с.53 Тема социальной утопии в последние годы стала предметом пристального внимания специалистов по различным отраслям знаний, занятых поиском ответов на вопросы о том, каковы основные признаки и принципы функционирования утопического сознания, какое влияние в различные исторические эпохи оказывала утопия на политическую практику, можно ли говорить об «утопичных» или «антиутопичных» народах и т. д. В связи с этим, в частности, назрела необходимость в пересмотре с позиций новых научных данных издавна распространенных в литературе суждений об особой «антиутопичности» древних римлян, которые противопоставлялись «высокоутопичным» эллинам. Такая традиционная постановка проблемы и определила формулировку вопроса, вынесенного в заглавие статьи. Основная цель этой статьи достаточно скромна: не претендуя на сколько-нибудь исчерпывающее освещение темы и не имея возможности привести здесь подробный анализ богатейших конкретно-исторических материалов, автор лишь попытается уточнить саму постановку проблемы и наметить важнейшие возможные пути к ее решению.
В литературе по истории утопической мысли, начиная с обобщающих трудов К. Каутского, Г. Адлера, К. Форлендера, А. Кирхенгейма, А. Свентоховского, А. Фойгта и вплоть до некоторых современных исследований прослеживается довольно прочная традиция делать переход от Платона сразу к раннему христианству, либо вообще не упоминая о римской утопии, либо ограничиваясь суждениями о ее неразвитости и неоригинальности. Для иллюстрации можно привести несколько характерных примеров. Так, А. Кирхенгейм, ссылаясь на специфические качества общественного сознания римлян, утверждал: «Никому не придет в голову искать в истории римского народа, который признавал святость брака более, чем какой-либо другой народ, а понятие о собственности проводил строже и энергичнее других народов, — учений, дорогих уму тех, кто любил питать себя иллюзиями и утопиями»1. К сходному по своей сути заключению пришел и Г. Адлер: «В истории Рима, в противоположность истории Греции, нельзя найти никаких зачатков социализма… (под “социализмом” и “коммунизмом” автор подразумевал социально-утопические идеи равенства и общности имуществ —
Этот вывод был поддержан и К. Форлендером: «…философский и вообще литературный осадок социально-критических идей, — не говоря уже о социалистических у прозаично-трезвого римского народа, — гораздо более скуден, чем у богатых фантазией греков»3. В более современных работах такие оценки национальных качеств римлян формулируются еще с.54 категоричнее. В. Найт, например, определяет римлян как грубых и циничных материалистов»4. Г. Роуз, восхваляя греков за высокую абстрактность мышления, не может удержаться от замечания, что римляне были гораздо более «тупоголовым» (slowe-witted) народом5. Исходя из подобных тезисов, Г. Фласхар утверждает, что в латинской литературе не было ни понятия, ни предмета утопии, а Ф. Полак делает вывод, что «трезвый и практичный Рим не имел ни религиозных, ни светских идеалистических видов на будущее»6. В западной литературе, таким образом, и по сей день едва ли не общепринятым является мнение о том, что римляне были слишком трезвыми и слишком практичными, «слишком удовлетворенными и слишком самодовольными, чтобы мечтать об идеальных политиях; для них сам Рим был утопией»7.
Сходные по существу оценки нередко можно встретить и в отечественной историографии. «Римская социальная теория, — писал, например,
Итак, несмотря на различные исходные позиции цитированных авторов, мы встречаем у них во многом сходные суждения о том, что у римлян не было и не могло быть сколько-нибудь развитой собственной утопии. Отсутствие утопизма чаще всего подается как характерная национальная черта сознания римлян, не способных мысленно «воспарить» над реальной действительностью. Если довериться авторитету данных оценок, то на вопрос «Была ли у римлян утопия?» остается лишь однозначно ответить: «Не было». Однако насколько корректна с научной точки зрения сама постановка вопроса? Чтобы выяснить это, очевидно, было бы полезно прежде всего уточнить содержание исходных понятий: кого именно имеют в виду, говоря в целом о «римлянах», и какое именно значение придается слову «утопия»?
Начнем с «римлян»: выносимые на их счет категоричные обобщающие оценки, как минимум, должны основываться на четких критериях выделения их среди представителей других древних народов и, кроме того, эти оценки должны быть приложимы ко всем периодам их истории. с.55 Выполнены ли эти требования? Увы, из всех цитированных авторов только один —
с.56 Однако если в качестве основного «этнического определителя» римлян мы решили бы взять, например, употребление латинского языка, это снова привело бы к значительному искажению реальности: латынь со временем становится общеупотребительным языком не только в Риме и Италии, но и во многих провинциях, сохранивших вместе с тем черты этнической самобытности местного населения, на латыни разговаривала и огромная масса рабов, не входивших, по мнению некоторых этнографов, в состав господствующей народности16. Серьезные трудности при таком подходе вызовет и факт весьма широко распространенного двуязычия (билингвизма). Главное же для нас заключается в том, что употребление латинского языка само по себе, конечно, никак не могло сформировать «антиутопичность» мышления, якобы присущую всем римлянам.
Все сказанное выше по поводу употребления латинского языка может быть с полным правом отнесено и к культурно-бытовым особенностям римского этноса в целом: римская культура как культура господствующего народа распространялась далеко за пределы Рима и Италии, причем параллельно с этим процессом распространения происходил активный процесс ее изменения, обогащения за счет элементов культуры множества подчиненных народов, некоторые из которых (в особенности — греки и этруски) сыграли поистине определяющую роль в истории формирования и развития римской религии, римской литературы, римского театра, римской философии и т. д. Если же говорить о некоем неизменном «субстрате», присущем римской культуре и определяющем ее специфику, то, согласно мнению ряда исследователей, его характеризовали не только традиционализм (имевший место также в культуре других древних народов), но и особая «открытость» римской культуры, ее постоянная готовность воспринимать и использовать духовный и практический опыт других народов17. Именно этот неизменный динамизм обеспечил жизнеспособность римской культуры и как культуры маленькой гражданской общины на Тибре, и — впоследствии — как культуры значительной части населения огромного средиземноморского региона. Поэтому, говоря в целом о римской культуре, никогда не следует забывать о многовековом пути ее обогащения, развития, закономерной смены и переоценки ценностей — пути, приведшем к возникновению общеантичной культуры, впитавшей в себя элементы не только греко-римской культуры, но и культуры других народов провинций, соседних стран и т. д.
Учитывая глобальное значение этих изменений, мы считаем лишенными реального содержания «универсальные» суждения относительно некоей фатальной антиутопичности всех «римлян» во все века их истории. Одной из очевидных предпосылок широкого распространения такого рода суждений, вероятно, явилось наличие в исторической литературе весьма живучих стереотипов, восходящих к столь часто встречающимся у древних авторов топосам, «общим местам», содержавшим прославление доблестных и трудолюбивых «предков», заложивших основы необычайного могущества Рима. «Римскому мифу», изображавшему историю Рима как неуклонное движение к осуществлению предначертанного свыше назначения римлян — «оберегать покорившихся и покорять непокорных»18 — суждено с.57 было не только пережить Римскую империю, но и оказать заметное влияние на суждение о римлянах, распространенные в исторической литературе нового времени. Унаследованный от античности стереотипный образ римлянина — это образ сурового воина и земледельца, преданного заветам предков отсюда уже без труда выводятся типичные для римлянина крестьянский практицизм и некоторая солдафонская «туповатость». Этот образ, навеянный сочинениями таких творцов «римского мифа», как Катон Старший и Тит Ливий, видимо, нередко заслоняет собой реальное историческое многообразие, которое, как мы видели, не дает никаких оснований для поспешного вынесения таких обобщающих оценок в адрес всех так называемых «римлян».
Учитывая вышесказанное, мы считаем целесообразным уточнить принятую в литературе формулировку вопроса о том, была или не была у римлян утопия. Правильнее, видимо, будет ставить вопрос о существовании римской утопии (или об утопии в древнем Риме), имея в виду ту утопию, которая могла развиваться в рамках римского государства во все периоды его существования, независимо от того, были ли ее авторы «чистопородными» римлянами, писали ли они только на латыни, поклонялись ли только римским богам и т. д. Именно Рим как государство, со временем подчинившее своему военному, политическому и экономическому господству страны и народы всего Средиземноморья, обеспечил небывалый по масштабам и глубине синтез множества культур, создал условия для расцвета общеантичной культуры на ее последнем, римском этапе развития. Поэтому нам кажется искусственным жесткое противопоставление «латиноязычной» и «грекоязычной» науки времен Империи. Творчество Страбона и Иосифа Флавия, Плутарха и Лукиана, Птолемея и Галена в одинаковой степени стало возможным только на римском этапе античной истории, и поэтому с известной долей условности вполне можно сказать, что несмотря на свою «грекоязычность» и разное этнической происхождение указанные авторы творили именно на римском этапе развития античной науки и культуры.
Перейдем теперь ко второму исходному понятию — понятию «утопия». Как известно, созданием термина «Utopia» мы обязаны Томасу Мору, сознательно или неосознанно сумевшему соединить в одной латинской транскрипции два возможных греческих эквивалента: εὐτοπία и οὐτοπία, то есть «хорошее место» и «место, которого нет». Однако за прошедшие столетия слово утопия стало настолько многозначным, обозначая любые несбыточные мечты, нереализованные архитектурные проекты и т. д., что современные исследователи предпочитают теперь выделять «социальную утопию», в понимании которой, однако, также имеются существенные расхождения19. Многие авторы, например, пытаются максимально «сузить» содержание этого понятия, включая в него только созданные мыслителями-одиночками детально разработанные проекты идеального государства будущего. Поэтому история утопий превращается у них в стандартный набор персоналий: Платон, Томас Мор, Кампанелла и так далее. Поскольку среди авторов римской эпохи при таком подходе не обнаруживается ни одного имени, достойного быть в этой цепочке соединительным звеном между именами Платона и Томаса Мора, из этого уже автоматически делается вывод об отсутствии римской утопии. Таким образом, оказывается, что и в с.58 данном случае (как в случае с понятием «римляне») второе исходное понятие — «утопия» — при произвольном, не строго научном его толковании может стать предпосылкой для получения неточных выводов.
Дело в том, что такое «зауженное» понимание утопии, распространенное главным образом в литературе XIX в., в настоящее время уже никак не соответствует накопленным научным данным о многообразии форм социальных утопий. Во-первых, социальные утопии не обязательно разрабатываются мыслителями-одиночками: как убедительно доказали своими исследованиями конкретно-исторических материалов
с.59 Итак, выяснив содержание двух исходных понятий и уточнив формулировку основного вопроса, мы должны теперь попытаться дать ответ, существовали ли какие-либо виды социальных утопий в различные периоды римской истории. В первую очередь здесь необходимо отметить, что некоторые авторитетные ученые уже ответили положительно на этот вопрос, проведя конкретно-исторические исследования. Поэтому вначале мы остановимся на краткой характеристике уже полученных результатов, имея в виду главным образом обобщающие работы.
Одной из важнейших таких работ по истории античной утопической мысли, бесспорно, явилась известная книга Р. Пельмана, выдержавшая ряд переизданий и сохранившая, при всех недостатках используемого автором модернизаторского подхода, довольно большое научное значение и поныне22. Вторая часть этой книги целиком посвящена истории «социального вопроса» в Риме, причем автор рассматривает не только непосредственные проявления социальных противоречий (наблюдаемые, например, в движении Гракхов), но и любые попытки найти решение этих противоречий на уровне как политической теории (Саллюстий, Цицерон, Сенека и др.), так и «романтического утопизма», включающего, в частности, идеализацию минувшего «Сатурнова царства». Разумеется, далеко не весь приводимый автором материал имеет прямое отношение к теме социальной утопии; безнадежно устарели его наблюдения относительно «социал-демократических тенденций» и «капиталистического строя» в древнем Риме23. Однако нужно отметить и то, что Р. Пельман был одним из первых ученых, не без успеха попытавшихся дать конструктивное опровержение стереотипного суждения об отсутствии у римлян утопии. Критикуя цитированные нами выше слова Г. Адлера об особой «трезвости» римлян, Р. Пельман последовательно доказывает несостоятельность такого рода суждений о целостном и не изменяющемся в веках «психическом настроении» всех римлян: в каждую эпоху в Риме существовало не одно, а несколько различных направлений духовной жизни (о многих из которых почти ничего не сообщают сохранившиеся источники), к тому же старый крестьянский Рим настолько разительно отличался от огромной многонациональной «столицы мира» времен Империи, что не замечать этих различий, по оценке автора, могут только сторонники «некритического и шаблонного» метода24.
Влияние работы Р. Пельмана нетрудно проследить по многим вышедшим позднее трудам, посвященным истории «социализма» и «коммунизма» в древности. Взяв в качестве примера первый том «Истории коммунизма» Ж. Вальтера, мы обнаружим в нем сходные положения об «антикапиталистической пропаганде» иудейских пророков и о том, что, судя по легенде о царстве Сатурна, римлянам «с самого начала была присуща тенденция выдвигать равенство и коммунизм как своего рода высший идеал»25. Заслуживают внимания наблюдения автора относительно идеологии восстаний рабов в Риме: вождь первого сицилийского восстания сириец Эвн был, по мнению автора, «очень тесно связан со средой, которая должна с.60 была век спустя произвести людей наподобие Иоанна Крестителя и Иисуса из Назарета», более того, сумев впервые совместить революционный дух восставших рабов с религиозным вдохновением, Эвн стал «создателем формулы борьбы классов, которая более пятнадцати веков будет использоваться угнетенными всякий раз, как они сочтут нужным призвать к оружию, чтобы обеспечить триумф всеобщего братства, истинной справедливости и благодатного мира»26.
Среди большого числа исследований по античным утопиям, появившихся на Западе в послевоенные годы, можно выделить работы Г. Болдри и Дж. Фергюсона27. Говоря о римской утопии, оба автора отмечают особенно высокую степень популярности мифа о «золотом веке», разработанность его утопических описаний, а также все возрастающую роль религиозно-утопических идей и пророчеств, нередко становящихся динамичной силой в среде низших слоев общества и оказывающих непосредственное влияние на ход истории. Дж. Фергюсон, кроме того, рассматривает использование утопических идей в политической пропаганде эпохи гражданских войн и раннего принципата, а также характеризует различные направления общественно-политической мысли, в которых — начиная с эпохи Гракхов и до самого заката «язычества» — поднимались вопросы о том, в чем заключается общественное благо и каковы пути его достижения. Особое внимание при этом уделено сторонникам стоической школы: рядом с именами Цицерона. Лукиана и Плотина Дж. Фергюсон считает нужным упомянуть таких представителей этой школы, как Блоссий, Посидоний, Сенека, Тразея Пет, Гельвидий Приск и Марк Аврелий,
Довольно значительный вклад в изучение социально-утопических идей в Риме внесли исследователи из зарубежных стран Восточной Европы. В первую очередь здесь следует назвать труды Ригоберта Гюнтера28, в особенности написанную им совместно с Реймаром Мюллером работу «Социальные утопии античности», где уделяется особое внимание религиозно-утопическим мечтаниям низших слоев римского общества, ожиданиям возвращения «золотого века» и вере в солнечного бога как гаранта грядущего наступления царства мира и справедливости29. Римские утопические представления о «золотом веке» привлекали внимание и таких исследователей, как Имре Тренчэни-Вальдапфель и Иштван Хан, причем последний предпринял попытку дать характеристику позднеантичных утопий, до сих пор еще, насколько нам известно, не являвшихся предметом специального исследования30.
В отечественной историографии, к сожалению, пока можно назвать лишь работы, касающиеся либо отдельных частных сюжетов, либо вопросов, важных с точки зрения общей методологии исследования: серьезных обобщающих трудов по истории римской утопили мы не находим ни в с.61 дореволюционной, ни в советской литературе. Тем не менее, можно отметить достаточную разработанность темы утопических представлений о «золотом веке», а также вариантов учения о «нравах предков» (mores maiorum), присутствовавшего в большинстве римских политических теорий, содержавших элементы социальной утопии31. Особенно важные и интересные результаты, на наш взгляд, были получены
Итак, даже на основе предельно краткого обзора накопленных в историографии данных можно сделать вывод о том, что римская социальная утопия отнюдь не является фантомом, лишенным всякой связи с исторической реальностью: уже многие десятилетия она с успехом служит предметом серьезных исследований, число которых, однако, не столь велико, чтобы можно было говорить о сколько-нибудь полной изученности данной темы. Римская социальная утопия изучена в гораздо меньшей степени, чем греческая, и сам этот факт, очевидно, отнюдь не случаен, как не случайно и широкое распространение оценок, отрицающих само существование этой утопии. Отмеченные нами погрешности в постановке вопроса не избавляют от необходимости искать причину того, что этот вопрос был неоднократно поставлен. Иными словами, видимо, следует предполагать наличие в этой утопии каких-то специфических черт, во многом определивших ее достаточно скромное положение в тех случаях, когда речь шла о сравнении ее достижений с теми высотами, на которые поднималась мысль великих греческих утопистов. В чем же заключались особенные, наиболее характерные черты римской социальной утопии? Учитывая ограниченность объема статьи, мы попытаемся теперь предельно кратко ответить на этот вопрос, выделяя в соответствии с упоминавшейся выше классификацией политические, литературные и религиозно-мифологические утопии, беря во внимание не только детально разработанные утопические проекты, но и дошедшие до нас элементы социальной утопии, различные проявления утопизма в Древнем Риме.
Говоря о политической утопии, мы имеем в виду утопию в устаревшем, «узком» смысле этого слова: это рационалистически обоснованные и детально разработанные проекты идеального государственного устройства, принадлежащие, как правило, отдельным мыслителям — философам или политикам. Следует, однако, сразу заметить, что в античности, как и в новое время, такая утопия отнюдь не всегда ограничивалась сферой чистой теории, оказывая определенное влияние на реальную политическую практику. Во-первых, те из авторов таких проектов, с.62 которые могли хотя бы косвенным путем влиять на управление государством (в Риме к их числу можно отнести, например, Цицерона, Сенеку, Плотина) стремились по возможности хотя бы частично воплотить свои идеалы в жизнь, содействовать их испытанию на практике. Такие эксперименты, как правило, заканчивались неудачами. Отдельные элементы политической утопии содержались и в программах реформ: следы ее можно обнаружить в речах Тиберия Гракха, доказывавшего в народном собрании необходимость «восстановить справедливость», остановив процесс пауперизации римского крестьянства, а также в принадлежащих (или приписываемых) Саллюстию двух письмах к Гаю Юлию Цезарю, где выказывались разнообразные предложения о том, как можно после разрушительных гражданских распрей «установить порядок одновременно на земле и на всех морях». В таких случаях, впрочем, речь можно вести, как правило, именно об элементах социальной утопии, поскольку основное содержание программ было направлено на незамедлительное частичное улучшение реальности путем проведения конкретных практических мероприятий. Гораздо более серьезную роль играли попытки спекулятивного использования популярных социально-утопических идей в политической пропаганде. Даже если не останавливаться здесь на восстании Аристоника, происшедшем как бы «на стыке» эллинистической и римской истории33, прекрасные примеры этому обнаруживаются в истории борьбы политических группировок в Риме, подготовившей установление принципата Августа34. Идеология принципата — это уже своеобразная вполне сформулировавшая «официальная утопия», представлявшая новый режим как «восстановленную республику», вместе с которой на землю возвращены «золотой век», вечный мир и всеобщее благоденствие35.
В настоящее время можно считать общепризнанным, что политическая утопия (как, впрочем, и утопия вообще) развивается наиболее активно и получает наибольшее распространение в кризисные, переломные моменты истории общества. Римская история не только не является исключением, но и дает весьма убедительное подтверждение этой закономерности. Активные поиски форм идеального государственного устройства в Риме начинаются, судя по источникам, именно тогда, когда начинают проявляться симптомы углублявшегося кризиса римской гражданской общины (civitas), когда эта замкнутая прежде община в результате обширных завоеваний и быстрого экономического развития стремительно перерастает прежние патриархальные, «полисные» рамки, ломая их и превращаясь в столицу огромной средиземноморской державы. Этот весьма болезненно воспринимаемый обществом процесс ломки традиционных устоев, открыто проявившийся во II в до н. э. и в основном с.63 завершившийся в I в. н. э.36, сопровождался, на наш взгляд, не менее активным развитием политических утопий, чем в соответствующий период «кризиса полиса» в Греции IV в. до н. э. Вместе с тем, однако, можно согласиться с авторами, которые не находят в римской утопии проектов идеального государственного устройства, сравнимых по своей абстрактно-теоретической разработанности с конструкциями Платона и Аристотеля. В самом деле, даже такой крупнейший римский писатель, как Цицерон, многое творчески заимствует из «Государства» Платона с той лишь главной целью, чтобы представить в еще более выгодном свете традиционные устои римского государства, римской «смешанной конституции»: отвлеченные теории Платона и других греческих философов заслуживают, по его мнению, критической оценки именно потому, что существующее только в воображении государство может быть признано прекрасным, но не соответствующим жизни людей и их нравам («…sed a vita hominum abhorrentem et a moribus» — De re publ. II. 11. 21.). Этот действительно весьма «трезвый» подход вызывает, как правило, большое разочарование у современных исследователей античных утопий, привыкших ценить смелый полет фантазии греческих утопистов: Дж. Фергюсон, например, решает отказать Цицерону в принадлежности к утопистам, поскольку «его ноги вросли в римскую почву и он не мог видеть ничего за пределами римских установлений»37. Остается только добавить, что подобный «недостаток» (если у нас есть право считать его таковым) был присущ не только Цицерону, но и подавляющему большинству других римских авторов Поздней республики и раннего Принципата. Значит ли это, что все они были чужды утопиям?
Обоснованный отрицательный ответ на этот вопрос одновременно дает возможность выявить одну из самых характерных черт римской политической утопии: и Цицерон, и Саллюстий, и Сенека, резко критикуя «упадок нравов» и современную им действительность, предпочитали тем не менее помещать свой идеал не в каких-то далеких чужеземных странах, не в абстрактных моделях вымышленных государств, но именно в римском прошлом, рисуя в своем воображении идиллические картины полного торжества «нравов предков», нарушенного последующим ходом истории. Такие картины идеального прошлого, в очень малой степени соответствовавшие исторической действительности, по своему объективному содержанию были нацелены в настоящее и будущее, так как они строились на прямом противопоставлении утопических идеалов современному состоянию общества. То, что эти утопические идеалы в сочетании со знаменитой теорией о mos maiorum, как правило, освящались авторитетом староримских традиций, следует истолковывать как свидетельство особой прочности консервативной полисной морали в Риме, но само по себе это, конечно, отнюдь не свидетельствует об отсутствии утопии.
Полисная мораль еще в течение долгого времени после начала кризиса civitas сохраняла в римском обществе свои нормативные функции38, поскольку никакой совершенно отличной от нее, принципиально новой морали еще не было создано: даже когда на месте сенатского правления утверждается фактическое единовластие, а на смену «гражданину» приходит «подданный», принципат изображается в «официальной утопии» как с.64 единственно возможный и справедливый строй предков, возвращенный Риму на новом, более высоком витке его истории. Развитие монархической идеологии происходит постепенно и как бы подспудно, с использованием традиционных республиканских понятий и полисной системы ценностей. Со временем, однако, по мере «вымывания» последних остатков полисного уклада, «ориентализации» идеологии и одновременного укрепления монархического начала прежние утопии «нравов предков» начинают все чаще вытесняться новыми политическими утопиями, центральное место в которых занимает фигура идеального правителя: происходит эволюция от образа идеального гражданина (vir bonus) к образам руководителя республики (rector rei publicae), принцепса сената (princeps senatus) и, наконец, господина (dominus). «На смену старым более или менее утопическим проектам устройства государства, — отмечает
Перейдем теперь к литературной утопии, в которой процесс создания утопических образов в значительной степени подчинен законам художественного повествования. Разумеется, истоки этой утопии следует искать в богатейшем арсенале античных легенд и мифов, которые, однако, со временем подвергались в литературе рационалистическим переработкам, приобретая в ряде случаев черты определенной социальной программы. Судя по источникам, наиболее активное развитие литературной утопии в Риме наблюдается также начиная с эпохи гражданских войн, причем наряду с резким обострением социальных противоречий одной из причин, видимо, можно признать и то, что именно в I в. до н. э. открывается период так называемого «золотого века» римской литературы, то есть период высшего ее расцвета, давшего миру имена Катулла и Лукреция, Вергилия и Горация, Тибулла, Проперция, Овидия… Кроме того, нельзя не учитывать, что ранняя римская литература архаического периода дошла до нас в гораздо более фрагментарном виде, позволяющем предполагать присутствие социально-утопических идей, например, в произведениях Квинта Энния, Катона Старшего, Гая Луцилия, многие сочинения которых, однако, сохранились в лучшем случае только в незначительных по объему отрывках41.
Поскольку утопические образы отделяются от действительности обычно либо пространственным, либо хронологическим «барьером», практически все утопии можно условно разделить на «географические» и «временные». Говоря вначале о первых из них, мы должны сразу подчеркнуть, что отмеченная выше идеализация Рима и римского прошлого, характерная для римской утопии в целом, не носила, однако, абсолютного характера и допускала некоторые исключения, то есть перенесение с.65 утопических идеалов на далекие от Рима «экзотические» острова, страны и народы, художественные описания которых, несомненно, были рассчитаны и на получение эстетического наслаждения. Такая повышенная увлеченность «островными» сюжетами отмечается, например, в сочинении Диодора Сицилийского: именно благодаря его заинтересованному пересказу до нас дошли такие знаменитые «географические» утопии, как описание острова Панхайя Эвгемера и Солнечного острова Ямбула42, именно в его сочинении пятая книга целиком посвящена островам, многие из которых, как отмечает Э. Габба, наделены идеальными чертами43. Вполне очевидно, что здесь проявилась не только увлеченность самого Диодора, но и его ориентация на духовные запросы читателей-современников: не случайно приблизительно в это же время (в 41 или 40 г. до н. э.) в знаменитом XVI эподе Горация звучит отчаянный призыв покинуть гибнущий в гражданских распрях Рим и бежать на лежащие далеко в Океане «острова блаженных», а еще за четыре десятилетия до появления такого призыва на эти же атлантические «острова блаженных» собирался отправиться теснимый отовсюду сулланскими войсками полководец Серторий44.
Для периода Империи примером подобного рода утопии может служить описание острова Тапробана (вероятно, Цейлона), встречающееся у Плиния Старшего: на острове правит выбранный в цари милосердный старец, наделенный ограниченной ненаследственной властью, там нет ни рабов, ни судебных тяжб, цены на хлеб всегда одинаковы, общественные богатства намного превышают богатства частные, островитяне не спят утром допоздна, и средняя продолжительность их жизни достигает ста лет (HN. VI. 84—
Активное развитие «географической» литературной утопии сопровождалось не менее активным развитием утопии «временной», переносившей с.66 утопические идеалы, как правило, в прошлое, но иногда и в будущее. Довольно часто такой идеализации подвергались различные (в зависимости от взглядов и симпатий авторов) прошедшие исторические эпохи: например, правление Ромула, Нумы или Сервия Туллия, период расцвета Республики, времена Августа и т. д. Прекрасный и широко используемый материал для построения такого рода утопических концепций, давали различные варианты мифа о «Сатурновом царстве», одни из которых были сходны с греческими преданиями о «жизни при Кроносе», а другие рассказывали о том, что Сатурн, бежавший на корабле от Юпитера в Италию, какое-то время правил там среди местных жителей в обстановке мира и процветания47. Многочисленные литературно-рационалистические переработки, неизбежная при этом «секуляризация» мифа приводят в конечном итоге к тому, что у целого ряда авторов — например, у Посидония, Вергилия, Тибулла, Проперция, Овидия, Кальпурния, Сенеки — сохраняется лишь символ, внешняя оболочка мифа, которая могла произвольно наполняться самым различным социально-утопическим содержанием. Особенно заметным этот процесс становится начиная со второй половины I в. до н. э., когда возникают принципиально новые интерпретации мифа, позволяющие переносить «золотой век» в будущее.
Выработка этих новых интерпретаций происходила одновременно в разных сферах и на разных уровнях общественной жизни: в политической идеологии и пропаганде, в литературе и искусстве, в религиозных верованиях и пророчествах. Влияние последней сферы духовной жизни на развитие социально-утопических идей заслуживает, по-видимому, особого внимания, так как именно религиозно-мифологическая утопия (т. е. утопия, использующая религиозную форму и содержание некоторых мифологических сюжетов в целях построения социально-утопических идеалов) в наименьшей степени изучена в историографии. Между тем именно здесь, на наш взгляд, обнаруживается наиболее оригинальный и важный вклад, внесенный в сокровищницу утопической мысли на последнем, римском этапе развития античной цивилизации48.
Для обоснования этого тезиса мы должны будем хотя бы вкратце пояснить, что понятие «золотой век», сыгравшее столь значительную роль в последующем развитии европейской социальной утопии, отнюдь не встречалось в первоначальных античных вариантах мифа о «жизни при Кроносе» или «Сатурновом царстве». Внимательное знакомство с оригинальными текстами Гесиода и следовавших за ним греческих авторов показывает, что, вопреки весьма широко распространенным в современной литературе суждениям, речь в них шла не о «золотом веке», а лишь об особом «золотом роде» (χρὑσεον γένος), давно уже ушедшем с земли и превратившемся в «непорочных демонов» (δαίμονες ἀγνοὶ — Hes. Op. 109—
За этим, на первый взгляд, чисто терминологическим расхождением скрывается принципиально важное своеобразие многих утопических трактовок темы «жизни при Кроносе»: поскольку эта счастливая сверхъизобильная жизнь давалась в удел только особому, давно отжившему золотому роду51, а последующая «жизнь при Зевсе» представлялась в основном как деградация от худшего рода к еще более худшему, данная версия мифа практически исключала возможность того, что «жизнь при Кроносе» может наступить для безнадежно испорченного и обреченного на гибель современного «железного рода» людей. Поэтому для греческой литературы было традиционным помещение «жизни при Кроносе» в очень далёком и безвозвратном мифологическом прошлом: не случайно сам Кронос в комедиях Аристофана, у Платона и лексикографов выступает как олицетворение старческой дряхлости и слабоумия, а термин κρονικός), (не имеющий, кстати, в таком значении аналогов в латыни) становится ироническим синонимом к определениям типа «допотопный» и «страшно древний»52. Разумеется, возможности использования такого варианта мифа в целях построения социально-утопических идеалов были весьма ограничены. Бесплодные сожаления об ушедшем с земли благоденствии были гораздо менее привлекательны, чем мечты о том, что «утраченный рай» может снова реально возвратиться, однако произвольному развитию такого рода смелых мечтаний долгое время препятствовал сам характер традиционной версии мифа, определяемый Бодо Гатцем как «антрополого-генеалогический»53. Вообще, по мнению данного автора, следует четко отличать «antropologisch-genealogischen Charakter», присущий греческим версиям мифа, от появляющегося позднее римского «политико-исторического облачения» (politisch-historische Gewand) этого мифа, позволившего, наконец, заменить устаревшее понятие «золотой род» на понятие «золотой век»54.
Считая многие из наблюдений Б. Гатца верными и находящими опору в источниках, мы должны, однако, сразу отказаться от такого с.68 противопоставления этих двух версий, которое снова сталкивает нас с чисто умозрительными суждениями о неких фатальных кардинальных различиях в утопическом мышлении «греков» и «римлян». Выработка понятия «золотой век», на наш взгляд, явилась результатом длительного и сложного процесса рационалистической переработки мифа, секуляризации и актуализации его содержания, постепенного приспособления к выражению социально-утопических чаяний о грядущей эпохе благоденствия. Значительный шаг в этом направлении, между прочим, был сделан самими «греками»: уже в VI в. до н. э. крестьяне Аттики могли проводить ассоциативные сравнения тирании Писистрата с «жизнью при Кроносе» («…ὡς ἡ Πεισιστράτου τυρρανὶς ὁ ἐπὶ Κρόνου βίοζ ἐίη»)55, а такие греческие авторы, как, например, Эмпедокл, Платон, Дикеарх и Арат смело вводили в интерпретацию мифа новые элементы и идеи, носящие социально-утопический характер. Достаточно сказать, например, что у Арата, писавшего в III в. до н. э., из пяти гесиодовских родов остается только три — золотой, серебряный и медный, причем между ними нет уже таких непроходимых разделяющих граней, какие были в описании Гесиода (Arat. Phaen. 96—
Было ли случайным то, что эта мысль появилась впервые только у великого латинского поэта — «римского Гомера», который, кстати, первым (или одним из первых) ввел в мировую литературу устойчивое понятие «золотой век»? Появлению словосочетания aurea saecula, которым Вергилий уже довольно уверенно оперирует в последнем и самом значительном своем произведении (Aen. VI. 792—
Уже вскоре после своего возникновения понятие «золотой век» легко разрывает «пуповину», связывавшую его с конкретной мифологической традицией, и становится универсально применимым символом эпохи счастья и процветания. Прежний безнадежный пессимизм гесиодовской версии нередко сменяется теперь верой в возможность возвращения этой эпохи для ныне живущих «железных» людей, а сама история представляется уже не как смена различных «родов», но как смена веков, что знаменовало собой, конечно, очень важную перемену в восприятии исторического, «профанного» времени. Мы уже говорили выше о том, насколько широко насыщенный утопизмом символ «золотого века» использовался в официальной пропаганде, насколько часто он обыгрывался в литературных описаниях. Вместе с тем этот символ становится одним из главных компонентов религиозно-утопических концепций, подготовивших в недрах «язычества» почву для последующего распространения раннехристианского учения о грядущем счастливом «тысячелетнем царстве». Яркий пример этому (не говоря уже об упоминавшихся выше «Сивиллиных оракулах») дает созданная в последние десятилетия I в. н. э. трагедия «Октавия», где в уста Сенеки вкладывается эсхатологическое пророчество о наступающем ныне (т. е. при Нероне) «последнем дне мира» (nunc adest mundo dies supremus); в этот день падение небесного свода раздавит нечестивый род, чтобы опять родился новый, лучший род и возродилось то, что было когда-то при царствовавшем в юных небесах Сатурне (Oct. 403—
Едва ли нужно специально доказывать, что христианство сформировалось непосредственно в той социально-психологической, идеологической атмосфере, которая сложилась в эпоху римского господства, однако этот очевидный факт невольно игнорируется теми, кто пытается ограничить историю утопической мысли древности классическими греческими утопиями, переходя непосредственно от них к утопиям «христианским». Само возникновение последних, на наш взгляд, было в наибольшей степени подготовлено именно в римскую эпоху — эпоху высшего расцвета и последующей гибели античной цивилизации, эпоху самого широкого религиозного синкретизма, увлечения эсхатологией и мессианизмом, эпоху почти полного стирания традиционных этнических и государственных границ, эпоху, давшую наиболее серьезные объективные предпосылки распространению идеи о единстве всего человечества, о всемирном масштабе его истории60. Знаменитой фразе апостола Павла: «…нет ни эллина, ни иудея, ни обрезания, ни необрезания, варвара, скифа, раба, свободного…» (Coloss. III. 11; ср. Halat. III. 28) исторически предшествовали не менее радикальные идеи палестинских ессеев, о которых Филон Александрийский писал: они «осуждают господ (владеющих рабами), не только как людей несправедливых, оскверняющих равенство, но и как нечестивцев, нарушающих закон и установления природы, которая, подобно матери, всех породив и выкормив равным образом, сделала людей законными братьями не только по названию, но и в действительности» (Philo. QOPL. 79)61. Кстати, титулы «отца христианства» и «дяди христианства», даваемые Б. Бауэром и Ф. Энгельсом Филону и Сенеке62, также косвенным образом указывают на ту важнейшую роль, которую сыграл в процессе формирования христианской идеологии непосредственно предшествующий ему и подготовивший его римский этап развития общественной мысли, передавший христианству целый комплекс античных социально-утопических идей.
Таким образом, даже самый краткий обзор имеющихся материалов показывает, что в римскую эпоху социальная утопия отнюдь не с.71 «скрывается за горизонтом», как считает, например, Г. Лейдлер63, но, напротив, получает развитие в самых различных направлениях, затрагивая не только философию и политику, но и литературу, и религию. Весьма показательно, что недавнее оригинальное исследование массового сознания в римском Египте позволило
Роль социальной утопии в современном мире не только не уменьшилась, но и возросла по сравнению с давно минувшими эпохами, и поэтому дальнейшее углубленное изучение данного явления на всех этапах его развития представляется актуальной историографической задачей. Непременным условием такого изучения должен быть, однако, своевременный отказ от многих устаревших стереотипных подходов, анализ каждого проявления социального утопизма в неразрывной связи с конкретным культурно-историческим контекстом соответствующей эпохи.
Yu. G. Chernyshov
DID THE ROMANS HAVE THE UTOPIA?
While reading the literature about ancient Utopias we may often meet the fact that “the practical and sober-minded” Romans unlike the Greeks were never fond of Utopian ideals and their rare attempts to create their own Utopias were not original. This fact cannot be considered as the right one.
According to author’s view-point the Social Utopia is arbitrarily designed ideas not based on the scientific analysis of the laws of the historical development, the ideas about an ideal social condition opposed to the existing reality and separated from this reality with the definite distance — chronological or spatial.
Literary and political Utopias were spread in Rome beginning with the second century
Utopianism is a social-psychological, not ethnographical category, and so there are not “Utopian” and “Antiutopian” peoples, but there are different periods in the history of the same peoples, when Utopia is superseded by the Antiutopia, and vice versa.
ПРИМЕЧАНИЯ