ино­го совер­шен­ства. Во гла­ве этих новых на фору­ме людей сто­я­ли Лици­ний Кальв, талант­ли­вый поэт и тем­пе­ра­мент­ный ора­тор, и Марк Юний Брут, уже зна­ко­мый нам моло­дой друг Цице­ро­на; к ним при­мы­ка­ли Марк Кали­дий, Квинт Кор­ни­фи­ций, Ази­ний Пол­ли­он, все лич­ные зна­ко­мые Цице­ро­на и по боль­шей части цеза­ри­ан­цы. Им было по трид­цать-сорок лет; назы­ва­ли они себя «атти­ка­ми».

Чтобы понять про­ис­хож­де­ние это­го тече­ния, кото­рое при­ня­то назы­вать атти­циз­мом, сле­ду­ет вер­нуть­ся лет на сто назад, в мир гре­че­ской рито­ри­ки эпо­хи элли­низ­ма.

Мы пом­ним, что в рито­ри­че­ской шко­ле эпо­хи элли­низ­ма пре­по­да­ва­ние дер­жа­лось на двух осно­вах: на изу­че­нии рито­ри­че­ской тео­рии и на изу­че­нии образ­цов — атти­че­ских ора­то­ров V—IV вв. Рито­ри­че­ская тео­рия изме­ня­лась с изме­не­ни­ем вку­сов и тре­бо­ва­ний совре­мен­но­сти, помо­гая уче­ни­кам созда­вать все более пыш­ные и веле­ре­чи­вые про­из­веде­ния; образ­цы оста­ва­лись неиз­мен­ны­ми в сво­ем клас­си­че­ски огра­ни­чен­ном вели­чии. С тече­ни­ем вре­ме­ни раз­рыв меж­ду эсте­ти­кой тео­рии и эсте­ти­кой образ­цов ста­но­вил­ся все силь­нее и в язы­ке, и в сти­ле, и в тема­ти­ке крас­но­ре­чия. Худо­же­ст­вен­ное чув­ство антич­но­сти ощу­ща­ло такой раз­рыв крайне болез­нен­но.

Тра­ди­цио­на­лизм все­гда был самой харак­тер­ной чер­той антич­но­го искус­ства, по край­ней мере, у его тео­ре­ти­ков: эсте­ти­че­ский иде­ал видел­ся ему не впе­ре­ди, а поза­ди, вме­сто поис­ков оно при­зы­ва­ло к под­ра­жа­нию, име­на клас­си­ков каж­до­го жан­ра окру­жа­лись почти рели­ги­оз­ным почи­та­ни­ем, и поэты вос­про­из­во­ди­ли язык и стиль Гоме­ра, Софок­ла и Пин­да­ра с такой точ­но­стью, кото­рая пока­за­лась бы нам сти­ли­за­ци­ей. Иска­ния и экс­пе­ри­мен­ты доз­во­ля­лись лишь в тех жан­рах, кото­рые не были еще освя­ще­ны клас­си­че­ски­ми худо­же­ст­вен­ны­ми образ­ца­ми. Про­за доль­ше, чем поэ­зия, сопро­тив­ля­лась дав­ле­нию тра­ди­ции, так как про­за была тес­нее свя­за­на с запро­са­ми дей­ст­ви­тель­но­сти; но когда связь крас­но­ре­чия с жиз­нью осла­бе­ла, и худо­же­ст­вен­ное сло­во пре­вра­ти­лось в искус­ство для искус­ства, тира­ния образ­цов рас­про­стра­ни­лась и на нее. Про­из­веде­ния атти­че­ских про­за­и­ков ста­ли казать­ся един­ст­вен­но совер­шен­ны­ми, а все после­дую­щие памят­ни­ки сти­ля — иска­же­ни­ем и извра­ще­ни­ем. Под­ра­жа­ния Лисию, Пла­то­ну и Демо­сфе­ну были удо­сто­е­ны почет­но­го име­ни «атти­циз­ма», а тра­ди­ции элли­ни­сти­че­ской про­зы заклей­ме­ны пре­зри­тель­ной клич­кой «ази­ан­ства». Орга­ни­че­ское раз­ви­тие клас­си­ки под­ме­ни­лось ее дог­ма­ти­за­ци­ей. Вме­сто живо­го худо­же­ст­вен­но­го чув­ства осно­вой твор­че­ства ста­ла педан­ти­че­ски тща­тель­ная уче­ность, отме­чаю­щая «атти­че­ские» осо­бен­но­сти образ­ца и с.48 вос­про­из­во­дя­щая их в под­ра­жа­нии. Атти­цизм был созда­ни­ем тео­ре­ти­зи­ру­ю­щих эсте­тов в элли­ни­сти­че­ских куль­тур­ных цен­трах, уче­ной модой, доступ­ной лишь узко­му кру­гу цени­те­лей. В дни Цице­ро­на это была еще спор­ная новин­ка, и толь­ко в сле­дую­щем после него поко­ле­нии, при Дио­ни­сии Гали­кар­насском и Цеци­лии Калак­тин­ском он полу­чил широ­кое при­зна­ние в гре­че­ском мире.

На рим­ской поч­ве судь­ба его была иной. Стро­го гово­ря, атти­цизм вооб­ще не мог быть вос­про­из­веден в латин­ской речи: язы­ко­вый пуризм атти­ци­стов, про­воз­гла­шав­ших отказ от совре­мен­но­го гре­че­ско­го язы­ка и воз­вра­ще­ние к атти­че­ско­му диа­лек­ту трех­ве­ко­вой дав­но­сти, понят­ным обра­зом, не мог быть пере­не­сен в латин­ский язык; прин­цип воз­вра­та к древним образ­цам через голо­ву новей­ших так­же был неуме­стен в латин­ском крас­но­ре­чии, где древ­них образ­цов, по суще­ству, не было вовсе. Одна­ко тех моло­дых рим­лян, кото­рые так неожи­дан­но и тороп­ли­во про­воз­гла­си­ли себя атти­ци­ста­ми, пле­ня­ло в гре­че­ском уче­нии совсем не это. Им нра­вил­ся более все­го самый дух уче­но­сти, труд­но­до­ступ­но­го искус­ства, умст­вен­но­го ари­сто­кра­тиз­ма, про­ни­кав­ший рестав­ра­тор­ские изыс­ка­ния гре­че­ских рито­ров. Это было поко­ле­ние, всту­пив­шее в поли­ти­че­скую жизнь Рима уже после того, как террор Мария и Сул­лы обо­рвал пре­ем­ст­вен­ность древ­них рес­пуб­ли­кан­ских тра­ди­ций; заве­ты Сци­пи­о­на, Сце­во­лы и Крас­са для них уже не суще­ст­во­ва­ли, и на аго­нию рес­пуб­ли­ки они смот­ре­ли не с болью, как Цице­рон, а с высо­ко­мер­ным рав­но­ду­ши­ем. От поли­ти­че­ских дрязг они ухо­ди­ли в лич­ную жизнь, в искус­ство и в нау­ку; чем мень­ше обще­го име­ли их заня­тия с инте­ре­са­ми фору­ма, тем доро­же им были эти заня­тия. Тако­ва была уче­ная и любов­ная поэ­зия Катул­ла и Каль­ва, под­ра­жав­шая изыс­кан­ней­шим алек­сан­дрий­ским образ­цам, тако­ва была фило­со­фия Лукре­ция с ее апо­ли­тиз­мом и пафо­сом чистой нау­ки, тако­вы были их иссле­до­ва­ния в обла­сти грам­ма­ти­ки (так назы­вае­мый ана­ло­гизм, о кото­ром нам еще при­дет­ся гово­рить), пра­ва, энцик­ло­пе­ди­че­ских наук и т. д.

Атти­цизм в крас­но­ре­чии так­же был одной из форм это­го про­те­ста про­тив совре­мен­но­сти. Вовсе отстра­нить­ся от поли­ти­че­ской жиз­ни моло­дые рим­ляне не мог­ли, да, пожа­луй, и не хоте­ли; но снис­хо­дить в сво­их речах до угож­де­ния вку­сам тол­пы было ниже их досто­ин­ства (если не гово­рить о таких ора­то­рах, как Целий или Кури­он, в сво­ем пре­зре­нии к вырож­дав­шей­ся рес­пуб­ли­ке дохо­див­ших до край­не­го поли­ти­че­ско­го аван­тю­риз­ма). Пыш­ная выра­зи­тель­ность гор­тен­зи­ев­ско­го и цице­ро­нов­ско­го сло­га им пре­ти­ла. Вме­сто чувств слу­ша­те­лей, они обра­ща­лись к их разу­му, вме­сто пол­ноты и силы иска­ли про­стоты и крат­ко­сти. К это­му их тол­ка­ла и фило­со­фия, кото­рую они испо­ве­до­ва­ли: сто­и­цизм с его куль­том логи­ки и отри­ца­ни­ем стра­стей и эпи­ку­рей­ство, осуж­дав­шее вся­кую заботу о худо­же­ст­вен­но­сти речи. Поэто­му атти­цизм гре­че­ских тео­ре­ти­ков в вос­при­я­тии рим­ских прак­ти­ков пре­тер­пел любо­пыт­ные изме­не­ния: если у гре­ков в ряду атти­че­ских образ­цов выше все­го ста­ви­лось раз­ви­тое искус­ство Демо­сфе­на (как мы увидим впо­след­ст­вии у Дио­ни­сия Гали­кар­насско­го), то для рим­лян на пер­вый план с.49 выдви­ну­лась ста­рин­ная безыс­кус­ст­вен­ность Лисия и (с натяж­ка­ми) Фукидида. Бла­го­зву­чие сло­во­со­че­та­ний, пери­о­ди­че­ский строй, ритм — все это каза­лось уже позд­ней­ши­ми ухищ­ре­ни­я­ми, недо­стой­ны­ми истин­но­го «атти­ка»; и писа­те­ли, при­вер­жен­ные к тако­го рода изя­ще­ству речи, клей­ми­лись име­нем «ази­ан­цев». Пер­вым сре­ди них, разу­ме­ет­ся, был Цице­рон. Тацит и Квин­ти­ли­ан сохра­ни­ли память о тех напад­ках, каки­ми осы­па­ли Цице­ро­на рим­ские атти­ци­сты. Тацит пишет10: «Хоро­шо извест­но, что даже у Цице­ро­на не было недо­стат­ка в хули­те­лях, кото­рым он казал­ся наду­тым, напы­щен­ным, недо­ста­точ­но сжа­тым, не знаю­щим меры, мно­го­слов­ным и мало атти­че­ским. Вы, конеч­но, чита­ли пись­ма Каль­ва и Бру­та к Цице­ро­ну, из кото­рых лег­ко увидеть, что Кальв казал­ся Цице­ро­ну бес­кров­ным и сухим, Брут — вялым и несвяз­ным, но и Цице­рон в свою оче­редь под­вер­гал­ся наре­ка­ни­ям от Каль­ва за рас­плыв­ча­тость и бес­си­лие, а от Бру­та (по его соб­ст­вен­ным сло­вам) за изло­ман­ность и раз­вин­чен­ность». Квин­ти­ли­ан под­твер­жда­ет: «Совре­мен­ни­ки дер­за­ли даже напа­дать на него как на ора­то­ра ази­ан­ско­го, напы­щен­но­го, не в меру обиль­но­го, излишне щед­ро­го на повто­ре­ния, под­час холод­но­го в шут­ках, изло­ман­но­го в постро­е­нии речи, тще­слав­но­го и чуть ли не жено­по­доб­но­го (что было ему совер­шен­но несвой­ст­вен­но); в осо­бен­но­сти набра­сы­ва­лись на него те, кото­рые жела­ли казать­ся под­ра­жа­те­ля­ми атти­ков»11.

Конеч­но, Цице­рон не мог при­ми­рить­ся с таким отно­ше­ни­ем к его эсте­ти­че­ской про­грам­ме и к его ора­тор­ским дости­же­ни­ям. Едва осво­ив­шись с новым поло­же­ни­ем в Риме, он начи­на­ет поле­ми­ку про­тив атти­ци­стов. Обсто­я­тель­ства скла­ды­ва­лись для него бла­го­при­ят­но: в 47 г. скон­ча­лись Кали­дий и Кальв, еще рань­ше погиб­ли в граж­дан­ской войне Кури­он и Целий, и теперь вождем атти­циз­ма бес­спор­но оста­вал­ся Брут, близ­кий друг и поли­ти­че­ский еди­но­мыш­лен­ник Цице­ро­на, глу­бо­ко ува­жав­ший ста­ро­го ора­то­ра. Цице­рон мог наде­ять­ся, что ему удаст­ся убеж­де­ни­ем отвра­тить Бру­та от атти­циз­ма и сде­лать его сво­им наслед­ни­ком в искус­стве вели­че­ст­вен­но­го тра­ди­ци­он­но­го сти­ля. К Бру­ту Цице­рон обра­ща­ет оба свои сочи­не­ния 46 г.: в «Бру­те» он высту­па­ет собе­сед­ни­ком, в «Ора­то­ре» — адре­са­том. Цель этих сочи­не­ний — обос­но­вать закон­ность и пре­вос­ход­ство того ора­тор­ско­го иде­а­ла, пути к кото­ро­му Цице­рон ука­зал в диа­ло­ге «Об ора­то­ре». Обос­но­ва­ние дво­я­кое: с точ­ки зре­ния исто­ри­че­ской в «Бру­те», с точ­ки зре­ния тео­ре­ти­че­ской в «Ора­то­ре».

«Брут» был напи­сан рань­ше, хотя по содер­жа­нию он был менее важен для Цице­ро­на, чем «Ора­тор». По-види­мо­му, лишь слу­чай­ное обсто­я­тель­ство побуди­ло Цице­ро­на взять­ся в первую оче­редь за исто­рию, а не за тео­рию крас­но­ре­чия. Друг Цице­ро­на, Аттик, толь­ко что закон­чил «Лето­пись» — неболь­шой исто­ри­че­ский труд, о кото­ром Цице­рон упо­ми­на­ет не раз и с неиз­мен­ным вос­хи­ще­ни­ем. Если бы этот труд дошел до нас, вряд ли мы разде­ли­ли бы вос­торг Цице­ро­на; по-види­мо­му, это была про­стая хро­но­ло­ги­че­ская таб­ли­ца с.50 с ука­за­ни­ем имен маги­ст­ра­тов каж­до­го года и важ­ней­ших собы­тий рим­ской (а отча­сти и гре­че­ской) исто­рии, слу­чив­ших­ся в эти годы. Одна­ко нуж­но вспом­нить все несо­вер­шен­ство древ­не­го лето­счис­ле­ния, кото­рое не зна­ло после­до­ва­тель­ной нуме­ра­ции годов и поэто­му стал­ки­ва­лось с посто­ян­ны­ми труд­но­стя­ми при рас­че­те про­ме­жут­ков меж­ду собы­ти­я­ми и с еще боль­ши­ми — при син­хро­ни­сти­че­ских сопо­став­ле­ни­ях: тогда мы оце­ним зна­че­ние кни­ги Атти­ка для рим­ских исто­ри­ков. Для Цице­ро­на же она име­ла и дру­гое зна­че­ние. Рим­ское крас­но­ре­чие было преж­де все­го крас­но­ре­чи­ем поли­ти­че­ским, и этот одно­об­раз­ный пере­чень кон­су­лов и пре­то­ров за пять­сот лет был в то же вре­мя пере­ч­нем ора­то­ров, более зна­чи­тель­ных или менее зна­чи­тель­ных, память о кото­рых жила в рим­ском крас­но­ре­чии и на опы­те кото­рых учи­лись моло­дые ора­то­ры. Кни­га Атти­ка побуди­ла Цице­ро­на упо­рядо­чить свои юно­ше­ские вос­по­ми­на­ния, рас­по­ло­жить их в хро­но­ло­ги­че­ской после­до­ва­тель­но­сти и обоб­щить мыс­ля­ми о направ­ле­нии раз­ви­тия рим­ско­го крас­но­ре­чия и о его уро­ках. Так создал­ся «Брут».

Худо­же­ст­вен­ная фор­ма «Бру­та» — диа­лог, но диа­лог не столь дра­ма­ти­че­ски раз­ра­ботан­ный, как в кни­гах «Об ора­то­ре»: в нем мень­ше пла­то­нов­ско­го и боль­ше ари­сто­телев­ско­го эле­мен­та (хотя и здесь фоном для раз­го­во­ра слу­жит ста­туя Пла­то­на — «Брут», 24 — как в пер­вой кни­ге «Об ора­то­ре» — пла­то­нов­ский пла­тан). Дей­ст­ву­ю­щие лица диа­ло­га — сам Цице­рон, Брут и Аттик; но по суще­ству их беседа пред­став­ля­ет собой длин­ную лек­цию Цице­ро­на по исто­рии ора­тор­ско­го искус­ства, лишь изред­ка в пау­зах пере­би­вае­мую репли­ка­ми или допол­не­ни­я­ми собе­сед­ни­ков.

План сочи­не­ния опре­де­ля­ет­ся мате­ри­а­лом: это — хро­но­ло­ги­че­ский обзор рим­ских ора­то­ров в после­до­ва­тель­но­сти их кон­суль­ских или пре­тор­ских дат (нару­шае­мой лишь срав­ни­тель­но ред­ко) с крат­ки­ми харак­те­ри­сти­ка­ми каж­до­го. Для удоб­ства обо­зре­ния мате­ри­ал более или менее отчет­ли­во чле­нит­ся на несколь­ко пери­о­дов, при­бли­зи­тель­но соот­вет­ст­ву­ю­щих поко­ле­ни­ям: вре­мя до Като­на (53—60), вре­мя Като­на (61—80), вре­мя Лелия и Галь­бы (81—102), вре­мя Грак­хов (103—138), вре­мя Крас­са и Анто­ния (139—200), вре­мя Суль­пи­ция и Кот­ты (201—233), вре­мя Гор­тен­зия (233—329). Имя Гор­тен­зия слу­жит как бы рам­кой и хро­но­ло­ги­че­ским рубе­жом повест­во­ва­ния: сожа­ле­ни­ем о его недав­ней смер­ти (в 50 г.) начи­на­ет­ся кни­га Цице­ро­на, рас­суж­де­ни­ем о его крас­но­ре­чии она кон­ча­ет­ся. Ора­то­ров, кото­рые еще живут и здрав­ст­ву­ют, Цице­рон наме­рен­но не каса­ет­ся: исклю­че­ние сде­ла­но лишь для Цеза­ря и Мар­цел­ла, да и то лест­ная речь о Цеза­ре вло­же­на в уста Атти­ка. Пери­о­ды, наме­чен­ные Цице­ро­ном, доволь­но обшир­ны, поэто­му внут­ри них он подроб­но оста­нав­ли­ва­ет­ся лишь на более вид­ных ора­то­рах, а вто­ро­сте­пен­ных пере­чис­ля­ет неболь­ши­ми груп­па­ми; ино­гда груп­пи­ров­ка про­из­во­дит­ся по како­му-нибудь явно­му при­зна­ку (ора­то­ры-сто­и­ки, 117—121; ора­то­ры нерим­ско­го про­ис­хож­де­ния, 169—172; ора­то­ры, погиб­шие в граж­дан­ской войне, 265—269), но часто — про­сто для лег­ко­сти изло­же­ния. Вступ­ле­ни­ем к обзо­ру рим­ско­го крас­но­ре­чия слу­жит очень крат­кий обзор гре­че­ско­го с.51 крас­но­ре­чия (26—38) с хро­но­ло­ги­че­ским сопо­став­ле­ни­ем гре­че­ской и рим­ской древ­но­сти (39—51). Отступ­ле­ния в ходе повест­во­ва­ния немно­го­чис­лен­ны (если не счи­тать попу­т­ных заме­ча­ний о хро­но­ло­гии, о под­лин­но­сти тек­стов и т. п.). Выде­ля­ет­ся лишь одно, с явным рас­че­том поме­щен­ное в самой середине сочи­не­ния — о соот­но­ше­нии суж­де­ний зна­то­ков и пуб­ли­ки (183—200).

Общее чис­ло ора­то­ров, пере­чис­лен­ных Цице­ро­ном в «Бру­те» — свы­ше двух­сот. Он наме­рен­но ста­ра­ет­ся упо­мя­нуть даже самых незна­чи­тель­ных дея­те­лей рим­ско­го крас­но­ре­чия. Цель его при этом дво­я­кая: во-пер­вых, пока­зать, что Рим все­гда сла­вил­ся рве­ни­ем к худо­же­ст­вен­но­му сло­ву (впро­чем, он сам не очень всерь­ез при­ни­ма­ет всю эту мас­су ора­то­ров, одна­ко свое скеп­ти­че­ское к ним отно­ше­ние выска­зы­ва­ет не лич­но, а уста­ми трез­во мыс­ля­ще­го Атти­ка — см. 244 и 297); во-вто­рых, под­черк­нуть, как мно­го достой­ных граж­дан стре­ми­лось достичь иде­а­ла крас­но­ре­чия и сколь немно­гим это уда­ва­лось, — как мы пом­ним, эта тема уже зву­ча­ла во введе­нии к диа­ло­гу «Об ора­то­ре».

Источ­ни­ка­ми для суж­де­ний Цице­ро­на были, преж­де все­го, соб­ст­вен­ные речи ора­то­ров, запи­сан­ные и сохра­нив­ши­е­ся. Не сле­ду­ет слиш­ком дове­рять его сло­вам, когда он гово­рит, что «отыс­кал и про­чи­тал» сто пять­де­сят речей Като­на (165); но несо­мнен­но, что со сво­им неиз­мен­ным инте­ре­сом ко все­му, что каса­лось крас­но­ре­чия, Цице­рон читал их боль­ше, чем кто-нибудь из его совре­мен­ни­ков. Цен­ность таких речей была неоди­на­ко­ва: одни из них были запи­са­ны сами­ми авто­ра­ми, дру­гие — ско­ро­пис­ца­ми на фору­ме, неко­то­рые сохра­ни­лись лишь в кон­спек­тах (ср. 160, 164), были даже под­лож­ные речи (ср. 99, 205). Почти всех рим­ских ора­то­ров двух послед­них поко­ле­ний Цице­рон знал лич­но, видя и слы­ша их на фору­ме в тече­ние соро­ка лет, и судил о них по соб­ст­вен­ным впе­чат­ле­ни­ям. Об ора­то­рах преды­ду­щих двух поко­ле­ний Цице­рон мог в юно­сти слы­шать подроб­ные рас­ска­зы от Сце­во­лы, Крас­са и дру­гих стар­ших совре­мен­ни­ков: «Мы утвер­жда­ем это, опи­ра­ясь на вос­по­ми­на­ния отцов», — ссы­ла­ет­ся он в одном месте (104 — о талан­тах Тибе­рия Грак­ха и Кар­бо­на). Харак­тер­но, что гово­ря о тех ора­то­рах, кото­рых он видел соб­ст­вен­ны­ми гла­за­ми, Цице­рон нико­гда не упус­ка­ет слу­чая упо­мя­нуть об их внеш­но­сти, голо­се и жестах, тогда как о более ран­них ора­то­рах ему уда­ет­ся это сооб­щить лишь в ред­ких слу­ча­ях. Крас­но­ре­чие дограк­хов­ско­го вре­ме­ни извест­но Цице­ро­ну лишь по писа­ным речам, а крас­но­ре­чие дока­то­нов­ско­го вре­ме­ни — лишь по догад­кам. Из исто­ри­че­ских сочи­не­ний, содер­жав­ших важ­ный для исто­ри­ка крас­но­ре­чия мате­ри­ал, Цице­рон поль­зо­вал­ся «Нача­ла­ми» Като­на (где Катон при­во­дил соб­ст­вен­ные речи — 66, 75, 89, 90) и «Анна­ла­ми» Фан­ния (может быть, лишь в извле­че­нии, сде­лан­ном Бру­том — 81, ср. «К Атти­ку» XII, 5, 3); при­вле­кал так­же сти­хи Энния (58), Луци­лия (160, 172), Акция (72). Дру­гие лите­ра­тур­ные источ­ни­ки Цице­ро­на скры­ты от нас обыч­ной для диа­ло­га услов­ной без­лич­но­стью: «гово­рят», «извест­но», «мы слы­ша­ли» и т. п.

Исто­ри­ко-лите­ра­тур­ное зна­че­ние «Бру­та» огром­но. Это едва ли не един­ст­вен­ное связ­ное и пол­ное сочи­не­ние по исто­рии лите­ра­ту­ры, с.52 сохра­нив­ше­е­ся до нас от антич­но­сти. Без этих заме­ток Цице­ро­на, при всей их крат­ко­сти и схе­ма­тич­но­сти, наше пред­став­ле­ние о нача­лах рим­ской про­зы было бы гораздо более смут­ным. Для Цице­ро­на рим­ское крас­но­ре­чие было пред­ме­том нацио­наль­ной гор­до­сти, и он был счаст­лив стать пер­вым его исто­ри­ком. «Я воздал нема­лую хва­лу рим­ля­нам в той нашей беседе, кото­рую я изло­жил в “Бру­те” как из люб­ви к сво­им, так и из жела­ния обо­д­рить дру­гих», — писал он впо­след­ст­вии («Ора­тор», 23). Одна­ко глав­ная цель про­из­веде­ния заклю­ча­лась не в этом. «Весь этот наш раз­го­вор ста­вит целью не толь­ко пере­чис­ле­ние ора­то­ров, но и неко­то­рые настав­ле­ния», — при­зна­ет­ся он в кон­це диа­ло­га (319). «Брут» — сочи­не­ние преж­де все­го кри­ти­че­ское и поле­ми­че­ское.

Лите­ра­тур­но-кри­ти­че­ская направ­лен­ность «Бру­та» вид­на преж­де все­го в мно­го­чис­лен­ных оцен­ках отдель­ных ора­то­ров. Здесь Цице­рон наи­ме­нее ори­ги­на­лен. Его кри­те­рии соот­вет­ст­ву­ют тра­ди­ци­он­ной систе­ме школь­ной рито­ри­ки: «даро­ва­ние — уче­ность — усер­дие» (22, 92, 98, 110, 125 и др.), «крас­но­ре­чие сове­ща­тель­ное — крас­но­ре­чие судеб­ное» (112, 165, 178, 268 и др.), «нахож­де­ние — рас­по­ло­же­ние — изло­же­ние — про­из­не­се­ние» (139—141, 202), «пра­виль­ность — ясность — пыш­ность — умест­ность» (там же), «убеж­де­ние — услаж­де­ние — вол­не­ние» (144—145, 202—203, 274); по руб­ри­кам этой схе­мы рас­кла­ды­ва­ют­ся досто­ин­ства и недо­стат­ки каж­до­го ора­то­ра; и луч­шим пока­за­те­лем прак­тич­но­сти этой выра­ботан­ной века­ми схе­мы явля­ет­ся то, что для каж­до­го ора­то­ра она дает свое непо­вто­ря­ю­ще­е­ся соче­та­ние харак­те­ри­стик. Разу­ме­ет­ся, при вынуж­ден­ной бег­ло­сти обзо­ра эта руб­ри­ка­ция все одних и тех же качеств дела­ет харак­те­ри­сти­ки блед­ны­ми и монотон­ны­ми. Избе­гая это­го, Цице­рон ста­ра­ет­ся объ­еди­нять важ­ней­шие име­на попар­но, чтобы они отте­ня­ли друг дру­га: так, в Лелии было боль­ше изя­ще­ства для убеж­де­ния, а в Галь­бе боль­ше силы для воз­буж­де­ния вол­не­ния (89); Анто­ний был силь­нее в про­из­не­се­нии, Красс — в под­готов­ке речи (215); Кот­та отли­чал­ся искус­ной сдер­жан­но­стью, Суль­пи­ций — пате­ти­че­ской пыл­ко­стью (202—203) и т. д. В тех же про­фес­сио­наль­ных тер­ми­нах оце­ни­ва­ет Цице­рон и отдель­ные речи сво­их ора­то­ров (159—162, 194—198 и др.). Совре­мен­ный чита­тель, кото­рый тре­бу­ет от кри­ти­ки преж­де все­го выяв­ле­ния инди­виду­аль­но­сти и внут­рен­не­го един­ства писа­тель­ско­го твор­че­ства, может остать­ся не удо­вле­тво­рен подоб­ны­ми харак­те­ри­сти­ка­ми; но сле­ду­ет пом­нить, что Цице­рон пишет не серию лите­ра­тур­ных порт­ре­тов, а обзор раз­ви­тия крас­но­ре­чия, и чер­ты обще­го для него важ­нее, чем чер­ты инди­виду­аль­но­го.

В самом деле, если при­смот­реть­ся к цице­ро­нов­ским харак­те­ри­сти­кам, то лег­ко увидеть пред­мет пре­иму­ще­ст­вен­но­го вни­ма­ния Цице­ро­на. Это — соот­но­ше­ние талан­та, уче­но­сти и упраж­не­ния, тот же вопрос, кото­рый был постав­лен в пер­вой кни­ге «Об ора­то­ре». Дей­ст­ви­тель­но, Цице­рон забот­ли­во отме­ча­ет все усло­вия, вли­яв­шие на фор­ми­ро­ва­ние ора­то­ра: домаш­нее вос­пи­та­ние и семей­ные тра­ди­ции (108, 210, 211, 213), диа­лект­ное окру­же­ние (170, 171), име­на настав­ни­ков (101, 104, 114, 245, 263), науч­ный кру­го­зор (81, 94, с.53 175 и др.) или отсут­ст­вие тако­во­го (213—214). Раз­ви­тие рим­ско­го крас­но­ре­чия есть след­ст­вие рас­про­стра­не­ния куль­ту­ры в рим­ском обще­стве — тако­ва основ­ная мысль Цице­ро­на, кото­рую он ста­ра­ет­ся иллю­ст­ри­ро­вать всем ходом сво­его изло­же­ния. Боль­шие даро­ва­ния все­гда были сре­ди рим­ских ора­то­ров; но то, что даро­ва­ни­ем дости­га­ет­ся слу­чай­но и наугад, с помо­щью нау­ки может быть достиг­ну­то лег­че и навер­ня­ка. До Като­на рим­ское крас­но­ре­чие было вполне сти­хий­ным; Катон пер­вый стал уде­лять худо­же­ст­вен­ной сто­роне крас­но­ре­чия осо­бое вни­ма­ние. Лелий и за ним Гай Гракх впер­вые соче­та­ли рим­ское крас­но­ре­чие с гре­че­ской фило­со­фи­ей. Рути­лий Руф после­до­вал за ними, но выбрал непра­виль­ный путь и застыл в стои­че­ских тон­ко­стях; пра­виль­ный путь нашли Анто­ний и Красс, в твор­че­стве кото­рых рим­ское крас­но­ре­чие дости­га­ет выс­ше­го блес­ка. Путь к даль­ней­ше­му совер­шен­ст­во­ва­нию открыт, и углуб­ле­ние фило­соф­ской муд­ро­сти крас­но­ре­чия сулит ора­то­рам боль­шие уда­чи; прав­да, Кот­те и Суль­пи­цию для это­го не хва­та­ло пол­ноты даро­ва­ния, а Гор­тен­зию — посто­ян­ства и усер­дия, но тот ора­тор, кото­рый сов­ме­стит в себе боль­шой талант и боль­шие позна­ния во всех нау­ках, несо­мнен­но достигнет иде­аль­но­го совер­шен­ства. Нет нуж­ды добав­лять, что в пони­ма­нии Цице­ро­на этот мастер, кото­ро­му суж­де­но достиг­нуть иде­а­ла, — сам Цице­рон. Прав­да, в ходе диа­ло­га он неиз­мен­но укло­ня­ет­ся от раз­го­во­ра о самом себе (161—162, 322); но уста­ми собе­сед­ни­ков и упо­ми­нае­мых лиц он доста­точ­но часто выска­зы­ва­ет лест­ные мне­ния о соб­ст­вен­ном талан­те (123, 140, 150, 190, 254); а закан­чи­вая кни­гу вос­по­ми­на­ни­я­ми о сво­ей моло­до­сти, о науч­ных заня­ти­ях и ора­тор­ских упраж­не­ни­ях (инте­рес­ней­ший обра­зец «духов­ной авто­био­гра­фии», едва ли не един­ст­вен­ный в дошед­шей до нас антич­ной лите­ра­ту­ре), он явно жела­ет дать кон­крет­ное пред­став­ле­ние о том обще­об­ра­зо­ва­тель­ном иде­а­ле, кото­рый дол­жен най­ти вопло­ще­ние в совер­шен­ном ора­то­ре.

Таким обра­зом, Цице­рон в сво­ей исто­рии крас­но­ре­чия рису­ет про­ду­ман­ную кар­ти­ну исто­ри­че­ско­го про­грес­са и посте­пен­но­го вос­хож­де­ния от ничто­же­ства к совер­шен­ству. «Ничто не начи­на­ет­ся с совер­шен­ства», — заяв­ля­ет он, и под­твер­жда­ет это при­ме­ра­ми из исто­рии лите­ра­ту­ры и искус­ства (69—73, ср. 26—36 и 296). Он отно­сит­ся к древ­но­сти с глу­бо­ким почте­ни­ем, но не как к живо­му образ­цу, а как к музей­но­му памят­ни­ку; он готов допу­стить даже под­ра­жа­ние Като­ну, но лишь при усло­вии, чтобы были исправ­ле­ны и улуч­ше­ны все несо­вер­шен­ства Като­на, оче­вид­ные совре­мен­но­му взгляду (69; «я не столь­ко пори­цаю древ­ность за то, чего в ней нет, сколь­ко хва­лю за то, что в ней есть», — ска­жет он потом в «Ора­то­ре», 169). Эта кон­цеп­ция про­грес­са — пря­мая про­ти­во­по­лож­ность той кон­цеп­ции упад­ка и искус­ст­вен­но­го воз­рож­де­ния, кото­рой при­дер­жи­ва­лись атти­ци­сты. Цице­рон согла­сен, что за достиг­ну­тым совер­шен­ст­вом насту­па­ет упа­док, как это слу­чи­лось в Афи­нах после Демо­сфе­на и Эсхи­на; но рим­ское крас­но­ре­чие, по его мне­нию, еще не достиг­ло сво­ей вер­ши­ны, и поэто­му гово­рить об упад­ке рано: золо­той век рим­ско­го сло­ва не поза­ди, а впе­ре­ди.

Три раза на про­тя­же­нии сво­его сочи­не­ния Цице­рон всту­па­ет с.54 с рим­ски­ми атти­ци­ста­ми в откры­тый спор. В пер­вый раз он высту­па­ет про­тив исто­ри­че­ских спе­ку­ля­ций атти­ци­стов: напо­ло­ви­ну иро­ни­че­ски, напо­ло­ви­ну серь­ез­но он пока­зы­ва­ет, что с точ­ки зре­ния кон­цеп­ции упад­ка и воз­рож­де­ния атти­ци­стам сле­до­ва­ло бы воз­рож­дать в рим­ском крас­но­ре­чии стиль не гре­ка Лисия, а рим­ля­ни­на Като­на; и если они в сво­ей утон­чен­но­сти это­го не дела­ют, то это зна­чит, что их кон­цеп­ция к исто­рии рим­ско­го крас­но­ре­чия непри­ме­ни­ма (63—70). Во вто­рой раз он высту­па­ет про­тив тео­ре­ти­че­ских убеж­де­ний атти­ци­стов, про­тив их уче­но­го сно­биз­ма и пре­не­бре­же­ния к вку­сам тол­пы: Цице­рон утвер­жда­ет, что ора­тор тем и отли­ча­ет­ся от дру­гих писа­те­лей и мыс­ли­те­лей, что дол­жен иметь дело не со зна­то­ка­ми, а с тол­пой, и если он не хочет или не может увлечь тол­пу, то он — не насто­я­щий ора­тор, как бы высо­ко ни цени­ли его уче­ные кри­ти­ки: истин­ное крас­но­ре­чие — все­гда толь­ко то, кото­рое оди­на­ко­во нра­вит­ся и наро­ду и зна­то­кам (183—200). Нако­нец, в тре­тий раз он дела­ет окон­ча­тель­ный вывод из этих двух поло­же­ний: атти­ци­сты не име­ют пра­ва име­но­вать себя атти­ци­ста­ми, пото­му что они не уме­ют ни выбрать обра­зец, ни под­ра­жать ему: они под­ра­жа­ют сухо­сти Лисия, забы­вая о пол­но­те и силе Демо­сфе­на; они под­ра­жа­ют Фукидиду, забы­вая, что сам Фукидид, живи он сто­ле­ти­ем поз­же, писал бы про­стран­ней и мяг­че; тем самым без­мер­но сужи­ва­ет­ся их пред­став­ле­ние об атти­че­ском крас­но­ре­чии: они не более достой­ны звать­ся атти­ци­ста­ми, чем пре­сло­ву­тый Геге­сий, кото­рый ведь тоже счи­тал себя под­ра­жа­те­лем Лисия (283—291). Эти три поле­ми­че­ских отступ­ле­ния — в нача­ле, середине и кон­це сочи­не­ния — доста­точ­но напо­ми­на­ют чита­те­лю о кри­ти­че­ской уста­нов­ке трак­та­та.

Итак, раз­ви­тие рим­ско­го крас­но­ре­чия опре­де­ля­ет­ся, по Цице­ро­ну, преж­де все­го внут­рен­ни­ми при­чи­на­ми — широтой и глу­би­ной усво­е­ния гре­че­ской куль­ту­ры; сам Цице­рон пред­став­ля­ет вер­ши­ну это­го раз­ви­тия, атти­цизм — нера­зум­ное откло­не­ние от обще­го пути это­го раз­ви­тия. Одна­ко Цице­рон не остав­ля­ет без вни­ма­ния и внеш­них, поли­ти­че­ских обсто­я­тельств раз­ви­тия крас­но­ре­чия; ему, опыт­но­му поли­ти­ку, зна­че­ние этих обсто­я­тельств хоро­шо извест­но. Он не забы­ва­ет упо­мя­нуть ни об учреж­де­нии посто­ян­но дей­ст­ву­ю­щих судов при Грак­хах, ни об уста­нов­ле­нии закры­то­го голо­со­ва­ния в судах (106); он назы­ва­ет зако­но­про­ект Мами­лия 110 г. и закон Вария 90 г., повлек­шие за собой осо­бен­но мно­го судеб­ных про­цес­сов (127—128, 205, 304); он гово­рит и о недав­нем законе Пом­пея 52 г., огра­ни­чив­шем чис­ло защит­ни­ков и про­дол­жи­тель­ность речей в суде (243, 324).

Крас­но­ре­чие для Цице­ро­на — по-преж­не­му не само­цель, а лишь фор­ма поли­ти­че­ской дея­тель­но­сти, и судь­ба крас­но­ре­чия нераз­рыв­но свя­за­на с судь­бой государ­ства. «Ни те, кто заня­ты устро­е­ни­ем государ­ства, ни те, кто ведут вой­ны, ни те, кто поко­ре­ны и ско­ва­ны цар­ским вла­ды­че­ст­вом, неспо­соб­ны вос­пы­лать стра­стью к сло­ву. Крас­но­ре­чие — все­гда спут­ник мира, това­рищ покоя и как бы вскорм­лен­ник бла­го­устро­ен­но­го государ­ства» (45). Чита­тель книг «Об ора­то­ре» и «О государ­стве», конеч­но, уло­вит в этих сло­вах тос­ку с.55 Цице­ро­на о том иде­аль­ном государ­ст­вен­ном дея­те­ле, кото­рый сво­им сло­вом спло­тил бы народ вокруг вожде­лен­но­го «согла­сия сосло­вий», это­го зало­га обще­ст­вен­но­го мира. Совре­мен­ность тем и страш­на для Цице­ро­на, что ору­жие крас­но­ре­чия слу­жит уже не граж­дан­ско­му миру, а граж­дан­ской войне, и вли­я­ни­ем на государ­ст­вен­ные дела поль­зу­ют­ся не люди разум­ные и крас­но­ре­чи­вые, а ковар­ные интри­га­ны (7, 157). Свой раз­го­вор об исто­рии рим­ско­го крас­но­ре­чия Цице­рон, Брут и Аттик завя­зы­ва­ют имен­но затем, чтобы отвлечь­ся мыс­лью от безот­рад­ных собы­тий совре­мен­но­сти; но горь­кая участь ора­то­ров недав­не­го про­шло­го все вре­мя напо­ми­на­ет им о бед­ст­ви­ях насто­я­ще­го, и осто­рож­но­му Атти­ку при­хо­дит­ся сдер­жи­вать слиш­ком опас­ные пово­роты раз­го­во­ра (157, 251). Луч­шие ора­то­ры Рима гиб­нут в граж­дан­ской войне (227, 266, 288, 307, 311), дру­гие ока­зы­ва­ют­ся в изгна­нии (250—251), третьи вынуж­де­ны мол­чать, форум без­молв­ст­ву­ет, крас­но­ре­чие бес­силь­но, и буду­щее сулит еще гор­шие несча­стья (266, 329).

Смерть Гор­тен­зия, послед­не­го в ряду вели­ких ора­то­ров про­шло­го, стар­ше­го совре­мен­ни­ка, сопер­ни­ка и дру­га Цице­ро­на, пред­став­ля­ет­ся на этом фоне сим­во­ли­че­ской. Цице­рон скор­бит о смер­ти талант­ли­во­го чело­ве­ка в эту пору, когда государ­ство так оскуде­ло талант­ли­вы­ми людь­ми; но он при­зна­ет, что Гор­тен­зий умер вовре­мя, что даже если бы он остал­ся жив, он мог бы лишь опла­ки­вать беды государ­ства, но был бы бес­си­лен им помочь (1—4). Гор­тен­зий, пред­те­ча Цице­ро­на, смолк­нул после того, как про­шел свой ора­тор­ский путь до кон­ца; сам Цице­рон вынуж­ден смолк­нуть на середине сво­его пути; наслед­ник Цице­ро­на, Брут, от кото­ро­го Цице­рон ждет еще боль­шей сла­вы для рим­ско­го крас­но­ре­чия, смол­ка­ет в самом нача­ле сво­его пути к сла­ве и дол­жен искать уте­ше­ния в фило­со­фии (329—333). Роко­вым обра­зом внеш­ние при­чи­ны при­во­дят рим­ское крас­но­ре­чие к гибе­ли в то самое вре­мя, когда внут­рен­нее раз­ви­тие при­во­дит его к рас­цве­ту. В этом — жесто­кий тра­гизм уча­сти латин­ско­го сло­ва. Эта тра­ги­че­ская атмо­сфе­ра про­ни­зы­ва­ет весь диа­лог, при­да­вая зна­чи­тель­ность и важ­ность даже тако­му собы­тию, как спор о сти­ле меж­ду Цице­ро­ном и атти­ци­ста­ми.

VI

Закон­чив «Бру­та», Цице­рон поспе­шил послать кни­гу ее герою, Мар­ку Юнию Бру­ту, кото­рый в это вре­мя был намест­ни­ком Циз­аль­пин­ской Гал­лии, а сам взял­ся за сочи­не­ние похваль­но­го сло­ва Като­ну, весть о гибе­ли кото­ро­го толь­ко что донес­лась из Афри­ки. Брут живо отклик­нул­ся на сочи­не­ние Цице­ро­на. Пере­пис­ку Цице­ро­на с Бру­том о вопро­сах крас­но­ре­чия читал еще Квин­ти­ли­ан12; если бы она дошла до нас, нам мно­гое ста­ло бы яснее и в соста­ве, и в плане сле­дую­ще­го рито­ри­че­ско­го сочи­не­ния Цице­ро­на. Одна­ко ясно, что Брут согла­шал­ся дале­ко не со все­ми оцен­ка­ми ста­рых и с.56 новых ора­то­ров, пред­ло­жен­ны­ми Цице­ро­ном. Отка­зы­ва­ясь их при­нять, он про­сил Цице­ро­на разъ­яс­нить те кри­те­рии, на кото­рых он осно­вы­ва­ет­ся в сво­их суж­де­ни­ях, — глав­ным обра­зом, разу­ме­ет­ся, в обла­сти сло­вес­но­го выра­же­ния и, в част­но­сти, по вопро­су об ора­тор­ском рит­ме («Ора­тор», 1, 3, 52, 174). В ответ на эту прось­бу Цице­рон тот­час по окон­ча­нии сло­ва о Катоне при­ни­ма­ет­ся за сочи­не­ние трак­та­та «Ора­тор», завер­шаю­ще­го про­из­веде­ния сво­ей рито­ри­че­ской три­ло­гии. Трак­тат был начат, по-види­мо­му, летом того же 46 г. и закон­чен до кон­ца года.

Разъ­яс­нить кри­те­рии худо­же­ст­вен­ных оце­нок — это зна­чи­ло для Цице­ро­на обри­со­вать иде­аль­ный образ, сов­ме­щаю­щий в себе выс­шую сте­пень всех досто­инств и слу­жа­щий мери­лом совер­шен­ства для всех кон­крет­ных про­из­веде­ний искус­ства. «Так как нам пред­сто­ит рас­суж­дать об ора­то­ре, то необ­хо­ди­мо ска­зать об ора­то­ре иде­аль­ном, — ибо невоз­мож­но ура­зу­меть суть и при­ро­ду пред­ме­та, не пред­ста­вив его гла­зам во всем его совер­шен­стве как коли­че­ст­вен­ном, так и каче­ст­вен­ном», — писал Цице­рон еще в сочи­не­нии «Об ора­то­ре» (III, 85). Там этот образ иде­аль­но­го ора­то­ра появ­лял­ся лишь мимо­лет­но в речи фило­соф­ст­ву­ю­ще­го Крас­са; здесь он стал цен­тром все­го про­из­веде­ния. Цице­рон без кон­ца под­чер­ки­ва­ет иде­аль­ное совер­шен­ство рису­е­мо­го обра­за (2, 3, 7, 17, 43, 52 и т. д.), разъ­яс­ня­ет его как пла­то­нов­скую идею крас­но­ре­чия, несо­вер­шен­ны­ми подо­би­я­ми кото­рой явля­ют­ся все зем­ные ора­то­ры (8—10, 101), напо­ми­на­ет сен­тен­цию Анто­ния: «я видел мно­гих ора­то­ров речи­стых, но ни одно­го крас­но­ре­чи­во­го»: вот о таком вопло­ще­нии истин­но­го крас­но­ре­чия и будет идти речь (18, 19, 33, 69, 100). Этот иде­ал недо­сти­жим, поэто­му все дидак­ти­че­ские настав­ле­ния пол­но­стью исклю­ча­ют­ся из трак­та­та: «мы не будем давать ника­ких настав­ле­ний, но попы­та­ем­ся обри­со­вать вид и облик совер­шен­но­го крас­но­ре­чия и рас­ска­зать не о том, каки­ми сред­ства­ми оно дости­га­ет­ся, а о том, каким оно нам пред­став­ля­ет­ся» (43, ср. 55, 97); «пусть вид­но будет, что я гово­рю не как учи­тель, а как цени­тель» (112, ср. 117, 123). Имен­но этот недо­сти­жи­мый иде­ал есть цель и сти­мул раз­ви­тия крас­но­ре­чия. Кни­ги «Об ора­то­ре» рисо­ва­ли инди­виду­аль­ный путь к этой цели — обра­зо­ва­ние ора­то­ра, «Брут» пока­зы­вал общий путь к этой цели — ста­нов­ле­ние нацио­наль­но­го крас­но­ре­чия, «Ора­тор» дол­жен был, нако­нец, рас­крыть самое суще­ство этой цели, завер­шив тем самым кар­ти­ну рито­ри­че­ской систе­мы Цице­ро­на.

В «Ора­то­ре» Цице­рон окон­ча­тель­но отка­зы­ва­ет­ся от диа­ло­ги­че­ской фор­мы. Все сочи­не­ние напи­са­но от пер­во­го лица, за все выска­зы­вае­мые суж­де­ния автор при­ни­ма­ет пол­ную ответ­ст­вен­ность. Повто­ря­ю­щи­е­ся обра­ще­ния к Бру­ту при­да­ют про­из­веде­нию вид про­стран­но­го пись­ма. Из ува­же­ния к атти­ци­сти­че­ским сим­па­ти­ям Бру­та Цице­рон не пыта­ет­ся стро­ить свое сочи­не­ние как после­до­ва­тель­но поле­ми­че­ский пам­флет про­тив «мла­до­ат­ти­ков» и кла­дет в осно­ву кни­ги ком­по­зи­ци­он­ную схе­му рито­ри­че­ско­го трак­та­та. Одна­ко содер­жа­ние «Ора­то­ра» не вполне соот­вет­ст­ву­ет этой схе­ме: одни разде­лы для целей Цице­ро­на мало суще­ст­вен­ны, и он их каса­ет­ся лишь мимо­хо­дом, дру­гие, напро­тив, исклю­чи­тель­но важ­ны в его спо­ре с.57 с атти­ци­ста­ми, и он их раз­ра­ба­ты­ва­ет с непро­пор­цио­наль­ной подроб­но­стью. Это застав­ля­ет его вно­сить мно­гие коррек­ти­вы в тра­ди­ци­он­ный план, и в резуль­та­те воз­ни­ка­ет ком­по­зи­ция совер­шен­но свое­об­раз­ная, не нахо­дя­щая соот­вет­ст­вия ни в каком дру­гом про­из­веде­нии Цице­ро­на. После книг «Об ора­то­ре», отчет­ли­во рас­па­даю­щих­ся на боль­шие само­сто­я­тель­ные кус­ки — речи пер­со­на­жей, после «Бру­та» с его про­стым нани­зы­ва­ни­ем мате­ри­а­ла на хро­но­ло­ги­че­скую нить, искус­ная слож­ность ком­по­зи­ции «Ора­то­ра» осо­бен­но оста­нав­ли­ва­ет на себе вни­ма­ние. Так как в науч­ной лите­ра­ту­ре этот вопрос до сих пор осве­щен недо­ста­точ­но, мы оста­но­вим­ся на нем немно­го подроб­нее.

«Ора­тор» Цице­ро­на явст­вен­но разде­ля­ет­ся на пять частей. Эти пять частей пред­став­ля­ют собой пять сту­пе­ней, пять уров­ней после­до­ва­тель­но­го углуб­ле­ния в пред­мет. Пер­вая сту­пень — ввод­ная: вступ­ле­ние, поня­тие об иде­аль­ном обра­зе ора­то­ра, самые общие тре­бо­ва­ния к нему: со сто­ро­ны содер­жа­ния — фило­соф­ская обра­зо­ван­ность, со сто­ро­ны фор­мы — вла­де­ние все­ми тре­мя сти­ля­ми (1—32). Вто­рая сту­пень — спе­ци­аль­но-рито­ри­че­ская: огра­ни­че­ние темы судеб­ным крас­но­ре­чи­ем, рас­смот­ре­ние «нахож­де­ния», «рас­по­ло­же­ния» и — в нару­ше­ние обыч­но­го поряд­ка — «про­из­не­се­ния»; сло­вес­ное выра­же­ние вре­мен­но отло­же­но для более подроб­но­го ана­ли­за (33—60). Этот более подроб­ный ана­лиз сло­вес­но­го выра­же­ния пред­став­ля­ет собой третью сту­пень: опять про­ис­хо­дит отме­же­ва­ние ора­тор­ско­го от неора­тор­ско­го сло­га, опять раз­би­ра­ют­ся три сти­ля крас­но­ре­чия, опять гово­рит­ся о фило­соф­ской и науч­ной под­готов­ке ора­то­ра и допол­ни­тель­но рас­смат­ри­ва­ют­ся неко­то­рые част­ные вопро­сы сло­га (61—139). Из трех разде­лов уче­ния о сло­вес­ном выра­же­нии для даль­ней­шей раз­ра­бот­ки выби­ра­ет­ся один — раздел о соче­та­нии слов; это — чет­вер­тая сту­пень углуб­ле­ния в пред­мет (140—167). Нако­нец, из вопро­сов, состав­ля­ю­щих раздел о соче­та­нии слов, выде­ля­ет­ся один и иссле­ду­ет­ся с наи­боль­шей тща­тель­но­стью и подроб­но­стью — это вопрос о рит­ме и его рас­смот­ре­ние по четы­рем руб­ри­кам (про­ис­хож­де­ние, при­чи­на, сущ­ность, употреб­ле­ние) пред­став­ля­ет собой пятую и послед­нюю сту­пень, пре­дел углуб­ле­ния темы (168—237). После это­го крат­кое заклю­че­ние (237—238) замы­ка­ет трак­тат. Пере­хо­ды меж­ду эти­ми пятью уров­ня­ми забот­ли­во отме­че­ны Цице­ро­ном. Пер­вая часть откры­ва­ет­ся ввод­ным посвя­ще­ни­ем Бру­ту, после чего Цице­рон пред­у­преж­да­ет о труд­но­стях темы (1—6). Точ­но такое же посвя­ще­ние и напо­ми­на­ние о труд­но­стях темы повто­ре­но в нача­ле вто­рой части (33—36). Третья часть, о сло­вес­ном выра­же­нии, снаб­же­на сво­им малень­ким введе­ни­ем (61). На сты­ке третьей и чет­вер­той частей вдви­ну­то отступ­ле­ние: к лицу ли государ­ст­вен­но­му дея­те­лю рас­суж­дать о рито­ри­ке, углуб­ля­ясь в такие мел­кие тех­ни­че­ские подроб­но­сти? (140—148). И, нако­нец, пятая часть, о рит­ме, опять вво­дит­ся осо­бым вступ­ле­ни­ем, свое­об­раз­ной апо­ло­ги­ей рит­ма, за кото­рой даже сле­ду­ет отдель­ный план после­дую­ще­го изло­же­ния (168—174). Так, в пять при­е­мов совер­ша­ет­ся посте­пен­ное рас­кры­тие темы трак­та­та: автор быст­ро разде­лы­ва­ет­ся с вопро­са­ми, мало его зани­маю­щи­ми, чтобы пере­хо­дить к вопро­сам все с.58 более и более важ­ным и, нако­нец, углу­бить­ся в тему ора­тор­ско­го рит­ма, подроб­ный раз­бор кото­рой слу­жит вен­цом сочи­не­ния. При этом вопро­сы, зани­маю­щие авто­ра неот­ступ­но, воз­ни­ка­ют, повто­ря­ясь, на несколь­ких уров­нях иссле­до­ва­ния: так, о фило­соф­ском обра­зо­ва­нии и о трех сти­лях крас­но­ре­чия подроб­но гово­рит­ся два­жды: в разде­ле всту­пи­тель­ном (11—19, 20—32) и в разде­ле о сло­вес­ном выра­же­нии (113—120, 75—112).

Лег­ко заме­тить, что из пяти разде­лов «Ора­то­ра» объ­е­мом и обсто­я­тель­но­стью выде­ля­ют­ся два: тре­тий — о сло­вес­ном выра­же­нии, пятый — о рит­ме; вме­сте взя­тые, они зани­ма­ют почти две тре­ти все­го сочи­не­ния. Это объ­яс­ня­ет­ся тем, что имен­но по этим вопро­сам спор Цице­ро­на с атти­ци­ста­ми дости­гал наи­боль­шей ост­ро­ты. Мы виде­ли это по при­веден­ным выше сооб­ще­ни­ям Таци­та и Квин­ти­ли­а­на: когда атти­ци­сты упре­ка­ли Цице­ро­на в напы­щен­но­сти, рас­плыв­ча­то­сти и мно­го­сло­вии, речь шла имен­но о сло­вес­ном выра­же­нии, а когда гово­ри­ли об изло­ман­но­сти и раз­вин­чен­но­сти, имел­ся в виду имен­но ритм. Квин­ти­ли­ан упо­ми­на­ет и еще одно обви­не­ние про­тив Цице­ро­на — в натя­ну­тых и холод­ных шут­ках; но на этом Цице­рон почти не оста­нав­ли­ва­ет­ся (ср., впро­чем, 87—90).

В вопро­се о сло­вес­ном выра­же­нии глав­ным для Цице­ро­на было отсто­ять свое пра­во на вели­че­ст­вен­ный и пыш­ный слог, отведя упре­ки в ази­ан­стве и обли­чив недо­ста­точ­ность и сла­бость про­по­ве­ду­е­мой атти­ци­ста­ми про­стоты. Сво­им ору­жи­ем в этой борь­бе Цице­рон выби­ра­ет элли­ни­сти­че­ское уче­ние о трех сти­лях крас­но­ре­чия: высо­ком, сред­нем и про­стом. В диа­ло­гах «Об ора­то­ре» и «Брут» он почти не касал­ся этой тео­рии, тем подроб­нее он гово­рит о ней здесь. Уче­ние о трех сти­лях крас­но­ре­чия Цице­рон ста­вит в пря­мую связь с уче­ни­ем о трех зада­чах крас­но­ре­чия: про­стой стиль при­зван убедить, сред­ний — усла­дить, высо­кий стиль — взвол­но­вать и увлечь слу­ша­те­ля. Такая зави­си­мость фор­мы от содер­жа­ния опре­де­ля­лась в антич­ной эсте­ти­ке поня­ти­ем умест­но­сти (πρέ­πον, de­co­rum); Цице­рон при­ни­ма­ет фео­фра­с­тов­ское поня­тие умест­но­сти, но от узко­ри­то­ри­че­ско­го зна­че­ния он воз­вы­ша­ет его до обще­фи­ло­соф­ско­го, име­ю­ще­го отно­ше­ние ко всем обла­стям жиз­ни (72—74). Соб­ст­вен­но, для него оно явля­ет­ся клю­чом ко всей эсте­ти­ке «Ора­то­ра»: как умо­по­сти­гае­мый иде­ал един в сво­ей отвле­чен­но­сти от все­го зем­но­го, так умест­ность опре­де­ля­ет его реаль­ный облик в кон­крет­ных зем­ных обсто­я­тель­ствах. Такое фило­соф­ское осмыс­ле­ние поня­тия умест­но­сти было делом сто­и­ков, в осо­бен­но­сти Панэтия; вме­сте со сто­и­циз­мом оно вхо­ди­ло в прак­ти­че­скую фило­со­фию Цице­ро­на и нашло наи­бо­лее пол­ное выра­же­ние в его позд­ней­шем трак­та­те «Об обя­зан­но­стях».

В дошед­шей до нас антич­ной рито­ри­че­ской лите­ра­ту­ре сбли­же­ние трех задач и трех сти­лей крас­но­ре­чия встре­ча­ет­ся здесь в пер­вый раз: может быть, оно было введе­но самим Цице­ро­ном, может быть, почерп­ну­то из какой-нибудь не полу­чив­шей рас­про­стра­не­ния тео­рии элли­ни­сти­че­ских рито­ров. Во вся­ком слу­чае, для Цице­ро­на этот ход был выиг­рыш­ным. Так как речь, по обще­му при­зна­нию, долж­на отве­чать всем трем сто­я­щим перед крас­но­ре­чи­ем зада­чам, то иде­аль­ный ора­тор дол­жен вла­деть все­ми тре­мя сти­ля­ми, с.59 при­ме­няя то один, то дру­гой, в зави­си­мо­сти от содер­жа­ния (22—23, 100—101). При­ме­ры тако­го исполь­зо­ва­ния всех трех сти­лей Цице­рон при­во­дит из Демо­сфе­но­вой речи о вен­ке и из соб­ст­вен­ных речей (101—103, 107—108). Имя Демо­сфе­на слу­жит для него зало­гом «аттич­но­сти», и он не уста­ет повто­рять, что толь­ко это гос­под­ство над все­ми ора­тор­ски­ми сред­ства­ми и есть насто­я­щий атти­цизм. Рим­ские ора­то­ры, при­тя­заю­щие на это имя, огра­ни­чи­ва­ют себя одним лишь про­стым сти­лем, вме­сто все­мо­гу­ще­го Демо­сфе­на берут за обра­зец одно­сто­рон­не­го Лисия и тем бес­ко­неч­но сужи­ва­ют свое поня­тие об атти­че­ском крас­но­ре­чии (23, 28—29, 234). Более того, Цице­рон отка­зы­ва­ет атти­ци­стам даже в совер­шен­ном вла­де­нии этим про­стым сти­лем. В сво­ей клас­си­фи­ка­ции трех сти­лей (20) он выде­ля­ет и в про­стом, и в высо­ком сти­ле по два вида: один есте­ствен­ный, гру­бый и неот­де­лан­ный, дру­гой искус­ный, рас­счи­тан­ный и закруг­лен­ный. Это деле­ние так­же нигде более не встре­ча­ет­ся и явно при­ду­ма­но Цице­ро­ном ad hoc. Крас­но­ре­чие рим­ских атти­ци­стов Цице­рон отно­сит к низ­ше­му виду, крас­но­ре­чие их гре­че­ских образ­цов — к выс­ше­му виду: про­стота Лисия и Фукидида была резуль­та­том про­ду­ман­но­го и тон­ко­го искус­ства (подроб­ную харак­те­ри­сти­ку это­го искус­ства дает Цице­рон, опи­сы­вая иде­аль­ный про­стой стиль в § 75—90), а про­стота их рим­ских под­ра­жа­те­лей — резуль­тат недо­мыс­лия и неве­же­ства. Не в силе, а в сла­бо­сти под­ра­жа­ют рим­ские ора­то­ры гре­че­ским образ­цам: «ведь у нас теперь каж­дый хва­лит толь­ко то, чему сам спо­со­бен под­ра­жать» (24, ср. 235).

Осуж­дая рим­ских атти­ци­стов, Цице­рон забо­тит­ся и о том, чтобы отме­же­вать­ся от край­но­стей тра­ди­ци­он­но­го пыш­но­го сти­ля, заклей­мен­но­го про­зви­щем «ази­ан­ства». Дей­ст­ви­тель­но, мно­гое в речах Цице­ро­на, осо­бен­но в ран­них, лег­ко мог­ло навлечь упре­ки в ази­ан­ской вычур­но­сти и пре­тен­ци­оз­но­сти. Чтобы избе­жать это­го, Цице­рон еще в «Бру­те» отрек­ся от сво­ей ран­ней сти­ли­сти­че­ской мане­ры, опи­сав, как в сво­их заня­ти­ях на Родо­се он изба­вил­ся от всех юно­ше­ских изли­шеств и вер­нул­ся в Рим «не толь­ко более опыт­ным, но почти пере­ро­див­шим­ся» («Брут», 316). В «Ора­то­ре» он повто­ря­ет это отре­че­ние, что не меша­ет ему, одна­ко, при­во­дить при­ме­ры из сво­их ран­них речей в каче­стве образ­цов («Ора­тор», 107). Более того, гово­ря о раз­ли­чии атти­че­ско­го и ази­ан­ско­го крас­но­ре­чия, он забот­ли­во огра­ни­чи­ва­ет тер­мин «ази­ан­ский» его гео­гра­фи­че­ским зна­че­ни­ем (25—27), отри­цая при­ме­ни­мость это­го тер­ми­на даже к родос­ско­му крас­но­ре­чию: он не хочет, чтобы точ­ный тер­мин стал безот­вет­ст­вен­ной клич­кой.

Парал­лель­но теме сло­вес­но­го выра­же­ния в «Ора­то­ре» раз­ви­ва­ет­ся дру­гая тема, непо­сред­ст­вен­но со спо­ром об атти­циз­ме не свя­зан­ная, но для Цице­ро­на неиз­беж­ная при харак­те­ри­сти­ке иде­аль­но­го ора­то­ра: тема фило­соф­ско­го обра­зо­ва­ния (11—17, 113—120). Он пере­чис­ля­ет фило­соф­ские про­бле­мы, зна­ком­ство с кото­ры­ми необ­хо­ди­мо для ора­то­ра, вновь тре­бу­ет от ора­то­ра позна­ний в обла­сти исто­рии и пра­ва, вновь ссы­ла­ет­ся на пре­да­ния о том, что Перикл учил­ся у Ана­к­са­го­ра, а Демо­сфен у Пла­то­на и, нако­нец, апел­ли­ру­ет к соб­ст­вен­но­му опы­ту: «если я ора­тор, то сде­ла­ли меня с.60 ора­то­ром не ритор­ские шко­лы, а про­сто­ры Ака­де­мии» (12). В про­из­веде­нии, обра­щен­ном к Бру­ту, эти рас­суж­де­ния игра­ют осо­бую роль: они долж­ны напом­нить Бру­ту о фило­соф­ских инте­ре­сах, род­ня­щих его с Цице­ро­ном (Брут усерд­но изу­чал ту ака­де­ми­че­скую фило­со­фию, при­вер­жен­цем кото­рой счи­тал себя Цице­рон), и этим при­влечь его к Цице­ро­ну от атти­ци­стов. Сле­ду­ет заме­тить, что на про­тя­же­нии все­го трак­та­та Цице­рон раз­го­ва­ри­ва­ет с Бру­том об атти­ци­стах так, слов­но Брут к ним заве­до­мо не име­ет ника­ко­го отно­ше­ния и явля­ет­ся пол­ным еди­но­мыш­лен­ни­ком Цице­ро­на.

С эти­ми дву­мя сквоз­ны­ми тема­ми — сло­вес­ным выра­же­ни­ем и фило­соф­ским обра­зо­ва­ни­ем — тес­но свя­за­ны два экс­кур­са, рас­по­ло­жен­ные в самой середине трак­та­та и на пер­вый взгляд сла­бо свя­зан­ные с окру­жаю­щи­ми разде­ла­ми. Пер­вый из них посвя­щен обще­му вопро­су и ампли­фи­ка­ции — это как бы иллю­ст­ра­ция поль­зы фило­соф­ских зна­ний для крас­но­ре­чия (125—127). Вто­рой из них гово­рит об это­се и пафо­се (128—133), т. е. об искус­стве воз­буж­дать стра­сти — это как бы опи­са­ние дей­ст­вен­но­сти того высо­ко­го сти­ля, кото­ро­го Цице­рон тре­бу­ет от истин­но­го ора­то­ра и от кото­ро­го отка­зы­ва­ют­ся атти­ци­сты. Здесь Цице­рон все­го пря­мее гово­рит от соб­ст­вен­но­го лица и все­го откро­вен­нее про­слав­ля­ет соб­ст­вен­ные успе­хи в крас­но­ре­чии, недву­смыс­лен­но наме­кая, что его соб­ст­вен­ные речи и пред­став­ля­ют наи­боль­шее при­бли­же­ние к недо­сти­жи­мо­му иде­а­лу «Ора­то­ра». Это место под­готов­ле­но дру­гим, неза­дол­го до него рас­по­ло­жен­ным, где Цице­рон цити­ру­ет при­ме­ры из сво­их речей и заяв­ля­ет: «Ни в одном роде нет тако­го ора­тор­ско­го досто­ин­ства, кото­ро­го бы не было в наших речах, пусть не в совер­шен­ном виде, но хотя бы в виде попыт­ки или наброс­ка» (103). В нашем месте Цице­рон вос­хва­ля­ет себя уже почти без ого­во­рок: «Нет тако­го сред­ства воз­будить или успо­ко­ить душу слу­ша­те­ля, како­го бы я не испро­бо­вал; я ска­зал бы, что достиг в этом совер­шен­ства, если бы не боял­ся пока­зать­ся занос­чи­вым…» (132).

Осо­бое место в трак­та­те зани­ма­ет рас­суж­де­ние на грам­ма­ти­че­ские темы, зани­маю­щее почти весь раздел о соеди­не­нии слов (149—162): сам автор созна­ет его как отступ­ле­ние, раз­вер­ну­тое более про­стран­но, чем тре­бу­ет глав­ная тема (162). Это отклик Цице­ро­на на спор меж­ду «ана­ло­ги­ста­ми» и «ано­ма­ли­ста­ми», уже более сто­ле­тия зани­мав­ший антич­ную фило­ло­гию. Речь шла о том, что счи­тать «пра­виль­ным», нор­ма­тив­ным в язы­ке: фор­мы, сле­дую­щие тео­ре­ти­че­ски уста­нов­лен­ным еди­но­об­раз­ным пра­ви­лам, или фор­мы, прак­ти­че­ски употре­би­тель­ные в раз­го­вор­ном и лите­ра­тур­ном язы­ке? Пер­во­го взгляда дер­жа­лись ана­ло­ги­сты, вто­ро­го — ано­ма­ли­сты. Како­во было отно­ше­ние рито­ров — атти­ци­стов к это­му грам­ма­ти­че­ско­му спо­ру? В Гре­ции атти­ци­сты сто­я­ли явно на пози­ци­ях ано­ма­лиз­ма: образ­цом для них были не тео­ре­ти­че­ские пра­ви­ла, а прак­ти­че­ское сло­во­употреб­ле­ние атти­че­ских клас­си­ков. В Риме не было сво­их древ­них клас­си­ков, и поэто­му ора­то­ры, заня­тые выра­бот­кой норм латин­ско­го язы­ка, мог­ли обра­щать­ся или к прак­ти­ке совре­мен­ной раз­го­вор­ной речи обра­зо­ван­но­го обще­ства, или к тео­рии грам­ма­ти­че­ско­го еди­но­об­ра­зия. По пер­во­му пути, пути вку­са, как мы зна­ем, пошел Цице­рон; по вто­ро­му с.61 пути, пути нау­ки, пошли атти­ци­сты, чут­кие, как все­гда, к уче­ной элли­ни­сти­че­ской моде. Здесь союз­ни­ком атти­ци­стов ока­зал­ся такой круп­ней­ший писа­тель и ора­тор, как Юлий Цезарь; мани­фе­стом рим­ско­го ана­ло­гиз­ма ста­ло не дошед­шее до нас сочи­не­ние Цеза­ря «Об ана­ло­гии», напи­сан­ное в 53 г. и посвя­щен­ное Цице­ро­ну. В «Ора­то­ре» Цице­рон вос­поль­зо­вал­ся слу­ча­ем воз­ра­зить про­тив грам­ма­ти­че­ских взглядов сво­их лите­ра­тур­ных про­тив­ни­ков — атти­ци­стов и сво­его поли­ти­че­ско­го про­тив­ни­ка — Цеза­ря (разу­ме­ет­ся, имя Цеза­ря при этом не назва­но). Он гро­моздит мно­же­ство при­ме­ров, под­час не свя­зан­ных друг с дру­гом, под­час непра­виль­но истол­ко­ван­ных (но таков был общий уро­вень тогдаш­ней грам­ма­ти­ки: сам уче­ный Варрон сплошь и рядом допус­кал подоб­ные ошиб­ки); одна­ко все они объ­еди­не­ны вновь и вновь повто­ря­е­мым утвер­жде­ни­ем о гла­вен­стве вку­са над зна­ни­ем. «Сверь­ся с пра­ви­ла­ми — они осудят; обра­тись к слу­ху — он одоб­рит; спро­си, поче­му так — он ска­жет, что так при­ят­нее» (159). А вкус есть поня­тие, усколь­заю­щее от науч­ной дог­ма­ти­за­ции и осно­ван­ное толь­ко на пред­став­ле­ни­ях широ­кой пуб­ли­ки — той самой пуб­ли­ки, с кото­рой атти­ци­сты не жела­ют счи­тать­ся.

Соб­ст­вен­но, таким же отступ­ле­ни­ем, почти «трак­та­том в трак­та­те», выглядит и рас­суж­де­ние о рит­ме, зани­маю­щее в «Ора­то­ре» так мно­го места. Дело в том, что из всех рито­ри­че­ских нов­шеств Цице­ро­на самым зна­чи­тель­ным (или, во вся­ком слу­чае, самым замет­ным для совре­мен­ни­ков) была имен­но рит­ми­за­ция фраз, забота о бла­го­зву­чии инто­на­ци­он­ных каден­ций. Аске­ти­че­ский вкус атти­ци­стов дол­жен был этим более все­го воз­му­щать­ся; и, дей­ст­ви­тель­но, Брут в сво­их пись­мах к Цице­ро­ну про­сил у него о рит­ме осо­бых разъ­яс­не­ний (172). Цице­рон охот­но отклик­нул­ся: он гор­дил­ся сво­им нова­тор­ст­вом и чув­ст­во­вал себя в без­опас­но­сти, так как мог здесь ссы­лать­ся и на Ари­сто­те­ля, и на Фео­ф­ра­с­та, и на Исо­кра­та. Прав­да, тео­рия рит­ма в изло­же­нии Цице­ро­на полу­чи­лась не очень строй­ной и ясной. Вво­дя ритм в латин­скую речь, Цице­рон руко­вод­ст­во­вал­ся ско­рее соб­ст­вен­ным слу­хом, чем гре­че­ски­ми настав­ле­ни­я­ми, и поэто­му тео­ре­ти­че­ское осмыс­ле­ние сво­ей же прак­ти­ки дава­лось ему нелег­ко. Иссле­до­ва­те­ли, мно­го труда поло­жив­шие на изу­че­ние рит­ма в речах Цице­ро­на, свиде­тель­ст­ву­ют, что утвер­жде­ния «Ора­то­ра» не все­гда сов­па­да­ют с дей­ст­ви­тель­ны­ми пред­по­чте­ни­я­ми Цице­ро­на. Осо­бен­но это обна­ру­жи­ва­ет­ся там, где Цице­рон при­во­дит при­ме­ры рит­ми­че­ской речи и вынуж­ден пус­кать­ся в натяж­ки, чтобы свя­зать их со сво­ей тео­ри­ей (210, 214, 223 и др.). Сбив­чи­вым полу­ча­ет­ся и порядок изло­же­ния: план все­го разде­ла о рит­ме, наме­чен­ный Цице­ро­ном в § 174, ока­зы­ва­ет­ся недо­ста­точ­ным, а план глав­но­го под­разде­ла о сущ­но­сти рит­ма, наме­чен­ный в § 179, ока­зы­ва­ет­ся не выдер­жан­ным. Совре­мен­но­му чита­те­лю разо­брать­ся в рас­суж­де­ни­ях Цице­ро­на о рит­ме еще труд­нее пото­му, что наше­му уху уже недо­ступ­но непо­сред­ст­вен­ное ощу­ще­ние рит­ма дол­гих и крат­ких латин­ских сло­гов, и реаль­ная выра­зи­тель­ность цице­ро­нов­ских рит­мов оста­ет­ся для нас скры­той. Одна­ко общий смысл разде­ла не вызы­ва­ет сомне­ний. Ритм в чело­ве­че­ской речи зало­жен при­ро­дой, ощу­ща­ет­ся с.62 слу­хом, раз­ли­ча­ет­ся вку­сом, и посколь­ку речь есть про­из­веде­ние искус­ства, обра­щен­ное ко всем слу­ша­те­лям, а не про­из­веде­ние нау­ки, рас­счи­тан­ное лишь на зна­то­ков, постоль­ку она долж­на исполь­зо­вать и это сред­ство выра­зи­тель­но­сти. Таков основ­ной тезис Цице­ро­на. Тема рит­ма ста­но­вит­ся образ­цо­во-пока­за­тель­ным аргу­мен­том в поле­ми­ке про­тив атти­ци­стов, и в этой сво­ей функ­ции успеш­но завер­ша­ет трак­тат победо­нос­ным выпа­дом: «я, побор­ник рит­ма, могу по пер­во­му тре­бо­ва­нию без труда гово­рить нерит­ми­че­ски; а мои про­тив­ни­ки, нис­про­вер­га­те­ли рит­ма, смо­гут ли они так же лег­ко заго­во­рить рит­ми­че­ски? Вряд ли; а если это так, то и вся их тео­рия, весь их атти­цизм есть не само­со­зна­ние талан­та, а при­кры­тие без­дар­но­сти».

Тако­во содер­жа­ние «Ора­то­ра», само­го воз­вы­шен­но фило­соф­ско­го и само­го узко тех­ни­че­ско­го из трех рито­ри­че­ских про­из­веде­ний Цице­ро­на. Одно обсто­я­тель­ство обра­ща­ет при этом на себя вни­ма­ние. Того ощу­ще­ния тра­гиз­ма совре­мен­но­сти, кото­рым про­ни­зан «Брут», в «Ора­то­ре» нет. Толь­ко два­жды про­скаль­зы­ва­ют упо­ми­на­ния о «вре­ме­ни, враж­деб­ном доб­ро­де­те­ли», и о «скор­би, кото­рой я про­тив­люсь» (35, 148). Мож­но думать, что граж­дан­ская скорбь, пре­ис­пол­няв­шая Цице­ро­на при виде тор­же­ства Цеза­ря, выли­лась в сочи­не­нии, пред­ше­ст­во­вав­шем «Ора­то­ру», — в похваль­ном сло­ве Като­ну. Эта малень­кая кни­га при­об­ре­ла лег­ко понят­ную шум­ную извест­ность, вызва­ла под­ра­жа­ния (Брут, ее адре­сат, тоже напи­сал подоб­ный пане­ги­рик Като­ну) и, конеч­но, не мог­ла понра­вить­ся Цеза­рю и его сто­рон­ни­кам: сам Цезарь взял­ся за перо, чтобы сочи­нить ответ Цице­ро­ну под назва­ни­ем «Анти­ка­тон». Осто­рож­но­го Цице­ро­на это долж­но было очень встре­во­жить; со сво­ей обыч­ной мни­тель­но­стью он забес­по­ко­ил­ся, что слиш­ком пере­гнул пал­ку, и в «Ора­то­ре» он торо­пит­ся упо­мя­нуть, что «Катон» им напи­сан толь­ко в уго­ду прось­бам Бру­та (35). Рядом с пыл­ки­ми похва­ла­ми адми­ни­ст­ра­тив­ной муд­ро­сти и уче­но­сти Бру­та это выглядит прось­бой о заступ­ни­че­стве, обра­щен­ной к любим­цу и намест­ни­ку Цеза­ря. Так и было это поня­то совре­мен­ни­ка­ми13. Понят­но, что при таких обсто­я­тель­ствах Цице­рон не хотел раз­дра­жать Цеза­ря ника­ки­ми поли­ти­че­ски­ми наме­ка­ми в сво­ем трак­та­те и сосре­дото­чил­ся толь­ко на рито­ри­че­ской тема­ти­ке.

Закон­чив «Ора­то­ра», Цице­рон дея­тель­но забо­тит­ся о его изда­нии и рас­про­стра­не­нии, посы­ла­ет пись­мо Атти­ку с прось­бой испра­вить ошиб­ку в экзем­пля­рах, нахо­дя­щих­ся у него в пере­пис­ке14, рас­сы­ла­ет свою кни­гу дру­зьям и про­сит их об откли­ке15. «Очень рад, что ты одоб­ря­ешь мое­го “Ора­то­ра”, — пишет он одно­му из них16. — с.63 Само­го себя я убеж­даю в том, что выска­зал в этой кни­ге все свое мне­ние о крас­но­ре­чии, какое имел. Если кни­га дей­ст­ви­тель­но тако­ва, какой, по тво­им сло­вам, она тебе пока­за­лась, то и я, зна­чит, чего-нибудь стою; если же это не так, то пусть моя кни­га и мои кри­ти­че­ские спо­соб­но­сти оди­на­ко­во постра­да­ют в общем мне­нии».

По-види­мо­му, тогда же, тот­час по окон­ча­нии «Ора­то­ра», Цице­рон берет­ся еще за одну работу, кото­рая долж­на как бы стать прак­ти­че­ским под­твер­жде­ни­ем его точ­ки зре­ния на ора­тор­ский иде­ал. Он пере­во­дит две зна­ме­ни­тые речи «О вен­ке», упо­мя­ну­тые им в «Ора­то­ре» (26 и 110—111), — речь Демо­сфе­на за Кте­си­фон­та и речь Эсхи­на про­тив Кте­си­фон­та. Этим он жела­ет пока­зать, что имен­но его, цице­ро­нов­ская, мане­ра луч­ше все­го спо­соб­на пере­дать на латин­ском язы­ке атти­че­ские шедев­ры. В соот­вет­ст­вии с этой целью пере­вод, как кажет­ся, был весь­ма воль­ным («я пере­вел их не как тол­мач, а как ора­тор» — «О луч­шем роде ора­то­ров», 14). Пере­вод не сохра­нил­ся; до нас дошло толь­ко пред­и­сло­вие к нему под назва­ни­ем «О луч­шем роде ора­то­ров». Здесь Цице­рон вновь крат­ко изла­га­ет свое пред­став­ле­ние об атти­че­ском иде­а­ле крас­но­ре­чия и, как мож­но думать, отве­ча­ет на одно воз­ра­же­ние, кото­рое мог­ла вызвать у атти­ци­стов кни­га «Ора­тор». Имен­но, атти­ци­сты про­те­сто­ва­ли, по-види­мо­му, про­тив един­ст­вен­но­сти ора­тор­ско­го иде­а­ла, про­воз­гла­шен­но­го Цице­ро­ном: как в поэ­зии, гово­ри­ли они, нет обще­го иде­а­ла, а есть иде­ал эпо­са, тра­гедии, комедии, так и в крас­но­ре­чии сле­ду­ет раздель­но мыс­лить иде­а­лы про­сто­го, сред­не­го и высо­ко­го сти­ля. Цице­рон не согла­ша­ет­ся с этим: жан­ры поэ­зии раз­лич­ны, крас­но­ре­чие же еди­но, и иде­ал его един; отли­чия от это­го иде­а­ла могут быть лишь в сте­пе­ни при­бли­же­ния к нему, но не в каче­стве. Менандр мог не забо­тить­ся о под­ра­жа­нии Гоме­ру, но ора­тор не может не забо­тить­ся о под­ра­жа­нии Демо­сфе­ну. Отка­зы­ва­ясь от стрем­ле­ния к этой вер­шине, атти­ци­сты толь­ко рас­пи­сы­ва­ют­ся в сво­ей ора­тор­ской несо­сто­я­тель­но­сти («О луч­шем роде ора­то­ров», 6, 11—12).

Победа в спо­ре с атти­ци­ста­ми оста­лась на сто­роне Цице­ро­на. Опыт­ный ора­тор луч­ше знал пуб­ли­ку рим­ско­го фору­ма, чем его моло­дые про­тив­ни­ки. Сухая про­стота ора­то­ров-атти­ци­стов наску­чи­ла тол­пе очень быст­ро, и пыш­ное раз­но­об­ра­зие цице­ро­нов­ской мане­ры вновь обре­ло при­зна­ние. Уже в «Бру­те» он заме­чал, что «когда высту­па­ют эти атти­ки, то их покида­ет не толь­ко тол­па, что уже пла­чев­но, но даже свиде­те­ли и совет­ни­ки» (289); в пред­и­сло­вии «О луч­шем роде ора­то­ров» он гово­рит о насмеш­ках, кото­ры­ми пуб­ли­ка встре­ча­ет речи «атти­ков» (11); а год спу­стя, упо­мя­нув мимо­хо­дом об атти­ци­стах в «Туску­лан­ских беседах», он уже добав­ля­ет: «ныне они уже смолк­ли под насмеш­ка­ми едва ли не цело­го фору­ма» (II, 3).

Прав­да, Брут, адре­сат Цице­ро­на, не под­дал­ся его убеж­де­ни­ям и остал­ся атти­ци­стом до кон­ца сво­их недол­гих дней. Боль­ше года спу­стя Цице­рон писал об этом Атти­ку с еще не остыв­шей доса­дой: «Когда я, почти под­дав­шись его прось­бам, посвя­тил ему кни­гу о наи­луч­шем роде крас­но­ре­чия, он напи­сал не толь­ко мне, но и тебе, что то, что нра­вит­ся мне, ему нисколь­ко не по серд­цу» (К Атти­ку, XIV, 20, 3). А о той речи, кото­рую Брут про­из­нес перед наро­дом с.64 после убий­ства Цеза­ря, Цице­рон отзы­вал­ся (тоже в пись­ме к Атти­ку) так: «Речь напи­са­на очень изящ­но и по мыс­ли, и по выра­же­нию — ничто не может быть выше. Одна­ко, если бы я изла­гал этот пред­мет, то писал бы с боль­шим жаром… В том сти­ле, како­го дер­жит­ся наш Брут, и в том роде крас­но­ре­чия, какой он счи­та­ет наи­луч­шим, он достиг в этой речи непре­взой­ден­но­го изя­ще­ства; одна­ко я сле­до­вал по дру­го­му пути, пра­виль­но ли это или непра­виль­но… И если ты вспом­нишь о мол­ни­ях Демо­сфе­на, то пой­мешь, что и в самом атти­че­ском роде мож­но достиг­нуть вели­чай­шей силы» (К Атти­ку, XV, 1, A, 2). Вид­но, что непре­клон­ность Бру­та огор­ча­ла Цице­ро­на; но к спо­ру об атти­циз­ме ора­тор более не воз­вра­щал­ся. Смерть доче­ри, работа над фило­соф­ски­ми сочи­не­ни­я­ми, а потом борь­ба за рес­пуб­ли­ку про­тив Анто­ния окон­ча­тель­но уве­ла его от раз­мыш­ле­ний о рито­ри­ке.

VII

Все три рито­ри­че­ских про­из­веде­ния Цице­ро­на были напи­са­ны им в годы неволь­но­го досу­га, вызван­но­го вынуж­ден­ным отхо­дом от государ­ст­вен­ных дел. Эти лите­ра­тур­ные заня­тия были для него про­дол­же­ни­ем поли­ти­че­ских заня­тий. В пред­и­сло­вии к трак­та­ту «О пред­виде­нии» он писал так: «Я дол­го разду­мы­вал, каким спо­со­бом я могу ока­зы­вать людям помощь как мож­но более широ­кую, чтобы не остав­лять государ­ство сво­и­ми сове­та­ми; и мне пред­ста­ви­лось, что луч­ше все­го было бы ука­зать моим сограж­да­нам пути к самым пре­крас­ным нау­кам. Дума­ет­ся, что в моих уже мно­го­чис­лен­ных кни­гах я это­го достиг…», — и затем, пере­чис­лив свои напи­сан­ные к это­му вре­ме­ни фило­соф­ские про­из­веде­ния, добав­ля­ет: «А так как Ари­сто­тель и Фео­фраст, мужи заме­ча­тель­ные как высо­ко­стью мыс­ли, так и оби­ли­ем сочи­не­ний, соеди­ня­ли с фило­со­фи­ей и настав­ле­ния в крас­но­ре­чии, то, види­мо, в чис­ле осталь­ных сле­ду­ет упо­мя­нуть и наши ора­тор­ские кни­ги — а имен­но, три — “Об ора­то­ре”, чет­вер­тую — “Брут” и пятую — “Ора­тор”»17.

Цице­рон имел пра­во гор­дить­ся сво­им тво­ре­ни­ем. Он поста­вил себе целью изо­бра­зить для совре­мен­ни­ков и потом­ков иде­аль­ный облик чело­ве­ка-граж­да­ни­на, мужа сло­ва и дела, соеди­нив­ше­го в себе фило­соф­скую глу­би­ну зна­ний и прак­ти­че­ский навык дей­ст­вий. Чело­ве­че­ский иде­ал, замыс­лен­ный элли­на­ми в пору рас­цве­та пер­вых антич­ных рес­пуб­лик, нашел завер­ше­ние под пером Цице­ро­на в пору зака­та послед­ней антич­ной рес­пуб­ли­ки. «Назы­ва­ют­ся людь­ми мно­гие, но явля­ют­ся людь­ми толь­ко те, кто обра­зо­ва­ны в нау­ках, свой­ст­вен­ных чело­веч­но­сти», — гово­рит Сци­пи­он в диа­ло­ге «О государ­стве» (I, 28). Это поня­тие «чело­веч­но­сти» не так уж часто появ­ля­ет­ся на стра­ни­цах рито­ри­че­ских сочи­не­ний Цице­ро­на — ора­тор и поли­тик пред­по­чи­та­ет дер­жать­ся кате­го­рий рито­ри­ки и поли­ти­ки, не воз­но­сясь настоль­ко высо­ко, — но имен­но оно в конеч­ном сче­те с.65 опре­де­ля­ет все содер­жа­ние «ора­тор­ской три­ло­гии» Цице­ро­на. Цице­ро­нов­ский образ ора­то­ра остал­ся в веках самым ярким вопло­ще­ни­ем того, что мы назы­ваем антич­ным гума­низ­мом.

Для самой антич­но­сти зна­че­ние обра­за, нари­со­ван­но­го Цице­ро­ном, было еще более ощу­ти­мым. Создан­ный нака­нуне кру­ше­ния рим­ской рес­пуб­ли­ки, он был для потом­ков напо­ми­на­ни­ем о рес­пуб­ли­ке, кото­рая все более и более начи­на­ла уже казать­ся золотым веком воль­но­сти и цар­ст­вом сво­бод­но­го крас­но­ре­чия. Рази­тель­ный кон­траст с поли­ти­че­ской обста­нов­кой и с поло­же­ни­ем крас­но­ре­чия в пер­вый век импе­рии усу­губ­лял эту носталь­гию по утра­чен­но­му иде­а­лу.

С пере­хо­дом от рес­пуб­ли­ки к импе­рии латин­ское крас­но­ре­чие повто­ри­ло ту же эво­лю­цию, кото­рую в свое вре­мя пре­тер­пе­ло гре­че­ское крас­но­ре­чие с пере­хо­дом от эллин­ских рес­пуб­лик к элли­ни­сти­че­ским монар­хи­ям. Зна­че­ние поли­ти­че­ско­го крас­но­ре­чия упа­ло, зна­че­ние тор­же­ст­вен­но­го крас­но­ре­чия воз­рос­ло. Не слу­чай­но един­ст­вен­ный сохра­нив­ший­ся памят­ник крас­но­ре­чия I в. н. э. — это похваль­ная речь Пли­ния импе­ра­то­ру Тра­я­ну. Судеб­ное крас­но­ре­чие по-преж­не­му про­цве­та­ло, име­на таких ора­то­ров, как Эприй Мар­целл или Акви­лий Регул, поль­зо­ва­лись гром­кой извест­но­стью, но это уже была толь­ко извест­ность бой­ко­го обви­ни­те­ля или адво­ка­та. Рим­ское пра­во все более скла­ды­ва­лось в твер­дую систе­му, в речах судеб­ных ора­то­ров оста­ва­лось все мень­ше юриди­че­ско­го содер­жа­ния и все боль­ше фор­маль­но­го блес­ка. Цице­ро­нов­ское мно­го­сло­вие ста­но­ви­лось уже ненуж­ным, на сме­ну про­стран­ным пери­о­дам при­хо­ди­ли корот­кие брос­кие сен­тен­ции, лако­ни­че­ски отто­чен­ные, заост­рен­ные анти­те­за­ми, свер­каю­щие пара­док­са­ми. Все под­чи­ня­ет­ся мгно­вен­но­му эффек­ту. Это — латин­ская парал­лель руб­ле­но­му сти­лю гре­че­ско­го ази­ан­ства; впро­чем, в Риме этот стиль ази­ан­ст­вом не назы­ва­ет­ся, а име­ну­ет­ся про­сто «новым крас­но­ре­чи­ем». Ста­нов­ле­ние ново­го крас­но­ре­чия было посте­пен­ным, совре­мен­ни­ки отме­ча­ли его чер­ты уже у круп­ней­ше­го ора­то­ра сле­дую­ще­го за Цице­ро­ном поко­ле­ния — Вале­рия Мес­са­лы; а еще поко­ле­ние спу­стя пыл­кий и талант­ли­вый Кас­сий Север окон­ча­тель­но утвер­дил новый стиль на фору­ме. Успех ново­го крас­но­ре­чия был огром­ным, его отго­лос­ки слы­шат­ся и в поэ­зии, и в фило­соф­ской, и в исто­ри­че­ской про­зе I в. н. э. Все­об­щим куми­ром был фило­соф Сене­ка с его дроб­ным, афо­ри­сти­че­ским, бле­стя­ще сен­тен­ци­оз­ным, пате­ти­че­ски напря­жен­ным сло­гом, в неболь­ших отрыв­ках увле­ка­тель­ным, но в конеч­ном сче­те уто­ми­тель­ным.

Питом­ни­ком ново­го крас­но­ре­чия была рито­ри­че­ская шко­ла. Латин­ские рито­ри­че­ские шко­лы, закры­тые когда-то Крас­сом, вла­чив­шие неза­мет­ное суще­ст­во­ва­ние при Цице­роне, с пер­вых же дней импе­рии мгно­вен­но рас­цве­та­ют, пере­пол­ня­ют­ся уче­ни­ка­ми, ста­но­вят­ся цен­тра­ми всей куль­тур­ной жиз­ни Рима. Паде­ние гос­под­ства сенат­ской оли­гар­хии повлек­ло стре­ми­тель­ный пере­во­рот рим­ской обра­зо­ва­тель­ной систе­мы. Рань­ше моло­дые люди из сена­тор­ских семей гото­ви­лись к поли­ти­че­ской жиз­ни дома и на фору­ме, с дет­ства усва­и­вая наслед­ст­вен­ные ари­сто­кра­ти­че­ские тра­ди­ции (вспом­ним, как юный Цице­рон посе­щал дома Сце­во­лы и Крас­са); теперь, с.66 с победой монар­хии, в поли­ти­ку хлы­ну­ли новые люди, воз­вы­сив­ши­е­ся на импе­ра­тор­ской служ­бе, часто даже не рим­ляне, а ита­лий­цы или про­вин­ци­а­лы; не имея за собой ника­ких родо­вых тра­ди­ций, их сыно­вья не мог­ли искать обра­зо­ва­ния в сена­тор­ских семьях и неиз­беж­но устрем­ля­лись в рито­ри­че­ские шко­лы. Поль­зу­ясь бога­тым опы­том гре­че­ских рито­ри­че­ских школ, латин­ские шко­лы быст­ро выра­бота­ли свой тип пре­по­да­ва­ния и свою про­грам­му. Основ­ным видом заня­тий в рито­ри­че­ской шко­ле ста­ли декла­ма­ции — речи на вымыш­лен­ные темы. Было два вида декла­ма­ций — кон­тро­вер­сии, речи по пово­ду фик­тив­но­го судеб­но­го казу­са, и суа­зо­рии, уве­ще­ва­тель­ные речи к лицу, колеб­лю­ще­му­ся в каком-нибудь затруд­ни­тель­ном поло­же­нии. Такие декла­ма­ции были извест­ны шко­ле издав­на; но обыч­но они ста­ра­лись дер­жать­ся тема­ти­че­ски бли­же к дей­ст­ви­тель­но­сти, исполь­зо­ва­ли для кон­тро­вер­сий реаль­ные судеб­ные дела, а для суа­зо­рий — реаль­ные исто­ри­че­ские ситу­а­ции; теперь же, когда глав­ным в крас­но­ре­чии ста­ло не содер­жа­ние, а фор­ма, тема­ти­ка декла­ма­ций все даль­ше ста­ла ухо­дить от дей­ст­ви­тель­но­сти. Нача­лась пого­ня за эффек­та­ми в ущерб прав­до­по­до­бию; тиран­но­убий­цы, пира­ты, насиль­ни­ки, неслы­хан­ные герои и неслы­хан­ные зло­деи ста­ли посто­ян­ны­ми пер­со­на­жа­ми декла­ма­ций; чтобы сде­лать поло­же­ния как мож­но более замыс­ло­ва­ты­ми, в кон­тро­вер­сии вво­ди­лись несу­ще­ст­ву­ю­щие зако­ны, в суа­зо­рии — небы­ва­лые исто­ри­че­ские собы­тия.

Нель­зя ска­зать, чтобы эти упраж­не­ния были совсем бес­по­лез­ны: они пред­став­ля­ли собой отлич­ную гим­на­сти­ку для ума и язы­ка. Исто­рия их оправ­да­ла, пока­зав, что для куль­тур­ной обста­нов­ки Рим­ской импе­рии они были при­спо­соб­ле­ны луч­ше все­го: рито­ри­че­ские шко­лы с такой про­грам­мой про­су­ще­ст­во­ва­ли почти без изме­не­ния до само­го кру­ше­ния Запад­ной Рим­ской импе­рии, а места­ми и доль­ше. Совре­мен­ни­кам оправ­дать их было труд­нее: слиш­ком бро­са­лась в гла­за про­ти­во­по­лож­ность меж­ду эффект­ным дра­ма­тиз­мом декла­ма­ци­он­ных кол­ли­зий и зауряд­ной про­стотой прак­ти­че­ских дел, с кото­ры­ми встре­ча­лись моло­дые ора­то­ры по выхо­де из шко­лы. Кри­ти­ка рито­ри­че­ских школ и ново­го крас­но­ре­чия ста­ла общим местом лите­ра­ту­ры пер­во­го века импе­рии, еще хра­нив­шей память о рес­пуб­ли­кан­ских ора­то­рах. Осуж­де­ние декла­ма­ци­он­ной моды с боль­шей или мень­шей реши­тель­но­стью воз­ни­ка­ет и у рито­ра Сене­ки Стар­ше­го, и у его сына, фило­со­фа Сене­ки Млад­ше­го, и у Пет­ро­ния, и у поэтов-сати­ри­ков, и у ано­ним­но­го авто­ра гре­че­ско­го трак­та­та «О воз­вы­шен­ном».

Руб­ле­ные сен­тен­ции вме­сто раз­вер­ну­тых пери­о­дов, школь­ная сло­вес­ная изощ­рен­ность вме­сто един­ства фило­соф­ской тео­рии и поли­ти­че­ской прак­ти­ки — новое крас­но­ре­чие было вызы­ваю­щей про­ти­во­по­лож­но­стью цице­ро­нов­ско­му ора­тор­ско­му иде­а­лу. Любо­пыт­но, что при этом ника­кой созна­тель­ной борь­бы про­тив цице­ро­нов­ской тра­ди­ции не велось: имя Цице­ро­на в рито­ри­че­ских шко­лах поль­зо­ва­лось высо­чай­шим ува­же­ни­ем, речи его чита­лись и изу­ча­лись (были, конеч­но, исклю­че­ния, но они лишь под­твер­жда­ли пра­ви­ло), одна­ко чув­ство дей­ст­ви­тель­но­сти под­ска­зы­ва­ло учи­те­лям и уче­ни­кам, что пря­мое сле­до­ва­ние цице­ро­нов­ским иде­а­лам в новой исто­ри­че­ской с.67 обста­нов­ке уже невоз­мож­но. Зато все про­тив­ни­ки ново­го крас­но­ре­чия, отыс­ки­вая про­ти­во­вес гос­под­ст­ву­ю­ще­му рито­ри­че­ско­му обу­че­нию есте­ствен­но обра­ща­лись мыс­лью к ора­тор­ским сочи­не­ни­ям Цице­ро­на. Их меч­той было вновь вдох­нуть животвор­ный цице­ро­нов­ский дух в поги­баю­щее, как им каза­лось, латин­ское крас­но­ре­чие. Из всех попы­ток, кото­рые дела­лись в этом направ­ле­нии, две извест­ны нам луч­ше все­го и боль­ше все­го заслу­жи­ва­ют наше­го вни­ма­ния. Речь идет о двух про­из­веде­ни­ях, воз­ник­ших почти одно­вре­мен­но на исхо­де I в. н. э. — одно было напи­са­но рито­ром, дру­гое — поли­ти­ком. Это «Обра­зо­ва­ние ора­то­ра» Квин­ти­ли­а­на и «Раз­го­вор об ора­то­рах» Таци­та.

Марк Фабий Квин­ти­ли­ан был самым вид­ным рито­ром Рима в послед­ней чет­вер­ти I в. н. э. Сла­ва его была широ­ка, Пли­ний и Мар­ци­ал счи­та­ли его гор­до­стью Рима, импе­ра­тор Вес­па­си­ан содер­жал его шко­лу на государ­ст­вен­ный счет, импе­ра­тор Доми­ци­ан сде­лал его настав­ни­ком сво­их пред­по­ла­гае­мых наслед­ни­ков. Это было вре­мя, когда полу­ве­ко­вое гос­под­ство ново­го сти­ля в лите­ра­ту­ре уже успе­ло уто­мить слух сво­им напря­жен­ным одно­об­ра­зи­ем. Нача­лась рестав­ра­ция клас­си­че­ско­го сти­ля «золо­то­го века»: поэты ста­ли копи­ро­вать Вер­ги­лия, ора­то­ры — Цице­ро­на. Квин­ти­ли­ан стал вождем это­го лите­ра­тур­но­го нео­клас­си­циз­ма. Без­за­вет­ный поклон­ник Цице­ро­на, он видел в его вели­че­ст­вен­ной про­стран­но­сти и плав­но­сти залог спа­се­ния от «соблаз­ни­тель­ной пороч­но­сти» ново­го сти­ля. Для него Цице­рон уже не имя, а сим­вол крас­но­ре­чия: «Чем боль­ше тебе нра­вит­ся Цице­рон, тем боль­ше будь уве­рен в сво­их успе­хах», — гово­рит он уче­ни­ку.

Как и все совре­мен­ни­ки, Квин­ти­ли­ан зада­вал себе вопрос, в чем при­чи­на «упад­ка» крас­но­ре­чия после Цице­ро­на. Педа­гог по при­зва­нию, он отве­чал на него, как педа­гог: при­чи­на — в несо­вер­шен­ном вос­пи­та­нии моло­дых ора­то­ров. Трак­тат Квин­ти­ли­а­на «О при­чи­нах упад­ка крас­но­ре­чия», в кото­ром он раз­ви­вал эту мысль, не сохра­нил­ся; но до нас дошло обшир­ное сочи­не­ние «Обра­зо­ва­ние ора­то­ра», где Квин­ти­ли­ан во все­ору­жии сво­его два­дца­ти­лет­не­го пре­по­да­ва­тель­ско­го опы­та раз­вер­ты­ва­ет про­грам­му иде­аль­но­го вос­пи­та­ния моло­до­го ора­то­ра. Vir bo­nus di­cen­di pe­ri­tus — это древ­нее като­нов­ское опре­де­ле­ние, столь близ­кое, как мы виде­ли, Цице­ро­ну, оста­ет­ся иде­а­лом и для Квин­ти­ли­а­на, но пони­ма­ет он его уже ина­че. Чтобы ора­тор был «достой­ным мужем», необ­хо­ди­мо раз­ви­вать его нрав­ст­вен­ность; чтобы ора­тор был «иску­сен в речах», необ­хо­ди­мо раз­ви­вать его вкус. Раз­ви­тию нрав­ст­вен­но­сти дол­жен слу­жить весь образ жиз­ни ора­то­ра с мла­ден­че­ских лет и до ста­ро­сти, в осо­бен­но­сти же заня­тия фило­со­фи­ей; раз­ви­тию вку­са дол­жен слу­жить весь курс его рито­ри­че­ских заня­тий, систе­ма­ти­зи­ро­ван­ный, осво­бож­ден­ный от излиш­ней дог­ма­ти­ки, все­це­ло ори­ен­ти­ро­ван­ный на луч­шие клас­си­че­ские образ­цы. Заме­ча­тель­но сжа­тая и яркая харак­те­ри­сти­ка этих образ­цов в X кни­ге «Обра­зо­ва­ния ора­то­ра» во мно­гом наве­я­на кри­ти­че­ски­ми при­е­ма­ми цице­ро­нов­ско­го «Бру­та». Сам Цице­рон, разу­ме­ет­ся, зани­ма­ет сре­ди этих образ­цов глав­ное место: его имя упо­ми­на­ет­ся на каж­дом шагу, при­во­дят­ся цита­ты с.68 едва ли не изо всех его речей, ссыл­ка на «Ора­то­ра» дела­ет­ся так: «в “Ора­то­ре” Тул­лий ска­зал — боже­ст­вен­но, как и все, что он гово­рил…» Места­ми целые разде­лы пред­став­ля­ют собой пере­ло­же­ние из рито­ри­че­ских сочи­не­ний Цице­ро­на: напри­мер, раздел о коми­че­ском почти пол­но­стью повто­ря­ет речь Цеза­ря в диа­ло­ге «Об ора­то­ре». Самое загла­вие труда Квин­ти­ли­а­на долж­но напом­нить Цице­ро­на: он пишет не о крас­но­ре­чии, а об «обра­зо­ва­нии ора­то­ра», пото­му что вслед за Цице­ро­ном он видит залог про­цве­та­ния крас­но­ре­чия не в тех­ни­ке речи, а в лич­но­сти ора­то­ра.

Но имен­но это ста­ра­ние Квин­ти­ли­а­на как мож­но бли­же вос­про­из­ве­сти цице­ро­нов­ский иде­ал отчет­ли­вее все­го пока­зы­ва­ет глу­бо­кие исто­ри­че­ские раз­ли­чия меж­ду систе­мой Цице­ро­на и систе­мой Квин­ти­ли­а­на. Цице­рон, как мы пом­ним, рату­ет про­тив рито­ри­че­ских школ, за прак­ти­че­ское обра­зо­ва­ние на фору­ме, где начи­наю­щий ора­тор при­слу­ши­ва­ет­ся к речам совре­мен­ни­ков, учит­ся сам и не пере­ста­ет учить­ся всю жизнь. У Квин­ти­ли­а­на, наобо­рот, имен­но рито­ри­че­ская шко­ла сто­ит в цен­тре всей обра­зо­ва­тель­ной систе­мы, без нее он не мыс­лит себе обу­че­ния, и его настав­ле­ния име­ют в виду не зре­лых мужей, а юно­шей-уче­ни­ков; закон­чив курс и перей­дя из шко­лы на форум, ора­тор выхо­дит из поля зре­ния Квин­ти­ли­а­на, и ста­рый ритор огра­ни­чи­ва­ет­ся лишь самы­ми общи­ми напут­ст­ви­я­ми для его даль­ней­шей жиз­ни. В соот­вет­ст­вии с этим Цице­рон все­гда лишь бег­ло и мимо­хо­дом касал­ся обыч­ной тема­ти­ки рито­ри­че­ских заня­тий — уче­ния о пяти разде­лах крас­но­ре­чия, четы­рех частях речи и т. д., а глав­ное вни­ма­ние уде­лял общей под­готов­ке ора­то­ра — фило­со­фии, исто­рии, пра­ву. У Квин­ти­ли­а­на, напро­тив, изло­же­ние тра­ди­ци­он­ной рито­ри­че­ской нау­ки зани­ма­ет три чет­вер­ти его сочи­не­ния (9 из 12 книг — это самый подроб­ный из сохра­нив­ших­ся от древ­но­сти рито­ри­че­ских кур­сов), а фило­со­фии, исто­рии и пра­ву посвя­ще­ны лишь три гла­вы в послед­ней кни­ге (XII, 2—4), изло­жен­ные сухо и рав­но­душ­но и име­ю­щие вид вынуж­ден­ной добав­ки. Для Цице­ро­на осно­ву рито­ри­ки пред­став­ля­ет осво­е­ние фило­со­фии, для Квин­ти­ли­а­на — изу­че­ние клас­си­че­ских писа­те­лей; Цице­рон хочет видеть в ора­то­ре мыс­ли­те­ля, Квин­ти­ли­ан — сти­ли­ста. Цице­рон наста­и­ва­ет на том, что выс­ший судья ора­тор­ско­го успе­ха — народ; Квин­ти­ли­ан в этом уже сомне­ва­ет­ся и явно ста­вит мне­ние лите­ра­тур­но иску­шен­но­го цени­те­ля выше руко­плес­ка­ний неве­же­ст­вен­ной пуб­ли­ки. Нако­нец — и это глав­ное — вме­сто цице­ро­нов­ской кон­цеп­ции плав­но­го и неуклон­но­го про­грес­са крас­но­ре­чия, у Квин­ти­ли­а­на появ­ля­ет­ся кон­цеп­ция рас­цве­та, упад­ка и воз­рож­де­ния — та самая кон­цеп­ция, кото­рую изо­бре­ли когда-то гре­че­ские атти­ци­сты, вдох­но­ви­те­ли цице­ро­нов­ских оппо­нен­тов. Для Цице­ро­на золо­той век ора­тор­ско­го искус­ства был впе­ре­ди, и он сам был его вдох­но­вен­ным иска­те­лем и откры­ва­те­лем. Для Квин­ти­ли­а­на золо­той век уже поза­ди, и он — лишь его уче­ный иссле­до­ва­тель и рестав­ра­тор. Путей впе­ред боль­ше нет: луч­шее, что оста­лось рим­ско­му крас­но­ре­чию — это повто­рять прой­ден­ное.

Как и вся­кий при­зыв «назад к клас­си­кам», про­грам­ма Квин­ти­ли­а­на обре­ка­ла лите­ра­ту­ру на бес­плод­ное эпи­гон­ство. До нас с.69 дошли сочи­не­ния Пли­ния Млад­ше­го, одно­го из пре­дан­ней­ших уче­ни­ков Квин­ти­ли­а­на: десять книг писем и пане­ги­рик импе­ра­то­ру Тра­я­ну. Пись­ма Пли­ния пред­став­ля­ют собой забот­ли­вей­шее под­ра­жа­ние пись­мам Цице­ро­на, а пане­ги­рик — речам Цице­ро­на; но сопо­став­ле­ние образ­ца с под­ра­жа­ни­ем осо­бен­но ярко пока­зы­ва­ет, насколь­ко бес­си­лен ока­зы­ва­ет­ся клас­си­цизм рядом с клас­си­кой. Про­из­веде­ния Пли­ния напи­са­ны тща­тель­но, изящ­но, даже талант­ли­во, но они без­дей­ст­вен­ны и лег­ко­вес­ны, в них нет ни рим­ской силы, ни гре­че­ской глу­би­ны, то есть имен­но того, за что борол­ся Цице­рон.

Кор­не­лий Тацит был сверст­ни­ком Пли­ния. Его «Раз­го­вор об ора­то­рах» появил­ся, по-види­мо­му, око­ло 100 г., лет через пять после сочи­не­ния Квин­ти­ли­а­на. Мы при­вык­ли видеть в Таци­те исто­ри­ка, но в эти годы он исто­ри­ком не был. Это был поли­тик, сена­тор, недав­ний кон­сул: его пер­вы­ми лите­ра­тур­ны­ми опы­та­ми были «Агри­ко­ла», био­гра­фия рим­ско­го сена­то­ра и пол­ко­во­д­ца, и «Гер­ма­ния», трак­тат о самом опас­ном соседе Рим­ской импе­рии. Как вся­кий рим­ский сена­тор, Тацит был и ора­то­ром: Пли­ний высо­ко его ценил и при­слу­ши­вал­ся к его суж­де­ни­ям. Вопрос о судь­бах латин­ско­го крас­но­ре­чия вста­вал и перед Таци­том; но его, как поли­ти­ка, боль­ше зани­мал не стиль, а смысл крас­но­ре­чия, не постро­е­ние рито­ри­че­ской про­грам­мы, а место рито­ри­ки в жиз­ни обще­ства. Это и опре­де­ли­ло свое­об­ра­зие его взглядов, нашед­ших выра­же­ние в «Раз­го­во­ре об ора­то­рах».

Дей­ст­вие «Раз­го­во­ра об ора­то­рах» про­ис­хо­дит в 75 г., при импе­ра­то­ре Вес­па­си­ане. Участ­ни­ки диа­ло­га — чет­ве­ро вид­ных ора­то­ров и лите­ра­то­ров это­го вре­ме­ни — Марк Апр, Вип­стан Мес­са­ла, Кури­а­ций Матерн и Юлий Секунд. Обра­зы двух глав­ных анта­го­ни­стов явст­вен­но напо­ми­на­ют цен­траль­ные обра­зы цице­ро­нов­ско­го диа­ло­га «Об ора­то­ре»: стре­ми­тель­ный и бес­прин­цип­ный Апр, пола­гаю­щий­ся на талант, рву­щий­ся к победам, без­за­бот­ный по части тео­рии, игра­ет здесь роль, ана­ло­гич­ную роли Анто­ния, а рас­суди­тель­ный Мес­са­ла, обра­зо­ван­ный и вдум­чи­вый поклон­ник ста­ри­ны, высту­па­ет как подо­бие Крас­са. Пово­дом к беседе слу­жит реше­ние Кури­а­ция Матер­на, ора­то­ра и дра­ма­тур­га, оста­вить крас­но­ре­чие и пре­дать­ся одной лишь поэ­зии. Апр пыта­ет­ся раз­убедить Матер­на, ука­зы­вая ему на зна­че­ние, поль­зу, почет и сла­ву ора­тор­ских заня­тий; Матерн воз­ра­жа­ет, что эти­ми выго­да­ми не оку­па­ют­ся все тре­во­ги, уни­же­ния и опас­но­сти, под­сте­ре­гаю­щие ора­то­ра на каж­дом шагу. Этот вопрос — что же пере­ве­ши­ва­ет в крас­но­ре­чии, хоро­шее или пло­хое? — и застав­ля­ет Апра и Мес­са­лу обра­тить­ся к срав­не­нию «древ­не­го» (т. е. рес­пуб­ли­кан­ско­го) и «ново­го» крас­но­ре­чия. Побор­ни­ком ново­го, про­цве­таю­ще­го крас­но­ре­чия высту­па­ет Апр: он ука­зы­ва­ет, что новое крас­но­ре­чие раз­ви­лось из древ­не­го плав­но и посте­пен­но, не отри­цая, а совер­шен­ст­вуя цице­ро­нов­ское крас­но­ре­чие: вкус пуб­ли­ки раз­вил­ся, мно­го­слов­ные рас­суж­де­ния при­елись, и слу­ша­тель закон­но тре­бу­ет теперь от речи боль­шей сжа­то­сти, ярко­сти и блес­ка; этой потреб­но­сти и отве­ча­ет новое крас­но­ре­чие. Про­ти­во­по­лож­ную точ­ку зре­ния защи­ща­ет Мес­са­ла: мож­но с.70 было бы ожи­дать, что он будет отри­цать дово­ды Апра и вос­хва­лять древ­них ора­то­ров, но вме­сто это­го он при­ни­ма­ет все ска­зан­ное Апром и лишь ука­зы­ва­ет, что кра­соты ново­го сти­ля слиш­ком часто ока­зы­ва­ют­ся жеман­ны­ми и манер­ны­ми, недо­стой­ны­ми муже­ст­вен­ной важ­но­сти речи; что сама эта забота о внеш­но­сти, о ярко­сти, о блес­ке речи есть при­знак вырож­де­ния и упад­ка; что древ­нее, цице­ро­нов­ское крас­но­ре­чие есте­ствен­но порож­да­ло оби­лие слов оби­ли­ем мыс­лей, усво­ен­ных из фило­со­фии, а новое крас­но­ре­чие с фило­со­фи­ей незна­ко­мо, мыс­ля­ми скуд­но и вынуж­де­но при­кры­вать свое убо­же­ство показ­ным блес­ком. В чем при­чи­на это­го упад­ка крас­но­ре­чия? Мес­са­ла упо­ми­на­ет о поро­ках школь­но­го обра­зо­ва­ния, но глав­ная при­чи­на лежит глуб­же, и ука­зы­ва­ет ее не Мес­са­ла, а Матерн (или Секунд), речью кото­ро­го закан­чи­ва­ет­ся спор. Не педа­го­ги­ка, как для Квин­ти­ли­а­на, а поли­ти­ка явля­ет­ся для Таци­та нача­лом начал. Эпо­ха рес­пуб­ли­ки была вре­ме­нем без­на­ча­лия, смут и бед­ст­вий, но имен­но это и пита­ло рас­цвет рес­пуб­ли­кан­ско­го крас­но­ре­чия: пере­мен­чи­вость народ­ных собра­ний совер­шен­ст­во­ва­ла поли­ти­че­ское крас­но­ре­чие, необ­хо­ди­мость обви­нять неспра­вед­ли­вых и защи­щать оби­жен­ных совер­шен­ст­во­ва­ла крас­но­ре­чие судеб­ное. Эпо­ха импе­рии уста­но­ви­ла в Риме и про­вин­ци­ях твер­дую и устой­чи­вую власть, раз­но­гла­сия и бес­по­ряд­ки мино­ва­ли, но с ними исчез­ли и пово­ды для при­ме­не­ния силы крас­но­ре­чия. Мож­но радо­вать­ся спо­кой­ст­вию и бла­го­ден­ст­вию рим­ской дер­жа­вы, но от меч­ты о про­цве­та­нии латин­ско­го крас­но­ре­чия нуж­но отка­зать­ся. В этом оправ­да­ние Матер­на, от рито­ри­ки ухо­дя­ще­го к поэ­зии.

Вопрос о судь­бах рим­ско­го крас­но­ре­чия рас­па­да­ет­ся на два вопро­са — о жан­ре и о сти­ле крас­но­ре­чия. Квин­ти­ли­ан при­зна­вал незыб­ле­мость жан­ра крас­но­ре­чия, но пред­ла­гал рефор­ми­ро­вать стиль. Тацит отри­ца­ет жиз­не­спо­соб­ность само­го жан­ра крас­но­ре­чия (поли­ти­че­ско­го и судеб­но­го) в новых исто­ри­че­ских усло­ви­ях. Это мысль не новая: она тра­ги­че­ской нотой зву­ча­ла в том же цице­ро­нов­ском «Бру­те»; и если Квин­ти­ли­ан, читая «Бру­та», учил­ся быть кри­ти­ком, то Тацит, читая «Бру­та», учил­ся быть исто­ри­ком. Дей­ст­ви­тель­но, он ухо­дит от крас­но­ре­чия к исто­рии, как Матерн — к поэ­зии: пер­вые кни­ги «Исто­рии» Таци­та появят­ся через несколь­ко лет после «Раз­го­во­ра об ора­то­рах». Что же каса­ет­ся вопро­са о сти­ле, то и здесь ска­за­лось таци­тов­ское чув­ство исто­рии. Он видит вме­сте с Апром исто­ри­че­скую зако­но­мер­ность пере­рож­де­ния цице­ро­нов­ско­го сти­ля в стиль «ново­го крас­но­ре­чия» и пони­ма­ет, что вся­кая попыт­ка повер­нуть исто­рию вспять без­на­деж­на. Поэто­му вме­сте с Мес­са­лой он не осуж­да­ет новый стиль в его осно­ве, а осуж­да­ет толь­ко его недо­стат­ки в кон­крет­ной прак­ти­ке совре­мен­ни­ков: изне­жен­ность, манер­ность, несоот­вет­ст­вие высо­ким темам. И когда он будет писать свою «Исто­рию», он напе­ре­кор Квин­ти­ли­а­ну и Пли­нию сме­ло поло­жит в осно­ву сво­его сти­ля не цице­ро­нов­ский слог, а слог ново­го крас­но­ре­чия, но осво­бо­дит его от всей мелоч­ной изыс­кан­но­сти, бью­щей на деше­вый эффект, и воз­вы­сит до тра­ги­че­ски вели­че­ст­вен­ной мону­мен­таль­но­сти. Стиль Таци­та-исто­ри­ка — самая глу­бо­кая про­ти­во­по­лож­ность с.71 цице­ро­нов­ско­му сти­лю, какую толь­ко мож­но вооб­ра­зить; но Тацит при­шел к нему, сле­дуя до кон­ца заве­там Цице­ро­на.

Квин­ти­ли­ан стре­мил­ся пере­не­сти в свою эпо­ху дости­же­ния Цице­ро­на, Тацит — мето­ды Цице­ро­на. Квин­ти­ли­ан при­шел к рестав­ра­тор­ско­му под­ра­жа­нию, Тацит — к дерз­ко­му экс­пе­ри­мен­ту. И то и дру­гое было попыт­кой опе­реть­ся на Цице­ро­на в борь­бе про­тив мод­но­го крас­но­ре­чия; но путь Квин­ти­ли­а­на был удо­бен для без­дар­но­стей, путь Таци­та досту­пен толь­ко гению. Поэто­му на обо­их путях цице­ро­нов­скую тра­ди­цию жда­ла неуда­ча: клас­си­цизм Квин­ти­ли­а­на в тече­ние двух-трех поко­ле­ний выро­дил­ся в ничто, а иска­ния Таци­та не нашли ни еди­но­го под­ра­жа­те­ля, и стиль его остал­ся един­ст­вен­ным в сво­ем роде. Это было послед­нее эхо цице­ро­нов­ско­го при­зы­ва к обнов­ле­нию рито­ри­ки. Гос­по­ди­ном поло­же­ния оста­лась рито­ри­че­ская шко­ла, и на этот раз уже окон­ча­тель­но, до само­го кру­ше­ния антич­но­го мира. Она дала Гре­ции и Риму еще мно­го талант­ли­вых писа­те­лей, мно­го крас­но­ре­чи­вых рито­ров, мно­го ярких про­из­веде­ний, но все это была лите­ра­ту­ра новой фор­ма­ции, не знав­шая и не желав­шая знать заве­тов эллин­ской и рим­ской рес­пуб­ли­кан­ской клас­си­ки. Рито­ри­че­ская про­грам­ма Цице­ро­на им уже чуж­да и непо­нят­на. Кни­ги «Об ора­то­ре», «Брут», «Ора­тор» чита­ют­ся все мень­ше и упо­ми­на­ют­ся все реже. Зато уче­ни­че­ское сочи­не­ние «О нахож­де­нии», баналь­ный эмпи­ризм кото­ро­го застав­лял когда-то крас­неть Цице­ро­на, бла­го­го­вей­но изу­ча­ет­ся и пере­пи­сы­ва­ет­ся. Нако­нец, «тем­ные века» ран­не­го сред­не­ве­ко­вья погру­жа­ют рито­ри­че­скую три­ло­гию Цице­ро­на в пол­ное забве­ние, из кото­ро­го ее вос­кре­ша­ет лишь гума­ни­сти­че­ское Воз­рож­де­ние XV в.

БИБЛИОГРАФИЯ

Клас­си­че­ской работой, поло­жив­шей нача­ло совре­мен­но­му эта­пу изу­че­ния антич­но­го крас­но­ре­чия и рито­ри­ки, оста­ет­ся кни­га E. Nor­den. Die an­ti­ke Kunstpro­sa: vom VI Jh. v. Chr. bis in die Zeit der Re­nais­san­ce, I—II, Lpz., 1898 (послед­няя пере­пе­чат­ка в 1958 г.). Ее попу­ляр­ное изло­же­ние на рус­ском язы­ке пред­став­ля­ет собой ста­тья Ф. Ф. Зелин­ско­го «Худо­же­ст­вен­ная про­за и ее судь­ба» в сб. «Из жиз­ни идей», т. 2 (изд. 3. СПб., 1911).

Вопрос об отно­ше­ни­ях рито­ри­ки и фило­со­фии в антич­ной куль­ту­ре впер­вые серь­ез­но иссле­до­ван во всту­пи­тель­ной гла­ве кни­ги H. v. Ar­nim, Le­ben und Wer­ke des Dion von Pru­sa, B., 1898 («Sophis­tik, Rhe­to­rik und Phi­lo­sophie in ih­rem Kampf um die Jugendbil­dung», S. 4—114). Опи­ра­ясь на Арни­ма, серь­ез­ные поправ­ки к кон­цеп­ции Нор­де­на сде­лал U. v. Wila­mowitz-Moel­len­dorff, Asia­nis­mus und At­ti­zis­mus, «Her­mes», 35 (1900), 1—52. Общий очерк гре­че­ско­го и рим­ско­го обра­зо­ва­ния дает пре­крас­ная кни­га H. I. Mar­rou, His­toi­re de l’édu­ca­tion dans l’an­ti­qui­té, Pa­ris, 1948; более обсто­я­тель­но рас­смат­ри­ва­ет наш пери­од работа A. Gwynn, Ro­man edu­ca­tion from Ci­ce­ro to Quin­ti­lian, Ox­ford, 1926.

с.72 Систе­ма­ти­че­ский свод поло­же­ний раз­лич­ных тео­ре­ти­ков антич­ной рито­ри­ки пред­став­ля­ет собой кни­га: R. Volkmann, Die Rhe­to­rik der Grie­chen und Rö­mer, 3. Aufl., Leip­zig, 1885. Силь­но сокра­щен­ный вари­ант этой работы име­ет­ся в рус­ском пере­во­де: Р. Фольк­манн, Рито­ри­ка гре­ков и рим­лян, Ревель, 1891. По тому же пла­ну, но с гораздо более деталь­ной систе­ма­ти­за­ци­ей и с при­вле­че­ни­ем рито­ри­ки ново­го вре­ме­ни напи­са­на кни­га: H. Laus­berg. Handbuch der Li­te­ra­ri­schen Rhe­to­rik: eine Grundle­gung der Li­te­ra­turwis­sen­schaft, I—II, Mün­chen, 1960. Удо­вле­тво­ри­тель­ной исто­рии антич­ной рито­ри­ки не суще­ст­ву­ет; лишь цен­ней­шим наброс­ком такой исто­рии явля­ет­ся ста­тья W. Kroll, Rhe­to­rik, «Rea­len­cyk­lo­pae­die der Al­ter­tumswis­sen­schaft» von Pau­ly-Wis­sowa, Supplbd. 7 (1940), 1039—1138. На рус­ском язы­ке см. пере­во­ды отрыв­ков в сб. «Антич­ные тео­рии язы­ка и сти­ля» под ред. О. М. Фрей­ден­берг, Л., 1936, и пред­по­слан­ную им ста­тью: С. Мели­ко­ва-Тол­стая, Антич­ные тео­рии худо­же­ст­вен­ной речи, стр. 147—167. Для пони­ма­ния Цице­ро­на в част­но­сти важ­на ста­рая работа C. Cau­se­ret, Étu­de sur la lan­gue de la rhé­to­ri­que et de la cri­ti­que lit­té­rai­re dans Ci­cé­ron, Pa­ris, 1886.

Из обшир­ной био­гра­фи­че­ской лите­ра­ту­ры о Цице­роне на рус­ском язы­ке сле­ду­ет выде­лить ста­тью Ф. Ф. Зелин­ско­го «Цице­рон» в «Энцик­ло­пе­ди­че­ском сло­ва­ре» Брок­гау­за-Ефро­на, т. 75 (1903) и пере­вод­ную кни­гу Г. Буас­сье, Цице­рон и его дру­зья, М., 1880 и 1914; осо­бый инте­рес для нашей темы име­ет очерк Г. Ива­но­ва, Взгляд Цице­ро­на на совре­мен­ное ему изу­че­ние крас­но­ре­чия в Риме, М., 1878. Обоб­ще­ние совре­мен­ных взглядов зару­беж­ных уче­ных дает кол­лек­тив­ная ста­тья «M. Tul­lius Ci­ce­ro» в «Rea­len­cyk­lo­pae­die», Hb. 13a (1939), 827—1274; ср. так­же F. Klingner, Ci­ce­ro (в его сб. «Rö­mi­sche Geis­teswelt», 3. Aufl., Mün­chen, 1956); E. Cia­ce­ri, Ci­ce­ro­ne e i suoi tem­pi, I—II, 2a ed., Mi­la­no, 1941; M. Maf­fii, Ci­cé­ron et son dra­me po­li­ti­que, Pa­ris, 1961; R. E. Smith, Ci­ce­ro the sta­tes­man, Cambrid­ge, 1966; K. Ku­ma­niecki, Cy­ce­ron i jego wspólczés­ni, Warszawa, 1959. Очень полез­на так­же кни­га: W. Kroll, Kul­tur der ci­ce­ro­ni­schen Zeit, I—II, Leip­zig, 1933.

Общий ана­лиз рито­ри­че­ской кон­цеп­ции Цице­ро­на наи­бо­лее обсто­я­те­лен в новей­шей рабо­те A. Michel. Les rap­ports de la rhé­to­ri­que et de la phi­lo­sophie dans l’oeuv­re de Ci­cé­ron: recher­ches sur les fon­de­ments de l’art de per­sua­der. P., 1960 (768 стр., обшир­ная биб­лио­гра­фия). Еще не поте­ря­ли зна­че­ния ста­рые работы L. Lau­rand. De M. Tul­li Ci­ce­ro­nis stu­diis rhe­to­ri­cis. P., 1907, и G. Cur­cio. Le ope­re re­to­riche di Ci­ce­ro­ne. Aci­rea­le, 1900. Сле­дую­щим шагом в иссле­до­ва­нии рито­ри­ки Цице­ро­на были ста­тьи W. Kroll. Stu­dien über Ci­ce­ros Schrift de ora­to­re, «Rhei­ni­sches Mu­seum», 58 (1903), 552—597, и Ci­ce­ro und die Rhe­to­rik, «Neue Jahrbb. f. d. klass. Alt.», 11 (1903), 681—689 (глав­ным обра­зом, о гре­че­ских источ­ни­ках кон­цеп­ции Цице­ро­на). Инте­рес­ный срав­ни­тель­ный мате­ри­ал пре­до­став­ля­ют M. A. Grant a. G. C. Fis­ke, Ci­ce­ro’s de ora­to­re and Ho­ra­ce’s Ars poe­ti­ca, Ma­di­son, 1929 (Univ. of Wisc. Stud, in lang. a. lit., no. 27); с.73 Ci­ce­ro’s Ora­tor and Ho­ra­ce’s Ars poe­ti­ca, «Har­vard stu­dies in clas­si­cal phi­lo­lo­gy», 35 (1924), 1—74. Из новой лите­ра­ту­ры по диа­ло­гу «Об ора­то­ре» сле­ду­ет упо­мя­нуть J. Per­ret. A pro­pos du se­cond dis­cours de Cras­sus, «Re­vue des étu­des la­ti­nes», 24 (1946), 169—189 и W. Steid­le. Einflüs­se rö­mi­schen Le­bens und Den­kens auf Ci­ce­ros Schrift de ora­to­re, «Mu­seum Hel­ve­ti­cum», 9 (1952), 10—41.

Поле­ми­ка Цице­ро­на с атти­ци­ста­ми непло­хо осве­ще­на в соот­вет­ст­ву­ю­щих гла­вах кни­ги J. F. D’Al­ton. Ro­man li­te­ra­ry theo­ry and cri­ti­cism: a stu­dy in ten­den­cies. Lon­don, 1931; более поверх­ност­но каса­ет­ся это­го вопро­са J. W. H. At­kins. Li­te­ra­ry cri­ti­cism in an­ti­qui­ty, I—II, Lon­don, 1934. Новые взгляды на рим­ский атти­цизм изла­га­ют­ся в ста­тьях P. Giuffri­da. Sig­ni­fi­ca­to e li­mi­ti del neoat­ti­cis­mo, «Ma­ia», 7 (1955), 83—124; A. Des­mou­liez. Sur la po­lé­mi­que de Ci­cé­ron et des at­ti­cis­tes, «Re­vue des étu­des la­ti­nes», 30 (1952), 168—185. В част­но­сти, по вопро­су об ана­ло­гии см. A. Dih­le, Ana­lo­gie und At­ti­zis­mus, «Her­mes», 85 (1957), 170—205. Из ста­рых работ о «Бру­те» см. J. Haen­ni. Die li­te­ra­ri­sche Kri­tik in Ci­ce­ros Bru­tus, Frei­burg, 1905; G. L. Hendrick­son. Li­te­ra­ry sour­ces in Ci­ce­ro’s Bru­tus and the tech­ni­que of ci­ta­tions in dia­lo­gue, «Ame­ri­can Jour­nal of Phi­lo­lo­gy», 27 (1906), 184—199; об «Ора­то­ре» — E. Schlit­ten­bauer. Die Ten­denz von Ci­ce­ros Ora­tor, «Neue Jahrbb. f. Phi­lol. u. Pae­dag.», Supplbd. 28 (1903), 183. Общий ана­лиз основ­ных идей трех трак­та­тов Цице­ро­на содер­жит­ся в кни­ге K. Barwick, Das red­ne­ri­sche Bil­dungsi­deal Ci­ce­ros, Ber­lin, 1963 (Ab­handl. d. Sächs. Akad. d. Wiss., Phi­lol.-hist Kl., Bd. 54, H. 3); более ста­рая работа H. K. Schul­te, Ora­tor: Un­ter­su­chun­gen über Ci­ce­ros Bil­dungsi­deal, Frankfurt a. M., 1935, была нам недо­ступ­на.

О цице­ро­нов­ской тра­ди­ции у Квин­ти­ли­а­на гово­рит­ся в кни­ге: J. Cou­sin, Étu­des sur Quin­ti­lien, Pa­ris, 1936; у Таци­та — A. Michel, Le Dia­lo­gue des ora­teurs de Ta­ci­te et la phi­lo­sophie de Ci­cé­ron, Pa­ris, 1962.

Об изда­ни­ях, ком­мен­та­ри­ях и пере­во­дах рито­ри­че­ских сочи­не­ний Цице­ро­на см. в при­ме­ча­ни­ях в кон­це кни­ги.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1«Брут», 121. — Здесь и далее в ссыл­ках ука­зы­ва­ют­ся толь­ко пара­гра­фы цице­ро­нов­ских книг.
  • 2«Ора­тор», 113; ср. «О пре­де­лах», II, 17; «Ака­де­ми­ка», II, 145
  • 3«О пре­де­лах», IV, 7.
  • 4«Туску­лан­ские беседы», I, 3, 9; ср. «О при­ро­де богов», I, 11.
  • 5Аппи­ан, «Граж­дан­ские вой­ны», IV, 20.
  • 6«К близ­ким», I, 9, 23: «…напи­сал я в духе Ари­сто­те­ля — так, по край­ней мере, мне хоте­лось, — три кни­ги “Об ора­то­ре” в виде диа­ло­га и спо­ра…»
  • 7К Атти­ку, XIII, 19, 4 (июнь 45 г.).
  • 8К бра­ту Квин­ту, III, 3, 4 (октябрь 54 г.)
  • 9К близ­ким, I, 9, 23.
  • 10«Раз­го­вор об ора­то­рах», 18.
  • 11«Обра­зо­ва­ние ора­то­ра», XII, 10, 12.
  • 12«Обра­зо­ва­ние ора­то­ра», VIII, 3, 6.
  • 13Авл Цеци­на писал Цице­ро­ну из сво­его сици­лий­ско­го изгна­ния: «Ты усу­губ­ля­ешь мой страх тем, что при­бе­га­ешь за помо­щью к Бру­ту и ищешь соучаст­ни­ка для оправ­да­ния» (К близ­ким, VI, 7, 4).
  • 14К Атти­ку, XII, 6, 3.
  • 15К близ­ким, XII, 17, 2 (Кор­ни­фи­цию, одно­му из атти­ци­стов); XV, 20, 1 (Тре­бо­нию).
  • 16К близ­ким, VI, 18 (Квин­ту Леп­те).
  • 17«О пред­виде­нии», II, 1—2.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1341515196 1303312492 1341747115 1346682402 1346700017 1346700967