Марк Туллий Цицерон.
Полное собрание речей в русском переводе.
Предисловие
Полное собрание речей в русском переводе (отчасти В. А. Алексеева, отчасти Ф. Ф. Зелинского).
Т. 1. Санкт-Петербург, изд. А. Я. Либерман, 1901. С. XI—XX.
Моему читателю… но кто будет моим читателем? Оставаясь верным тому авторскому оптимизму, без которого я и не взялся бы за исполнение своей задачи, я представляю себе три категории читателей.
1) Первым делом — образованного человека из нашей всесословной умственной аристократии. Он знает, что жизнь благодушно бросает и крупные и мелкие зерна человеческого жита в пределы нашего кругозора, но что время старательно и строго просевает их через свои сита — начиная с частого и продолжая все более и более редкими: имя, которое после двадцативекового просевания осталось на поверхности, очевидно принадлежит к крупным именам, и его носитель стоит того, чтобы с ним завести более близкое знакомство. — Этого читателя я желал бы прежде всего предупредить, что речи Цицерона размещены у меня в хронологическом порядке, и что, стало быть, на первом плане стоят не наиболее, а скорее наименее интересные речи; убедительно прошу его, поэтому, не начинать своего чтения с речи «За Квинкция». Из уголовных речей ему наиболее понравится могучая речь за Клуенция (р. 15) с ее потрясающим фоном — этой ужасной семейной драмой, разыгравшейся в захолустном италийском городке… Менее интересна по своему содержанию схожая речь за С. Росция (р. 2); зато она подкупает нас благородным юношеским увлечением оратора, впервые выступившего в уголовном деле защитником невинности от притеснений сильных того времени. Таким же благородным увлечением проникнуты и речи против Верреса (р. 4—
2) Затем, — так как Цицерон был в значительной мере судебным оратором — я позволяю себе рассчитывать специально на читателей из юристов; признавая ныне действующие правовые идеи и институты результатом многовекового развития, они не могут не интересоваться такими первостепенными памятниками этого развития, как судебные речи Цицерона. В настоящем первом томе их помещено 16 (а включая р. 23, которая имеет столько схожего с напутственным словом председателя присяжным — 17), т. е. две трети всего состава; разделяются они на гражданские и уголовные. Гражданские речи обработаны мною специально в интересах юристов; надеюсь, что не только романисты в тесном смысле, но и другие не побрезгают предложенным им здесь сравнительно легким и приятным путем присмотреться к практическому применению в действительной жизни тех норм, которые им известны из сухих руководств древнего и нового времен. Как перевод, так и объяснение этих речей стоили мне большого труда; я добросовестно вчитался в юридическую литературу по данным вопросам и надеюсь, что мне удалось их двинуть вперед; если же я кое-где и ошибся — особенно в первых речах — то я, как неспециалист, прошу у специалистов снисходительного к себе отношения. Особенно рекомендую им речь за Цецину (р. 13), как наиболее удовлетворительную и с точки зрения автора, и с точки зрения переводчика и комментатора; затем в нисходящем порядке, речи за Туллия (р. 11), Квинкция (р. 1) и Кв. Росция (р. 3). К гражданскому праву, впрочем, имеют касательство и некоторые части из Веррин, особенно первая (р. 6, вся) и вторая (р. 7, отчасти) книги. — Из уголовных речей первое место принадлежит опять-таки речи за Клуенция (р. 15*); тут читатель-юрист найдет на сравнительно небольшом пространстве много интересных сведений, характеризующих и уголовное право римлян, и их уголовный процесс с адвокатской этикой включительно, как в их сходстве с нашими порядками, так и в их отличии от них. Будучи произнесена в деле об убийстве, она представляет наиболее точек соприкосновения с нашими уголовными речами; то же самое относится и к речи за С. Росция (р. 2), в которой, однако, ораторский интерес значительно преобладает над юридическим. Напротив, остальные
3) Наконец, я надеюсь найти читателей и среди представителей историко-филологической науки, притом не только среди классиков но и среди словесников и историков. Первые, как мои ближайшие товарищи по специальности, в указаниях с моей стороны не нуждаются: они сами знают, что в настоящей книге для них интересно. Словесникам позволю себе напомнить, что речи Цицерона представляют, кроме реального, также формальный интерес, как типы речей вообще, имевшие решающее влияние на красноречие новейших времен; с этой точки зрения особенно важна речь за Манилиев закон (или «О назначении Помпея полководцем», р. 14), этот первообраз всех похвальных слов вплоть до нашего времени; из судебных речей первое место, по части стройности и строгости построения, принадлежит для юношеского периода — речи за С. Росция (р. 2), для зрелого — речи за Мурену (р. 24). Вообще следует помнить, что образцовость речей Цицерона заключается не столько в том, что нам кажется витиеватостью (и в чем следует усмотреть влияние подвижного, легко воспламеняющегося южного темперамента), сколько в строгом и последовательном развитии мысли, в полноте интеллектуального элемента, в системе доказательств и опровержений и наконец — в разнообразии средств, которыми действует оратор, в его умении пользоваться всей клавиатурой аффектов. В этом последнем отношении наилучшей речью представляется уже дважды упомянутая речь за Клуенция (р. 15). — Историкам, наконец, известно, что речи Цицерона вообще являются для нас первоклассными источниками для истории падения римской республики; относится это, главным образом, к речам против Катилины (р. 20—
Всех же читателей прошу помнить, что хорошим переводом с древних языков признается тот, при составлении которого переводчику
Переходя, затем, к моим критикам, я должен прежде всего заметить, что под ними я разумею не только тех лиц, которые пожелают почтить рецензией настоящий мой труд, но и любого читателя, который захочет критически к нему отнестись.
Первый вопрос, на который я должен дать ответ, касается принципов, которыми я руководился при самом переводе. Эти принципы — те же, которыми руководился и сам Цицерон при переводе речей Демосфена и Эсхина по-латыни; чтобы читатель мог в этом убедиться, я перевел по-русски предисловие, которым римский оратор снабдил этот свой перевод — он найдет его ниже, на последних страницах моего предисловия (LIX сл.). Но, разумеется, я поступил так не из раболепства перед Цицероном, а потому, что считаю его принципы единственно правильными. Перевод, претендующий на художественность, должен быть (если можно так выразиться) стильным: если переводишь речь, то нужно, чтобы и в переводе выходила речь, понятная и эффектная с первого же раза… Да, но для кого? для читателя? — Нет; для слушателя: речь рассчитана на то, чтобы быть воспринимаема не зрением, а слухом. Этого условия я не хотел, да и не мог изменить. Громкое произношение — пробный камень моего перевода; нет в нем ни одного периода, которого я бы не проверил таким образом, стараясь по мере сил допускать только такие, которые, при надлежащей расстановке и модуляции голоса, были бы и сразу понятны, и эффектны, и обладали бы столь важным для цицероновского красноречия ораторским ритмом. Удалось ли мне это в желательной мере — это, разумеется, другой вопрос; я здесь говорю только о цели, к которой стремился. Критику нетрудно будет, при некоторой доброй воле, надергать из моего перевода сколько угодно таких периодов, которые — при чтении одними глазами или при той скучной, монотонной рецитации, к которой нас приучили наши ораторы — покажутся запутанными и мало вразумительными; такую критику я не признаю справедливой. Но, возразят мне, перед читателями переведенные речи предстанут как напечатанные, а не как произносимые; отчего же не позаботиться, чтобы они и в этом виде были вполне удобопонятны? Оттого, отвечу, что для этого пришлось бы пожертвовать главной характерной чертой цицероновского красноречия — его «copia», сказавшейся главным образом в его роскошной периодизации. Мне и то приходилось нередко, уступая условиям языка, разбивать периоды подлинника на два или на три — я делал это нехотя, чувствуя, что, отказываясь от того общего центра, который сплачивал воедино отдельные части периода, я калечу живой организм речи подлинника; делать это еще чаще я бы не решился. Мне кажется даже, что это было бы незаслуженной обидой, нанесенной русскому языку. Русский язык, благодаря своему обилию причастных и деепричастных конструкций, допускает гораздо более разнообразную и искусную периодизацию, чем германские или романские; отказываясь от
Другие, вероятно, сделают мне упрек противоположного характера — что я чересчур вольно обошелся с латинским текстом. На это я отвечу, что я, напротив, переводил точнее, чем кто-либо, но что точность перевода далеко не тожественна с его дословностью. Позволю себе выяснить то, что я хочу сказать, на примере; беру начало 9 речи. В подлиннике оно гласит так: Venio nunc ad istius, quemadmodum ipse appellat, studium, ut amici ejus, morbum et insaniam, ut Siculi, latrocinium; это — превосходное по ораторской силе вступление. Его дословным переводом будет следующий: Перехожу теперь к его, как он сам (его) называет, (излюбленному) занятию, как его друзья — болезни и безумию, как сицилийцы — разбою. Нечего говорить, что это — «рабочий» перевод, топорный и неизящный; даже самые требовательные по части дословности критики допустят, полагаю я, такого рода изменение: Перехожу теперь к тому, что он сам называет своим излюбленным занятием, его друзья — болезнью и т. д. Это — с точки зрения языка перевод сносный; к сожалению, он не передает главной соли подлинника, не передает той фигуры, ради которой оратор избрал именно это, а не другое вступление. Он начинает притворно-деловым тоном: venio nunc ad istius… затем делает маленькую паузу, как бы стараясь подыскать выражение для понятия, от которого зависит родительный istius; но он замечает, что это понятие — собирание статуй, художественной утвари и т. д. — имеет не один, а целых три аспекта; который тут выбрать? И он называет все три, причем получается чрезвычайно сильная градация: занятие, похвальное с точки зрения Верреса и простительное с точки зрения его друзей, представляется преступным, если на него смотреть глазами пострадавших сицилийцев. Нетрудно убедиться, что предложенный только что перевод именно этой столь необходимой и эффектной паузы после istius не передает; чтобы передать и ее, а с нею и главную красоту места, я должен был прибегнуть к следующему переводу: Перехожу теперь к его… как бы мне выразиться? сам он называет это своим «излюбленным занятием», его друзья — «слабостью» или «чудачеством», сицилийцы — «разбоем». Вот это, действительно, предложение, которое я могу произнести, сохраняя всю богатую модуляцию подлинника: притворно-деловой в начале тон внезапно сменяется притворно-смущенным, затем переходит (при: сам он…) в притворно-почтительный, вслед за тем (при: его друзья…) в притворно-снисходительный — и вдруг оратор, сбрасывая личину, дает волю своему негодованию и заключает сильным, точно удар молота, приговором: сицилийцы — «разбоем»! — Я не поручусь, что такая колоритность речи понравилась бы нам, сынам севера; думаю, что да, но не в этом дело: она — характерная черта
С этой точки зрения я и прошу смотреть на свой перевод; если он критику покажется местами неточным, т. е. недословным, то пусть он переведет данное место сам, как он считает правильным, и затем, после громкого и выразительного чтения подлинника, так же громко и выразительно прочтет и свой собственный, и мой переводы: я думаю, в большинстве случаев это чтение ему выяснит причину моего отступления от дословности передачи. Не раз мне приходилось два латинских термина переводить одним, если это были термины приблизительно равнозначащие, если их сопоставление требовалось скорее ритмом, чем мыслью, и если по-русски те же соображения ораторского ритма рекомендовали ограничиться одним словом; не раз, наоборот, одно слово, вследствие его «прегнантности», передано двумя — так в приведенном примере studium через «излюбленное занятие». Очень часто изменены конструкции согласно условиям русского стиля; иногда вставлены краткие пояснительные или переходные предложеньица там, где иначе связь мыслей была бы непонятна. Приходилось считаться с бедностью русского литературного языка по части союзов; чего стоит одно то, что русский язык — единственный в Европе — пожертвовал союзом ибо! Вообще только тот, кто много переводит — и притом художественные по части языка произведения — вполне может оценить ту невеселую картину, которую представит из себя будущее русского литературного языка, если усилия его блюстителей увенчаются успехом. С одной стороны, мы гнушаемся богатств старинного языка, хотя и не имеем чем их заменить; с другой — не менее брезгливо относимся к сокровищнице народной речи, чураясь, несмотря на весь свой демократизм, вульгарных слов и оборотов. С одной стороны, мы косо смотрим на приток иностранных слов, хотя бы и почерпнутых из общего для всей Европы античного родника; с другой — не допускаем и неологизмов. Как при таких условиях языку развиваться и прогрессировать — это вопрос, по-видимому, ничуть не смущающий его охранителей. Мало того: даже язык шестидесятых годов кажется теперь слишком тяжелым: увлекаются «прелестью простоты», требуют по возможности кратких, не отягченных всеми этими который, так как, так что и т. д. предложений, — и действительно, неспособность многих литераторов построить удобообозримый период вполне объясняет их отвращение к сложным конструкциям. «Выходит и так» — весело говорят они, ссылаясь на ту или другую, ловко написанную статью. Действительно, при ловкой игре и балалайка покажется вам богатым инструментом; но только сонаты вы на ней не сыграете.
Я, впрочем, говорю это лишь отчасти pro domo mea: архаизмов, вульгаризмов, иностранных слов и неологизмов я по мере возможности избегал (кроме тех случаев, где желал именно ими придать фразе ту специальную окраску, в которой она нуждалась); относительно же периодов я уже оговорился выше. При всем том я должен повторить, что во всем этом рассуждении я имел в виду только цель, к которой я
Ошибки переводчика — я говорю здесь, разумеется, об ошибках против художественности с ее четырьмя требованиями: ясности, правильности, уместности и красоты — бывают двух родов: есть такие, которые вредят только переводчику, но есть и такие, которые в глазах незнакомого с подлинником читателя вредят и самому переводимому автору. Я старался, конечно, избегать и тех, и других, но особенно — ошибок второй категории; в этом последнем отношении я, кажется, свою задачу выполнил небезуспешно, в первом — не совсем. Сознаваясь в этом откровенно, я считаю своим правом привести смягчающие обстоятельства.
Во-первых, моя работа (а равно и печатание ее) тянулась целых десять лет; теперь, заканчивая перевод последней,
По этим двум причинам перевод речи 10 и следующих не мог не выйти много удовлетворительнее перевода первых речей; здесь кстати будет упомянуть и о любезной помощи, оказанной мне при просмотре некоторых из них моими друзьями
Но достаточно о переводе.
Биографию Цицерона, о которой кое-где говорится во введениях и комментарии, пришлось отложить до второго тома, так как ее составление еще долее задержало бы настоящий первый том; взамен ее к нему приложена, в качестве вводной статьи, моя речь о «Цицероне в европейской культуре». Эта речь была произнесена мною (в сокращенном виде) в 1895 г., в январском заседании Исторического общества при С.-Петербургском университете, по случаю исполнившегося тогда
Введения к отдельным речам составлены так, чтобы по прочтении каждого из них читатель мог приступить непосредственно к
Некоторая — даже довольно крупная неравномерность может быть усмотрена и в объеме объяснительных примечаний; для этого достаточно будет сравнить комментарий к речи за Туллия (р. 11) с комментарием к речам против Катилины (р. 20—
При его составлении я предполагал известными читателю основные понятия римской конституции; объяснять в комментарии такие встречающиеся на каждом шагу выражения, как консул, сенат, комиции и т. д., было бы непрактично. В интересах желающих освежить свои знания по этой части приложен в конце книги краткий очерк римской конституции и римского уголовного судопроизводства, перепечатанный из моего, упомянутого уже комментированного издания последней Веррины.
В основу перевода взято последнее по времени критическое издание речей Цицерона
В транскрипции имен собственных я старался проводить те формы, к которым мы успели привыкнуть, и избегал всяких новшеств — даже с риском быть непоследовательным. В сомнительных случаях брал те формы, которые наименее резали ухо и глаз; конечно, это критерий субъективный, но ведь наши случаи потому и сомнительны, что объективных критериев не имеется. Особенно затруднительно обстояло дело с именами личными. Как известно, римские имена состоят большею частью из трех отдельных имен: личного (напр. Марк), родового (напр. Туллий) и фамилии (напр. Цицерон). Имена личные у римлян всегда (если они стоят при родовых, или фамилиях) сокращаются (М. Туллий — Марк Туллий); как же было поступить переводчику? Выписывая их, я получил бы крайне неизящное накопление имен, особенно там, где называется много имен подряд; пропуская их, я лишил бы читателя возможности разобраться в однофамильцах, коих масса; наконец, сокращая их, я сделал бы их неудобопроизносимыми для тех читателей, которые не знают наизусть их разрешения. Все же третий исход показался мне наименее неудобным; интересующийся делом найдет «ключ» к разрешению сокращений в «справочном листке» (последняя страница книги); прочим же советую при чтении пропускать их и видеть в них только знаки для различения однофамильцев.
ПРИМЕЧАНИЯ