Н. Сахарный

Трагедии Эсхила

Текст приводится по изданию: «Эсхил. Трагедии», изд-во «Художественная литература». М., 1971. С. 5—35.

1

с.5 Эсхил (525—456 гг. до н. э.) жил в самую вол­ну­ю­щую эпо­ху исто­рии сво­ей отчиз­ны. Обще­ст­вен­ная атмо­сфе­ра была исклю­чи­тель­но напря­жен­ной, порой гро­зо­вой и дра­ма­тич­ной. Она созда­ва­лась преж­де все­го внут­рен­ним, соци­аль­ным анта­го­низ­мом меж­ду осво­бож­дав­шим­ся демо­сом и реак­ци­он­ны­ми сила­ми земле­вла­дель­че­ской зна­ти, а так­же ост­ры­ми рас­хож­де­ни­я­ми и столк­но­ве­ни­я­ми в само́м раз­но­слой­ном демо­се.

Когда Эсхи­лу было шест­на­дцать лет, в Афи­нах были сверг­ну­ты Писи­стра­ти­ды — сыно­вья захва­тив­ше­го власть в горо­де тира­на. Через два года были про­веде­ны рево­лю­ци­он­ные меры Кли­сфе­на, направ­лен­ные про­тив сохра­нив­шей­ся родо­вой и пла­но­вой орга­ни­за­ции, на кото­рую опи­ра­лись ари­сто­кра­ти­че­ские вер­хи. Борь­ба не пре­кра­ща­лась и не зати­ха­ла. За пять лет до смер­ти вели­ко­го тра­ги­ка рефор­ма Эфи­аль­та окон­ча­тель­но лик­види­ро­ва­ла пере­жит­ки этой орга­ни­за­ции, упразд­нив ста­рин­ные пра­ва выс­ше­го суди­ли­ща — аре­о­па­га. Вос­хо­див­шие силы демо­кра­тии — тол­ща кре­стьян, ремес­лен­ни­ков, кора­бель­щи­ков, тор­го­во­го и про­че­го пред­при­им­чи­во­го город­ско­го люда — неуклон­но утвер­жда­ли свое зна­че­ние. Став глав­ной веду­щей силой в афин­ском поли­се, они долж­ны были ограж­дать его и от внеш­них про­тив­ни­ков — оли­гар­хи­че­ской Спар­ты, Бео­тии, Хал­киды, Эги­ны. Отсто­яв в про­дол­жи­тель­ных вой­нах с ними свою само­сто­я­тель­ность, моло­дое атти­че­ское наро­до­прав­ство бли­ста­тель­но с.6 дока­за­ло свою жиз­не­спо­соб­ность. Она про­яви­лась с огром­ной мощью осо­бен­но в годы тяг­чай­ше­го исто­ри­че­ско­го испы­та­ния — гре­ко-пер­сид­ских войн. Воз­гла­вив все­на­род­ную борь­бу про­тив могу­ще­ст­вен­но­го вра­га, афи­няне сво­им муже­ст­вом и пат­рио­тиз­мом вдох­но­ви­ли на рат­ные подви­ги всю Элла­ду. Их тяже­ло­во­ору­жен­ные пехо­тин­цы — гопли­ты одер­жа­ли победу при Мара­фоне (490 г. до н. э.), их моря­ки раз­гро­ми­ли огром­ный пер­сид­ский флот у Сала­ми­на (480 г. до н. э.), их вой­ско в союз­ной гре­че­ской армии сыг­ра­ло важ­ную роль в сра­же­нии у Пла­теи (479 г. до н. э.), их эскад­ра в соста­ве гре­че­ско­го флота нанес­ла послед­ний удар пер­сам у Мика­ле. Раз­гром вра­га имел сво­им послед­ст­ви­ем отпа­де­ние от него Мало­ази­ат­ской Гре­ции — Ионии — и пол­ное осво­бож­де­ние все­го эллин­ско­го мира от пося­га­тельств пер­сов.

По сво­е­му про­ис­хож­де­нию Эсхил при­над­ле­жал к ари­сто­кра­там, евпат­ридам, но сво­и­ми взгляда­ми, сво­и­ми сим­па­ти­я­ми и устрем­ле­ни­я­ми был на сто­роне все­го ново­го, про­грес­сив­но­го, что вопло­ща­лось для него в афин­ской демо­кра­тии. Всем сво­им твор­че­ст­вом он это новое утвер­ждал, а когда над его роди­ной навис­ла угро­за нево­ли, он с копьем в руке отваж­но защи­щал свою отчиз­ну. Эту защи­ту оте­че­ства Эсхил счи­тал важ­ней­шим подви­гом и назна­че­ни­ем сво­ей жиз­ни, что явст­ву­ет из авто­эпи­та­фии поэта, в кото­рой отме­че­на лишь его доб­лесть как мара­фон­ско­го бой­ца. В над­гроб­ной над­пи­си Эсхил не упо­мя­нул о сво­ем тра­гедий­ном твор­че­стве, види­мо счи­тая его под­чи­нен­ным ино­му жиз­нен­но­му назна­че­нию.

Геро­и­че­ская борь­ба гре­че­ско­го наро­да за свою сво­бо­ду и неза­ви­си­мость и исход этой борь­бы опре­де­ли­ли в суще­ст­вен­ней­ших чер­тах все миро­воз­зре­ние и миро­ощу­ще­ние поэта. Глу­бо­кая убеж­ден­ность Эсхи­ла в исто­ри­че­ской право­те дела Элла­ды все­ли­ла в него веру, что закон спра­вед­ли­во­сти — Дике — непре­ло­жен. Непо­ко­ле­би­мость этой веры поэта харак­те­ри­зу­ет его взгляды на мир и людей, на судь­бу пле­ме­ни, рода, семьи и отдель­но­го чело­ве­ка. Все, что нару­ша­ет этот свя­той нрав­ст­вен­ный прин­цип, нече­сти­во и недо­пу­сти­мо. Нель­зя пре­сту­пать этот закон без­на­ка­зан­но: воз­мездие неиз­беж­но, оно при­дет рань­ше или поз­же, но неми­ну­е­мо. Участь пер­сид­ских заво­е­ва­те­лей рас­ши­ре­на Эсхи­лом до уни­вер­саль­ной идеи кары и рас­пла­ты за допу­ще­ние неспра­вед­ли­во­сти. Кара пости­га­ет за зло, при­чи­нен­ное не толь­ко чело­ве­ку, но и любо­му дру­го­му живо­му суще­ству («Ага­мем­нон», 49—59).

с.7 В «Про­си­тель­ни­цах» Дана­иды умо­ля­ют Пелас­га о спа­се­нии их от наси­лия Егип­ти­а­дов — во имя спра­вед­ли­во­сти. Если царь Аргоса засту­пит­ся за них, то его союз­ни­цей станет спра­вед­ли­вость, Дике (342). Посколь­ку он колеб­лет­ся, то они спра­ши­ва­ют, поче­му он мед­лит посту­пить по спра­вед­ли­во­сти (406): ведь Егип­ти­а­ды хотят попрать спра­вед­ли­вость (430). Хор завер­ша­ет тра­гедию моле­ни­ем о тор­же­стве спра­вед­ли­во­сти: «Пусть же пра­вый будет прав!» (1072).

Спра­вед­ли­вость, спра­вед­ли­вость, спра­вед­ли­вость… Мож­но при­ве­сти еще десят­ки подоб­ных мест из тра­гедий Эсхи­ла, где она утвер­жда­ет­ся как кра­е­уголь­ный камень, кото­рый дол­жен лежать в осно­ве чело­ве­че­ских дея­ний. Это — идей­ный лейт­мо­тив, кото­рый про­хо­дит так­же и через «Пер­сов», через «Семе­ро про­тив Фив», через три­ло­гию «Оре­стея» и через «Про­ме­тея при­ко­ван­но­го», — через все сохра­нив­ши­е­ся про­из­веде­ния вели­ко­го дра­ма­тур­га.

Идея спра­вед­ли­во­сти — Дике — во мно­гом носит у Эсхи­ла еще рели­ги­оз­но-мифо­ло­ги­че­ский харак­тер. Спра­вед­ли­вость есть не толь­ко нрав­ст­вен­ный прин­цип, но и глав­ным обра­зом осно­ва миро­по­ряд­ка, ее залог — все­мо­гу­ще­ство богов, преж­де все­го — Зев­са. Мой­ра и боги посы­ла­ют чело­ве­ку воз­мездие, подоб­но тому как в «Илиа­де» губи­тель­ные навод­не­ния насы­ла­ет


Зевс раз­дра­жен­ный, на тех него­дуя людей, что непра­вый
Свой совер­ша­ют на пло­ща­ди суд и наси­лия мно­жат,
Прав­ду тес­нят и ничуть нака­за­нья богов не стра­шат­ся…
(XVI, 386—388)

В таком пони­ма­нии спра­вед­ли­во­сти Эсхил вооб­ще бли­зок к Гоме­ру: не слу­чай­но раз­ру­ше­ние Трои мыс­лит­ся обо­и­ми поэта­ми как воз­мездие за пре­ступ­ле­ние Пари­са.


Прав­да в При­а­мов дом
Карой вошла тяже­лой, —

поет хор в «Жерт­ве у гро­ба» (935—936).

Одна­ко содер­жа­ние поня­тия спра­вед­ли­во­сти у Гоме­ра и у Эсхи­ла дале­ко не иден­тич­ны. Пони­ма­ние спра­вед­ли­во­сти у Гоме­ра зиждет­ся еще глав­ным обра­зом на эти­ке общин­но-родо­вых отно­ше­ний; это пони­ма­ние суще­ст­вен­но изме­ня­ет­ся у поэта зем­ледель­цев Геси­о­да, затем у Соло­на и дру­гих поэтов и с.8 мыс­ли­те­лей древ­но­сти. Но имен­но у Эсхи­ла спра­вед­ли­вость и глу­бо­кий дра­ма­тизм борь­бы за нее состав­ля­ют весь пафос, самую душу его твор­че­ства.

В про­цес­се раз­ру­ше­ния ста­рых свя­зей и ста­нов­ле­ния ново­го, демо­кра­ти­че­ско­го горо­да-государ­ства — поли­са — в зна­чи­тель­ной мере воз­рос­ло само­со­зна­ние отдель­но­го чело­ве­ка, про­ис­хо­дит кри­стал­ли­за­ция лич­но­сти. Пери­од ста­нов­ле­ния афин­ской демо­кра­тии и ее рас­цве­та неред­ко — и вполне спра­вед­ли­во — харак­те­ри­зу­ют как момент рав­но­ве­сия меж­ду лич­но­стью и обще­ст­вом — город­ской общи­ной, неотъ­ем­ле­мой частью кото­рой лич­ность ощу­ща­ет себя и вне кото­рой не может себя выявить. И если про­цесс фор­ми­ро­ва­ния лич­но­сти ока­зал­ся решаю­щим для всей дра­ма­тур­гии Эсхи­ла, впер­вые наде­лив­ше­го сво­их геро­ев ярки­ми инди­виду­аль­ны­ми чер­та­ми (подроб­нее мы будем гово­рить об этом даль­ше), то для его эти­ки это рав­но­ве­сие при­об­ре­ло зна­че­ние иде­аль­ной нор­мы.

Основ­ной при­чи­ной нару­ше­ний спра­вед­ли­во­сти для Эсхи­ла явля­ет­ся «hyb­ris» — высо­ко­ме­рие, занос­чи­вость, пре­зри­тель­ная гор­ды­ня. Рас­пла­та за «hyb­ris» — осно­ва эти­че­ской фило­со­фии Эсхи­ла. Дана­иды умо­ля­ют Пелас­га спа­сти их от над­мен­ных Егип­ти­а­дов, носи­те­лей про­из­во­ла и наси­лия. Отби­ва­ясь от их дерз­ко­го послан­ца, они неод­но­крат­но клей­мят пося­га­тель­ства пре­сле­до­ва­те­лей как «hyb­ris» («Про­си­тель­ни­цы», 817, 845, 880 и др.). Тень Дария пред­ска­зы­ва­ет пора­же­ние пер­сид­ско­го вой­ска за «hyb­ris», за дер­зость похо­да на зем­лю элли­нов:


Кара­ет за гор­ды­ню карой гроз­ною
Судья кру­то­го нра­ва, бес­по­щад­ный Зевс.
(«Пер­сы», 827—828)

Крах наше­ст­вия пер­сов и гибель мно­гих из них долж­ны послу­жить уро­ком в гряду­щем, чтобы не допус­ка­ли боль­ше подоб­ной дер­зо­сти, не про­яв­ля­ли губи­тель­ной «hyb­ris» (там же, 818—821).

Одно свое­во­лие, одна наг­лость вле­чет за собою дру­гие, одна «hyb­ris» порож­да­ет дру­гую, — поет хор в «Ага­мем­ноне» (760 и сл.). Мно­го ана­ло­гич­ных осуж­де­ний дерз­ко­го свое­во­лия и в дру­гих тра­геди­ях. Эсхил здесь мыс­лит так же, как его стар­ший совре­мен­ник, фило­соф Герак­лит: «Высо­ко­мер­ное свое­во­лие (hyb­ris) сле­ду­ет тушить ско­рее, чем пожар» (фраг­мент 43).

с.9 Дерз­кое свое­во­лие и без­рас­суд­ность ведут к тра­ги­че­ским послед­ст­ви­ям. Свер­шив­ший зло дол­жен полу­чить воз­мездие, постра­дать:


Горе пре­ступ­ни­ку. Вот где прав­да.
(«Ага­мем­нон», 1563)

И стра­да­ния слу­жат чело­ве­ку по-сво­е­му, обра­зум­ляя и умуд­ряя его:


Через муки, через боль
Зевс ведет люден к уму,
К разу­ме­нию ведет.
(«Ага­мем­нон», 186—188)

Итак, нача­лом, удер­жи­ваю­щим чело­ве­ка от «hyb­ris», явля­ет­ся не толь­ко и не столь­ко страх нака­за­ния, сколь­ко разум. А сама «hyb­ris» часто явля­ет­ся пло­дом нера­зу­мия. Так, зло­по­луч­ный поход пер­сов — не толь­ко нау­ще­ние «hyb­ris», но и без­рас­суд­ства мифи­че­ской Аты, помра­чив­шей разум пер­сид­ско­го царя. Тень Дария гово­рит о болез­ни, потем­нив­шей рас­судок его сына, кото­рый пред­при­нял это наше­ст­вие на Элла­ду. Пре­ступ­ле­ния совер­ша­ют­ся в роду Атридов из-за ослеп­ле­ния ума («Ага­мем­нон», 1192); из-за дея­ний, про­тив­ных рас­суд­ку, совер­ша­ют­ся страш­ные пре­ступ­ле­ния в роду Лаия.

Осуж­дая без­рас­суд­ство как при­чи­ну мно­гих бед и зол, Эсхил при­хо­дит к выво­ду, что разум, мысль есть вели­чай­шее бла­го, дан­ное людям Про­ме­те­ем.


Ум и смет­ли­вость
Я в них, дото­ле глу­пых, про­будить посмел, —

рас­ска­зы­ва­ет при­ко­ван­ный титан Оке­а­нидам («Про­ме­тей при­ко­ван­ный», 443—444). И — опять — вели­кий дра­ма­тург пере­кли­ка­ет­ся с вели­ким фило­со­фом. «Мыш­ле­ние — вели­кое досто­ин­ство», «Муд­рость заклю­ча­ет­ся толь­ко в одном: при­знать разум как то, что управ­ля­ет все­ми при помо­щи все­го», — чита­ем мы у Герак­ли­та (фраг­мен­ты 112 и 41).

Эта пере­клич­ка не слу­чай­на. Высо­кая оцен­ка мыс­ли, «логоса», выве­ла гре­че­скую фило­со­фию из лона рели­ги­оз­но-мифо­ло­ги­че­ско­го мыш­ле­ния, послу­жи­ла оруди­ем одной из вели­чай­ших рево­лю­ции в исто­рии чело­ве­че­ско­го разу­ма. С тех пор стрем­ле­ние постро­ить нрав­ст­вен­ность на рацио­наль­ной осно­ве с.10 ста­но­вит­ся веду­щей тен­ден­ци­ей гре­че­ской фило­со­фии. И не одной фило­со­фии — это дока­зы­ва­ют тра­гедии Эсхи­ла, не толь­ко свиде­те­ля, но и участ­ни­ка назван­но­го вели­ко­го пере­во­рота.

2

Эсхил был поэтом огром­ной, почти неве­ро­ят­ной твор­че­ской энер­гии. Об этом гово­рит уже одно коли­че­ство создан­ных им дра­ма­ти­че­ских про­из­веде­ний — чуть ли не девя­но­сто. А ведь в его вре­мя создать дра­му озна­ча­ло не толь­ко напи­сать ее, но и дове­сти до зри­те­ля, взять на себя всю поста­нов­ку — с обу­че­ни­ем хора пению и рит­ми­че­ско­му испол­не­нию сти­хотвор­но­го тек­ста, с под­готов­кой акте­ров и сце­ны. Но дело, конеч­но, не в коли­че­стве.

До Эсхи­ла была, по сути, не дра­ма, а нечто подоб­ное ора­то­рии, зна­чи­тель­ную часть кото­рой состав­ля­ли риту­аль­но­го про­ис­хож­де­ния сла­во­сло­вия и пла­чи («тре­но­сы»). При имев­шем­ся един­ст­вен­ном акте­ре сюжет­ное дей­ст­вие еще не достиг­ло доста­точ­но­го раз­ви­тия. Оно полу­чи­ло над­ле­жа­щее место лишь тогда, когда Эсхил ввел вто­ро­го акте­ра. Обла­дая фан­та­зи­ей истин­но­го поэ­ти­че­ско­го гения и фило­соф­ской глу­би­ной пости­же­ния кон­флик­тов, Эсхил, хотя и не был пер­вым дра­ма­тур­гом, явил­ся «отцом тра­гедии». До нас не дошли про­из­веде­ния его пред­ше­ст­вен­ни­ков — Тес­пида, Хери­ла, Пра­ти­на, Фри­ни­ха, а сре­ди сохра­нив­ших­ся семи тра­гедий Эсхи­ла нет ни одной, кото­рая отно­си­лась бы к началь­но­му или совсем ран­не­му пери­о­ду его твор­че­ства, — так что про­следить ста­нов­ле­ние дра­мы невоз­мож­но. Неко­то­рое пред­став­ле­ние об этом мы можем себе соста­вить по тому, как посте­пен­но пре­одоле­ва­ет­ся Эсхи­лом та веду­щая роль, кото­рую все еще игра­ет в неко­то­рых про­из­веде­ни­ях поэта хор, его сплош­ные тре­но­сы и тор­же­ст­вен­ные пес­но­пе­ния.

В «Про­си­тель­ни­цах» пар­тии хора еще зани­ма­ют три пятых тек­ста. Связь с «ора­то­ри­ей» здесь еще нали­цо. И все же это под­лин­ная тра­гедия. Она явля­ет­ся пер­вой частью тет­ра­ло­гии о Дана­идах — осталь­ные две тра­гедии («Егип­тяне» и «Дана­иды») и сати­ров­ская дра­ма «Ами­мо­на» не сохра­ни­лись.

Гово­ря об этом древ­ней­шем из дошед­ших до нас дра­ма­ти­че­ских вопло­ще­ний мифа, мы преж­де все­го стал­ки­ва­ем­ся с вопро­сом: поче­му ста­рин­ное ска­за­ние, до Эсхи­ла уже с.11 пре­тво­рен­ное в эпо­се («Дана­ида») и в тра­геди­ях Фри­ни­ха, при­влек­ло его вни­ма­ние?

Миф о судь­бе пяти­де­ся­ти доче­рей Даная, кото­рые бежа­ли от двою­род­ных бра­тьев — от сыно­вей Егип­та, навя­зы­вав­ших им узы бра­ка, отра­жа­ет соци­аль­ный сдвиг боль­шо­го исто­ри­че­ско­го зна­че­ния — изжи­ва­ние кров­но­род­ст­вен­ной семьи. Воз­мож­но, что в мифе нашла отклик борь­ба за мате­рин­ское пра­во. Но в эпо­ху Эсхи­ла эти вопро­сы дав­но уже утра­ти­ли свою обще­ст­вен­ную важ­ность и прак­ти­че­ски, жиз­нен­но, нико­го не вол­но­ва­ли. И если поэт обра­тил­ся к ска­за­нию о Дана­идах, то тут послу­жи­ли импуль­са­ми воз­мож­ные соот­вет­ст­вия, воз­мож­ные ана­ло­гии мифа и совре­мен­ной поэту дей­ст­ви­тель­но­сти, воз­мож­ность раз­ра­ботать на ста­ром сюже­те новые, обще­ст­вен­но акту­аль­ные темы, про­бле­мы, идеи.

Сре­ди послед­них одной из наи­бо­лее вол­но­вав­ших тогда гре­че­ский мир была идея борь­бы про­тив пер­сид­ских заво­е­ва­те­лей. И вот, дума­ет­ся, что мы здесь впер­вые видим, как миф дра­ма­ти­зи­ру­ет­ся под углом зре­ния совре­мен­но­сти. Ведь Дана­иды — пра­внуч­ки арги­вян­ки Ио, к кото­рой вос­пы­лал стра­стью Зевс и кото­рая, гони­мая Герой, очу­ти­лась за пре­де­ла­ми Гре­ции — в Ливии. Спа­са­ясь от пре­сле­до­ва­ния двою­род­ных бра­тьев, Егип­ти­а­дов, доче­ри Даная ищут убе­жи­ще в Арго­се — род­ной зем­ле сво­ей пра­баб­ки. Их надеж­да най­ти тут защи­ту, зна­чит, «исто­ри­че­ски» оправ­да­на. Древ­нее пре­да­ние сра­зу пово­ра­чи­ва­ет­ся, таким обра­зом, к совре­мен­но­сти, к вопро­су о под­держ­ке афи­ня­на­ми ионий­ских гре­ков, обра­тив­ших­ся к ним за помо­щью в борь­бе про­тив пер­сид­ско­го вла­ды­че­ства.

Одна­ко вопрос о войне с пер­са­ми сто­ял не толь­ко перед Афи­на­ми, но и перед дру­ги­ми гре­че­ски­ми поли­са­ми. Были, как извест­но, и такие горо­да, кото­рые ори­ен­ти­ро­ва­лись на Пер­сию или, опа­са­ясь исхо­да вой­ны с могу­ще­ст­вен­ной ази­ат­ской дер­жа­вой, коле­ба­лись. Одним из таких горо­дов был Аргос, и не слу­чай­но Эсхил выбрал для тра­гедии, создан­ной в пери­од вой­ны, мифи­че­ское собы­тие, дей­ст­вие кото­ро­го про­ис­хо­дит в этом поли­се. Новая интер­пре­та­ция сюже­та име­ла сво­ей зада­чей убедить и афи­нян, и дру­гих элли­нов, в осо­бен­но­сти аргос­цев, что вой­на с пер­са­ми спра­вед­ли­ва и отве­ча­ет боже­ст­вен­но­му зако­ну защи­ты моля­щих.

Одна­ко этой важ­ной для Эсхи­ла и его наро­да обще­ст­вен­но-поли­ти­че­ской зада­чей отнюдь не исчер­пы­ва­ет­ся смысл тра­гедии. с.12 Впер­вые здесь дан во всем сво­ем тра­гиз­ме кон­фликт меж­ду сла­бы­ми — пра­вы­ми — и силь­ны­ми — носи­те­ля­ми крив­ды. Ста­рый миф при­об­ре­та­ет новый соци­аль­но-фило­соф­ский и эти­че­ский смысл — борь­бы за Дике, за спра­вед­ли­вость. Он рас­кры­ва­ет­ся из все­го содер­жа­ния тра­гедии и поведе­ния ее пер­со­на­жей и из пар­тии хора. Впро­чем, хор здесь — тоже пер­со­наж, но пер­со­наж кол­лек­тив­ный. Воз­мож­но, поэто­му соче­та­ние как бы без­лич­но­го испол­ни­те­ля песен с дей­ст­ву­ю­щим лицом обу­сло­ви­ло и харак­тер это­го хора-пер­со­на­жа. Дана­иды-жерт­вы пуг­ли­во дро­жат, узнав о при­бли­же­нии Егип­ти­а­дов, не выка­зы­вай ника­кой воли к сопро­тив­ле­нию; Дана­иды — участ­ни­цы хора, гла­ша­тая идеи поэта, весь­ма энер­гич­но наста­и­ва­ют на ока­за­нии им защи­ты, угро­жая Пелас­гу карой богов.

Их непо­ко­ле­би­мой вере в боже­ст­вен­ную обос­но­ван­ность, в спра­вед­ли­вость сво­их при­тя­за­ний про­ти­во­по­став­лен нелег­кий выбор, кото­рый вынуж­ден сде­лать Пеласг. Забота о бла­го­по­лу­чии наро­да, тре­во­га за его судь­бу — вот чем преж­де все­го руко­во­дит­ся этот герой. Это не родо­вой царь-басилевс или ари­сто­кра­ти­че­ский вла­ды­ка пле­ме­ни, ввер­гаю­щий его по сво­ей при­хо­ти в пучи­ну бед, а демо­кра­ти­че­ский вождь сво­бод­но­го поли­са. В ответ на прось­бу Дана­ид, счи­таю­щих его само­держ­цем, еди­но­вер­ши­те­лем дел горо­да, Пеласг пояс­ня­ет, что без воли граж­дан он ниче­го не пред­при­мет (365—369). «Поста­нов­ле­нье горо­да незыб­ле­мо», — гово­рит он даль­ше.

Пеласг колеб­лет­ся меж­ду состра­да­ни­ем к моля­щим о защи­те девуш­кам и опа­се­ни­ем за судь­бу род­но­го горо­да, на кото­рый обру­шит­ся вой­на, и это коле­ба­ние состав­ля­ет при­чи­ну душев­ных стра­да­ний вождя аргос­цев. Узнав о род­стве с про­си­тель­ни­ца­ми и созна­вая себя обя­зан­ным подать им помощь, Пеласг сра­зу сооб­ра­жа­ет, что она чре­ва­та вой­ной, и хочет, чтобы и они поня­ли эту угро­зу поли­су, дума­ет, как бы соче­тать одно с дру­гим — защи­тить моля­щих и избе­жать вой­ны:


Заду­мать­ся я дол­жен. В глу­бо­чай­шие
Глу­би­ны раз­мыш­ле­нья пусть ныряль­щи­ком
Про­никнет зор­кий, трез­вый и спо­кой­ный взгляд…
Ни ввя­зы­вать­ся в бит­ву нам не сле­ду­ет,
Ни выда­вать вас, к оча­гу свя­щен­но­му
При­пав­ших…
Суди­те сами — как тут не заду­мать­ся?
(407—417)

с.13 Но как соче­тать несо­че­таю­ще­е­ся? Перед Пеласгом глу­бо­ко тра­ги­че­ская дилем­ма, и он не зна­ет, как раз­ре­шить ее. В отли­чие от Эди­па, чья тра­гедия явля­ет­ся след­ст­ви­ем незна­ния, неведе­ния, тра­гедия Пелас­га заклю­ча­ет­ся в зна­нии. Он зна­ет, что обя­зан помочь Дана­идам, и зна­ет, что сво­ею помо­щью накли­чет вой­ну, и отсюда его душев­ные муки. Это тра­гедия зна­ния — самая тяже­лая, самая страш­ная, может быть. Об этом через пол­сто­ле­тия ска­жет Софокл уста­ми сле­по­го про­ри­ца­те­ля Тире­сия:


О зна­нье, зна­нье! Тяж­кая обу­за,
Когда во вред ты знаю­щим дано…

Вред, о кото­ром дума­ет Пеласг, несрав­нен­но боль­ше, страш­нее: беда обру­шит­ся не на него одно­го, а на весь полис, на весь народ. Но исхо­дить из опа­се­ния таких послед­ст­вий зна­чит здесь совер­шить тяг­чай­шее пре­ступ­ле­ние про­тив Дике. И Пеласг дела­ет выбор — в поль­зу спра­вед­ли­во­сти. Для Эсхи­ла этот выбор, это реше­ние соблю­сти Дике как резуль­тат победы воли и разу­ма выше, чем тра­ди­ци­он­ная, не знаю­щая кон­флик­тов вера Дана­ид в боже­ст­вен­ный закон. Тем более что для Пелас­га осо­зна­ние свя­щен­но­го дол­га озна­ча­ет его испол­не­ние: защи­щая Дана­ид, Пеласг во вто­рой части тет­ра­ло­гии, в не дошед­ших до нас «Егип­тя­нах», гибнет в борь­бе про­тив насиль­ни­ков.

3

«Пер­сы» — сред­няя часть три­ло­гии. Тра­гедия, кото­рой пред­ше­ст­во­ва­ла мифо­ло­ги­че­ская пье­са «Финей» и за кото­рой сле­до­ва­ла такая же дра­ма «Главк», постро­е­на на исто­ри­че­ском мате­ри­а­ле, вполне укла­ды­вав­шем­ся в такое обрам­ле­ние, посколь­ку и мифо­ло­гия трак­то­ва­лась как «исто­рия». Неза­дол­го до поста­нов­ки «Пер­сов» (472 г. до н. э.) Фри­них пока­зал свою, до нас не дошед­шую, тра­гедию «Фини­ки­ян­ки» (476 г. до н. э.), посвя­щен­ную той же теме — наше­ст­вию пер­сов и их пора­же­нию в мор­ском сра­же­нии у Сала­ми­на. Ее хор, види­мо, состав­ля­ли мате­ри и жены фини­кий­ских моря­ков, отправ­лен­ных пер­са­ми в поход на Элла­ду, и их тре­но­сы опла­ки­ва­ли горест­ный исход сра­же­ния, тем самым кос­вен­но про­слав­ляя доб­лесть победи­те­лей и их вдох­но­ви­те­ля — Феми­сток­ла.

с.14 У Эсхи­ла хор состо­ит из пер­сид­ских ста­рей­шин, тре­но­сы кото­рых тоже состав­ля­ют зна­чи­тель­ную часть тра­гедии — око­ло поло­ви­ны ее. Имен­но здесь — как и в боль­шом моно­ло­ге Дария — выра­же­на эти­ко-фило­соф­ская и пат­рио­ти­че­ская тен­ден­ция тра­гедии.

В нача­ле дра­мы, в ее вели­ча­во-тор­же­ст­вен­ном паро­де, лири­че­ски выра­жен­ное смут­ное опа­се­ние надви­гаю­щей­ся ката­стро­фы череду­ет­ся с эпи­че­ским и оди­че­ским вос­хва­ле­ни­ем пер­сид­ских пол­чищ и их вое­на­чаль­ни­ков во гла­ве с «царем царей» Ксерк­сом1. Но уже конец это­го пер­во­го выступ­ле­ния хора, его эпод, зву­чит печаль­ным аккор­дом: Ата обо­льсти­ла и осле­пи­ла гла­ва­ря похо­да, и это при­ведет к беде. Затем, после рас­ска­за вест­ни­ка о пол­ном пора­же­нии, после печаль­но­го пред­ска­за­ния тени Дария и, нако­нец, когда появ­ля­ет­ся жал­кий Ксеркс, хор будет в горь­ких тре­но­сах изли­вать свою скорбь о поте­ре Пер­си­ей былой мощи, сла­вы и вели­чия, о гибе­ли поимен­но назван­ных вое­на­чаль­ни­ков и мно­же­ства участ­ни­ков похо­да, потоп­лен­ных в море и сра­жен­ных копья­ми элли­нов.

Так, воз­ве­ли­чи­вая и опла­ки­вая побеж­ден­но­го вра­га, хор под­чер­ки­ва­ет вели­чие самой победы и про­слав­ля­ет победи­те­лей. Лири­че­ская пате­ти­ка пла­чей хора зву­ча­ла для слу­ха афи­нян гим­ни­че­ской радо­стью сла­во­сло­вия.

Но, наряду с этой лири­че­ской функ­ци­ей, хор высту­па­ет и как сво­его рода «резо­нер» — пря­мой выра­зи­тель идеи авто­ра. Уста­ми хора выска­зы­ва­ет­ся основ­ная мысль поэта, гор­до­го демо­кра­ти­че­ской сво­бо­дой элли­нов, про­ти­во­по­став­лен­ной раб­ской зави­си­мо­сти пер­сов от вла­сти дес­по­ти­че­ско­го царя. На вопрос цари­цы, кто явля­ет­ся само­держ­цем у афи­нян, хор отве­ча­ет:


Нико­му они не слу­жат, не под­власт­ны нико­му.
(242)

Нако­нец уста­ми тех же пер­сид­ских ста­рей­шин Эсхил выра­жа­ет свое созна­ние неиз­беж­но­сти спра­вед­ли­во­го воз­мездия,


«Отпла­ты злом за зло от зла…»

с.15 Еще более откро­вен­но взгляды само­го Эсхи­ла выска­за­ны в речи Дария. Он осуж­да­ет поход сына как безу­мие, на кото­рое его толк­ну­ла над­мен­ная дер­зость, «hyb­ris», и пред­ве­ща­ет, что вслед за раз­гро­мом у Сала­ми­на после­ду­ет еще пора­же­ние у Пла­тей. Все это — кара за нече­сти­вые дея­ния, свер­шен­ные пер­са­ми в Элла­де.

Рели­ги­оз­но-нрав­ст­вен­ный взгляд Эсхи­ла здесь допол­ня­ет­ся исто­ри­ко-фило­соф­ским и поли­ти­че­ским: по мифу, Азия и Евро­па, так ска­зать, кон­ти­нен­таль­но род­ст­вен­ны, но Пер­сия и Элла­да раз­ме­же­ва­ны: пер­вая — вла­ды­чи­ца суши, вто­рая — моря. Ксеркс, перей­дя через Гел­лес­понт, эту исто­ри­че­скую гра­ни­цу нару­шил, за что пер­сы и попла­ти­лись. В борь­бе меж­ду сто­рон­ни­ка­ми про­дол­же­ния вой­ны, воз­глав­ля­е­мы­ми Феми­сто­к­лом, и их про­тив­ни­ка­ми, во гла­ве с Ари­сти­дом, Эсхил, види­мо, был на сто­роне послед­них, и отсюда про­по­ведь мира в про­ро­че­стве Дария.

Наряду с лири­че­ски­ми пар­ти­я­ми хора и геро­ев, наряду с пря­мым про­воз­гла­ше­ни­ем со сце­ны сво­их идеи, Эсхил для про­слав­ле­ния победы род­ных Афин при­бе­га­ет и к сред­ству, заим­ст­во­ван­но­му из арсе­на­ла эпо­са. Мы име­ем в виду рас­сказ вест­ни­ка о самой Сала­мин­ской бит­ве. Спла­вив все эти раз­но­род­ные эле­мен­ты в нераз­рыв­ное худо­же­ст­вен­ное един­ство, Эсхил создал неру­котвор­ный поэ­ти­че­ский памят­ник спра­вед­ли­вой войне наро­да за свою неза­ви­си­мость, мощ­ный гимн пат­рио­тиз­му, муже­ству, доб­ле­сти и сво­бо­до­лю­бию. Он фило­соф­ски осмыс­лил раз­гром вра­га как исто­ри­че­ски неиз­беж­ное воз­мездие и как гроз­ное пре­до­сте­ре­же­ние и урок заво­е­ва­те­лям гряду­щих веков, вплоть до наше­го вре­ме­ни. В этом — все­мир­ное зна­че­ние тра­гедии Эсхи­ла, нацио­наль­но-эллин­ский и обще­че­ло­ве­че­ский пафос ее. Она име­ла и сохра­ня­ет вели­кий вос­пи­та­тель­ный смысл.


Я тра­гедию «Пер­сы» поста­вил тогда, чтобы вло­жить в вас стрем­ле­нье к победе,
К пре­вос­ход­ству вели­кую волю вдох­нуть. Я одел ее в блеск и вели­чье, —

гово­рит Эсхил в «Лягуш­ках» Ари­сто­фа­на. Поэт обра­ща­ет­ся к сво­им сопле­мен­ни­кам, но не толь­ко к ним.

Несмот­ря на отсут­ст­вие и пье­се кон­флик­та меж­ду лич­но­стя­ми, в ней все же ска­зы­ва­ет­ся стрем­ле­ние дра­ма­тур­га к созда­нию инди­виду­а­ли­зи­ро­ван­ных харак­те­ров. Даже в речах хора пер­сид­ских ста­рей­шин ино­гда чув­ст­ву­ет­ся харак­тер восточ­ных с.16 царе­двор­цев — кич­ли­вых и осто­рож­ных, льсти­вых и про­ни­ца­тель­ных. Тем более отно­сит­ся это к Атос­се. Нам пред­став­ля­ет­ся необос­но­ван­ной рас­про­стра­нен­ная харак­те­ри­сти­ка Атос­сы как «про­сто цари­цы», и ниче­го боль­ше. Ее образ име­ет неко­то­рые инди­виду­аль­ные чер­ты и по-сво­е­му инте­ре­сен. Он создан вовсе не так уж про­сто и одно­ли­ней­но. Уже пер­вое обра­ще­ние цар­ст­вен­ной вдо­вы к хору ста­рей­шин, в кото­ром выра­же­на ее оза­бо­чен­ность судь­бою бога­то­го досто­я­ния, собран­но­го Дари­ем, содер­жит и мате­рин­скую тре­во­гу за сына, Ксерк­са. Она видит тяже­лые сны, в кото­рых пара­бо­ли­че­ски отра­жа­ют­ся ее разду­мья об отно­ше­ни­ях Элла­ды с Пер­си­ей и ее опа­се­ния за судь­бу сына. В то же вре­мя цар­ское вели­чие и муд­рая осто­рож­ность не поз­во­ля­ют Атос­се выда­вать свое опа­се­ние за проч­ность пре­сто­ла Ксерк­са. Цари­ца вла­де­ет собою и взве­ши­ва­ет каж­дое свое сло­во. После сооб­ще­ния вест­ни­ка о том, что пер­сид­ское вой­ско пошло ко дну, она, сра­жен­ная этой вестью, про­яв­ля­ет стой­кость духа и наста­и­ва­ет, чтобы он рас­ска­зал все до кон­ца. Одна­ко опять, вла­дея собою и взве­ши­вая каж­дое сло­во, о сыне не спра­ши­ва­ет. И толь­ко когда вест­ник сооб­ща­ет, что Ксеркс жив, она не может сдер­жать радо­сти.

Узнав о судь­бе пер­сид­ско­го воин­ства, опла­кав его гибель, Атос­са, по сове­ту ста­рей­шин, реша­ет при­не­сти жерт­ву на моги­ле мужа и рас­спро­сить его о гряду­щем. Одна­ко, дей­ст­вуя как цари­ца, она тре­во­жит­ся о сыне как мать. Выслу­шав речь вызван­но­го из моги­лы Дария, осуж­даю­ще­го Ксерк­са за без­рас­суд­ный поход, цари­ца ста­ра­ет­ся смяг­чить вину сына. Так выри­со­вы­ва­ет­ся перед нами вовсе не при­ми­тив­ный образ цар­ст­вен­ной мате­ри, глу­бо­ко пере­жи­ваю­щей, но обна­ру­жи­ваю­щей свое душев­ное состо­я­ние сдер­жан­но, любя­щей и забот­ли­вой, стой­кой и муд­рой.

Пате­ти­ка тре­но­сов, рас­кры­ваю­щих всю без­дну стра­да­нии, в кото­рую вверг­ло пер­сов безу­мие царя, потря­саю­щий рас­сказ вест­ни­ка, харак­те­ри­зу­ю­щий геро­и­че­ский подвиг гре­че­ско­го наро­да, мону­мен­таль­ность обра­зов, глу­бо­кая нрав­ст­вен­ная и исто­ри­че­ская фило­со­фич­ность тра­гедии в неко­то­рой мере ком­пен­си­ру­ют нам почти пол­ное отсут­ст­вие в ней дра­ма­ти­че­ско­го кон­флик­та и дей­ст­вия. Вме­сте с тем «Пер­сы» свиде­тель­ст­ву­ют о напря­жен­ных уси­ли­ях, о стрем­ле­нии Эсхи­ла к созда­нию инди­виду­а­ли­зи­ро­ван­но­го харак­те­ра. Но дости­га­ет он это­го лишь в дру­гой тра­гедии, — в обра­зе Этео­к­ла.

с.17

4

«Семе­ро про­тив Фив», в кото­рых он явля­ет­ся цен­траль­ным дей­ст­ву­ю­щим лицом, — заклю­чи­тель­ная часть три­ло­гии, постав­лен­ной в 467 году до н. э. Тра­гедии пред­ше­ст­во­ва­ли до нас не дошед­шие «Лаий» и «Эдип».

Миф о гибе­ли про́кля­то­го Лаия и его потом­ков нашел свою поэ­ти­че­скую обра­бот­ку в несо­хра­нив­шем­ся эпо­се «Фиви­а­да». Из двух сыно­вей Эди­па, осле­пив­ше­го себя и поки­нув­ше­го Фивы после того, как откры­лось, что он убил отца, Лаия, и был мужем сво­ей мате­ри, пра­вит один Этеокл. Лишен­ный вла­сти, брат его Поли­ник наби­ра­ет в Арго­се рать и в чис­ле семи ее вождей идет вой­ной на род­ной город. Тра­гедия посвя­ще­на это­му похо­ду и его роко­вым послед­ст­ви­ям.

Какие соот­вет­ст­вия меж­ду реаль­ной обста­нов­кой в Элла­де и мифи­че­ским поло­же­ни­ем в эпи­че­ских Фивах мог­ли послу­жить импуль­сом для обра­ще­ния Эсхи­ла к дан­но­му сюже­ту?

Борь­ба за власть внут­ри поли­сов с при­вле­че­ни­ем внеш­ней воен­ной силы и даже с пре­да­тель­ской опо­рой на враж­деб­ную стра­ну, на Пер­сию, была неред­ким явле­ни­ем. Напри­мер, область Фив — Бео­тия, а так­же Фес­са­лия были одно вре­мя союз­ни­ца­ми ино­зем­цев. Когда пер­сы выса­ди­лись в Мара­фон­ской бух­те, сын Писи­стра­та Гип­пий при­со­еди­нил­ся к их вое­на­чаль­ни­ку Мар­до­нию, наде­ясь вновь стать вла­сти­те­лем Афин. Спар­тан­ский вождь Пав­са­ний нала­жи­вал какие-то свя­зи с Ксерк­сом, наде­ясь с его помо­щью вос­ста­но­вить свою поте­рян­ную власть. Изгнан­ный Феми­стокл, живя в Арго­се, стро­ил коз­ни про­тив пра­ви­те­ля Афин Кимо­на и, пре­сле­ду­е­мый, нашел убе­жи­ще в Пер­сии… Брат самос­ско­го пра­ви­те­ля Поли­кра­та, изгнан­ный тира­ном из оте­че­ства, вер­нул­ся на ост­ров с помо­щью пер­сов.

Тема интер­вен­ции была весь­ма акту­аль­ной и в запад­ных гре­че­ских поли­сах.

Тиран Сира­куз Гиерон, к кото­ро­му неза­дол­го до поста­нов­ки «Семе­рых» Эсхил при­ез­жал, враж­до­вал со сво­им пре­тен­до­вав­шим на власть млад­шим бра­том Поли­зе­лом. Послед­ний бежал в Акра­гант и, полу­чив здесь под­держ­ку, всту­пил в кро­во­про­лит­ную вой­ну с Гиеро­ном. Воз­мож­но, что имен­но это поло­же­ние в Сици­лии, с кото­рой поэт был свя­зан, где ста­вил неко­то­рые свои пье­сы и где окон­чил жизнь, и послу­жи­ло непо­сред­ст­вен­ным толч­ком к созда­нию тра­гедии.

с.18 В отли­чие от «Про­си­тель­ниц» и «Пер­сов», она начи­на­ет­ся с про­ло­га, в кото­ром сра­зу высту­па­ет глав­ное дей­ст­ву­ю­щее лицо — Этеокл. Хор, пар­тии кото­ро­го здесь тоже зани­ма­ют око­ло поло­ви­ны про­из­веде­ния, состо­ит, как и в пер­вой тра­гедии, из деву­шек. Но роль его зна­чи­тель­но более про­ста и одно­пла­но­ва: фиван­ки толь­ко выра­жа­ют свои ужас перед надви­гаю­щей­ся смер­тель­ной опас­но­стью, при­чи­та­ют о судь­бе жен­щин, кото­рых ждет позор и нево­ля, и молят­ся богам о спа­се­нии Фив. Эсхил, пере­жив­ший раз­гром и разо­ре­ние Афин, пере­дал в воп­лях и при­чи­та­ни­ях хора всю глу­би­ну стра­да­ний, при­чи­ня­е­мых заво­е­ва­те­ля­ми. Так мог выра­зить свою боль за истер­зан­ную отчиз­ну не каж­дый, пусть и гени­аль­ный, поэт, а лишь тот, кто сам про­шел через без­дну мук. Что в осно­ве скорб­но­го, напря­жен­но­го зву­ча­ния тре­но­сов в «Семе­рых» лежат не изгла­див­ши­е­ся еще вос­по­ми­на­ния о наше­ст­вии пер­сов, вид­но, меж­ду про­чим, и из того, что иду­щая на Фивы вра­же­ская рать пред­став­ля­ет­ся хору ино­языч­ной. Да и вождь фиван­цев молит богов, чтобы они не впряг­ли сво­бод­ную стра­ну и город в ярмо раб­ства, — здесь тоже слы­шит­ся отзвук борь­бы за неза­ви­си­мость от ази­ат­ско­го вра­га.

Под­лин­ным глав­ным лицом тра­гедии пред­ста­ет Этеокл. Из того, как он реа­ги­ру­ет на плач хора и на доне­се­ния лазут­чи­ка, из речей и дей­ст­вий Эди­по­ва сына выри­со­вы­ва­ет­ся могу­чий харак­тер героя. Очер­та­ния это­го харак­те­ра вид­ны уже с пер­во­го появ­ле­ния Этео­к­ла в про­ло­ге, где он обра­ща­ет­ся к сво­им сооте­че­ст­вен­ни­кам — фиван­цам с при­зы­вом стать на защи­ту отчиз­ны. Перед нами муже­ст­вен­ный пол­ко­во­дец, но и этот суро­вый воин для роди­ны нахо­дит неж­ней­шие сло­ва. И он тре­бу­ет, чтобы упла­ти­ли свой долг все вскорм­лен­ные ею, вклю­чая самых юных и самых дрях­лых. Этеокл испол­нен высо­ко­го созна­ния сво­ей ответ­ст­вен­но­сти за ее судь­бу, вели­кой пре­дан­но­сти ей, непре­клон­ной воли и реши­мо­сти отсто­ять ее.

Но вме­сте с тем Этеокл ока­зы­ва­ет­ся вовле­чен­ным в слож­ный нрав­ст­вен­ный кон­фликт. В сво­ем спо­ре за власть над Фива­ми с бра­том Поли­ни­ком Этеокл сам не сво­бо­ден от вины: ведь Это он изгнал бра­та из род­но­го горо­да… Оба сына Эди­па пре­тен­ду­ют на то, что Дике на их сто­роне: неда­ром на сим­во­ли­че­ском изо­бра­же­нии, укра­шаю­щем щит Поли­ни­ка, имен­но эта боги­ня вво­дит изгнан­ни­ка в Фивы. Этеокл кате­го­ри­че­ски отвер­га­ет при­тя­за­ния бра­та на правоту:

с.19

Не думаю, чтоб ныне, край губя род­ной,
В богине Прав­ды он нашел помощ­ни­цу…
(668—669)

Но, может быть, не вино­ва­ты оба бра­та? Ведь над обо­и­ми в рав­ной мере тяго­те­ет про­кля­тье Эди­па, оба при­над­ле­жат к про­кля­то­му роду Лаия, родив­ше­го сына вопре­ки ясно выска­зан­ной уста­ми ора­ку­ла воле судь­бы? Может быть, с точ­ки зре­ния поэта, фаталь­ная пред­опре­де­лен­ность и рас­при бра­тьев, и пред­сто­я­щей их гибе­ли сни­ма­ет соб­ст­вен­но нрав­ст­вен­ную про­бле­му — про­бле­му вины и ответ­ст­вен­но­сти?

Тема родо­во­го про­кля­тья с настой­чи­вой силой зву­чит и в пес­нях хора, и в речах Этео­к­ла, сознаю­ще­го неиз­беж­ность соб­ст­вен­ной гибе­ли. Но тема эта не сни­ма­ет нрав­ст­вен­но­го кон­флик­та, а, наобо­рот, отте­ня­ет его глу­би­ну. Даже перед лицом неиз­беж­но­сти каж­дый из бра­тьев дела­ет выбор, про­явив сво­бо­ду воли. Но выбор Поли­ни­ка — непра­вый выбор, посколь­ку он, изгнан­ник, пося­га­ет на сво­бо­ду и бла­го­по­лу­чие роди­ны. Этеокл, столь же винов­ный и столь же невин­ный, как и брат, высту­па­ет муже­ст­вен­ным защит­ни­ком род­но­го горо­да и гибнет как доб­лест­ный граж­да­нин. Итак, выс­шим кри­те­ри­ем спра­вед­ли­во­сти вновь про­воз­гла­ша­ет­ся бла­го роди­ны. Пото­му в заклю­чи­тель­ной песне хор при­зна­ет, что и Прав­да, и ее выс­ший блю­сти­тель Зевс, и все боги были с Этео­к­лом:


Мы же с этим пой­дем, как велит народ,
Как свя­щен­ная тре­бу­ет Прав­да,
Ибо вме­сте с бога­ми и Зев­сом самим
Спас он город…
(1073—1075)

Вме­сте с тем, про­ти­во­по­ста­вив свой сво­бод­ный и спра­вед­ли­вый выбор сле­пой вла­сти рока, Этеокл утвер­жда­ет себя как лич­ность. Имен­но поэто­му мы впра­ве гово­рить, что в «Семе­рых про­тив Фив» Эсхил впер­вые решил про­бле­му инди­виду­аль­но­го геро­и­че­ско­го харак­те­ра. И вме­сте с тем он создал столь же пат­рио­ти­че­скую дра­му, как и «Пер­сы». Неда­ром в уже цити­ро­ван­ных «Лягуш­ках» Ари­сто­фа­на Эсхил так харак­те­ри­зу­ет свою тра­гедию «Семе­ро про­тив Фив»:


Создал дра­му я, пол­ную духа вой­ны…
Кто увидит ее, тот по льви­ной душе затос­ку­ет и серд­це отваж­ном.

с.20

5

«Семе­ро про­тив Фив» — гени­аль­ный оско­лок поте­рян­но­го мону­мен­таль­но­го цело­го, дра­ма­ти­че­ской три­ло­гии. Един­ст­вен­ный пол­ный обра­зец тако­вой сре­ди сохра­нив­ших­ся тво­ре­ний Эсхи­ла, а так­же и наследии двух дру­гих вели­ких тра­ги­ков — Софок­ла и Еври­пида, это — «Оре­стея». Она постав­ле­на за два года до смер­ти ее созда­те­ля (в 458 г. до н. э.).

В цик­ле мифов о Пело­пидах, заклю­чи­тель­ное зве­но кото­ро­го нашло дра­ма­ти­че­скую обра­бот­ку в этой три­ло­гии, тоже игра­ет важ­ную роль мотив борь­бы за власть. Пра­дед Оре­ста Пелоп, чтобы не отдать Мир­ти­лу обе­щан­ную ему поло­ви­ну цар­ства, сбро­сил его со ска­лы в море. Сын Пело­па, дед Оре­ста, микен­ский царь Атрей изгнал из стра­ны сво­его бра­та Фие­ста, пытав­ше­го­ся захва­тить власть. Сын Фие­ста Эгист убил Атре­ева сына Ага­мем­но­на. Дав­няя враж­да и месть за свер­шен­ные во имя вла­сти пре­ступ­ле­ния отпрыс­ков Пело­па про­дол­жа­ют­ся н завер­ша­ют­ся его пра­вну­ком, Оре­стом. Послед­ний, сын Ага­мем­но­на, мстит за отца: он уби­ва­ет воца­рив­ше­го­ся Эги­ста и свою мать Кли­тем­не­стру, свя­зав­шу­ю­ся с этим вра­гом.

В «Ага­мем­ноне» древ­ний мотив кро­ва­вой мести пере­пле­та­ет­ся с совре­мен­ным Эсхи­лу обще­ст­вен­ным опа­се­ни­ем новой тира­нии. Убий­ство Ага­мем­но­на, о кото­ром хор узна­ет из кри­ков уби­вае­мо­го, сра­зу вызы­ва­ет у стар­цев такое опа­се­ние:

«Над горо­дом навис­ло само­вла­стие», — гово­рит один из них. «Достой­ней смерть, чем иго само­вла­стия», — реши­тель­но заяв­ля­ет дру­гой. Затем, когда тре­во­га стар­цев нахо­дит себе под­твер­жде­ние в при­зна­нии и угро­зах тор­же­ст­ву­ю­ще­го Эги­ста, пред­во­ди­тель хора убеж­да­ет­ся:


Так, зна­чит, стать решил тира­ном Аргоса…
(1633)

Ото­мстив за отца, Орест созна­ет, что посту­пил спра­вед­ли­во, соглас­но с веле­ни­ем Апол­ло­на, но чув­ст­ву­ет себя глу­бо­ко несчаст­ным и обре­чен­ным на веч­ный позор из-за убий­ства сво­ей мате­ри. В «Жерт­ве у гро­ба» («Хоэфо­рах») пред­во­ди­тель­ни­ца хора его вра­зум­ля­ет, что, отсек­ши голо­ву двум дра­ко­нам, он тем самым добыл горо­ду аргос­цев сво­бо­ду (1044—1045), то есть спас его от тира­нии. Нако­нец, в «Эвме­нидах», заклю­чая с.21 судеб­ное раз­би­ра­тель­ство свер­шен­но­го Оре­стом убий­ства, Афи­на про­воз­гла­ша­ет устав опе­кае­мо­го ею поли­са:


Пус­кай без­вла­стья избе­га­ют граж­дане
И само­вла­стья.
(699—700)

Таким обра­зом, анти­ти­ра­ни­че­ская идеи про­хо­дит через вето три­ло­гию.

Одна­ко мифо­ло­ги­че­ский сюжет, на кото­ром три­ло­гия постро­е­на, посвя­щен кро­ва­вым рас­пла­там за кро­ва­вые пре­ступ­ле­ния. На мате­ри­а­ле это­го сюже­та Эсхил еще и еще раз утвер­жда­ет свою фило­соф­скую веру в спра­вед­ли­вое воз­мездие, в Дике. Мож­но при­ве­сти десят­ки выдер­жек из «Оре­стеи», харак­те­ри­зу­ю­щих непо­ко­ле­би­мость и уни­вер­саль­ность это­го воз­зре­ния поэта. Но воз­мездие убий­ст­вом вме­сте с тем явля­ет­ся новым пре­ступ­ле­ни­ем, за кото­рым неиз­беж­но сле­ду­ет новое воз­мездие, так что оно может повто­рять­ся бес­ко­неч­но, до пол­но­го истреб­ле­ния рода (как в фиван­ском ска­за­нии).

В «Оре­стее» воз­ни­ка­ет еще новая тра­ги­че­ская ситу­а­ция. Убий­цей Ага­мем­но­на явля­ет­ся его жена Кли­тем­не­стра (в «Одис­сее» при соуча­стии Кли­тем­не­стры убий­ство свер­ша­ет Эгист), и мсти­тель — Орест — дол­жен убить и уби­ва­ет свою мать. За это тяг­чай­шее пре­ступ­ле­ние его пре­сле­ду­ют боги­ни воз­мездия Эри­нии. Убий­ство, свер­шен­ное Кли­тем­не­строй, они столь тяж­ким пре­ступ­ле­ни­ем не счи­та­ют, так как кровь Ага­мем­но­на для нее — не род­ная:


Она уби­ла мужа. Муж — чужая кровь.
(607)

Выяс­не­нию вопро­са о вине Оре­ста и его пре­сле­до­ва­нии Эри­ни­я­ми посвя­ще­на вся заклю­чи­тель­ная часть три­ло­гии. Высту­паю­щие в защи­ту Оре­ста Апол­лон и Афи­на счи­та­ют, что его сле­ду­ет оправ­дать, так как род идет по отцу, и что, ото­мстив за убий­ство роди­те­ля, он посту­пил так, как это­го тре­бу­ет кров­ный долг сына. Несо­мнен­но, что в этом мифе о спо­ре богов нашла отклик исто­ри­че­ская борь­ба меж­ду мат­ри­ар­ха­том и пат­ри­ар­ха­том2. с.22 Но эта борь­ба при­над­ле­жа­ла неза­па­мят­ным вре­ме­нам, и вряд ли она Эсхи­ла вол­но­ва­ла сама по себе. Поэта зани­ма­ла не дале­кая ста­ри­на, а совре­мен­ность, для кото­рой и при­вле­че­но древ­нее ска­за­ние. Это явст­ву­ет из фина­ла три­ло­гии.

Кон­фликт раз­ре­ша­ет­ся учреж­де­ни­ем выс­ше­го афин­ско­го суди­ли­ща, аре­о­па­га. Вопрос об аре­о­па­ге, дол­гое вре­мя быв­шем глав­ной опо­рой вла­сти ста­рой земель­ной ари­сто­кра­тии, сто­ял в пери­од созда­ния «Оре­стеи» чрез­вы­чай­но ост­ро. За четы­ре года до ее поста­нов­ки демо­кра­ти­че­ская рефор­ма Эфи­аль­та отня­ла у ста­рин­но­го суди­ли­ща все пра­ва, кро­ме пра­ва раз­би­рать дела о пред­у­мыш­лен­ном убий­стве.

Уче­ные нема­ло спо­ри­ли и про­дол­жа­ют спо­рить: зву­чит ли в моно­ло­ге Афи­ны, учреж­даю­щей аре­о­паг, осуж­де­ние рефор­мы? Ведь Эсхил про­слав­ля­ет аре­о­паг как «спа­си­тель­ный оплот стране и горо­ду», кото­рый


…вну­ша­ет граж­да­нам
Почте­ние и род­ст­вен­ный почте­нию
Страх пред виною.
(694—696)

По-види­мо­му, отве­тить на этот вопрос одно­знач­но нет воз­мож­но­сти. Но свои поли­ти­че­ские воз­зре­ния Эсхил выска­зал в три­ло­гии доста­точ­но пол­но, хотя и обоб­щен­но. Мы уже гово­ри­ли об анти­ти­ра­ни­че­ских моти­вах в пер­вых двух тра­геди­ях. В «Эвме­нидах» поэт гово­рит и о пагуб­но­сти дру­гой край­но­сти — без­вла­стия, веду­ще­го к упад­ку бла­го­че­стия и нра­вов.


Ни без­вла­стья, ни бича
Стро­гой вла­сти над собой
Не хва­ли.
Богу все­гда середи­на любез­на, и меру
Чтит боже­ство.
(529—533)

Высо­кий поли­ти­че­ский пафос заклю­чи­тель­ной части три­ло­гии в том, что в кло­ко­чу­щей борь­бе меж­ду раз­лич­ны­ми обще­ст­вен­ны­ми лаге­ря­ми Эсхил зовет к пре­одо­ле­нию этих край­но­стей, ста­вя­щих пре­гра­ды про­цве­та­нию поли­са.


…молю о том, чтоб нико­гда
Здесь не гре­ме­ли мяте­жи и сму­ты
Усо­биц нена­сыт­ных . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . .
с.23 Молю о том, чтоб граж­да­нам на радость
Согла­сье здесь цари­ло, чтоб любовь
И нена­висть у всех была одна.
(977—988)

Не толь­ко вопрос об аре­о­па­ге свя­зан с поли­ти­че­ски­ми тен­ден­ци­я­ми тра­гедии. К этим тен­ден­ци­ям отно­сит­ся, напри­мер, обос­но­ва­ние тогдаш­них при­тя­за­ний Афин на Тро­аду тем, что боги­ня род­но­го Эсхи­лу поли­са помог­ла ахей­ской рати овла­деть Или­о­ном («Эвме­ниды», 460—461). В клят­вен­ном заве­ре­нии Оре­ста, что Аргос все­гда будет вер­ным союз­ни­ком Афин («Эвме­ниды», 705 слл.), отста­и­ва­ет­ся важ­ность сов­мест­ной борь­бы этих двух демо­кра­ти­че­ских поли­сов про­тив ари­сто­кра­ти­че­ской Спар­ты.

Худо­же­ст­вен­но пер­вая часть три­ло­гии «Ага­мем­нон» — самое силь­ное про­из­веде­ние Эсхи­ла. Гете счи­тал его шедев­ром дра­ма­ти­че­ско­го искус­ства. Это отно­сит­ся ко всей поэ­ти­ке тра­гедии, к дви­же­нию и ком­по­зи­ции дей­ст­вия и, может быть, преж­де все­го к мастер­ству вая­ния мону­мен­таль­ных дра­ма­ти­че­ских обра­зов.

Наи­бо­лее убеди­тель­ный из них — Кли­тем­не­стра. Еще до ее появ­ле­ния на сцене мы полу­ча­ем пред­став­ле­ние о ее силь­ном, воле­вом харак­те­ре со слов дозор­но­го. Это «жен­щи­на с нежен­ски­ми надеж­да­ми, с душой муж­ской» (ст. 10—11). Из его же глу­хих наме­ков у нас воз­ни­ка­ет смут­ная догад­ка о страш­ной тайне, кото­рую он не может раз­гла­сить. Она гнездит­ся в цар­ском доме и, зна­чит, каса­ет­ся пра­ви­тель­ни­цы Аргоса, повелев­шей дозор­но­му ден­но и нощ­но смот­реть и ожи­дать, когда появит­ся огне­вая весть о взя­тии Трои…

Но вот она появи­лась, и цари­ца, вели­че­ст­вен­ная, сопро­вож­дае­мая сви­той, направ­ля­ет­ся к жерт­вен­ни­кам. Пра­вя обряд, она сна­ча­ла не удо­ста­и­ва­ет вни­ма­ни­ем пред­во­ди­те­ля хора, инте­ре­су­ю­ще­го­ся при­чи­ной совер­шае­мых вос­ку­ре­нии и воз­ли­я­ний богам. Тем боль­шую важ­ность при­об­ре­та­ет ее стро­го-лако­нич­ный ответ на вто­рой вопрос кори­фея, сра­зу не пове­рив­ше­го, что поход на Трою дей­ст­ви­тель­но завер­шил­ся счаст­ли­во:


Ахей­цы взя­ли Трою — ясно ска­за­но.
(281)

Пред­во­ди­те­ля хора, про­дол­жаю­ще­го допы­ты­вать­ся, не при­сни­лось ли ей это, не ввел ли ее в заблуж­де­ние какой-нибудь слух, она так же стро­го обры­ва­ет, отвер­гая такие допу­ще­ния: с.24 сно­виде­ния она ни во что не ста­вит, и она не ребе­нок, чтобы поло­жить­ся на пустую мол­ву. Перед нами чело­век, мыс­ля­щий трез­во, рацио­на­ли­сти­че­ски. Далее мы увидим, что и она, Кли­тем­не­стра, будет суе­вер­но встре­во­же­на тяже­лым сно­виде­ньем, буд­то роди­ла змею, пью­щую из ее груди вме­сте с моло­ком кровь. Но это про­изой­дет потом, после страш­но­го пре­ступ­ле­ния, когда цари­цей овла­де­ют тем­ные пред­чув­ст­вия мести сына. А здесь, в «Ага­мем­ноне», она дове­ря­ет толь­ко вполне реаль­но­му и надеж­но­му.

В уста Кли­тем­не­стры поэт вкла­ды­ва­ет осуж­де­ние бес­че­ло­веч­но­сти к побеж­ден­ным, раз­боя и гра­бе­жа, допус­кае­мых заво­е­ва­те­ля­ми в повер­жен­ном горо­де. Но, гово­ря о божьей каре за нече­стье, Кли­тем­не­стра в ней лич­но заин­те­ре­со­ва­на: быть может, рас­пла­та постигнет и вождя ахей­цев и он не вер­нет­ся?.. Свою надеж­ду цари­ца, разу­ме­ет­ся, не выска­зы­ва­ет. Свои истин­ные жела­ния и сооб­ра­же­ния она уме­ет скры­вать, не обна­ру­жи­вать их до поры до вре­ме­ни.

В речи, кото­рую она про­из­но­сит, встре­чая вест­ни­ка, это каче­ство Кли­тем­не­стры выра­же­но еще более силь­но. Она гово­рит о сво­ей неза­пят­нан­ной вер­но­сти, о сво­ей радо­сти по слу­чаю воз­вра­ще­ния мужа, кото­ро­го жаж­дет увидеть поско­рее дома. В свя­зи с глу­хи­ми наме­ка­ми дозор­но­го и кори­фея у зри­те­ля (и чита­те­ля) здесь закра­ды­ва­ет­ся подо­зре­ние, что это вос­хва­ле­ния сво­ей супру­же­ской чест­но­сти — игра, при­твор­ство, ложь.

Еще боль­ше насто­ра­жи­ва­ет ее речь (845—904), обра­щен­ная к ста­рей­ши­нам Аргоса и к Ага­мем­но­ну по слу­чаю его воз­вра­ще­ния. Гово­ря о тос­ке жен­щи­ны в отсут­ст­вие мужа, о кото­ром идут слу­хи, что он не то ранен, не то погиб, Кли­тем­не­стра рас­пи­сы­ва­ет овла­дев­шее ею отча­я­ние, кото­рое дово­ди­ло ее до попы­ток пове­сить­ся. Вос­пи­та­ние сына в отда­ле­нии от дома она объ­яс­ня­ет пре­до­сто­рож­но­стью на слу­чай народ­ной сму­ты в стране, — так что пусть Ага­мем­нон не удив­ля­ет­ся и не усмат­ри­ва­ет здесь какой-либо хит­ро­сти. Опа­са­ясь подо­зре­ния, она ста­ра­ет­ся зара­нее оправ­дать все то, что может такое подо­зре­ние вызвать. Нагро­мож­де­ние лест­ных срав­не­ний вер­нув­ше­го­ся пове­ли­те­ля Аргоса (с сия­ни­ем весен­не­го дня, со студе­ной водой для пут­ни­ка в жару и др.) чрез­мер­но напы­щен­но, при­тор­но. Чув­ст­вуя, что пере­с­ла­сти­ла, она и эти срав­не­ния оправ­ды­ва­ет:


Я пола­гаю, что вполне заслу­же­на
Хва­ла такая…
(894—895)

с.25 Но выра­же­ние тако­го обо­жа­ния цар­ст­вен­но­го супру­га и такой пре­дан­но­сти ему еще не исчер­па­но. Оно дости­га­ет сво­ей куль­ми­на­ции в при­ка­зе рабы­ням, чтоб высте­ли­ли ему путь во дво­рец пур­пур­ны­ми ков­ра­ми. И тут впер­вые Кли­тем­не­стра гово­рит как бы двой­ным язы­ком: для зри­те­лей-слу­ша­те­лей ее сло­ва име­ют один смысл, для нее — совсем дру­гой. Начи­на­ет­ся гроз­ная иро­ния:


Царю доро­гу про­ло­жить пур­пур­ную!
Пусть Спра­вед­ли­вость в дом такой введет его,
Како­го и не чаял…
(901—903)

Что она име­ет в виду не цар­ский дво­рец, а дом Аида, выяс­нит­ся потом. Двой­ной смысл име­ет и цвет пур­пур­ной дорож­ки: для всех непо­свя­щен­ных он — знак тор­же­ст­вен­ных поче­стей тому, кто будет по ней сту­пать, для Кли­тем­не­стры — цвет кро­ви, сим­вол убий­ства, к кото­ро­му эта дорож­ка его при­ведет. Когда же Ага­мем­нон от этой поче­сти отка­зы­ва­ет­ся, Кли­тем­не­стра, слов­но антич­ная пред­те­ча леди Мак­бет, искус­но нахо­дит дово­ды, чтобы его убедить. Уго­во­рив его, успо­ко­ив, она в послед­ний раз игра­ет жен­щи­ну, счаст­ли­вую воз­вра­ще­ни­ем мужа.

Теперь она бли­же к испол­не­нию ковар­но­го замыс­ла, и ее обра­ще­ние к богу име­ет — опять — два раз­лич­ных смыс­ла:


О Зевс, вер­ши­тель Зевс, внем­ли моль­бе моей
И все, что ты свер­шить заду­мал, — выпол­ни.
(964—965)

Страш­ный смысл и скры­тая иро­ния заклю­ча­ет­ся так­же в ее обра­ще­нии к Кас­сан­дре, чтоб зашла в дом. Сре­ди дру­гих рабынь плен­ни­це нуж­но будет окроп­лять жерт­вен­ник Зев­са:


…Уже пред алта­рем сто­ит
Овца и ждет ножа…
(1040—1041)

«Нож готов» — это из послед­них слов, кото­рые мы слы­шим от Кли­тем­не­стры до свер­ше­ния ею убий­ства. Когда цари­ца затем после испол­не­ния страш­но­го замыс­ла опять пред­станет перед хором, она сама при­зна­ет­ся, что рань­ше игра­ла, при­киды­ва­лась, чтобы скры­вать свое дав­но выно­шен­ное реше­ние. Теперь, с.26 подроб­но рас­ска­зы­вая, как нано­си­ла мужу смер­тель­ные уда­ры, она, боль­ше не лице­ме­ря, откры­то лику­ет и похва­ля­ет­ся уме­ло свер­шен­ным закла­ни­ем сво­ей жерт­вы. В ее цинич­ном тор­же­стве, в ее гор­до­сти отлич­но выпол­нен­ным убий­ст­вом есть что-то демо­ни­че­ское. А как ярост­но она защи­ща­ет свою правоту, с какой силой отвер­га­ет обви­не­ния, угро­зы и про­кля­тия хора, как уме­ло моти­ви­ру­ет свое чудо­вищ­ное пре­ступ­ле­ние! Ага­мем­нон заре­зал ее дочь Ифи­ге­нию, при­нес в жерт­ву, как овцу; изде­ва­ясь над женой, наслаж­дал­ся под Тро­ен доче­рью жре­ца Хри­са; делил ложе с тро­ян­ской царев­ной, кото­рую при­вез домой. За все это он дол­жен был попла­тить­ся. Когда хор упо­ми­на­ет о про­кля­тии, кото­рое висит над родом Атрея и осу­ществля­ет­ся демо­ном мще­ния, Кли­тем­не­стра, чтобы совсем обез­ору­жить сво­их обви­ни­те­лей, при­зна­ет напо­ми­на­ние спра­вед­ли­вым: вер­но, она — толь­ко орудие это­го демо­на, Ала­сто­ра. И хор зако­ле­бал­ся:


Кто вино­ват, разо­брать нель­зя3.
(1560)

До сих пор, опья­нен­ная кро­вью, Кли­тем­не­стра неистов­ст­во­ва­ла и на угро­зы ста­рей­шин отве­ча­ла, что суме­ет их при­брать к рукам: для борь­бы с ними у нее есть надеж­ная опо­ра — Эгист. Теперь она опять при­бе­га­ет к ковар­но­му при­твор­ству. Пони­мая, что луч­ше избе­жать борь­бы, она свою ярост­ную пере­пал­ку с аргос­ца­ми закан­чи­ва­ет поже­ла­ни­ем уми­ротво­ре­ния. Она хоте­ли бы, чтобы круг убийств замкнул­ся и чтобы Ала­стор поки­нул ее дом. Такую же уми­ротво­ря­ю­щую, хит­рую рас­суди­тель­ность она про­яв­ля­ет, когда Эгист со сво­и­ми тело­хра­ни­те­ля­ми с одной и ста­рей­ши­ны с дру­гой сто­ро­ны гото­вы бро­сить­ся в схват­ку. Уре­зо­ни­вая тех и дру­гих, она преж­де все­го дума­ет о том, чтобы обес­пе­чить себе с Эги­стом власть. Для это­го сто­ит и смол­чать.

Не менее после­до­ва­тель­но и убеди­тель­но пси­хо­ло­ги­че­ское рас­кры­тие харак­те­ра Кли­тем­не­стры и в «Жерт­ве у гро­ба». Эсхил достиг в этих тра­геди­ях вели­чай­ше­го мастер­ства в созда­нии пол­но­кров­но­го харак­те­ра, выяв­лен­но­го как в речах, так и в пово­ротах поведе­ния, в дей­ст­ви­ях, пси­хо­ло­ги­че­ских ходах, дви­же­ни­ях. По срав­не­нию с ним харак­те­ры всех про­чих дей­ст­ву­ю­щих с.27 лиц рас­кры­ты дале­ко не столь пол­но. Даже облик Ага­мем­но­на очер­чен толь­ко кон­тур­но. Высту­пив лишь в одном — третьем — эпи­со­дии пер­вой тра­гедии, Атрид как бы не успел цели­ком выявить себя. Но для реше­ния сво­ей дра­ма­тур­ги­че­ской зада­чи Эсхи­лу было доста­точ­но и неболь­шой роли это­го пер­со­на­жа.

Во вто­рой и заклю­чи­тель­ной частях три­ло­гии дей­ст­вие сосре­дото­че­но вокруг Оре­ста. В пер­вой ее части он толь­ко назы­ва­ет­ся (хором) как носи­тель неиз­беж­но­го воз­мездия за свер­шен­ные Кли­тем­не­строй и Эги­стом пре­ступ­ле­ния, но на сцене его еще нет. Гово­ря о нем, хор в «Ага­мем­ноне» пред­ва­ря­ет и дра­ма­ти­че­ски под­готов­ля­ет собы­тия, кото­рые про­изой­дут в «Жерт­ве у гро­ба». Они явля­ют­ся осу­щест­вле­ни­ем идеи спра­вед­ли­во­сти, зву­ча­щей в пес­нях и пла­чах хора, в моле­ни­ях Элек­тры, в речах героя тра­гедии.

Хотя, уби­вая Кли­тем­не­стру и Эги­ста, Орест испол­ня­ет веле­ние Апол­ло­на, то есть хотя его дей­ст­вия моти­ви­ро­ва­ны мифо­ло­ги­че­ски, он пси­хо­ло­ги­че­ски несет на себе огром­ную тяжесть свер­ше­ния боже­ст­вен­ной воли и его послед­ст­вий. Рас­сказ юно­ши о том, каки­ми кара­ми ему гро­зил Апол­лон, если он не ото­мстит за убий­ство роди­те­ля, гово­рит о мучи­тель­ных коле­ба­ни­ях, кото­рые Оре­сту нуж­но было пре­одо­леть, преж­де чем он решил­ся на мще­ние. А к мще­нию его побуж­да­ли и чисто чело­ве­че­ские моти­вы: соб­ст­вен­ное бед­ст­вен­ное поло­же­ние, невоз­мож­ность при­ми­рить­ся с вла­стью пре­ступ­ной мате­ри и ее сообщ­ни­ка.

Рас­сказ Элек­тры, как убий­ца-мать похо­ро­ни­ла царя без поче­стей и без пла­чей, без сограж­дан, рас­сказ хора о том, что преж­де, чем зары­ли труп, Кли­тем­не­стра над­ру­га­лась над ним, изу­ве­чи­ла, чет­вер­то­ва­ла его, усу­губ­ля­ют стра­да­ния Оре­ста и уси­ли­ва­ют его реши­мость. Нако­нец раз­га­дан­ное сно­виде­ние Кли­тем­не­стры слу­жит Оре­сту вещим зна­ме­ни­ем для осу­щест­вле­ния сво­его кро­ва­во­го дол­га. И все же его чело­ве­че­ская сущ­ность вос­ста­ет про­тив мате­ре­убий­ства. «Пилад, как быть, что делать?»— спра­ши­ва­ет он у сво­его дру­га. Даже после отве­та Пила­да, обре­тя непре­клон­ность, он не может мыс­лить себя мате­ре­убий­цей. «Не я убий­ца. Ты сама себя убьешь», — гово­рит он Кли­тем­не­стре. А после убий­ства он пла­чет о сво­ем зло­счаст­ном подви­ге, осквер­нив­шем его, мораль­но его запят­нав­шем, и отправ­ля­ет­ся для очи­ще­ния от вины к свя­ти­ли­щу Апол­ло­на. От созна­ния этой вины Оре­ста не могут осво­бо­дить ника­кие уве­ща­ния хора, разъ­яс­ня­ю­ще­го юно­ше, что, сра­зив голо­вы двум ехид­нам, он тем с.28 самым при­нес сво­бо­ду Арго­су. Орест весь во вла­сти страш­ных виде­ний, охва­чен ужа­сом. Мифи­че­ские Эри­нии для Эсхи­ла во мно­гом вопло­ща­ют внут­рен­ние, душев­ные тер­за­ния героя.

Финал три­ло­гии — спор богов о вине Оре­ста и оправ­да­ние его — пере­во­дит реше­ние нрав­ст­вен­но­го кон­флик­та в мифо­ло­ги­че­ский план. Но зна­ме­на­тель­но то, что и здесь, в речи Апол­ло­на, реши­тель­ным аргу­мен­том про­тив тра­ди­ци­он­но­го дово­да Эри­ний (Орест про­лил род­ную кровь, Кли­тем­не­стра — кровь чужо­го) слу­жит эти­че­ская оцен­ка двух убийств:


Срав­нить воз­мож­но ль смерть ковар­ной жен­щи­ны
И смерть царя, при­няв­ше­го от Зев­са жезл?
И как убит он? Не в бою, не мет­кою
Стре­лою ама­зон­ки, а рукой жены…
Я рас­ска­зал вам о бес­слав­ной гибе­ли
Достой­ней­ше­го мужа, кораб­лей вождя,
И о жене ковар­ной, чтоб в серд­цах судей,
Вер­ша­щих суд над сыном, раз­го­рел­ся гнев.
(627—630, 639—642)

Кри­те­ри­ем ста­но­вит­ся оцен­ка лич­но­сти и соот­вет­ст­вия ее поступ­ков нор­мам Дике. Рука об руку с выде­ле­ни­ем лич­но­сти как инди­виду­аль­но­го харак­те­ра, вопло­щен­но­го в пол­но­кров­ном худо­же­ст­вен­ном обра­зе, в твор­че­стве Эсхи­ла идет осо­зна­ние чело­ве­ка как нрав­ст­вен­но­го суще­ства, про­ти­во­по­став­ля­ю­ще­го свою волю и ответ­ст­вен­ность ско­вы­ваю­щим тра­ди­ци­он­ным путам. Осо­бен­ную ост­ро­ту и обще­че­ло­ве­че­скую зна­чи­мость этот кон­фликт при­об­рел в «Про­ме­тее».

6

«Про­ме­тей при­ко­ван­ный» — может быть, вели­чай­шее созда­ние Эсхи­ла. За про­шед­шие тыся­че­ле­тия ее герои не толь­ко не поте­рял сво­его мону­мен­таль­но­го вели­чия, не толь­ко не потуск­нел, а, наобо­рот, стал еще воз­вы­шен­нее, еще оза­рен­ное. Слов­но каж­дый век влил в него кровь сво­его серд­ца и пере­дал ему взлет сво­их стрем­ле­ний. Фило­соф­ское его содер­жа­ние не толь­ко не отда­ли­лось, а, напро­тив, ста­ло более близ­ким. Это содер­жа­ние неот­де­ли­мо от живой лич­но­сти и харак­те­ра героя, хотя он, как и все про­чие дей­ст­ву­ю­щие лица тра­гедии (за исклю­че­ни­ем Ио), — боже­ство, и вся она, по опре­де­ле­нию Ари­сто­те­ля, явля­ет­ся фан­та­сти­че­ской. Тита­ни­че­ско­му поэту пона­до­бил­ся пер­со­наж — титан, слов­но чело­ве­ку был бы не по пле­чу столь с.29 гран­ди­оз­ный кон­фликт. Суще­ст­вен­ней­шее зна­че­ние при­об­ре­та­ет в тра­гедии моти­ви­ров­ка поступ­ков Про­ме­тея, про­ти­во­по­ста­вив­ше­го свою волю воле а. Здесь реша­ет­ся судь­ба не отдель­ных лиц или груп­пы их (как в «Про­си­тель­ни­цах»), не судь­ба того или ино­го наро­да (как в «Пер­сах»), не доля горо­да (как в «Семе­рых про­тив Фив») или рода (как в «Оре­стее»), а участь все­го чело­ве­че­ства. Само­дер­жец мира, Зевс, обрек его на гибель. И ни один из олим­пий­цев не пожа­лел род люд­ской, никто, кро­ме Про­ме­тея. За свою жалость и без­мер­ную любовь к людям он, по веле­нию Зев­са, и при­ко­ван к уте­су, обре­чен на тяж­кие и дол­гие муки.

Мно­же­ство благ даро­вал Про­ме­тей людям. Важ­ней­шее из них — то, кото­рое пред­от­вра­ти­ло гибель люд­ско­го рода, даро­ва­ние огня. За этот дар чело­ве­че­ству Про­ме­тей и нака­зан. Титан-про­зор­ли­вец зара­нее знал, что ему за это угото­ва­но, так что он пошел на само­по­жерт­во­ва­ние созна­тель­но. Но его дея­ния ни исчер­пы­ва­ют­ся толь­ко тем, что он похи­тил для людей огонь. Пере­чень его свер­ше­ний — это целый свод древ­ней куль­ту­ры и циви­ли­за­ции: мыш­ле­ние, память, счет, пись­мен­ность, при­ру­че­ние живот­ных, домо­стро­е­ние и кораб­ле­стро­е­ние, добы­ва­ние руд и метал­лов, раз­ли­че­ние по дви­же­нию звезд при­мет вре­ме­ни, изготов­ле­ние лекарств и вра­че­ва­ние — все это дары Про­ме­тея.


Коро­че гово­ря, одну ты исти­ну
Запом­ни: все искус­ства — Про­ме­те­ев дар.
(505—506)

Пафос про­слав­ле­ния под­ни­маю­ще­го­ся, побеж­даю­ще­го при­ро­ду чело­ве­че­ства тес­но спле­та­ет­ся с пафо­сом утвер­ждаю­щей себя лич­но­сти. Это соче­та­ние сде­ла­ло Про­ме­тея — для после­дую­щих поко­ле­ний — гигант­ским сим­во­ли­че­ским обоб­ще­ни­ем, фило­соф­ски оли­це­тво­ря­ю­щим дерз­но­вен­ное упор­ство сво­бод­но­го твор­че­ско­го духа, сме­лую созида­тель­ную мысль чело­ве­че­ства, ско­ван­ную, но неукро­ти­мую мощь гения про­грес­са, сде­ла­ло тита­на, по сло­вам Марк­са, «самым бла­го­род­ным свя­тым и муче­ни­ком в фило­соф­ском кален­да­ре».

Вме­сте с тем Про­ме­тей наде­лен типич­ны­ми каче­ства­ми и даже неко­то­ры­ми инди­виду­аль­ны­ми осо­бен­но­стя­ми могу­чей в сво­ем боре­нии и стра­да­нии лич­но­сти. Уже в самом нача­ле тра­гедии, в про­ло­ге ее, про­яв­ля­ет­ся харак­тер рас­пя­то­го тита­на. Он уме­ет пере­но­сить муки, гор­до тер­петь, не роняя сво­его с.30 досто­ин­ства. Как бы стис­нув зубы, Про­ме­тей мол­чит, чтобы не радо­вать сво­их пала­чей, слуг сво­его вра­га. Лишь остав­шись один, он может боль­ше не сдер­жи­вать сво­их сте­на­ний, огла­шая ими пустын­ную дебрь на край­нем пре­де­ле Зем­ли. Услы­шав шум кры­льев в эфи­ре, он ужа­са­ет­ся, не летит ли кто, чтобы посмот­реть на его казнь. Тита­ну по-чело­ве­че­ски не без­раз­лич­но, кто и зачем посе­тит его в несча­стье. По-чело­ве­че­ски он опа­са­ет­ся зло­рад­ства недру­гов. И по-чело­ве­че­ски он пита­ет надеж­ду, что когда-нибудь вра­гу при­дет­ся к нему обра­тить­ся за помо­щью или спа­си­тель­ным сове­том, но тогда он, Про­ме­тей, будет неумо­лим, будет тор­же­ст­во­вать над сво­им мучи­те­лем.

Надеж­да при­ко­ван­но­го тита­на зиждет­ся на даре про­ро­че­ско­го пред­виде­ния, полу­чен­ном им от мате­ри, Феми­ды. Он зна­ет то, что явля­ет­ся для Зев­са тай­ной, и от ее откры­тия или сохра­не­ния зави­сит веко­веч­ность или свер­же­ние вла­сти Кро­нида. Само его имя озна­ча­ет «Про­мыс­ли­тель», зара­нее думаю­щий о том, что про­изой­дет, что неми­ну­е­мо. Но эта про­зор­ли­вость поз­во­ли­ла ему про­видеть и свои муки. Созна­тель­ность, с какой Про­ме­тей при­нял казнь во имя чело­ве­че­ства, еще более обла­го­ра­жи­ва­ет и воз­вы­ша­ет его образ. Здесь Эсхил с осо­бен­ной силой про­воз­гла­сил идею сво­бод­но­го, осно­ван­но­го на разу­ме выбо­ра, столь важ­ную для его эти­ки.

В «Про­ме­тее при­ко­ван­ном» Эсхил осо­бен­но широ­ко поль­зу­ет­ся при­е­мом кон­тра­ста. Чер­ты непре­клон­но­го харак­те­ра Про­ме­тея еще рез­че обо­зна­ча­ют­ся из сопо­став­ле­ния с жен­ст­вен­ной мяг­ко­стью до кон­ца ему вер­ных Оке­а­нид, с трус­ли­вой фило­со­фи­ей покор­но­го бла­го­по­лу­чия, декла­ри­ру­е­мой их роди­те­лем, с пуг­ли­во­стью и загнан­но­стью жерт­вы Зев­са Ио, с раб­ским выслу­жи­ва­ни­ем перед гро­мо­верж­цем его вест­ни­ка — Гер­ме­са, с дес­по­ти­че­ской жесто­ко­стью и враж­деб­но­стью к чело­ве­че­ству само­го вла­сти­те­ля Олим­па (хотя на сцене Зевс как дей­ст­ву­ю­щее лицо не высту­па­ет).

Такие каче­ства Зев­са совер­шен­но не согла­су­ют­ся с его воз­вы­шен­ным обра­зом во всех про­чих тра­геди­ях Эсхи­ла, где он явля­ет­ся вопло­ще­ни­ем миро­по­ряд­ка, заступ­ни­ком моля­щих о защи­те, блю­сти­те­лем спра­вед­ли­во­сти. Воз­мож­но, что в недо­шед­ших частях три­ло­гии харак­те­ри­сти­ка Зев­са, дан­ная в «Про­ме­тее при­ко­ван­ном», меня­ет­ся или даже сни­ма­ет­ся. Из их незна­чи­тель­ных отрыв­ков это изме­не­ние мож­но себе пред­ста­вить крайне смут­но. Столь же труд­но себе пред­ста­вить, как даль­ше с.31 сни­ма­ет­ся гор­дое бого­бор­че­ство тита­на и как про­ис­хо­дит его пред­по­ла­гае­мое при­ми­ре­ние с Кро­нидом. Воз­мож­но, что в «Про­ме­тее осво­бож­ден­ном» орел, тер­заю­щий печень при­ко­ван­но­го тита­на, прон­зен стре­лой потом­ка Ио Герак­ла и что Про­ме­тей, открыв тай­ну смяг­чен­но­му Зев­су, рас­ко­ван по его веле­нию. Вос­тор­же­ст­во­ва­ла боже­ст­вен­ная спра­вед­ли­вость, Дике, и в «Про­ме­тее огне­нос­ном» титан, постра­дав­ший за искру, спа­сен­ную для людей в полом трост­ни­ке, воз­ве­ли­чен уста­нов­ле­ни­ем в его честь куль­та и празд­ни­ка свя­щен­но­го пла­ме­ни с факель­ным бегом. Но неза­ви­си­мо от веро­ят­но­сти того или ино­го вари­ан­та такой гипо­те­зы, объ­ек­тив­ный смысл вели­ко­го обра­за, создан­но­го Эсхи­лом, опре­де­лил­ся наве­ки. Про­ме­тей стал бес­смерт­ным сим­во­лом чело­ве­че­ства, осво­бож­даю­ще­го­ся от сво­его бес­си­лия перед тай­на­ми при­ро­ды, сим­во­лом все­от­кры­ваю­ще­го позна­ния, все­по­сти­гаю­щей мыс­ли, куль­ту­ры и циви­ли­за­ции, сим­во­лом одо­ле­ния всех богов, небес­ных и зем­ных, — для бла­га, для сча­стья людей. И таким он вошел в посвя­щен­ные ему про­из­веде­ния Гете, Бай­ро­на, Шел­ли, и поэ­му «Кав­каз» Шев­чен­ко и в про­из­веде­ния дру­гих миро­вых поэтов.

7

Поэ­ти­ка Эсхи­ла бога­та иска­ни­я­ми и наход­ка­ми, неис­чер­пае­ма в крас­ках и тонах, то мрач­ных и суро­вых, то свет­лых и неж­ных. Она, как гор­ный поток под ярким солн­цем, искрит­ся все­ми цве­та­ми спек­тра и ни в какую фор­му­лу не укла­ды­ва­ет­ся. Мож­но выде­лить раз­ве лишь одну ее осо­бен­ность или важ­ное свой­ство. Так, еще в «Лягуш­ках» Ари­сто­фа­на Еври­пид ее поле­ми­че­ски харак­те­ри­зу­ет как изоби­лу­ю­щую «страш­но кру­ты­ми», рас­пух­ши­ми от веле­ре­чи­во­сти обо­рота­ми.

Гипер­бо­ли­зи­руя, подоб­но Еври­пиду в комедии Ари­сто­фа­на, рим­ский тео­ре­тик рито­ри­ки Квин­ти­ли­ан тоже счи­та­ет стиль Эсхи­ла чрез­вы­чай­но затруд­нен­ным, тяже­ло­вес­ным в сво­ей вели­ча­во­сти, часто неесте­ствен­ным, напы­щен­ным, чудо­вищ­но вычур­ным. Но еще в той же комедии Эсхил отвел подоб­но­го рода кри­ти­ку. Отве­чая Еври­пиду, он гово­рит:


Зло­по­луч­ный, сама неиз­беж­ность
Нам велит для воз­вы­шен­ных мыс­лей и дел
Нахо­дить вели­ча­вые речи.

с.32 Ощу­ще­ние затруд­нен­но­сти порой воз­ни­ка­ет из-за повы­шен­ной мета­фо­рич­но­сти поэ­ти­че­ской речи Эсхи­ла. Мета­фо­ры ино­гда явля­ют­ся у него свое­об­раз­ны­ми поэ­ти­че­ски­ми загад­ка­ми, о кото­рых, харак­те­ри­зуя мета­фо­ры, гово­рит Ари­сто­тель4. Одно­вре­мен­ное их раз­га­ды­ва­ние и вос­при­я­тие заклю­чен­но­го в них обра­за достав­ля­ет чита­те­лю боль­шое худо­же­ст­вен­ное наслаж­де­ние. Таки­ми мета­фо­ра­ми, напри­мер, явля­ют­ся: «жгу­чая челюсть огни» (погре­баль­ный костер, пожи­раю­щий покой­ни­ка); при­бли­жа­ет­ся «чер­но­ве­сель­ное ослеп­ле­ние» (корабль Егип­ти­а­дов, одер­жи­мых безум­ным стрем­ле­ни­ем захва­тить Дана­ид); дви­жет­ся «повоз­ка ночи чер­ная»; Еле­на, бежав­шая с Пари­сом, при­вез­ла Трое «гибель в при­да­ное» и т. п. Образ здесь часто созда­ет­ся путем сооб­ще­ния неоду­шев­лен­но­му пред­ме­ту или поня­тию чув­ства, состо­я­ния, пере­жи­ва­ния или дей­ст­вия чело­ве­ка: «Раду­ясь Зев­со­ву лив­ню, поч­ка раз­ре­ша­ет­ся от бре­ме­ни семян»; «Прав­да для новых пагуб кли­нок на новом камне точиль­ном точит».

Неред­ко мета­фо­ры сто­ят рядом с пря­мым назва­ни­ем пред­ме­та или явле­ния, и «загад­ку» рас­кры­ва­ет сам поэт: «чер­ный дым, вью­щий­ся брат огня»; «шум сума­то­хи, сест­ры раз­боя»: «пыль, веч­но­жаж­ду­щая сест­ра гря­зи»; «пыль, немой вест­ник, кото­ро­го высы­ла­ет впе­ред вой­ско»; «море, маче­ха кораб­лей»; «заботы, сосед­ки серд­ца»; «след чело­ве­ка, его без­молв­ный пре­да­тель» и мно­гие дру­гие. В том и дру­гом слу­чае образ­ное вооб­ра­же­ние Эсхи­ла и его поэ­ти­че­ские ассо­ци­а­ции пора­зи­тель­ны. Ино­гда мета­фо­ра ино­ска­за­тель­но раз­дви­га­ет­ся и как бы сто­ит на гра­ни алле­го­рии. «А на вет­хих дубах обле­те­ла лист­ва», — гово­рят о себе ста­ри­ки в «Ага­мем­ноне»; «Конь моло­дой впряг­ся один в колес­ни­цу беды» (об Оре­сте).

Порой одна из мета­фор повто­ря­ет­ся мно­го­крат­но, при­об­ре­та­ет роль образ­но­го лейт­мо­ти­ва. Так, в «Семе­рых» Этеокл гово­рит хору, испу­ган­но­му при­бли­же­ни­ем вра­же­ской рати:


Что из того? Неужто море­пла­ва­тель
Спа­сет­ся, если к носу побе­жит с кор­мы,
Когда с вол­ной высо­кой суд­но борет­ся?
(208—210)

Алле­го­ри­че­ская мета­фо­ра вра­же­ско­го натис­ка — захле­сты­ваю­щие корабль вол­ны — как бы под­хва­че­на вест­ни­ком в его послед­нем сооб­ще­нии об исхо­де боя у фиван­ских ворот:

с.33

Плы­вет в спо­кой­ных водах суд­но горо­да,
Как ни яри­лись вол­ны, течи нет нигде.
(794—796)

Тот же образ варьи­ро­ван хором во вто­ром ста­си­ме (анти­стро­фа 3). Да и в дру­гих тра­геди­ях Эсхи­ла мы нахо­дим тот же образ кораб­ля-поли­са, вос­хо­дя­щий к Алкею. Подоб­ный же лейт­мо­тив­ный харак­тер носит и образ охот­ни­чьих тенет, сетей в «Оре­стее». Кас­сандра клей­мит пре­зре­ни­ем Кли­тем­не­стру, под­гото­вив­шую сеть, чтобы опу­тать и погу­бить сво­его цар­ст­вен­но­го супру­га. Эта же мета­фо­ра мно­го раз фигу­ри­ру­ет в речах ото­мстив­ше­го Оре­ста. После убий­ства Ага­мем­но­на Кли­тем­не­стра и Эгист похва­ля­ют­ся рас­став­лен­ны­ми царю тене­та­ми, в кото­рые он попал­ся.

Ино­гда мета­фо­ри­че­ский образ стро­ит­ся на таком несоот­вет­ст­вии срав­не­ния и срав­ни­вае­мо­го, что при­об­ре­та­ет иро­ни­че­скую окрас­ку. Впер­вые поэт как бы «про­бу­ет» этот при­ем в «Семе­рых про­тив Фив», в сло­вах вест­ни­ка о гибе­ли сыно­вей Эди­па:


Два пол­ко­во­д­ца скиф­ским, твер­до­ко­ва­ным
Желе­зом разде­ли­ли родо­вой надел.
Зем­ли полу­чат столь­ко, сколь­ко гроб зай­мет…
(816—818)

Затем хор поет:


Рав­ная доля увы,
Гнев­ным доста­лась бра­тьям.
Чест­но Арес вер­шил
Суд. Но не мил дру­зьям
Этот судья тре­тей­ский…
(907—911)

Эта скорб­ная иро­ния варьи­ру­ет­ся несколь­ко раз, затем завер­ша­ет­ся в пла­че Исме­ны (949—950). Иро­ни­ей обна­жа­ет­ся без­рас­суд­ность жаж­ды вла­сти, богат­ства.

За при­выч­ные рам­ки неред­ко выхо­дят у Эсхи­ла и срав­не­ния. В «чистом виде» пре­иму­ще­ст­вен­но крат­кие, они «скрыт­но» раз­вер­ты­ва­ют­ся в опи­са­нии про­ро­че­ских зна­ме­ний («Ага­мем­нон», 113—119), в басне (там же, 718 слл.), в вещих сно­виде­ни­ях («Пер­сы», 180—200; «Хоэфо­ры», 541 слл.). Сти­ли­сти­че­ская окрас­ка и инто­на­ция эсхи­лов­ско­го срав­не­ния зави­сит от того, в чьей речи и с какой целью оно дает­ся. В речах Кли­тем­не­стры, с.34 напри­мер, срав­не­ния боль­шею частью взя­ты из быто­во­го, хозяй­ст­вен­но­го, обы­ден­но­го кру­га:


Наш царь для нас — что пес для ста­да роб­ко­го,
Для кораб­ля — канат, для кров­ли — креп­кий столп…
(«Ага­мем­нон», 887—888)

Сме­шай в одном сосуде мас­ло с уксу­сом —
Недруж­ные, разъ­еди­нят­ся жид­ко­сти.
И не сольет­ся с кли­чем победи­те­лей
Вопль побеж­ден­ных…
(Там же. 334—336)

Чуть ли не все обра­зы Эсхи­ло­вой поэ­ти­ки — реаль­ны, пред­мет­ны и берут­ся из раз­лич­ных момен­тов жиз­ни, из сил при­ро­ды, из мира домаш­них живот­ных, хищ­ных зве­рей, пер­на­тых, из обла­сти реме­сел, охоты, рыбо­лов­ства, море­пла­ва­ния, езды и т. д. Все­объ­ем­лю­щим охва­том и богат­ст­вом при­вле­кае­мых явле­нии Эсхил род­ст­вен Гоме­ру. Вооб­ще сле­ду­ет иметь в виду, что в поэ­ти­ке отца тра­гедии мно­го «крох с пир­ше­ст­вен­но­го сто­ла» созда­те­ля геро­и­че­ско­го эпо­са. Когда, убив Кас­сан­дру, Кли­тем­не­стра Эсхи­ла гово­рит, что Ага­мем­нон при­вез дочь При­а­ма, «чтоб рос­кошь (пира) завер­ши­лась блюдом лако­мым», нель­зя не вспом­нить, что подоб­ной мета­фо­рой (убий­ство — бога­тая тра­пе­за) поль­зу­ет­ся герой «Одис­сеи», при­сту­пая к рас­пра­ве над жени­ха­ми:


Ну, а теперь нам пора при­гото­вить и ужин ахей­цам…
(XXI, 428)

Мно­гие, осо­бен­но слож­ные, эпи­те­ты Эсхи­ла — гоме­ров­ско­го про­ис­хож­де­ния: кораб­ли — быст­ро­кры­лые, жены — низ­ко­под­по­я­сан­ные, Азия — овце­пи­таю­щая, щит — чер­но­ка­ём­ный, пла­тье — тон­ко­тка­ное и т. д. Ино­гда Эсхил отно­сит древ­ний эпи­че­ский эпи­тет к дру­го­му объ­ек­ту, тем самым пере­осмыс­ляя и обнов­ляя этот эпи­тет. В эпо­се стре­лы смер­ти быва­ют «неж­ны­ми». У Эсхи­ла — «неж­ная стре­ла взо­ра». У Гоме­ра «дву­лез­вен­ным» быва­ет меч. У Эсхи­ла — «дву­лез­вен­ные куд­ри огня»… Ино­гда Эсхил слег­ка варьи­ру­ет слож­ный гоме­ров­ский эпи­тет. У Гоме­ра боги «веч­но­су­щие», «навеч­но­рож­ден­ные», у Эсхи­ла — «дол­го­жи­ву­щие». У Гоме­ра име­ет­ся эпи­тет (боя) «мно­го­слез­ный», у Эсхи­ла — «весь пла­чу­щий» (в одно сло­во), «все­слез­ный».

Но чаще все­го Эсхил созда­ет по этим образ­цам свои соб­ст­вен­ные эпи­те­ты: бур­но­ра­зя­щий смерч, баш­не­раз­ру­шаю­щие с.35 вои­ны, вожже­лю­би­вые кони, мече­нос­ная рука, зла­то­ме­ня­ла, весы дер­жа­щий («весо­дер­жец») Арес, мед­но­у­стый корабль, бело­кон­ный день, бело­кры­лый снег и мно­гие дру­гие. Пере­ве­сти их одним сло­вом быва­ет труд­но и даже невоз­мож­но: птиц уби­ваю­щая зима, прон­заю­щие бод­цом боли, вспо­ён­ный сне­гом луг, всех при­ни­маю­щая тьма (Аида), льном сши­тый дом (парус­ный корабль), — каж­дый из этих эпи­те­тов выра­жен у Эсхи­ла одним слож­ным при­ла­га­тель­ным. И про­сты­ми, при­выч­ны­ми эпи­те­та­ми Эсхил созда­ет непри­выч­ные соче­та­ния, типа оксю­мо­ро­на: «нелас­ко­вая лас­ка», «сла­дост­ная болезнь», «безыс­ход­ный выход» и т. п. Или поль­зу­ет­ся про­стым эпи­те­том для совсем непро­сто­го кон­тра­ста: «Корот­ким сло­вом боль объ­ял огром­ную». Одна­ко Эсхил пред­по­чи­та­ет сло­ву при­выч­но­му, обжи­то­му и одно­знач­но­му — им самим создан­ное, мно­го­кор­не­вое и мно­го­знач­ное. Сло­вотвор­че­ство Эсхи­ла — осо­бое про­яв­ле­ние его неуем­но­го поэ­ти­че­ско­го духа. Он — могу­чий пер­во­до­быт­чик и каме­но­тес язы­ко­вых само­род­ков.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1В про­ти­во­по­лож­ность это­му, Эсхил в сво­ей тра­гедии не назы­ва­ет ни одно­го эллин­ско­го вое­на­чаль­ни­ка, ни одно­го героя вой­ны, тем самым утвер­ждая, что победа — дело все­го геро­и­че­ско­го наро­да.
  • 2См. Ф. Энгельс, К исто­рии пер­во­быт­ной семьи (К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочи­не­ния, т. 22, изд. 2-е, стр. 215—218; здесь Энгельс изла­га­ет при­ни­мае­мую им кон­цеп­цию Бахо­фе­на).
  • 3В «Одис­сее» Кли­тем­не­стра ста­ла на пре­ступ­ный путь, усту­пив сво­е­му соблаз­ни­те­лю — Эги­сту. Эсхил ввел новое обсто­я­тель­ство в моти­ви­ров­ку ее изме­ны — месть за убий­ство доче­ри и за супру­же­скую невер­ность. Вопрос хора зву­чит как сомне­ние само­го поэта.
  • 4См. его «Поэ­ти­ку», гл. XXII, и «Рито­ри­ку», III, 2.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1341515196 1341658575 1356780069 1374771165 1374772243 1375082766