|
Фролов Э.Д. | |
РУССКАЯ НАУКА ОБ АНТИЧНОСТИ |
Глава 5. ИСТОРИКО-ФИЛОЛОГИЧЕСКОЕ НАПРАВЛЕНИЕ НА РУБЕЖЕ XIX – XX ВВ.
[с.216] На рубеже XIX – XX вв. европейская наука о классической древности переживала невиданный до того подъем, что было естественно подготовлено длительной полосой плодотворного гуманитарного развития начиная с эпохи итальянского, а затем и общеевропейского Возрождения. XIX век был венцом этого развития, расцвет классических штудий – одним из ярчайших его проявлений. Особенного блеска и вся гуманитарная культура и наука, и их существенная, заглавная отрасль – классическое образование и вспоенное им антиковедение – достигли на рубеже XIX – XX столетий, в последние десятилетия перед Первой Мировой войной и развязанными ею страшными социальными потрясениями, которые фактически подвели черту под историей европейского гуманизма.
Что касается науки о классической древности, то ее успехи в означенный период были столь впечатляющими, что для последующих поколений антиковедов достигнутый тогда уровень навсегда остался своего рода нормой, высшим эталоном, а созданные тогда труды приобрели славу поистине классических. В особенности велики были достижения немецкого антиковедения, представленного в ту пору целым созвездием блистательных имен: завершал свой творческий путь создатель новейшей "Римской истории" и автор капитальных исследований о римском праве Теодор Моммзен (1817 – 1903 гг.), но разгорались и новые светила, такие, как мастер социального анализа Роберт Пёльман (1852 – 1914 гг.), автор яркой и вместе с тем основательной "Греческой истории" Карл-Юлиус Белох (1854 – 1929 гг.), творец универсальной "Истории древности" Эдуард Мейер (1855 – 1930 гг.), не говоря уже о всеобъемлющем знатоке классической древности, своими исследованиями охватившем все области ее культуры и государственности Ульрихе фон Виламовиц-Мёллендорфе (1848 – 1931 гг.). Впрочем, не одна лишь немецкая, но и другие европейские национальные школы могли гордиться крупными достижениями и не были вовсе лишены блестящих имен. В французской историографии выделялись такие первоклассные ученые, как Гастон Буассье (1823 – 1908 гг.) и Поль [с.217] Гиро (1850 – 1907 гг.), в английской – Джеймс Фрезер (1854 – 1941 гг.) и Джон Бьюри (1861 – 1927 гг.), в итальянской – Гаэтано Де Санктис (1870 – 1957 гг.) и Гульельмо Ферреро (1871 – 1942 гг.).
Равным образом и русская наука об античности, первоначально развивавшаяся как побочное ответвление немецкого антиковедения, с середины XIX в. стала вровень с другими европейскими школами, а к исходу этого столетия и началу следующего числила в своем активе целый ряд перворазрядных, европейского уровня ученых и немало значительных свершений.1 Имея основанием своим достаточно уже широкую социальную среду, а именно значительный слой по-европейски образованной городской интеллигенции, находя опору в укоренившейся системе классического образования в лице многочисленных гимназий и немногих, но хорошо укомплектованных специалистами университетов, пользуясь поддержкой правительства, которое, впрочем, преследовало при этом не одни только научные или образовательные цели (о чем речь еще пойдет ниже), русская наука о классической древности жила в ту пору полнокровной жизнью, одерживая одно достижение за другим и всячески расширяя сферу своей активности. Разработка политической истории древней Греции и Рима, изучение социальных отношений, идеологии и культуры античного общества, исследование древней литературной традиции и новонайденных надписей и монет, историко-археологические изыскания на местах древних поселений и некрополей в освоенной некогда греками зоне Северного Причерноморья, – эти и другие области антиковедных занятий стремительно осваивались и развивались русскими специалистами-классиками в русле того пышного закатного расцвета гуманитарной культуры, каким были отмечены последние десятилетия в жизни старой России.
Показательным при этом было именно богатство научных направлений, служившее залогом всестороннего охвата и постижения [с.218] древней цивилизации и вместе с тем создававшее условия для творческой реализации ученых самого различного характера, самых разных способностей, склонностей и ценностных установок. В самом деле, в предреволюционном русском антиковедении отчетливо выделяются такие (если называть только главные) направления, как ставшие уже традиционными историко-филологическое и культурно-историческое и новые или, вернее, тогда именно заново оформившиеся – социально-политическое и социально-экономическое. Каждое было представлено фигурами без всяких сомнений самого высокого уровня: в историко-филологическом направлении тон задавали питомцы соколовской школы, эпиграфисты, знатоки древностей и истории В. В. Латышев и С. А. Жебелев, в культурно-историческом лидировал выдающийся знаток античной литературы и религии, блистательный ученый и публицист Ф.Ф.Зелинский, в социально-политическом – исследователь афинской демократии В. П. Бузескул, а в социально-экономическом – признанный позднее (наряду с Т. Моммзеном и Эд. Мейером) корифеем мирового антиковедения М. И. Ростовцев. Ниже мы остановимся подробнее на каждом из этих направлений, группируя наше изложение вокруг наиболее значительных и колоритных фигур. Начнем с первых, традиционных направлений как наиболее весомых и наиболее авторитетных в ту пору. И в первую очередь речь пойдет об историко-филологическом направлении, этом главном эшелоне дореволюционной русской науки об античности.
1. Старшее поколение "соколовцев". В.В.Латышев
На рубеже XIX – XX столетий еще продолжали свою научную и педагогическую деятельность зачинатели базировавшихся на эпиграфике историко-филологических штудий Ф. Ф. Соколов, И. В. Помяловский и П. В. Никитин. Но теперь к этой группе основоположников присоединился целый ряд новых, молодых ученых, вышедших главным образом из "пятничных" семинаров Соколова, сумевших несказанно обогатить историко-филологическое направление и доставить ему наиболее авторитетное положение в отечественном дореволюционном антиковедении. В. К. Ернштедт, В. В. Латышев, А. В. Никитский, Н. И. Новосадский, С. А. Жебелев, И. И. Толстой – вот имена лишь наиболее видных из "соколовцев", тех, чьи научные труды и общественная деятельность заслужили самую высокую [с.219] оценку и признание как в Университете, так и в Академии наук.
Старший в этой славной плеяде и первый, с которого мы начнем наш обзор, – Виктор Карлович Ернштедт (1854 – 1902 гг.).2 Выходец из шведской семьи, натурализовавшейся в России, он прошел курс наук в Петербургском университете, где на Историко-филологическом факультете его главными наставниками были профессора А. К. Наук, К. Я. Люгебиль и Ф. Ф. Соколов. Первой печатной работой Ернштедта были "Критические заметки на Светония", довольно большая статья, посвященная критике текста этого одного из самых интересных писателей времени Империи.3 Начав с латинской литературной традиции, Ернштедт, однако, очень скоро, под влиянием Наука и Соколова, переходит к греческой словесности и греческим древностям, которые и становятся исключительным предметом его научных изысканий. Свидетельствами этой перемены научного интереса являются прежде всего опубликованные в 1878 – 1880 гг. работы, посвященные тексту так называемых малых аттических ораторов Антифонта, Андокида, Исея и др. (к чему мы еще вернемся ниже), а также появившаяся чуть позже статья "Саламинская битва".4 Последняя особенно примечательна, поскольку выполнена она именно в духе соколовского направления: скрупулезный филологический анализ античной традиции, именно свидетельств Эсхила, Геродота, Диодора (Эфора) и Плутарха, служит здесь всесторонней, обстоятельной реконструкции исторического факта – знаменитого морского сражения греков с персами при Саламине в 480 г. до н. э.
Роль Ф. Ф. Соколова в становлении Ернштедта как ученого была велика и не ограничивалась одним лишь непосредственным личным воздействием. И иным, так сказать, внешним образом он был устроителем научной судьбы своих питомцев. По его инициативе в 1880 г. двое старших из его учеников В. К. Ернштедт и В. В. Латышев были [с.220] отправлены в длительную заграничную командировку с целью более основательной подготовки к будущей профессорской деятельности. Два года Ернштедт провел в Греции, на месте знакомясь с древними эпиграфическими памятниками и совершенствуясь в методах их исследования, а затем еще один год – в Италии, где предметом его занятий было изучение средневековых рукописей, содержащих произведения античных и византийских писателей. Занятия рукописями в Италии окончательно определили дальнейший творческий путь молодого ученого: хотя он не остался совершенно в стороне от историко-эпиграфических исследований и при случае мог откликнуться специальной статьей на новые эпиграфические находки в Балканской Греции или Причерноморье,5 главной областью его научных занятий оставались текстология и палеография.
Большая часть ученых трудов Ернштедта посвящена изучению рукописного предания, критике и исправлению текста различных древних и средневековых греческих писателей. Таковы были уже первые его опыты в греческой словесности: статья "Observationes Antiphonteae", посвященная толкованию и исправлению отдельных трудных мест в речах первого в каноне аттических ораторов Антидонта;6 магистерская диссертация "Об основах текста Андокида, Исея, Динарха, Антифонта и Ликурга", где путем внимательного сличения различных дошедших до нашего времени рукописей были обоснованы, во-первых, предположение о наличии для всех этих манускриптов одного, единого архетипа, а во-вторых, предпочтительное перед другими значение двух кодексов N (codex Oxoniensis, XIV в.) и A (codex Crippsianus, XIII в.);7 наконец, выполненное на основании этих исследований новое научное издание речей Антифонта – редкий пример осуществленного в России издания оригинала древнего классика.8
Позднее Ернштедт много занимался рукописями из собрания известного русского богослова и коллекционера, епископа Порфирия Успенского (1804 – 1885 гг.). Важнейшее из выполненных им в этой связи исследований касалось отрывков из комедий Менандра, виднейшего [с.221] представителя так называемой Новой аттической комедии (рубеж IV – III вв. до н. э.), чье литературное наследие продолжает открываться нам во все новых и новых находках. Объемистое это исследование, озаглавленное "Порфириевские отрывки из аттической комедии: палеографические и филологические этюды" (СПб., 1891), стало второй диссертацией Ернштедта, принесшей ему ученую степень доктора греческой словесности. Из других работ Ернштедта, связанных с изучением греческого рукописного предания, отметим весьма ценные специальные исследования, посвященные забытым собраниям греческих пословиц и поговорок.9 К этому надо добавить целую серию мелких заметок, имевших целью критику и исправление текста Анакреонтовых стихотворений, Вакхилида, Эврипида, Аристофана, Фукидида, Аристотеля и афинского оратора Ликурга, заметок, если и не открывающих новых черт в Ернштедте как ученом, то все же свидетельствующих о завидной широте его филологических интересов.10
В. К. Ернштедт был несравненным мастером тонкого филологического анализа, строгим и вместе с тем осторожным критиком текста, прекрасным знатоком греческих рукописных сводов, внесшим большой вклад в изучение коллекций древних (средневековых) рукописей, хранящихся в России, Италии и Германии. Его можно назвать "одним из первых – если не первым – и лучших знатоков в России греческой палеографии".11 При этом, как мы могли убедиться, виртуозно проводимые текстологические и филологические исследования сочетались у Ернштедта с вниманием к реальной, вещной и событийной стороне античности, лучшему постижению которой и должны были служить все эти, с первого взгляда, донельзя специальные изыскания. Осуществленные таким образом работы Ернштедта полностью сохраняют свое значение и в наше [с.222] время, а его исследования, касающиеся малых аттических ораторов и порфириевских отрывков из Менандра, вообще являются основополагающими и обязательными для всякого, кто станет заниматься этими разделами древнегреческой культуры.
Заканчивая характеристику научной деятельности старшего "соколовца", отметим, что в последние годы своей жизни он, подобно многим другим русским классикам, обратился к изучению позднего периода греческой словесности. В частности, совместно с В. Г. Васильевским он осуществил издание "Стратегикона" византийского писателя XI в. Кекавмена, сочинения, являющего собой собрание военных и иных поучительных наставлений и служащего ценным источником для изучения значительного периода византийской истории – от правления императора Василия II Болгаробойцы до Романа IV Диогена (976 – 1071 гг.).12
Научно-исследовательскую деятельность в области классической филологии В. К. Ернштедт сочетал с большой педагогической и общественной работой. На историко-филологическом факультете Петербургского университета он начал преподавать еще в 1877 г.; возвратившись из заграничной командировки, он возобновил чтение лекций и практические занятия в университете и не прекращал их уже до самой смерти. В 1893 г. он был избран адъюнктом Российской Академии наук, и с этого времени его деятельность была неразрывно связана с жизнью не только Университета, но и Академии (ее действительным членом он стал в 1898 г.). Ернштедт был также активным членом Русского Археологического общества и в течение трех лет исполнял обязанности секретаря его Классического отделения. Долгие годы – с 1892 по 1902 – он заведовал отделом классической филологии в важнейшем в старой России периодическом научном издании – в "Журнале министерства народного просвещения", и при его участии увидели свет работы многих русских исследователей античности. В те годы "Журнал министерства народного просвещения" был одним из главных – если не самым главным – органов, где печатались классики, и с этой точки зрения роль Ернштедта как руководителя отдела классической филологии в столь важном журнале заслуживает быть отмеченной особо.
В. К. Ернштедт сравнительно мало занимался эпиграфикой в точном смысле слова, его всегда гораздо больше интересовали вопросы [с.223] толкования и критики рукописного предания литературных текстов. Напротив, его сверстники и сотоварищи по соколовскому кружку В. В. Латышев, А. В. Никитский и Н. И. Новосадский всегда были эпиграфистами по преимуществу. Особое место в ряду питомцев соколовской школы принадлежит Василию Васильевичу Латышеву (1855 – 1921 гг.), который не только обогатил русскую науку о классической древности трудами, чье значение невозможно переоценить, но и достиг наивысшего, по меркам его профессии, общественного положения, что сделало его заглавной фигурой в русском дореволюционном антиковедении и одновременно символизировало безусловное торжество представляемого им историко-филологического направления. В этом надо отдавать себе отчет тем более, что выдвижение на первый план после смерти Латышева, в начале 20-х годов, сравнительно новых – впрочем, также без сомнения выдающихся – фигур С. А. Жебелева и М. И. Ростовцева может исказить представление о реальной значимости их всех в дореволюционное время, оттеснив Латышева как бы в тень, на второй план.
В историографическом плане, во всяком случае, так оно и случилось: если С. А. Жебелев еще при жизни своей, после сближения с новой властью, превратился в признанного классика советской науки, а М. И. Ростовцев стал кумиром науки западной (а теперь и нашей, постсоветской), и о каждом из них памятная литература все время умножается, то В. В. Латышев буквально стал элементом историографии, чьими трудами, разумеется, пользуются, но чья личность и творчество никого не интересуют. Примечательным подтверждением может служить сухая подборка материалов, опубликованная в связи со 100-летним юбилеем Латышева в 28-м томе "Советской археологии" (с опозданием на три года, в 1958 г.), не идущая ни в какое сравнение с богатейшими юбилейными публикациями о Жебелеве (в "Вестнике древней истории", 1940, № 1, и 1968, № 3) и нынешним длящимся уже несколько лет буйством литературы о Ростовцеве (в том же "Вестнике древней истории", начиная с 1990 г.).
Между тем жизнь и деятельность В. В. Латышева вполне заслуживают того, чтобы вновь, после долгого перерыва, стать объектом особого внимания. Изучение его творческого пути интересно и само по себе, во всяком случае для того, кто испытывает любопытство к прошлому нашей науки, к прежним ее деятелям, но оно может оказаться важным для суждения и о более общих проблемах, в данном [с.224] случае – о соотношении западных и русских начал в отечественном антиковедении, о сравнительной значимости возникавших в нем научных направлений, о месте классических дисциплин в гуманитарной науке и образовании, о соотношении в деятельности антиковеда принципов собственно научных, исследовательских, и педагогических, занятий ученых и административно-общественных. Вопросы эти относятся, что называется, к категории вечных, и на них трудно дать исчерпывающий однозначный ответ. И все-таки обращение к биографии такого выдающегося деятеля науки, каким был Латышев, может оказаться весьма полезным и поучительным, знакомя нас с оригинальным типом ученого, в чем-то сходного, но в чем-то и отличного от более известных С. А. Жебелева и М. И. Ростовцева, а следовательно, доставляя дополнительный материал для ответа на только что поставленные вопросы.
Занятие это может оказаться достаточно плодотворным, ибо, при всем отодвижении Латышева в историографическую тень, мы не можем пожаловаться на совершенное отсутствие материалов. Для реконструкции его жизненного пути и суждения о его личности мы располагаем, во-первых, обстоятельными автобиографическими записками самого Латышева;13 далее, рядом некрологов и воспоминаний о нем, составленных людьми хорошо его знавшими, в частности, С. А. Жебелевым, Ф. И. Успенским, А. В. Никитским;14 наконец, более или менее содержательными разделами о нем в общих трудах по историографии античности, и в первую очередь в известном компендиуме В. П. Бузескула.15 К этому надо добавить многочисленные критические отзывы и целые обзоры, посвященные работам Латышева,16 полные списки выполненных им [с.225] трудов,17 ну и, конечно же, самые эти труды, поскольку они являются источником для суждения о его научной работе. В общем материалов набирается довольно много, и если и можно посетовать на что-либо, так это – на скудость сведений, проливающих свет на личную жизнь и характер Латышева. Его собственные высказывания на этот счет предельно сдержанны, а суждения других, за немногими исключениями вроде особенно близких к нему Ф. Ф. Соколова и А. В. Никитского, отличаются заметной сухостью, а подчас и плохо скрытым отчуждением. О последней черте, присущей особенно воспоминаниям Жебелева, у нас будет еще повод поговорить специально, а теперь обратимся непосредственно к биографии Латышева.
Будущий великий эпиграфист родился 29 июля 1855 г. в селе Диеве Бежецкого уезда Тверской губернии. Происходил он, по его собственному указанию, "из мещан г. Калязина",18 т. е. из самой что ни на есть российской глубинки (Бежецк и Калязин – старинные русские города к северо-востоку от Твери). Первые годы жизни В. В. Латышев провел в родном селе. Он рано лишился отца и с 8-летнего возраста был взят на воспитание своим крестным отцом, дядей по матери И. С. Талызиным, который служил в губернском правлении в Твери. Таким образом, по существу Латышев происходил из средней чиновничьей среды. В 1864 г. Латышев вместе с И. С. Талызиным переселился в Гродно. В 1865 – 1872 гг. он обучался в гродненской гимназии, которую окончил с серебряной медалью. Своими успехами в учебе он обратил на себя внимание тогдашнего попечителя Виленского учебного округа Н. А. Сергиевского, по предложению которого в том же году поступил в Санкт-Петебургский Историко-филологический институт стипендиатом от названного округа.
Историко-филологический институт был учрежден в Петербурге в 1867 г. со специальною целью готовить преподавателей гуманитарных [с.226] дисциплин для гимназий. Преподавание истории, русской словесности и древних классических языков было поставлено в Институте превосходно; их вели, как правило, профессора С. Петербургского университета. В. В. Латышев, специализировавшийся по отделению древних языков, получил великолепную филологическую подготовку. Но круг его интересов не ограничивается филологией; он сближается с Ф. Ф. Соколовым, принимает участие в уже упоминавшихся выше домашних семинарах по эпиграфике, которые из года в год велись Соколовым по пятницам для круга избранных учеников, и таким образом приобщается к новым тогда занятиям надписями, а через них – к более глубокому изучению античных реалий и истории. Соколов становится для Латышева главным наставником, на всю жизнь он сохраняет к нему любовь и верность усвоенному от него историко-филологическому направлению.
По окончании Историко-филологического института В. В. Латышев получил назначение преподавать древние языки в гимназии в Вильно (1876 г.). Так началась его самостоятельная педагогическая деятельность. Четыре года он проработал в качестве гимназического учителя, и за это время в нем выработался тот тип совершенного преподавателя-классика – эрудита, досконально владеющего своим предметом, но вместе с тем и педанта, ответственного и строгого, – который позднее прежде всего и бросался в глаза современникам. Впрочем, преподавательской деятельностью не исчерпывались занятия молодого филолога: помимо дисциплины в нем сильно было и собственно творческое начало, и к виленскому периоду относятся его первые научно-литературные опыты и публикации.
В 1878 г. появляется первая печатная работа В. В. Латышева – перевод диалога Лукиана "Харон, или наблюдатели",19 произведения изящного, но сумеречного, обличающего тщеславие и суетность людей, не подозревающих, что их жизнь эфемерна, что они, независимо от успехов и положения, подобны воздушным пузырям, обреченным лопнуть все без исключения ... Странный выбор темы для первого литературного опыта. Был ли он случаен, или как-то соответствовал умонастроению молодого автора? Так или иначе, с этой небольшой публикации сам Латышев отсчитывал начало своей ученой и литературной деятельности. А два года спустя из печати вышел и первый его большой труд – первая часть "Очерка греческих [с.227] древностей", задуманного как пособие для начинающих филологов-классиков по государственной и общественной жизни древних греков.20
Между тем петербургские наставники не забывали о своем способном и многообещающем питомце. Когда в 1880 г. Ф. Ф. Соколову удалось добиться от Министерства народного просвещения учреждения двухгодичной командировки в Грецию для молодых классиков, определяемых для подготовки к профессорскому званию, В. В. Латышев попал в первую партию таких счастливцев. Летом того же года Соколов лично сопроводил В. К. Ернштедта и В. В. Латышева в Афины, где и оставил их на попечение выдающихся эпиграфистов Ульриха Кёлера, заведовавшего Афинским отделением Немецкого Археологического института, и Поля Фукара, директора Французской школы в Афинах. Стажировка проходила в усиленных занятиях эпиграфикой как в музейных условиях, так и в полевых, чему способствовали частые экскурсии по местам археологических работ.
За два года В. В. Латышев объездил практически все области Греции, посетил все места раскопок и сам сумел открыть несколько новых надписей: в южной Фессалии – сенатусконсульт времени Римской республики (от середины II в. до н. э.) по поводу споров двух соседних городков Нартакия и Мелитеи, а в Беотии – надпись с рескриптами императора Антонина Пия (II в. н. э.) по делу городов Коронеи и Фисбы. Подготавливая к изданию эти и другие надписи, он начинает активно сотрудничать в "Журнале Министерства народного просвещения", где с 1880 г. печатается целая серия его статей под общим названием "Эпиграфические этюды", а также в периодических изданиях своих западноевропейских кураторов: в французском "Bulletin de correspondance hellйnique" и в немецких "Athenische Mitteilungen". Молодой стажер быстро становится зрелым ученым-эпиграфистом, а его имя обретает европейскую известность.
Второй год заграничной командировки В. В. Латышева еще не истек, когда в Петербурге вторично решилась его судьба, на этот раз с еще более важными, можно сказать, определяющими для всей его жизни последствиями. В марте 1882 г. Русское Археологическое общество, по предложению Ф. Ф. Соколова, решило поручить Латышеву осуществить сбор материалов для последующего издания свода древних греческих и латинских надписей, происходящих из античных поселений Северного Причерноморья, и с этой целью исходатайствовало у Министерства народного просвещения продление ему командировки (т. е. государственного содержания) еще на один год. Идея такого издания вынашивалась Обществом уже давно: еще в 1876 г. была образована специальная ученая комиссия в составе А. Я. Гаркави, И. В. Помяловского и Ф. Ф. Соколова, которая должна была разработать подробный план издания. Затем, в 1878 г., Общество официально обратилось к Соколову с предложением взять на себя исполнение намеченного труда. Тот после долгих колебаний, обусловленных загруженностью педагогической работой и намерением завершить сильно затянувшееся приготовление докторской диссертации, согласился, но с условием отсрочки на два года. Однако времени для исполнения поручения он так и не нашел и по истечении не двух, а почти четырех лет, принеся Обществу извинения, рекомендовал вместо себя своего ученика Латышева.21
Выступая в общем собрании Русского Археологического общества, Ф. Ф. Соколов дал самую лестную характеристику молодому ученому. "В короткое время, – отмечал он, – г. Латышев приобрел необыкновенное мастерство в списывании надписей и написал целую массу прекрасных статей <...>. Энергия г. Латышева поистине изумительна, как согласится всякий, кто прочитает все его работы, сделанные в продолжение неполных 20 месяцев <...>. Всякая новая работа Латышева представляет новый шаг вперед в его научной зрелости. Надобно удивляться глубоким его познаниям в греческих древностях, точности издания текстов, зрелости суждения, полноте указаний на литературу всякого специального вопроса <...>. Вот молодой ученый, который обладает всею подготовкою, всеми качествами, необходимыми для исполнения той трудной задачи, которую поставило Общество".22
Никто – по крайней мере, никто из тех, кто сам с душой отдавался [с.229] преподавательской деятельности и знает, как она засасывает – не станет попрекать Ф. Ф. Соколова за проволочку, зато всякий восхитится тем благородством, с которым он решился препоручить столь лестное и перспективное задание своему ученику. С изумительной энергией обратился В. В. Латышев по возвращении из Греции к исполнению данного ему нового поручения. При этом он нашел время для завершения работы над первой своей диссертацией, материалы для которой были им собраны еще во время заграничной стажировки, и в феврале 1883 г. с успехом защитил ее в Петербургском университете, получив степень магистра греческой словесности. Диссертация, изданная в тот же год отдельной книжкой, была посвящена греческому календарю,23 теме очень важной, особенно для эпиграфических занятий, если учесть, как много зависит в правильной интерпретации документа от его точной датировки. Недаром все выдающиеся эпиграфисты посвящали специальные труды темам древнего календаря – и А. Бек, и Т. Моммзен, и (уже в новейшее время) Б. Д. Меритт.
"Затем, – читаем мы в автобиографии нашего ученого, – изучив предварительно литературу южнорусской эпиграфики и списав надписи, хранящиеся в С. Петербургских музеях и коллекциях, Л[атышев] весною 1883 г. совершил большое путешествие по югу России, причем посетил города Харьков, Таганрог, Керчь, Тамань, Феодосию, Севастополь, Одессу, Херсон и Кишинев, а затем, в августе, Москву, везде разыскивая и списывая сохранившиеся древние эпиграфические памятники".24
При всей целеустремленности и стремительности, с которыми В. В. Латышев обратился к сбору необходимых материалов, работа по подготовке и изданию свода северопричерноморских надписей не могла быть выполнена в рамках годичной командировки. С ее истечением приходилось думать о служебном месте, могущем доставить надлежащее содержание, а следовательно, и условия для продолжения научных занятий. С лета 1883 г. Латышев возвращается к преподавательской деятельности: с 1 июля этого года он зачисляется преподавателем греческой словесности в свою Alma mater – в Петербургский Историко-филологический институт, а с сентября следующего года определяется приват-доцентом по той же специальности [с.230] в Петербургский университет и параллельно в 1883 – 1886 гг. читает лекции по древней истории на Высших женских (Бестужевских) курсах. Более того, его деятельная натура толкает его к новым занятиям на поприще административно-общественном, становящемся для него столь же важным полем приложения своих сил, как и наука и преподавание. В 1886 – 1890 гг. он исполняет обязанности секретаря Классического отделения Русского Археологического общества, а с ноября 1887 г. занимает должность заведующего гимназией при Петербургском Историко-филологическом институте.
Между тем дело с подготовкой свода северопричерноморских надписей подвигается вперед. В. В. Латышев собирает, изучает и, так сказать, овладевает эпиграфическим материалом, происходящим из античных городов Северного Причерноморья. Свидетельством этого становится публикация в 1884 г. большой статьи о государственном устройстве Херсонеса Таврического по эпиграфическим данным.25 А чуть позже в том же году, на VI Археологическом съезде в Одессе, Латышев выступает с информационным сообщением о ходе работ над новым сводом надписей и представляет участникам съезда в качестве образца несколько корректурных листов подготовляемого им издания.26 Наконец, в следующем, 1885 г. в свет выходит первый том "Древних надписей северного побережья Понта Эвксинского", куда вошли надписи из Тиры, Ольвии, Херсонеса Таврического и ряда более мелких поселений Западного Крыма (всего 245 номеров).27 Высокий научный уровень издания – исчерпывающая внешняя характеристика документов, их четкое воспроизведение квадратным эпиграфическим (для объективной датировки) и обычным курсивным шрифтом, корректность восстановлений, полнота филологических и исторических комментариев, великолепный латинский язык авторского текста (латынь в качестве языка сопровождения – условие если не непременное, то крайне желательное для изданий такого рода) – все это сделало труд Латышева сенсацией в научной жизни России и явлением весьма заметным в мировой науке об античности. Имя Латышева приобретает широкую европейскую известность, а его творчество на тридцатом году его жизни вступает в полосу расцвета, или, как говорили древние греки, акмэ.
В следующее затем пятилетие научная активность В. В. Латышева продолжает нарастать. В 1887 г. в том же Петербургском университете он защищает вторую свою диссертацию на степень доктора греческой словесности, тоже построенную в значительной степени на эпиграфическом материале, но посвященную уже другому северопонтийскому городу Ольвии (также вышла отдельным изданием).28 Этой работе об Ольвии суждено было стать образцовой: виртуозно пользуясь всем комплексом доступных источников, литературных, эпиграфических, нумизматических, археологических, автор дал обстоятельный исторический очерк жизни греческого города на далекой периферии античного мира, представив все важнейшие моменты в его развитии: основание милетскими колонистами поселения в устье Бугского лимана, отношения ольвиополитов с местными племенами скифов, Афинской морской державой, греко-македонскими властителями, тяжелейший кризис III в. до н. э., нашедший особенно яркое отражение в ольвийском декрете в честь Протогена, подчинение скифским царям во II в. до н. э., гетский разгром и последующая жизнь возрожденного города под римским протекторатом. Другая часть работы Латышева посвящена столь же скрупулезной реконструкции государственного устройства Ольвии: состава населения, органов верховной власти (совет и народное собрание), наконец, различных институтов исполнительной власти (архонты, стратеги, чиновники финансового ведомства и т. д.).
По полноте привлеченных материалов, по глубине исторической реконструкции работа В. В. Латышева об Ольвии не знала себе равных в русской научной литературе: она далеко оставила позади ранее созданные труды, посвященные отдельным городам Причерноморья (А. Б. Ашика, Г. И. Спасского и др. о Боспоре Киммерийском, Б. В. Кёне – о Херсонесе, П. В. Беккера – о Тире), и даже сейчас, несмотря на необходимость пополнения изложения новыми данными, остается эталоном всестороннего монографического исследования такого рода. Кстати, можно заметить, что она не утратила такого своего качества даже после выхода в свет новой монографии [с.232] об Ольвийском полисе, написанной Ю. Г. Виноградовым.29 Эта последняя предлагает ценнейшие дополнения на основе эпиграфических и нумизматических данных, но она не заменяет работы Латышева в целом.
За докторской диссертацией последовало завершение работы над "Очерком греческих древностей". В 1888 г. В. В. Латышев переиздал первую часть "Очерка" ("Государственные и военные древности"), а в 1889 г. издал и вторую его часть ("Богослужебные и сценические древности"). Книга была задумана как "пособие для гимназистов старших классов и для начинающих филологов" (так именно и значится на титульном листе), но ее значение гораздо шире и выше. Составленный вослед известным немецким пособиям Густава Гильберта и Георга Бузольта,30 снабженный многочисленными дополнениями за счет более широкого привлечения свидетельств литературных источников и особенно новых эпиграфических данных, наконец, оснащенный подробными библиографическими указаниями (в том числе и на отечественную литературу, что особенно ценно для русского читателя), этот очерк дает обстоятельный обзор наиболее важных институционных аспектов древнегреческой цивилизации.
Так, в первой части последовательно представлены все важнейшие фазы исторического развития греческой государственности (от ее примитивных начал в героическое время до демократии классической эпохи). Далее, весьма подробно описываются образование и устройство ведущих полисов Эллады – Спарты и Афин, а под конец – формы межполисных отношений и объединений, включая религиозно-политические единства (Дельфийская и Делосская амфиктионии), союзы гегемонистского типа (Пелопоннесский и Афинский), федеративные образования эллинистического периода (Этолийский и Ахейский союзы). Во второй части столь же полно охарактеризованы религиозные древности греков, элементы их культа (места и предметы почитания, исполнители обрядовых церемоний и самые эти обряды, времена культа, включая общеэллинские и афинские празднества, наконец, такие особые виды культовых действий, как гадания, прорицания, мистерии и т. п.). После этого дается [с.233] описание тесно связанных с религией и, в частности, с культом Диониса древностей сценических, т. е. драмы и театра (включая устройство театрального здания, декорации и машины, актеров и хор, устройство представлений и т. д.).
Добротные, обстоятельные разъяснения всех реалий, многочисленные ссылки на источники (нередко цитируемые in extenso) и перечни специальной научной литературы, прилагаемые в конце глав и параграфов, делают латышевский "Очерк греческих древностей" незаменимым настольным пособием для отечественных антиковедов, причем равно для всех – как для начинающих, так и для поднаторевших в своем деле. При этом целесообразно пользоваться более поздними переизданиями, осуществленными Латышевым соответственно в 1897 (3-е издание части I) и 1899 гг. (2-е издание части II), поскольку в тексты этих новых изданий были внесены существенные поправки и дополнения. В 1-й части это особенно коснулось раздела о государственном устройстве Афин ввиду открытия и опубликования в 1891 г. "Афинской политии" Аристотеля; соответствующую доработку осуществил, по просьбе Латышева, его младший сотоварищ по кружку соколовцев А. Н. Щукарев. Во 2-й части существенной переработке подвергся раздел о сценических древностях; здесь Латышеву большое содействие оказал знаток театрального дела в Афинах П. В. Никитин.
Но вернемся к 80-м годам. Главным в ту пору (как, впрочем, и позднее) оставались для В. В. Латышева занятия причерноморскими древностями. Продолжая работу над изданием древних надписей Северного Причерноморья, он одновременно в те же годы затеял новое предприятие – составление полного свода свидетельств древней литературной традиции о Скифии и Кавказе с тем, чтобы таким образом, посредством двух названных собраний, с добавлением сборника надписей Кавказа, изданного И. В. Помяловским, доставить специалистам, занимающимся античным прошлым Северного Причерноморья, полную сводку письменных источников, как эпиграфических, так и литературных. Новый свод должен был включать исчерпывающие подборки свидетельств сначала древнегреческих писателей (начиная с Гомера и Гесиода), затем латинских и, наконец, византийских, представленных параллельно на языке оригинала и в русском переводе. К участию в этом грандиозном предприятии Латышев привлек также группу своих учеников по Историко-филологическому институту, однако львиная доля работы [с.234] выполнялась им самим, а разделы, подготовленные другими лицами, внимательно им проверялись, исправлялись и редактировались, вследствие чего издание по праву носит его имя.
Работа над таким большим изданием, естественно, затянулась на многие годы. Первый том (греческие писатели) полностью был опубликован только в 1900 г., второй том (латинские писатели) – в 1906 г.31 Что же касается третьего тома (византийские авторы), то работа над ним затянулась вплоть до первой мировой войны и последовавшей революции, и хотя, по свидетельству самого Латышева, с 1916 г. было начато печатание этого тома, 32 первый его выпуск вышел лишь много лет спустя после смерти инициатора издания, 33 а продолжения так и не последовало.34
Между тем, в 1890 г. из печати вышел второй том "Древних надписей северного побережья Понта Эвксинского" с надписями Боспорского царства (Пантикапея и других городов европейской и азиатской части Боспора, всего 470 номеров).35 Издание этого тома, выполненное с соблюдением тех же высоких научных принципов, что и в предыдущем томе, было впрочем, усовершенствовано. Учитывая пожелания рецензентов первого тома, издатель предварил теперь публикацию надписей обширным историческим очерком, где охарактеризовал местные племена, населявшие земли вокруг Боспора Киммерийского (Керченского пролива), изложил историю самого Боспорского царства (от основания Пантикапея до IV в. н. э.) и суммировал сведения о политическом устройстве и должностных лицах этого государства. Очерк этот составляет превосходное дополнение к ранее изданным работам В. В. Латышева о Херсонесе и Ольвии, позднее он был переведен на русский язык и [с.235] издан в "Известиях Таврической архивной комиссии" и отдельно в Симферополе в 1893 г.36
С выходом в свет второго тома публикация "Древних надписей северного побережья Понта Эвксинского" была завершена. Достойна восхищения огромная работа, выполненная В. В. Латышевым: один, без какой бы то ни было группы сотрудников, он в течение неполных восьми лет собрал, изучил, откомментировал и издал все найденные к тому времени в Северном Причерноморье греческие и латинские надписи, причем издал всю эту бездну документов на самом высоком научном уровне, так, что это издание сразу же вошло в ряд классических публикаций, таких, как "Corpus inscriptionum Graecarum", "Corpus inscriptionum Latinarum", "Corpus inscriptionum Atticarum". "Едва ли надо распространяться о том, как важен этот труд В. В. Латышева, – писал позднее В. П. Бузескул. – В нем мы имеем свой Corpus, занимающий место наравне с лучшими изданиями подобного рода на Западе".37 Труд этот принес Латышеву огромную известность и славу в ученом мире как в России, так и за ее пределами. Он был удостоен почетных наград – премии Боткина от Историко-филологического факультета Московского университета и премии Зографа от французской "Ассоциации для поощрения греческих штудий" ("Association pour l'encouragement des etudes grecques"), ему была оказана честь избрания членом-корреспондентом Петербургской (29 декабря 1890 г.) и Берлинской Академий наук (4 июня 1891 г.). Особенно примечательно последнее отличие, нечасто выпадавшее на долю русских ученых (собственно, из природных русских Латышев первым удостоился этой чести). Труд молодого русского эпиграфиста сразу же и единодушно был высоко оценен корифеями немецкой науки: предложение об избрании Латышева было составлено Ульрихом Кёлером, а вместе с ним его подписали Теодор Моммзен, Адольф Кирхгофф и Эрнст Курциус.38
Изданием двух томов "Древних надписей северного побережья [с.236] Понта Эвксинского" дело не завершилось. Практически работу по изданию и комментированию северопричерноморских надписей В. В. Латышев продолжал всю свою жизнь, живо откликаясь на очередные находки и публикуя вновь найденные надписи в различных повременных изданиях и отдельными небольшими сборниками. К концу первого десятилетия после выхода второго тома общего собрания их накопилось так много, что было признано целесообразным опубликовать дополнительный том, что и было сделано Латышевым в 1901 г.39 А еще позже было решено переиздать два первых (основных) тома, включив в них все накопившиеся материалы. К сожалению, Латышев успел опубликовать вторым изданием только первый том (с надписями Тиры, Ольвии, Херсонеса и соседних городков, всего 751 номер, что втрое превышало количество надписей в первом издании этого тома).40 Революция помешала ученому довести до конца начатое переиздание, и только много лет спустя коллективу советских (ленинградских) антиковедов удалось завершить это дело, издав заново и с большими дополнениями надписи Боспорского царства.41
Еще раз подчеркнем огромность выполненного В. В. Латышевым труда: в трех томах изданного им эпиграфического свода было опубликовано (с вычетом повторений) около 1500 надписей. Разумеется, не все они были изданы им впервые. Ведь и до него в северопричерноморской эпиграфике подвизалось много ученых, и его собранию предшествовали большие сводные публикации, например, А. Бёка и Л. Стефани.42 Однако все северопонтийские античные надписи были теперь сведены в одно собрание, изданы по одному плану и снабжены исчерпывающим историко-филологическим комментарием, а для отечественного читателя – еще и русским переводом всех более или менее контекстных документов.
Информативное, источниковедческое значение изданного [с.237] В. В. Латышевым свода северопричерноморских надписей трудно переоценить. Чтобы дать читателю почувствовать богатство представленных в издании Латышева эпиграфических документов, отметим в известном географическом и хронологическом порядке хотя бы некоторые, на наш взгляд, самые важные из них. В первом томе (мы берем его во втором издании) среди ольвийских надписей выделяются: № 20 – постановление о даровании звания проксена (общественного гостеприимца), прав гражданства и освобождения от пошлин Хэригену, сыну Метродора, из Месембрии, – один из первых документов такого рода из Причерноморья (от начала IV в. до н. э.); № 24 – декрет о порядке ввоза и вывоза, купли и продажи в Ольвии золота и серебра в чеканной монете в установленной пропорции к местной валюте, – документ, крайне важный для суждения об ольвийской торговле и денежном деле (тоже от начала IV в.); № 32 и 34 – декреты в честь видных ольвийских граждан Протогена, сына Геросонта, и Никерата, сына Папия, сообщающие драгоценные сведения о внешних и внутренних затруднениях ольвиополитов соответственно в III и в начале I в. до н. э.;43 наконец, № 35 – декрет в честь некоего кормчего (капитана корабля) из Амиса, проливающий свет на отношения Ольвии с понтийским царем Митридатом VI Евпатором (120 – 63 гг. до н. э.).44
В том же томе среди херсонесских надписей заслуживают особого упоминания: № 340 – постановление о даровании звания проксена и прав гражданства Тимагору, сыну Никагора, с Родоса (от [с.238] III в. до н. э.); № 343 – постановление об устроении культа Девы, особенно чтимого херсонеситами божества, спасавшего их, как сказано в надписи, от величайших опасностей, в частности и от тех, что проистекали от соседних варваров; № 344 – декрет в честь местного историка Сириска, сына Гераклида, описавшего явления Девы и представившего в должном свете отношения своего города с царями Боспора и другими понтийскими городами, важное свидетельство об уровне культурной жизни в Причерноморье, о наличии местной историографической традиции и отношении общества и государства к труду историка;45 № 418 – почетная надпись на базе статуи Агасикла, сына Ктесия, перечисляющая обязанности или должности, которые исполнял этот херсонесит, и, между прочим, упоминающая о размежевании им земель под виноградники "на равнине", т. е., как думают, в далекой округе Херсонеса, в Северо-западном Крыму (последние три надписи также датируются III в. до н. э.).46
Из более поздних херсонесских надписей отметим те, что проливают свет на внешнеполитическое положение Херсонеса в период позднего эллинизма, на его борьбу за выживание в условиях скифо-сарматского наступления и на попытки, в этих условиях, опереться на поддержку понтийских царей. Это, во-первых, № 402 – текст клятвы на верность договору о дружбе и взаимной помощи, заключенному с царем Фарнаком (179 г. до н. э.).47 Далее, в хронологическом порядке, № 352 – декрет в честь Диофанта, сына Асклапиодора, из Синопы, одного из полководцев Митридата VI Евпатора, действовавших по поручению царя в Крыму. Эта надпись по богатству информации может быть сравнима разве что с ольвийским декретом в честь Протогена, ибо она содержит целостное [с.239] описание совместных военных действий херсонеситов и понтийцев против скифов, а также особых операций Диофанта на Боспоре. В рассказе об этих последних содержится упоминание о подавлении понтийским полководцем вспыхнувшего на Боспоре восстания скифов во главе с Савмаком – упоминание, которое в новейшей научной литературе породило целую дискуссию.48 К надписи в честь Диофанта тематически тесно примыкает и следующая, № 353, содержащая постановление в честь херсонесских граждан, боровшихся за возвращение захваченного скифами важного опорного пункта на Тарханкутском полуострове Калос Лимена (Прекрасной гавани). Оба документа отлично дополняют друг друга; вырезанные рукою одного резчика, они и датируются одним и тем же временем, определяемым, однако, только приблизительно, – концом II в. до н. э.49
За рамки общего перечня вынесем херсонесскую надпись № 401, которую можно было бы назвать жемчужиной причерноморской эпиграфики. Она являет собой текст присяги херсонесских граждан, где они клянутся быть согласными относительно благополучия и свободы своего полиса, не предавать врагам города Херсонеса и других поселений и владений, принадлежащих Херсонесскому государству, защищать существующий демократический строй, честно исполнять выпадающие на их долю обязанности и должности, охранять для херсонесского народа его святыню – састер и не разглашать запретных таинств, не злоумышлять и не участвовать в заговорах, направленных против общины или отдельных [с.240] граждан, наконец, не продавать свозимый с равнины хлеб нигде помимо самого Херсонеса. Надпись была найдена частями в 1890, 1891 и 1899 гг. и впервые опубликована Латышевым в периодических изданиях России и Германии в 1892 г.;50 позднее она вошла в четвертый (дополнительный) том (под номером 79), а затем и во второе издание первого тома издаваемого им свода северопонтийских надписей.
Датируемая концом IV или самым началом III в. до н. э. и, следовательно, принадлежащая к числу сравнительно ранних контекстных документов, происходящих из Херсонеса, эта надпись доставляет столь богатую информацию об устройстве и жизни северопонтийского полиса, что она сразу же стала предметом самого оживленного обсуждения. При этом мнения ученых разошлись как по поводу общей оценки документа, его жанра и обстоятельств составления, так и по отдельным частностям. Одни исследователи вместе с ее первоиздателем Латышевым видят в ней текст обычной гражданской присяги, какую приносили в греческих городах граждане по достижении совершеннолетия (ср. для Афин свидетельство оратора Ликурга – Lyc. Contra Leocr., 76, а самый текст клятвы см. у позднейших авторов – Ioh. Stob. Flor., XLVII, 48; Poll., VIII, 105), другие – и в их числе особенно С. А. Жебелев – настаивают на экстраординарном характере этой клятвы, составленной и принятой херсонеситами в чрезвычайных условиях гражданской смуты и внешней опасности.51
Много споров вызвало также понимание састера, оберегать который обязались херсонеситы: в нем видели обозначение некоего высшего должностного лица, своего рода оберегателя государства или защитника народа (так, между прочим, полагал Ф. Ф. Соколов),52 или же указание на конституцию или законы государства (к этой мысли склонялся сам Латышев), или, наконец, обозначение кумира особо чтимого херсонеситами божества, так называемой Девы [с.241] (гипотеза Жебелева).53 Нет недостатка и в других поводах к дискуссии, но, так или иначе, надпись эта оказывается важнейшим источником для системной реконструкции греческого полиса в зоне колониальной периферии.
Что касается боспорских надписей, собранных во втором томе (с добавлениями в томе четвертом) латышевского собрания, то хотя они и не столь эффектны, но их значение также очевидно. Так, надписи доставляют нам материал для суждения, например, о двойной титулатуре боспорских владык Спартокидов, величавших себя архонтами Боспора и Феодосии, но царями живших на азиатской стороне синдов, меотов и фатеев, что, по-видимому, соответствовало сложному составу их государства и неоднозначному их положению в качестве правителей над греческими городами, сохранявшими хотя бы частично свой полисный, свободный статус, и над туземными племенами, низведенными на положение подданных.54 Надписи же информируют нас об оживленной общественно-религиозной жизни в боспорских городах, о существовании там множества культовых объединений, так называемых синодов или фиасов, почитавших божества особенные, нетрадиционные, среди которых в римское время значится и некий не названный по имени Бог Всевышний (Theos Hypsistos).55 По поводу этого последнего также велась и ведется полемика: одни склонны видеть в нем бога иудейского или иудео-христианского (Л. Стефани), другие – Зевса (И. В. Помяловский), третьи – Сабасия (сам Латышев).56
Все же надо заметить, что среди боспорских надписей нет (или почти нет) таких замечательных документов, поливающих свет на собственно политическую историю, как это имеет место в случае [с.242] с надписями Ольвии и Херсонеса. И это понятно, поскольку гражданская жизнь и свободное волеизъявление, побуждающие к составлению и публикации соответствующих актов, были на Боспоре сильно обужены существованием монархии.
Вернемся, однако, к биографии В. В. Латышева. Высший пик его научной карьеры совпал с крутой переменой в его образе жизни: осенью 1890 г. он получил приглашение от тогдашнего министра просвещения графа И. Д. Делянова занять должность помощника попечителя Казанского учебного округа. По-видимому, к этому времени Латышев обратил на себя внимание в столичных правительственных кругах не только успехами на научном поприще, но и рвением в утверждении классического образования в средней и высшей школе, всемерными поборниками которого были многие руководители ведомства народного просвещения в дореволюционной России. Объяснялось это столько же общей утвердившейся еще с XVIII столетия установкой на традиции западноевропейского классицизма, сколько и осознанным практическим расчетом противопоставить разрушительному движению новых материалистических идей прочный консервативный барьер в лице классического образования.
Такой линии держался уже граф С. С. Уваров, чье искреннее увлечение античностью не исключало указанного выше политического расчета. Занимая высокие правительственные посты в системе образования и науки (в 1811 – 1822 гг. он был попечителем Петербургского учебного округа, в 1833 – 1849 – министром народного просвещения, а в 1818 – 1855 – президентом Академии наук), он в первой половине XIX в. приложил массу стараний для развития классического образования в университетах и укрепления разряда греческих и римских древностей в Академии наук. Эта тенденция была старательно продолжена преемниками Уварова по руководству министерством просвещения, в особенности графом Д. А. Толстым (возглавлял названное министерство в 1866 – 1880 гг.), И. Д. Деляновым (1882 – 1897), Н. П. Боголеповым (1898 – 1901), Г. Э. Зенгером (1902 – 1904), увлечение которых классицизмом и старания по принудительному насаждению его в гимназиях и университетах вызывали раздражение в прогрессивных общественных кругах и, в конце концов, привели к компрометации всей системы классического образования в России.
Классицистическое рвение В. В. Латышева оказалось вполне созвучным [с.243] официальному направлению. Надо при этом подчеркнуть, что его классицизм не был чем-то наносным, искусственным, нарочито усвоенным; он был интегральной чертой его натуры, будучи привит всей системой полученного образования и воспитания и закреплен увлеченной творческой деятельностью в области классической словесности и истории. Однако натура нашего классика была слишком целеустремленной и активной, чтобы ограничиться лишь научными антиковедными занятиями; она жаждала полной реализации усвоенных принципов во всех возможных сферах деятельности – как во внутренней, собственно творческой, так и во внешней, в контактах с другими людьми, которых надлежало обратить в свою веру, направить по правильному пути. Отсюда – обращение Латышева к активной педагогической и продолжавшей ее административной деятельности. Заявив себя сразу же и в Историко-филологическом институте и в Университете безусловным ревнителем классического образования, он с охотою принимает на себя такие обязанности, которые превращали его из ученого и преподавателя в наставника и администратора. Так, сохранив за собой лекционные часы в Институте и Университете, он с осени 1887 г. становится заведующим существовавшей при Институте гимназии и наставником-руководителем студентов Института в практических занятиях по преподаванию греческого языка в этой гимназии. В этом плане вполне естественным было и согласие его занять новый высокий пост в Казани.
С каким усердием исполнял Латышев новые принятые на себя административные обязанности, как дотошно вникал он во все достаточно рутинные мелочи учебного попечительства, – об этом лучше всего судить по его собственному, внешне суховатому, но исполненному глубинного удовлетворения и торжества отчету в автобиографической записке: "Переселившись в Казань, Л[атышев], помимо исполнения текущей служебной работы, неоднократно управлял округом в отсутствие попечителя, совершил несколько поездок для осмотра и ревизии учебных заведений в разных городах округа и весною 1891 г. впервые исполнял в Казанском университете обязанности председателя Историко-филологической испытательной комиссии. Некоторые из служебных работ его были напечатаны в "Циркуляре по Казанскому учебному округу", а именно два отчета по рассмотрению письменных работ учеников гимназий по греческому языку и "замечания о преподавании грамматики древних [с.244] языков в гимназиях", примыкавшие к новым программам преподавания, изданным в 1890 г." А в примечании к пассажу о председательстве в Испытательной комиссии в Казанском университете с педантической точностью добавлено: "Эти же обязанности Л-в ежегодно исполнял и в 1892 – 1896 и 1899 – 1902 годах, именно: в 1892 г. в Харьковском университете, в 1893, 1895, 1899 и 1901 – в Киевском, в 1894, 1900 и 1902 – в Одесском и в 1896 – в Московском. В последние годы (писано в 1915 г. – Э. Ф.) те же обязанности исполнял он в С. Петербургском университете, именно весною и осенью 1911 года и осенью 1912 года".57
Административная деятельность В. В. Латышева по ведомству народного просвещения была естественным продолжением, но не замещением его ученых трудов. Поэтому ему удавалось то, что для большинства других стало бы камнем преткновения: органическое совмещение этих столь разных видов деятельности. Вообще он легко переходил от одного вида занятий к другому, заполняя любую паузу в служебных делах трудом ученым и литературным. "Вынужденные досуги во время продолжительных иногда поездок на удобных пароходах по приволжским городам, – пишет он в своей автобиографии, – Л[атышев] обыкновенно употреблял на опыты стихотворных переводов из древних поэтов".58 Выполненные таким образом переводы публиковались им в различных периодических изданиях ("Журнале министерства народного просвещения", "Ученых записках Казанского университета", "Филологическом обозрении"), а позднее были объединены в небольшую книжечку с характерной надписью над заглавием: "На досуге".59
Среди поэтов, чье творчество привлекло внимание Латышева, большинство составляют греки: Тиртей, Мимнерм, Солон, Демодок, Феокрит, Мосх Сиракузский и др.; из латинских авторов представлен только один – Марциал. В стихотворном переложении этих поэтов Латышев продемонстрировал незаурядный талант (особенно великолепны, на наш взгляд, переводы Тиртея); неудивительно, что эти переводы до сих пор включаются в популярные антологии древней поэзии. Что же касается оригинального научного творчества, то оно в те же казанские годы было представлено, во-первых, продолжающейся работой над северопричерноморскими надписями, [с.245] в частности, над только что обнаруженными тогда фрагментами Херсонесской присяги, о чем уже упоминалось выше, а во-вторых, подготовкой нового собрания "Известий древних писателей о Скифии и Кавказе", первый выпуск первого тома которого появился в 1893 г.
Казанская интермедия длилась около трех лет. В мае 1893 г. Петербургская Академия наук в уважение к ученым заслугам В. В. Латышева избрала его своим действительным членом, и это побудило его возвратиться в столицу. Однако оставление Латышевым поста в Казани не означало прекращения им своей административной деятельности и карьеры. Напротив того, возвращение в Петербург открыло для него новые возможности: уже в июне того же 1893 г., по приглашению Делянова, он занимает должность вице-директора, а три года спустя – директора департамента министерства народного просвещения. Активная деятельность его на одном из первых постов в министерстве просвещения продолжалась целых пять лет, но и с оставлением должности директора департамента (в 1898 г.) он отнюдь не сошел с этого, очевидно, весьма привлекавшего его поприща. Он остался членом Совета министра народного просвещения, принимал участие в работе Комиссии по вопросу об улучшениях в средней общеобразовательной школе, созданной Н. П. Боголеповым, причем согласен был председательствовать в секции по вопросам физического воспитания (1900 г.), а чуть позже, при Г. Э. Зенгере, участвовал в работе Комиссии по преобразованию высших учебных заведений (1902 г.). Мало того, по окончании работы этих комиссий он каждый раз принимал деятельное, заинтересованное участие в публикации их материалов. Наконец, в течение нескольких лет он председательствовал в состоявшей при министерстве просвещения Постоянной комиссии по университетским делам; словом, непрерывно вносил свою лепту в осуществлявшийся правительством курс в области образования и просвещения. Тому же служила и его административно-педагогическая деятельность за пределами министерства. С 1896 г. он, в качестве председателя, направлял активность Петербургского Общества классической филологии и педагогики, а в 1911 г. руководил работой 1-го Всероссийского съезда преподавателей древних языков (возглавлял организационный комитет, председательствовал на самом съезде и наблюдал за изданием его трудов). В своем родном Историко-филологическом институте Латышев в 1903 г., по представлению [с.246] министра Г. Э. Зенгера, занял пост директора, в каковом качестве и оставался вплоть до 1918 г.
Параллельно административно-педагогической деятельности В. В. Латышев интенсивно продолжал заниматься и научной работой: по-прежнему ему прекрасно удавалось совмещать эти два столь различных рода занятий. Он продолжает работу над северопричерноморскими надписями, осуществляя отдельные публикации и подготавливая переиздание своего фундаментального свода; продолжает и завершает издание первых томов другого обширного собрания – "Известий древних писателей о Скифии и Кавказе"; пишет и печатает множество отдельных статей и заметок о северопричерноморских древностях, важнейшие из которых сводит в сборник под греческим названием "ПONTIKA".60 Между делом он находит еще время для переиздания двух частей своего популярнейшего пособия "Очерка греческих древностей". Но обо всех этих работах, связанных с историей собственно античности, речь уже шла подробно выше; теперь же необходимо сказать о другом – о наметившемся у Латышева в пору его научной зрелости повороте к изучению позднейших, христианских времен – древностей византийских и даже славянорусских.
Естественным поводом к тому могло послужить постепенное распространение научного интереса эпиграфиста на памятники позднейшего, византийского времени. Уже с 1894 г. Латышев начинает публиковать в "Византийском временнике" серию соответствующих заметок под общим названием "Этюды по византийской эпиграфике", а два года спустя издает целый сборник северопричерноморских греческих надписей христианских времен.61 Десятью годами позже этот поворот стал состоявшимся фактом, о чем свидетельствует и сам Латышев в своей автобиографии: "С 1906 года Л[атышев] значительно расширил круг своих научных интересов включением в него занятий по византийской агиографии".62
Переход к этим новым занятиям в чисто научном плане был вполне понятен: интересуясь судьбами античности в Северном Причерноморье в позднейшее время, а в частности – судьбою Херсонеса [с.247] Таврического, пережившего все остальные греческие колонии в этом регионе и, в конце концов, ставшего важным посредствующим звеном между наследницей античности Византией и новой восточнославянской общностью Русью, В. В. Латышев обратил внимание на такой важный исторический источник, как греческие и славянские жития епископов херсонских (т. е. херсонесских). В 1906 г. он издал целую подборку этих агиографических текстов с их подробным историко-филологическим исследованием.63
Пытаясь определить время составления основного греческого жития херсонских епископов, сохраненного в рукописи Московской Синодальной библиотеки (№ 376 Влад.), ученый обратился к систематическому изучению содержащихся в этом списке материалов и скоро пришел к выводу, что все жития и "слова", помещенные здесь в качестве месячных чтений на февраль и март, принадлежат одному автору, и что другие три четьи минеи того же автора (на июнь, июль и август) сохранились в Иерусалимской святогробской рукописи (№ 17). Поскольку большая часть текстов, находящихся в этих двух рукописях (в Московской их 59, а в Иерусалимской – 93), оказалась неизданной, Латышев занялся этим делом и в 1911 – 1912 гг. осуществил полное издание обоих сводов, сначала Московского, а затем и Иерусалимского.64 Одновременно он продолжал разыскания относительно самого автора этих агиографических памятников. По его первоначальному мнению, это мог быть византийский писатель первой половины X в. Феодор Дафнопат,65 позднее он стал склоняться к мысли, что автором интересующих его миней мог быть историк второй половины XI в. Иоанн Ксифилин,66 но к окончательному твердому выводу, как кажется, так и не пришел.67
Так или иначе, занятие византийской агиографией становится в [с.248] поздний период для В. В. Латышева делом столь же (если не более) важным, как и изучение собственно античности. Аналогичного рода сдвиг в научных интересах можно наблюдать и у ряда других русских антиковедов дореволюционной эпохи, у И. В. Помяловского, П. В. Никитина, В. К. Ернштедта, Д. Ф. Беляева, Ю. А. Кулаковского и др. По-видимому, речь должна идти о каком-то достаточно широком явлении. Но что, собственно, побуждало русских специалистов по классической древности, которые, казалось бы, по самому предмету своих занятий должны были оставаться людьми, приверженными западному классицизму, – что побуждало их обращаться в зрелую пору своего творчества к занятиям древностями позднеантичными и византийскими, памятниками христианской греческой и раннеславянской литературы, истоками русского православия? Думается, что побудительной причиной здесь могла быть глубинная потребность этих русских людей перед лицом надвигавшейся и уже как бы ощущавшейся общественной катастрофы припасть к собственным корням, опереться на далекое идеализированное прошлое, когда перед Русью, воспринявшей от греков православие, казалось, открывалась безграничная перспектива здорового духовного и социального развития.
Как бы то ни было, обращение В. В. Латышева к византийским древностям оказалось весьма плодотворным. Многочисленные публикации сравнительно поздних эпиграфических и агиографических памятников и связанные с этим оригинальные источниковедческие исследования выдвинули его в первые ряды отечественных византинистов. Приобретенная им еще ранее трудами в области антиковедения репутация крупнейшего представителя Петербургской историко-филологической школы была, таким образом, еще более укреплена, и это делало фигуру Латышева практически лидирующей в дореволюционной науке о классических древностях. Отражением этого достигнутого им в науке выдающегося положения, а вместе с тем и еще одним способом применения своих организаторских способностей и активности стало занятие Латышевым первых постов в различных научных обществах и учреждениях. Еще до отъезда в Казань он в течение ряда лет исполнял обязанности секретаря Классического отделения Русского археологического общества (1886 – 1890 гг.). Позднее, как уже упоминалось, он возглавил Петербургское общество классической филологии и педагогики. Но пик его общественного возвышения приходится на 900-е [с.249] годы: с июня 1900 г., по приглашению именитого главы Императорской Археологической комиссии графа А. А. Бобринского, он занял пост товарища (т. е. заместителя) председателя этого важнейшего в дореволюционной русской археологии учреждения и в этом качестве реально стал направлять всю его деятельность. Чуть позже он стал членом Совета (с 1903 г.), а еще позднее – председателем другого чрезвычайно значимого учреждения – императорского Православного Палестинского общества (должность председателя в этом обществе он занял уже в разгар смутного времени, в 1918 г.).
В обоих этих научных центрах, помимо исполнения высоких административных обязанностей, Латышев руководил еще и всей издательской деятельностью, редактируя и наблюдая за печатанием различных трудов: "Отчетов Археологической комиссии", "Материалов по археологии России", "Палестинского сборника", "Палестинского патерика" и др. По его инициатива с 1901 г. стал выходить новый повременной орган Археологической комиссии – "Известия", сразу приобретшие большую известность и значение (до 1917 г., по сообщению самого Латышева, успело выйти 60 выпусков этого издания с 30 специальными прибавлениями).68 Добавим еще, что по инициативе и под руководством Латышева были составлены и изданы систематические каталоги книжных собраний обоих названных учреждений – Археологической комиссии и Палестинского общества. Равным образом и в Академии наук Латышев неоднократно принимал на себя различные обязанности по составлению научных отзывов и некрологов, равно как и по изданию чужих трудов, в частности московского профессора, археолога и искусствоведа К. К. Герца, собирателя и знатока древних греческих и восточных рукописей епископа Порфирия Успенского и византиниста В. Г. Васильевского.
Всего вышеизложенного достаточно, чтобы представить себе, сколь значимой была фигура классика – античника и византиниста – В. В. Латышева в дореволюционном русском ученом мире. Октябрьская революция 1917 г. застигла его на вершине научных, педагогических и административных успехов; сломав старую общественную структуру, она сделала для него невозможным продолжение прежней активной и многоликой деятельности и тем ускорила его кончину. Он умер, не пережив революционной ломки, 2 мая 1921 г.
[с.250] Завершая обзор столь полнокровной ученой и общественной деятельности В. В. Латышева, попытаемся теперь суммировать наши впечатления и оценить характер его личности, смысл или направление его главных занятий. В личности Латышева поражает редкое сочетание духовной глубины, целеустремленности, многогранности и продуктивности творческих проявлений. Центральной идеей, вдохновлявшей все его действия, было неукротимое стремление к истине, к обретению и утверждению истинного, правильного начала во всех областях доступной ему интеллектуальной и социальной жизни. Обладая при этом от природы практически неиссякаемым запасом энергии и трудолюбия, он сумел с равным успехом реализовать себя в самых различных сферах деятельности – как отвлеченной, собственно научной, так и практической, педагогической и административной.
Областью, где прежде всего раскрылись и реализовались его природные способности, была, разумеется, наука, именно наука об античности. Он много сделал как ученый, и можно сказать, что его трудами историко-филологическое направление в русском антиковедении было вознесено на самый пик успехов, на такую высоту, какой более ему уже никогда не удавалось достичь. О масштабе собственных научных свершений Латышева красноречиво свидетельствует список его печатных работ: он насчитывает более 240 номеров, среди которых фигурирует около 20 монографических исследований и фундаментальных изданий памятников древней письменности. К этому надо добавить еще длинный ряд редактирований и наблюдений за печатанием чужих трудов – еще 22 номера.69
Но дело даже не в количестве выполненных Латышевым работ, сколь бы внушительным оно ни было; дело в огромности содеянного им по существу. Ведь им было осуществлено собрание воедино и издание в виде двух огромных сводов ("Древние надписи" и "Известия древних писателей") всей известной к тому времени массы письменных свидетельств об античности на юге России, т. е. создание прочного источниковедческого основания для последующего всестороннего изучения античных, скифо-сарматских и протославянских древностей этого региона Евразии. Мало того, он сам выполнил целый ряд оригинальных исследований в этой области, среди которых монография об Ольвии остается замечательным, [с.251] до сих пор не превзойденным образцом конкретной историко-филологической работы об отдельном греческом полисе.
Объем и основательность научных трудов В. В. Латышева очевидны, как очевидно и то, что выполнены они могли быть лишь человеком больших природных дарований и исключительной интеллектуальной культуры. Об этих качествах Латышева лучше всего могли судить люди, близко его знавшие, и, к счастью, у нас нет недостатка в их свидетельствах. Выше мы уже приводили весьма уважительное суждение о Латышеве его учителя Ф. Ф. Соколова, который подчеркивал в своем отзыве эрудицию и энергию молодого эпиграфиста. Теперь приведем суждения о зрелом Латышеве его коллег. Целеустремленность и методичность выделяет в характере Латышева С. А. Жебелев: "Он (т. е. Латышев. – Э. Ф.) всегда ясно сознавал ту цель, достигнуть которой стремился в своих исследованиях, и шел к достижению этой цели твердым и неуклонным путем <...>. Оттого все работы В. В. [Латышева], независимо от того, приемлемы или неприемлемы те или иные результаты их, навсегда останутся глубоко поучительными в методологическом отношении. Труды В. В. смело можно рекомендовать всякому начинающему исследователю для изучения того, как нужно вести исследование".70
Другой современник известный византинист Ф. И. Успенский восхищался работоспособностью и несравненной дисциплиной труда В. В. Латышева: "Будучи давно знаком с Латышевым и следя за его карьерой и новыми учеными трудами, я нередко останавливался перед неразрешимой загадкой к объяснению работоспособности его при создавшихся условиях петербургской жизни. По-видимому, объяснение это заключается в исключительных и редких у нас качествах характера Латышева. Замечательно, что он мог взяться за прерванную работу по изучению какого-нибудь специального вопроса, – например, спорное чтение греческой надписи, перевод трудного текста и т. п., – во всякое время, когда служебные занятия позволяли это. Для него не было затруднения с выжиданием настроения, что для многих из нас составляет психологическую потребность, он мог работать настойчиво и с упорством, пользуясь всяким свободным часом, какой оставляли ему сложные служебные занятия".71
[с.252] С этими отзывами созвучна и развернутая характеристика, которую дает В. В. Латышеву другой выдающийся эпиграфист из школы Соколова А. В. Никитский: "Какими качествами отличался ученый талант В. В. [Латышева]?" – спрашивает он. И отвечает: "Я думаю, что не ошибусь, если прежде и больше всего укажу на удивительную ясность и трезвость мысли. Отсюда вытекали и завидная способность быстро ориентироваться в поставленных им научных вопросах, как бы сложны они ни были, и сопровождающееся обычно удачей стремление найти возможно простое и подкупающее своей очевидностью объяснение <...>. В связи с этим находится и то предпочтение анализа широким синтетическим построениям, которое мы видим в его изданиях. Оно в сущности вызывалось и самим материалом излюбленной им области научной работы, в которой приходится каждый день считаться с чрезвычайно разрозненно стоящими и в сущности всегда случайными открытиями документов, хотя бы и добытых при раскопках, если уже не говорить о фрагментарности их. Он, конечно, никогда не упускал случая установить значение трактуемого памятника среди прочего наличного литературного, эпиграфического и археологического материала и не уклонялся принципиально от общих построений, когда это казалось возможным, в других же случаях – и это, понятно, было чаще – очевидно, ясно сознавал, что блестящие общие построения, на которые наталкивают новые открытия и домыслы, могут при всей их заманчивости и эффектности исчезнуть подобно красивым мыльным пузырям. А для него точные и прочные научные результаты труда были выше всего, хотя бы и приходилось ограничивать себя частностями и кажущимися на первый взгляд, особенно для непосвященных, какими-то мелочами <...>. Считаю излишним говорить о его превосходном знании древнеклассических языков и древности, ибо оно являлось необходимой предпосылкой его трудов. Но никакие знания и никакая талантливость, как бы она ни была велика, не дали бы ему возможности достичь безусловно крупных результатов ученой работы, если бы он не обладал удивительной работоспособностью и любовью к труду".72
Другой ипостасью ученой деятельности В. В. Латышева была педагогическая работа; преподаванию древней словесности он отдавался [с.253] с такой же полнотой, как и изучению древних текстов и реалий. Напомним, что он начал свою самостоятельную деятельность с преподавания древних языков в виленской гимназии; позднее, по окончании министерской командировки, он продолжил это занятие в высшей школе – в Петербургском Историко-филологическом институте и одновременно, в качестве приват-доцента, в Петербургском университете. К своим педагогическим обязанностям он относился с такой же ответственностью, как и к занятиям наукой; и здесь также характерным для него было стремление к безусловной истине, к точности и порядку. Между тем на поприще преподавательском – в отличие от научного – это может отдавать чрезмерным педантизмом и восприниматься аудиторией, в особенности университетской аудиторией, достаточно холодно. Показателен в этом отношении отзыв С. А. Жебелева, который в бытность свою студентом Университета на двух первых курсах слушал лекции Латышева по греческим древностям и занимался под его руководством древней словесностью: переводил с греческого Плутарха и Фукидида, а с русского на греческий – популярное историческое пособие Д. И. Иловайского. "В. В. Латышев, снискавший себе почетную известность и за пределами России как блестящий эпиграфист <...>, – вспоминает Жебелев, – менее, чем его коллеги, удовлетворял нас как профессор; он казался нам попросту учителем. Один из наших сотоварищей говорил нам, что, заглянув как-то случайно в записную книжку В. В. Латышева, он увидел в ней, при фамилиях студентов, немалое количество единиц и двоек – очевидно, это были отметки, которые В. В. Латышев ставил нам за переводы из Иловайского".73
Вообще Латышев по природе своей был столько же ученым, сколько и учителем, старавшимся неукоснительно воплотить строгую методу и дисциплину не только в собственных научных занятиях, но и в обучении других, без какого бы то ни было снисхождения к ним. Между тем такая твердая позиция едва ли может быть признана целесообразной: без снисходительного, толерантного отношения наставника к своим подопечным, в том числе и, может быть, даже особенно к слабым, не может установиться той доверительной обстановки, той дружеской обоюдной связи, которая одна только способна доставить учителю преданных учеников. Могу сослаться [с.254] на хорошо знакомые мне примеры – на действия своих собственных университетских наставников, профессоров Ксении Михайловны Колобовой и Аристида Ивановича Доватура, умевших не только строгим требованием, но и ласковым участием привлекать к себе симпатии учеников.
Холодно встреченный в Университете, В. В. Латышев с тем большей страстью отдался преподаванию и организации учебного дела там, где его учительская манера была более естественной и более приветствовалась, – в Историко-филологическом институте и примыкавшей к нему гимназии. Позднее, став директором Института, он не жалел сил на его укрепление и развитие как самостоятельного очага высшего образования, по-видимому, даже противопоставляя его Университету, подобно тому, как иные французы склонны противопоставлять Высшую Нормальную школу (педагогический институт) Сорбонне (Парижскому университету).
Можно понять мотивы такой устремленности Латышева, но признать ее правильной нельзя. И здесь мы совершенно согласны с мнением С. А. Жебелева. "Такой любви и преданности к Институту, какие питал к нему В. В. [Латышев], – писал Жебелев, – я не встречал ни в одном из питомцев Института. Этою "влюбленностью" в Институт приходится объяснять до известной степени то, что В. В. готов был считать Институт, как высшую историко-филологическую школу, выше стоящим и более удовлетворяющим своему назначению, чем бывшие университетские историко-филологические факультеты, хотя последним, сколько бы ни было в них дефектов, Институт несомненно уступал и должен был уступать, как высшее учебное заведение, преследовавшее в первую очередь профессиональные и преимущественно практические задачи".74 После Октябрьской революции намечавшаяся "прогрессивная" реформа Историко-филологического института, имевшая в виду превращение его в педагогический ликбез самого широкого профиля, заставила Латышева уйти из института (1918 г.), и, по верному замечанию Жебелева, ему еще повезло, что он не дожил до полного уничтожения своей Alma mater и своего второго "я".75
Еще одним руслом занятий В. В. Латышева была его активная административно-общественная деятельность. Помимо Историко-филологического института полем приложения этой активности стало [с.255] центральное ведомство народного просвещения. Как уже упоминалось, он исполнял обязанности товарища попечителя Казанского учебного округа, позднее был вице-директором и директором департамента министерства народного просвещения, после чего оставался членом Совета министра просвещения, деятельно участвовал в работе министерских комиссий, занимавшихся преобразованиями в средней и высшей школе, и председательствовал в Постоянной комиссии по университетским делам.
Такая приверженность ученого к административным занятиям, в принципе, необычна; она должна была вызывать недоумение, смешанное с неодобрением, в ученом мире, о чем между строк можно прочитать в заметке С. А. Жебелева. "В. В. [Латышев], – пишет он, – всю жизнь упорно и неуклонно трудился. Трудился он в двух направлениях, в учено-учебном и в административном, причем оба эти направления, за исключением очень немногих лет жизни В. В., шли всегда параллельно. Какое из этих двух направлений было более по душе В. В., сказать не решаюсь. Кажется, однако, что административная деятельность привлекала и увлекала В. В. едва ли менее, чем ученая деятельность. Если бы было иначе, едва ли он, будучи избран в 1893 г. ординарным академиком Академии наук, согласился бы принять предложенную ему покойным Деляновым должность сначала вице-директора, а затем и директора департамента министерства народного просвещения и посвятить пять лет своей жизни, достигшей к тому времени периода своей akme, чисто чиновничьей службе, хотя бы и на пользу народного просвещения".76
В чем же заключалась причина такой вовлеченности ученого-классика в административные дела? Нам представляется, что причиной здесь была не только и даже, может быть, не столько некая отвлеченная гражданская ответственность, чувство долга перед отечеством, или более прозаическое желание улучшить сове материальное положение, – мотивы, выдвигаемые в качестве объяснения А. В. Никитским,77 – сколько все та же страсть к обретению и утверждению высшей истины, правильного начала, что двигала и его учеными и педагогическими трудами. В этом смысле административные занятия В. В. Латышева были естественным продолжением его научной и учебной деятельности, а еще одним вариантом [с.256] такого продолжения было активное участие в жизни различных ученых обществ и организаций, где он также занимал видные или даже руководящие посты, – в Русском Археологическом обществе, в Петербургском обществе классической филологии и педагогики, в Археологической комиссии, в Палестинском обществе. Дополнительным проявлением этой черты, этого стремления Латышева во всех доступных ему сферах содействовать утверждению правильного начала, надо считать и его пристрастие к редакторской и каталогизаторской работе, которую ученый другого склада, если бы ему пришлось ею заниматься, воспринял бы как обременительную и неприятную ношу.
С общей психологической точки зрения наполнявшее деятельность В. В. Латышева стремление к точности и порядку вполне понятно и оправдано, но в практическом отношении это стремление оборачивалось опасной установкой диктовать правила, претензией на исключительное постижение истины, а следовательно, и на монополию в своей области. Мы уже указывали на отрицательные последствия такой жесткой позиции в педагогической деятельности Латышева – на отсутствие вокруг него группы учеников. Конечно, это не следует понимать буквально; у такого видного ученого и преподавателя, каким был Латышев, разумеется, имелись ученики, но это были, как правило, малооригинальные люди, пригодные для вспомогательных работ, но не способные продолжить дело своего руководителя по существу. Характерный пример – П. И. Прозоров, ученик Латышева по Историко-филологическому институту, помогавший ему и в работе над сводом "Известий древних писателей о Скифии и Кавказе", и в других изданиях, составивший весьма полезный указатель книг и статей по греческой филологии, опубликованных в России практически с начала книгопечатания,78 но так и не проявивший себя как оригинальный исследователь.79
Разительно отличалась в этом плане деятельность Латышева в центральной области своих ученых занятий, в эпиграфике, от того, что удалось сделать его собственному наставнику Ф. Ф. Соколову. [с.257] Этот последний создал целую школу первоклассных ученых-эпиграфистов; Латышев, очевидно, превосходивший своего учителя размахом научного творчества, такой школы после себя не оставил. Заслуживает внимания выказанное на этот счет весьма откровенно мнение С. А. Жебелева. "С 1885 г., когда появился первый том IOSPE, и до конца жизни, – отмечает Жебелев, – В. В. [Латышев] был почти монопольным хозяином по изданию и объяснению греческих надписей, происходящих с юга России. К этой своей "монополии" он относился очень и ретиво и ревниво. Он не очень-то жаловал, когда кто-нибудь другой вторгался в эту область, где он считал себя – и в значительной степени мог считать себя по праву – полным хозяином. С одной стороны, эта "монополия" имела свои хорошие стороны: каждая вновь находимая надпись попадала в вполне надежные руки, и опубликование ее не задерживалось. С другой стороны, "монопольная" сторона имела и нечто отрицательное: В. В. не дал возможность другим войти в южнорусскую эпиграфику, не создал "школы" в ней, не оставил после себя достойных себе преемников в отмежеванной им для себя области".80
Конечно, это мнение не может быть принято без некоторых оговорок. Очевидно, что заявление о недопущении Латышевым других в область южнорусской эпиграфики не может относиться буквально ко всем, например, к таким самостоятельным фигурам (примерно того же или чуть более молодого возраста), как Э. Р. Штерн (1859 – 1924 гг.) или М. И. Ростовцев (1870 – 1952 гг.), которые и сами издавали и интерпретировали надписи независимо от Латышева. С другой стороны, модно заподозрить и самого Жебелева в ревнивом отношении к делу, тем более, что после смерти Латышева он более чем кто-либо другой потрудился над ревизией его научного наследия (наиболее яркий пример – новая интерпретация Херсонесской присяги). Однако главный отмеченный им факт – то, что Латышев в причерноморской эпиграфике не взрастил достойных себе преемников, – соответствует истине, и дела не спасает предложенная позднее Т. Н. Книпович корректировка. Когда она, внешне соглашаясь с Жебелевым, пытается оспорить его мнение по существу, указывая, что хотя Латышев и не создал новой школы эпиграфистов, но своими трудами по эпиграфике оставил всем доступные образцы для поучения, то эта попытка является всего лишь благородной [с.258] уловкой, не более того.81
Таким рисуется нам облик В. В. Латышева. При некоторых оговорках, неизбежных при оценке любой выдающейся личности, мы должны признать, что это был в высшей степени незаурядный человек – одаренный и трудолюбивый ученый, внесший наибольшую лепту в утверждение историко-филологического направления в русском антиковедении; видный педагог, администратор и общественный деятель характерного консервативного плана, чей консерватизм, однако, определялся не столько какой-либо выраженной политической тенденцией, сколько общим пристрастием к акрибии и порядку; наконец, в самом общем плане, – русский интеллектуал, скорее почвеннического, чем западнического типа, искавший не столько новых перспектив, как это было характерно, например, для М. И. Ростовцева, сколько устойчивости, твердой опоры, которую он, подобно многим другим русским классикам, например, П. В. Никитину или С. А. Жебелеву, думал обрести в слиянии традиций классицизма и православия. Октябрьская революция 1917 г. разрушила эти надежды; сломав привычный образ жизни, истребив социальную среду и уничтожив институты, поддерживавшие существование русского классицизма, она стала совершенной катастрофой для людей типа Латышева. В отличие от Ростовцева и точно так же, как Жебелев, он был слишком привязан к русским корням и не помышлял об эмиграции. Но, в отличие от Жебелева, он не мог прибегнуть и к духовной маскировке, к своего рода мимикрии, и таким образом приспособиться к новому режиму, – не мог именно потому, что при старом порядке добился самого высокого положения и отличия, какие вообще были мыслимы для людей его класса.
В самом деле, продвигаясь по административной лестнице, В. В. Латышев уже в 1905 г. получил высокий чин тайного советника, т. е., по принятой в старой России Табели о рангах, – чин III класса сверху, равный на военной службе званию генерал-лейтенанта или вице-адмирала. Между тем, надо иметь в виду, что на гражданской службе уже чин IX класса (титулярный советник) доставлял его носителю права личного дворянства, а чин IV класса (действительный статский советник) – права потомственного дворянства. Иными словами, наш ученый-эпиграфист с чином III класса, [с.259] уравнивавшим его, по положению, с товарищем министра, входил в круг самой высокой чиновной знати России. Далее, в 1911 г. Латышев был награжден редким и почетным орденом Белого Орла. Этот орден был учрежден польским королем Владиславом I в 1325 г.; позднее, с присоединением Королевства Польского к России, он был включен в число российских орденов (в 1831 г.). Знак ордена являл собой изображение одноглавого (польского) орла на фоне креста и двуглавого (российского) орла, с царской короной и скрещенными мечами наверху. Девизом ордена было: "За веру, царя и закон". Этому девизу, без сомнения, отвечала вся многосторонняя деятельность Василия Васильевича Латышева, все его служение Отечеству, но именно поэтому для него не было места в новом советском государстве и обществе.
Как бы то ни было, В.В.Латышев являет собой практически идеальный тип ученого-классика. Подробное знакомство с его биографией и трудами было для нас удобным способом познакомиться поближе и с общим состоянием русской науки об античности в лучшую пору ее существования. Дополнительными примерами могут служить не только В.К.Ернштедт, о котором уже речь шла выше, но и два других старших соколовца, которых мы еще не касались, – А.В.Никитский и Н.И.Новосадский.
Александр Васильевич Никитский (1859-1921 гг.) так же, как и Латышев, был воспитанником Петербургского Историко-филологического института.82 Свое образование эпиграфиста он сходным образом завершил в Греции во время двухгодичной научной стажировки. Однако, если Латышев по окончании командировки в основном специализировался по южнорусской эпиграфике, то Никитский остался верен первоначальному выбору – изучению надписей Средней Греции, именно Дельф, Локриды и Этолии. Трудному и тонкому делу реконструкции и истолкования эпиграфических документов, происходящих из этих регионов, были посвящены обе диссертации Никитского: магистерская – "Дельфийские эпиграфические этюды" (Одесса, 1894/95) и докторская – "Исследования в области [с.260] греческих надписей" (Юрьев, 1901). Им предшествовало опубликование Никитским собственного перевода пособия по эпиграфике Г.Гинрикса,83 – работа, свидетельствовавшая о кропотливом, систематическом изучении им специальной научной литературы по избранному предмету.
Никитский – мастер изощренного эпиграфического анализа; не пропуская ни одной мелочи на камне, тщательно используя все данные и любые возможности, он, как никто другой, умел прочесть самые трудные и восстановить наиболее поврежденные надписи. Огромное методологическое значение имеют его Prolegomena (вступительные замечания) к докторской диссертации. Здесь в сжатой форме им изложены основные правила историко-филологического анализа надписей и представлена убедительная демонстрация этих правил на ряде примеров. Непрерывно занимаясь изучением, изданием и переизданием надписей Центральной Греции, Никитский в своих трудах неоднократно критиковал работы и исправлял восстановления своих западноевропейских коллег по эпиграфике и в их числе – таких авторитетных ученых, как Г.Помтов, Френкель, Баунак и др. Критика Никитского была, как правило, совершенно обоснована, и с нею считались везде – и в России, и на Западе. Ф.Ф.Соколов, рецензируя докторскую диссертацию своего ученика, имел полное право заявить, что "в лице А.В.Никитского русская наука имеет настоящего мастера в эпиграфике, стоящего на равной линии с лучшими европейскими знатоками греческих надписей".84
Надо, впрочем, заметить, что в последние годы своей жизни, вероятно, в связи с разрывом научных связей с Грецией и Западной Европой, Никитский стал отходить от занятий документальной традицией классической Греции и, подобно многим другим русским классикам, обратился к изучению более поздних эпох. Однако при этом он не изменил своей привязанности к эпиграфике и избрал предметом своих новых научных занятий средневековые генуэзские надписи Северного Причерноморья (напомним, что в XIII-XIV вв. Генуэзской республикой было основано несколько колоний в Крыму, в том числе в Феодосии, Балаклаве и Судаке).
[с.261] Вообще как ученый А.В.Никитский рано добился высокого признания: в 1902 г. он был избран членом-корреспондентом Российской Академии наук, а в 1917 г. стал ее действительным членом. Обладая ярко выраженным исследовательским талантом, Никитский, однако, никогда не был – да в те времена и не мог быть – только ученым. Он должен был служить, а это означало быть преподавателем: сначала он состоял доцентом Новороссийского (в Одессе), затем профессором Юрьевского (ныне Тартусского) и Московского университетов. За годы преподавательской деятельности в этих учебных заведениях им было подготовлено не одно поколение специалистов-классиков. Плодом университетских занятий стало большое литографированное издание лекций, посвященных объяснению афинских ораторов Исея и Демосфена, авторов, особенно ценных своей информацией по частноправовым греческим реалиям.85
Революционное лихолетье пагубно отразилось на жизни и занятиях А.В.Никитского. Ф.И.Успенский, близко знавший его и поддерживавший с ним отношения в те годы, свидетельствовал: "Время было неблагоприятное для выполнения широких научных задач столько же по случаю прекращения научных сношений с Западной и Южной Европой, сколько по условиям личной жизни и состояния здоровья Никитского. Он жил одиноким на Петербургской стороне и занимал отдельную квартиру, обходясь без прислуги. Легко понять, сколько времени отнимали у него мелкие хозяйственные заботы по дому: чистка и отопление помещения, забота о продовольствии и изготовление пищи собственным опытом и искусством. Другой на его месте не выдержал бы таких условий существования, но наш академик был по характеру мастер на изобретения и новые приспособления и с поразительным искусством справлялся с трудностями своего положения".86 Тем не менее, изнемогая от невзгод, Никитский в конце концов переехал жить в помещение вновь учрежденной Академии истории материальной культуры, откуда уже в тяжелом состоянии был перевезен в больницу, где – заканчивает свое повествование Успенский – и "угас <...>, одинокий и беспомощный".
Сверстник и соученик Никитского по Историко-филологическому [с.262] институту, Николай Иванович Новосадский (1859-1941 гг.)87 шел в большую науку тем же путем: та же, по окончании Института, двухгодичная научная стажировка в Греции, то же увлечение эпиграфическими исследованиями и столь же раннее выступление со статьями (главным образом в связи с новыми эпиграфическими находками) как в русской, так и в западной научной печати. Новосадский также рано сложился как ученый, с большим вкусом избравший для себя в антиковедных занятиях собственную нишу. Великолепный знаток греческих надписей и специальной литературы, он много сделал для прояснения с помощью эпиграфических материалов таких сложных и запутанных вопросов, как сущность религиозных верований древних греков, происхождение и характер различных культов и обрядов (в том числе и особенных, стоявших как бы за пределами официальной, олимпийской религии), наконец, связь религиозных представлений с мифологическими и взаимное их влияние друг на друга.
Все эти весьма специальные проблемы детально исследовались Новосадским как в фундаментальных монографиях "Элевсинские мистерии" (магистерская диссертация, СПб., 1887), "Культ Кавиров в древней Греции" (Варшава, 1891),88 "Орфические гимны" (докторская диссертация, Варшава, 1900), так и в целом ряде специальных статей, публиковавшихся в различных сборниках и периодических изданиях. Углубившись в изучение проблем греческой культуры и идеологии, Новосадский никогда, однако, не порывал с занятиями эпиграфикой. В годы активной университетской деятельности им был издан курс лекций по греческой эпиграфике – не учебник по самому этому предмету, а превосходное историографическое введение в него, дававшее обзор развития эпиграфических [с.263] занятий в новое время и историю наиболее крупных научных изданий греческих надписей.89
Н.И.Новосадский был профессором Варшавского, а позднее Московского университетов. Особенно плодотворной была его долголетняя педагогическая деятельность в Московском университете и до Октябрьской революции, и, что особенно важно подчеркнуть, после революции. В советский период он оставался в Москве таким же столпом старой добротной науки, каким был в Петрограде (Ленинграде) С.А.Жебелев. У него успели пройти высшую школу историко-филологических исследований видные впоследствии представители советской науки об античности, в том числе, например, Б.Н.Граков. Как и Никитский, Новосадский предпочитал вести в университете курсы по греческой словесности. Он читал историю греческой литературы и специальные курсы по греческой драме и ораторской прозе. Сохранилось несколько таких курсов, изданных литографическим способом.90
2. Младшее поколение "соколовцев". С.А. Жебелев
В ряду младших питомцев соколовской школы, пришедших в науку уже на самом переломе столетий, отчетливо выделяется фигура Сергея Александровича Жебелева (1867-1941 гг.), которому вообще принадлежит совершенно исключительное место в истории отечественной науки о классической древности. Особенное значение его ученой деятельности определяется не только ее очевидным размахом и результативностью (Жебелев был автором более 300 научных работ и воспитал не одно поколение отечественных антиковедов), но и длительностью и непрерывностью ее в самое трудное для науки время – в годы революционного и послереволюционного [с.264] лихолетья. Эта его деятельность как бы своего рода аркою соединила дореволюционный и советский периоды в истории нашей науки и таким образом обеспечила столь необходимую для любой научной дисциплины преемственность.
Разумеется, жизнь и творчество столь крупной фигуры, как Жебелев, не остались обойденными вниманием в историографии античности. Видному этому ученому в разные его юбилейные годы посвящались доклады и статьи в различных изданиях: в журнале "Гермес" за 1916 г.,91 в "Вестнике древней истории" за 1940 и 1968 гг.92 Общий обзор его ученой деятельности можно найти в известных пособиях по отечественной и зарубежной историографии античности, составленных В.П.Бузескулом.93 Мы располагаем также полными перечнями его научных трудов, начало которым положил список, составленный учеником Жебелева А.И.Доватуром в 1926 г.94 Важными дополнениями к этим материалам служат собственные воспоминания Жебелева: обширный очерк о своих университетских годах, опубликованный в начале 20-х годов,95 и составленный десятью годами позже весьма своеобразный Автонекролог. Оставшийся в рукописи, этот последний и в самом деле представляет собой не автобиографию, а именно автонекролог.96 Написанный Жебелевым в связи с собственным 65-летием, он дает минимум биографических данных, но зато содержит исчерпывающий обзор и взвешенную оценку деятельности автора по всем важнейшим [с.265] аспектам, характеристику научных трудов, преподавательской деятельности, общественных и административных занятий. Другого подобного документа, кажется, не знает наша наука. Знакомство с ним облегчает дело любого биографа С.А.Жебелева. Опираясь на эти записки самого Жебелева, привлекая дополнительные данные и суждения из биобиблиографических обзоров, составленных другими, мы можем с достаточной полнотой восстановить жизненный путь и облик ученого, в котором по праву можно видеть патриарха новейшей отечественной науки о классической древности.
С.А.Жебелев родился в Петербурге 10 (23) сентября 1867 г. Происходил он из средней городской прослойки: его отец принадлежал к петербургскому купечеству. Отец рано умер, оставив вдове и детям весьма скромный капитал. Все же Жебелев-сын смог поступить в классическую гимназию, однако уже с 5-го класса должен был зарабатывать недостающие деньги репетиторством, занятием, которое он должен был продолжать и в свои студенческие годы и даже позже. По окончании гимназии Жебелев в 1886 г. поступил на историко-филологический факультет Петербургского университета. Хотя в гимназии он с удовольствием занимался и историей древности, и древними языками, каковыми успел неплохо овладеть, желание специально заниматься изучением античности родилось у него не сразу: оно вполне сформировалось у него в университете лишь к концу первого курса.
В университете Жебелев получил прекрасную историко-филологическую подготовку. Его наставниками были, в частности, видные ученые-классики К.Я.Люгебиль, П.В.Никитин и В.К.Ернштедт, под руководством которых он сильно углубил свои филологические познания. Что касается собственно античной истории, то его занятиями в этой области руководил признанный глава Петербургской историко-филологической школы профессор Ф.Ф.Соколов. Этот последний привил ему интерес к изучению исторических фактов и реалий и приобщил к занятиям эпиграфикой. Эти занятия, ведшиеся Соколовым, как мы уже упоминали, из года в год по пятницам у себя дома с группою избранных учеников, были для Жебелева высшею школою, где он сформировался как ученый.97 Из этих семинарских занятий он вышел подлинным "соколовцем", [с.266] до конца дней своих исповедовавшим культ конкретного историко-филологического исследования, направленного преимущественно на реконструкцию и истолкование исторических фактов. От Соколова же Жебелев перенял глубинную антипатию ко всякого рода преждевременным обобщениям – антипатию, но не безусловное отвержение. Позднее, в особенности в работах советского периода, он показал себя ученым, вполне способным к историческому синтезу, но только – это было условием sine qua non – на основе предварительно исполненной всеобъемлющей аналитической работы.
Наряду с классическими языками, литературою и историей еще одним предметом, к которому Жебелев рано оказался приобщен, стала археология и тесно связанное с ней античное искусствознание. Не то чтобы Жебелев стал археологом в буквальном смысле этого слова. Он, конечно, посещал места раскопок и в России, и за границей, в Греции и Италии, был хорошо знаком с общими контурами археологических исследований, но сам никогда не копал. Археологом он был постольку, поскольку рано, особенно благодаря близости с выдающимся исследователем византийского и древнерусского искусства Н.П.Кондаковым, приобрел вкус и навыки к изучению вещественных остатков античности, памятников искусства в первую очередь. Вместе со своими более молодыми товарищами М.И.Ростовцевым и Я.И.Смирновым Жебелев даже составил кружок, как они себя называли, "фактопоклонников", объединенных любовью к вещной античности и почитанием общего мэтра – Н.П.Кондакова. Таким образом, по научной природе своей, Жебелев был двойным фактопоклонником: от Соколова он воспринял культ исторического факта, воссоздаваемого через эпиграфический документ, а от Кондакова – то же, по сути, стремление, но опирающееся на памятники античного искусства.
По окончании университетского курса Жебелев по рекомендации Ф.Ф.Соколова был оставлен при университете для подготовки к профессорскому званию. По порядку, заведенному тем же Соколовым, он должен был отправиться в длительную, на два или три года, заграничную командировку для участия в полевых исследованиях и работы в библиотеках в странах классической культуры, т.е. в Греции и Италии в первую очередь. Однако, в отличие от ряда своих коллег, например, более старших В.К.Ернштедта, В.В.Латышева, А.В.Никитского и более молодого – М.И.Ростовцева, Жебелев не смог воспользоваться этой замечательной возможностью: [с.267] он должен был поддерживать семью и ему пришлось немедленно определиться на службу. В Петербургском университете он получил должность сначала писца, а потом хранителя при Музее древностей (в то время был такой) с ничтожным, однако, жалованьем. Недостаток средств он должен был компенсировать репетиторством и преподаванием исторических дисциплин в различных учебных заведениях. С 1891 г. он преподавал историю быта в Центральном училище технического рисования барона Штиглица, с 1894 г. стал читать курс истории древнего искусства в Высшем художественном училище при Академии художеств. Защита магистерской диссертации в 1898 г. открыла ему дорогу для преподавательской деятельности в университете сначала в качестве приват-доцента (т.е. практически без оплаты), а затем, после защиты докторской диссертации в 1903 г., в качестве профессора. С этих пор его жизнь становится более или менее обеспеченной, и он вполне отдается своей ученой карьере.
Обращаясь теперь к обзору ученой деятельности С.А.Жебелева, мы должны прежде всего отметить ее завидную целенаправленность и продуктивность. Жебелев безусловно обладал от природы хорошими гуманитарными способностями, отшлифованными до надлежащей высокой степени университетским образованием. Однако, в сравнении с М.И.Ростовцевым, его талант, конечно, был более скромным, да и приверженность к соколовскому направлению, что бы ни говорил сам Жебелев о необходимости и пользе фактологических исследований, сильно сужала поле творчества. И если, тем не менее, общий вклад Жебелева в русскую науку об античности оказался весьма внушительным, то объясняется это его исключительным трудолюбием – чертой, которую он сам вполне справедливо подчеркивал как заглавную в своем характере.98 К этому надо добавить известное благоприятствование внешних обстоятельств: надлежащий благоприятный общественный климат и соответственные материальные условия для научной деятельности гуманитара в дореволюционном университете, собственное крепкое здоровье и чуточку везения, позволившие Жебелеву пережить и страшные революционные годы и послереволюционные осложнения.
"В лице С.А.Жебелева мы видим сочетание филолога-классика, эпиграфиста, археолога и историка", – писал в свое время В.П.[с.268] Бузескул.99 Комментируя это определение, Жебелев в своем Автонекрологе делает к нему ряд существенных уточнений. Он указывает, что никогда не был ни филологом, ни эпиграфистом, ни археологом в полном и точном смысле этих слов. В филологии он, по его признанию, не шел далее использования текстов в реальных исторических целях, не слишком интересуясь формальною стороною, т.е. самостоятельным изучением древних языков и литературы ради них самих. В эпиграфике он довольствовался работой с уже опубликованными надписями, поскольку никогда не находил и не изучал их in situ и не занимался их первоизданием. Равным образом и в археологии он оставался кабинетным ученым, который пользовался опубликованными результатами раскопок, но сам никогда в них не участвовал.
По существу, признается Жебелев, более правильным было бы определить его как историка античности, хотя и здесь тоже должны быть сделаны некоторые оговорки. "Историком, – читаем мы в Автонекрологе, – Жебелев является постольку, поскольку некоторые из его работ, правда самые большие по размеру, написаны на исторические сюжеты. Но: 1) эти работы касаются только истории Греции, отчасти истории Рима; 2) они посвящены рассмотрению проблем, связанных почти исключительно с так называемой внешней, политической историей; 3) они почти исключительно аналитического, а не синтетического характера. В своих исторических работах Жебелев занимался главным образом установлением фактов как таковых; тут он всецело – ученик "Соколовской школы". Если Жебелев и может быть квалифицирован как историк, то его работы в этом направлении скорее историко-филологического, чем строго исторического характера".100
Вообще, по словам Жебелева, из всех его ученых титулов самым дорогим для него было звание "доктора греческой словесности или, что то же, доктора греческой филологии".101 Однако вспомогательная роль филологии в его научных занятиях была очевидна, и он завершает весь пассаж о направлении собственного научного творчества новым и окончательным признанием: "Если уж быть абсолютно точным, предметами его изучения была античная история и так называемые древности, преимущественно греческая история [с.269] и греческие древности. Для изучения их Жебелев старался привлекать всю античную традицию, т.е. источники литературные, документальные и вещественные, причем главную свою задачу усматривал в критическом анализе этой традиции, в установлении, на основании ее разбора, фактов и только фактов. Он не только не смутился бы, но был бы очень польщен, если бы к нему применили кличку "фактопоклонник". Ибо, по его мнению, в установлении фактов заложены, как фундамент, цель и назначение научного знания: узнать истину или, по крайней мере, подойти, приблизиться к ее познанию".102
Вступив в науку в русле историко-филологических занятий соколовской школы, Жебелев даже и во временном отношении отделил для своих исследований тот отрезок античной истории, который в последние годы жизни особенно интересовал его учителя Ф.Ф.Соколова, именно – эллинистическо-римский период греческой истории. Здесь надо подчеркнуть неслучайность особенного интереса Соколова, Жебелева и ряда других русских и зарубежных исследователей того времени к истории эллинистического периода. Поворот внимания к этой эпохе был обусловлен столько же общими сдвигами в историческом сознании, сколь и состоянием источников. "В последние десятилетия прошлого века, – писал по этому поводу В.П.Бузескул, – исследователи греческой истории и древностей стали обращаться к таким сторонам и периодам, которые раньше оставались вне их внимания. Отчасти это стояло в связи с общим направлением исторической науки, с стремлением изучать историю масс, а не только "великих людей", не только события, "деяния", но и состояние, бытие. С другой стороны, это связано с открытием нового для нас материала в виде надписей и затем греческих папирусов, – материала, часто более достоверного, документального, сообщающего новые данные и освещающего темные вопросы и периоды. К этой категории работ принадлежат и главные труды С.А.Жебелева".103
Первая печатная работа Жебелева была посвящена анализу дошедшего до нас в значительных фрагментах сочинения греческого историка Флавия Арриана "История после Александра" (Ta meta Alexandron), важного для реконструкции времени диадохов.104 Греческой [с.270] истории еще более позднего эллинистическо-римского времени были посвящены два крупнейших историко-филологических труда Жебелева – две его диссертации, магистерская и докторская. В магистерской диссертации "Из истории Афин, 229-31 гг. до Р.Х." (СПб., 1898) Жебелев, используя главным образом эпиграфический материал, разобрал целый ряд сюжетов из достаточно смутного времени афинской истории, крайне недостаточно отраженного в литературной традиции. В частности им много было сделано для восстановления списка афинских архонтов этого периода, каковые в качестве эпонимных магистратов являются важнейшими вехами для распределения событий во времени.
Аналогичный характер носит и докторская диссертация Жебелева "AXAIKA. В области древностей провинции Ахайи" (СПб., 1903). Здесь также изучаются различные неясные вопросы так называемой внешней, т.е. политической истории, и изучаются они также в значительной степени на основе материала надписей. Однако самый предмет взят теперь шире, в рамках всей греческой истории эллинистическо-римского времени. Помимо уточнения различных частных деталей важна и центральная мысль о постепенном формировании римской провинции Ахайи. До Жебелева среди ученых господствовало мнение, что со времени разгрома римлянами важнейшего в эллинистической Греции политического объединения – Ахейского союза и разрушения ими его центра Коринфа (146 г. до н.э.) вся Греция под именем Ахайи составила часть римских владений на Балканах, будучи присоединена к аннексированной еще ранее Македонии. Однако Жебелев, что называется, с фактами в руках доказал, что война, закончившаяся в 146 г. разрушением Коринфа, была войною римлян именно против Ахейского союза и его союзников, а не против всех греков. Соответственно провинцию Ахайю составили первоначально только области открыто воевавших с римлянами греческих государств – Ахейского союза с Коринфом, Беотии и Эвбеи. Из прочих греческих общин многие продолжали пользоваться политической свободой и сохраняли свой государственный строй, по крайней мере формально, вплоть до времени Августа, а некоторые и еще дольше.
Это наблюдение чрезвычайно важно для понимания римской политики на эллинском Востоке, отношений Рима с греками и роли, которую самоуправляющиеся греческие городские общины продолжали [с.271] играть в составе римской державы. Но важным, конечно, было и другое наблюдение Жебелева о том, что под воздействием римской державной политики эти элементы полисного быта греков постепенно увядали, теряли свое принципиальное содержание и становились формальными аксессуарами низведенных до положения простых муниципиев некогда независимых городов.
Обе диссертации Жебелева, изданные в виде отдельных монографий, заслужили высокую оценку таких выдающихся знатоков античной истории и одновременно мастеров эпиграфического исследования, какими были Ф.Ф.Соколов и А.В.Никитский.105 Они и в самом деле остаются отличными образцами аналитической работы, тщательного изучения и реконструкции исторических фактов. Однако читать их нелегко, особенно тем, кто не имеет законченной классической подготовки. Древние тексты, равно как и выдержки из новейшей иностранной литературы, цитируются, как правило, без перевода, изложение, стремящееся к максимальной полноте и точности, нередко выглядит громоздким, что позднее было осознано и самим автором, осудившим в Автонекрологе такую чрезмерно усложненную манеру.106 Надо отдать должное С.А.Жебелеву: в позднейших своих работах он, подобно своему учителю Ф.Ф.Соколову, постепенно упрощал стиль и форму повествования, делая свои сочинения более доступными для понимания среднего гуманитарно обазованного читателя.
К политической истории Греции в эпоху эллинизма Жебелев неоднократно возвращался и позднее, особенно к истории эллинистических Афин. Но его научный интерес не замыкался в рамках одной лишь политической истории. Тот же эпиграфический материал давал возможность исследовать и иные аспекты жизни античного общества. Еще в бытность свою студентом, почти в одно время с публикацией первого этюда по истории диадохов, Жебелев начал работу над темой большого медального сочинения о религиозном врачевании у древних греков. Сюжет и материал были указаны Ф.Ф.Соколовым: имелось в виду использовать многочисленные надписи из различных святилищ, в первую очередь, конечно, бога врачевания Асклепия, для изучения той особенной медицины, [с.272] которая практиковалась жрецами Асклепиадами и, судя по благодарным отзывам их пациентов (в надписях, сохранившихся от дарственных посвящений), подчас давала самые блестящие результаты. Жебелев с увлечением начал работу над этим сочинением. При этом обнаружилось много интересных и не совсем понятных деталей чисто медицинского профиля, за разъяснением которых приходилось обращаться к специалистам-медикам. Завершить работу к заданному сроку автор не успел и медали, естественно, не получил, но зато появилось обширное исследование, изданное им уже по окончании университета, пролившее свет на совершенно еще не изученную область античной культуры и науки ("Религиозное врачевание в древней Греции", СПб., 1897). К надписям из Эпидавра, где находилось одно из самых знаменитых святилищ Асклепия, Жебелев неоднократно обращался и позднее.
Работа над темой религиозного врачевания свидетельствовала о развитии у Жебелева интереса к истории античного быта и культуры. Но тому были и другие свидетельства, связанные с тем рано усвоенным вкусом к археологии и искусству, о котором мы уже упоминали выше. В журнале "Филологическое обозрение", издававшемся в Москве, Жебелев с 1893 г. начал вести "Археологическую хронику эллинского Востока" – обзор новых археологических открытий, связанных с обнаружением различных памятников античной архитектуры и искусства. Эту хронику он вел из года в год без малого в течение десяти лет, а в начале 900-х годов им было опубликовано и собственное обширное исследование археолого-искусствоведческого характера "Пантикапейские Ниобиды" (СПб., 1901). В этой работе Жебелев опубликовал и всесторонне исследовал 25 частью терракотовых, частью гипсовых рельефных изображений Ниобид – детей Ниобы, хваставшейся ими перед Лето, за что они и были погублены стрелами Аполлона и Артемиды. Рельефные эти фигурки-"односторонки" служили украшением одного из древних саркофагов, обнаруженных в Северном Причерноморье. Жебелев уточнил их назначение, датировал их (временем эллинизма), а главное, провел настоящее искусствоведческое изучение, доказав, в частности, что греческие мастера, изготовлявшие такого рода украшения к саркофагам, ориентировались в качестве образца не на статуарную скульптуру, а на рельефы, наподобие того, который украшал трон Зевса в его олимпийском святилище. Для обнаружения такого прототипа им был использован текст сочинения [с.273] Павсания "Описание Эллады" (II в. н.э.), анализу которого он позднее посвятил специально большую статью.107
"Пантикапейские Ниобиды" демонстрируют умение Жебелева работать в качестве археолога и искусствоведа, но они уже знаменуют и обращение его к северо-причерноморской тематике, которая традиционно занимала видное место в исследованиях отечественных антиковедов. Уже в следующем после "Ниобид" году он опубликовал статью о боспорских Археанактидах.108 Впрочем, особенно широко исследования в области древней истории Причерноморья развернутся у Жебелева позднее, уже в советское время.
Вообще с годами, как это и естественно у крупного ученого, диапазон научной работы Жебелева становился все более широким. Важными дополнениями к собственно исследовательской работе явились переводы античных авторов, издания переводных (с западноевропейских языков) трудов по античной истории и культуре, наконец, разнообразные историографические этюды – рецензии, обзоры, некрологи. В ряду жебелевских переводов заглавное место занимает новая русская версия "Политики" Аристотеля. Новый перевод этого центрального из политических сочинений Аристотеля был опубликован Жебелевым в 1911 г.109 Перевод был снабжен добротным историческим комментарием и обширной статьей о греческой политической литературе до Аристотеля, представляющей самостоятельную ценность. До революции Жебелев успел также издать заново выполненный в свое время Ф.Г.Мищенко перевод "Истории" Фукидида.110 Перевод Мищенко, страдавший неточностями, был весь пересмотрен и исправлен Жебелевым, а само издание снабжено новыми, написанными Жебелевым, превосходными статьями о Фукидиде и его труде. Переводческой деятельностью Жебелев продолжал заниматься и в советское время, о чем мы еще скажем ниже.
Важную услугу русскому просвещению Жебелев оказал изданием – в переводах под его редакцией – крупных оригинальных трудов [с.274] западных ученых: "Греческой истории" Роберта Пёльмана (1910 г.) и "Истории греческой литературы" братьев Альфреда и Мориса Круазе (1912 г.). Первый труд на долгие годы стал источником важных идей для интерпретации греческой истории особенно в архаическое и позднеклассическое время (темы архаической революции и кризиса полиса). Второй до сих пор не имеет себе равных (во всяком случае среди учебных пособий, к жанру которых он принадлежит) по полноте, а еще более по изяществу изложения главных явлений греческой литературы. Обе книги могли бы быть с большой пользой для всех – и для студентов, и для преподавателей – переизданы в наше время.
Особо надо подчеркнуть вклад Жебелева в историографию науки о классической древности. Он был трудолюбивым рецензентом многих работ русских и зарубежных ученых. Эти его рецензии, из года в год печатавшиеся в русских журналах, составляют важный блок в отечественных историографических штудиях. Еще более примечательной была другая линия историографических занятий Жебелева: подобно В.П.Бузескулу, он был мастером биобиблиографических очерков, публиковавшихся им также из года в год в виде некрологов. Количество этих посмертных обзоров столь велико, а качества их, т.е. содержательность и, как правило, объективность оценок, столь высоки, что Жебелева по праву можно назвать Плутархом современного антиковедения (что и было сделано Б.В.Варнеке в его оставшихся, впрочем, неопубликованными мемуарах). Среди этих обзоров есть и капитальные, разраставшиеся до объема целой монографии, как, например, обстоятельный очерк жизни и деятельности учителя Жебелева Ф.Ф.Соколова (1909 г.). Последний труд особенно ценен, поскольку содержит, в форме высказываний о научных принципах Соколова, изложение собственного ученого катехизиса автора.
Даже этого весьма беглого обзора ученой деятельности С.А.Жебелева достаточно, чтобы судить о том, какой значительной фигурой он стал в 900-е годы в научной жизни русского, в первую очередь, конечно, петербургского общества. Его значение в этом плане может быть сопоставимо разве что со значением его знаменитых петербургских коллег В.В.Латышева, Ф.Ф.Зелинского и М.И.Ростовцева. Следствием этого было непрерывное расширение сферы, так сказать, вненаучного влияния Жебелева, и прежде всего в области преподавания. Помимо университета он вел занятия в [с.275] Историко-филологическом институте, этом своего рода педагогическом филиале университета, и на Высших женских (Бестужевских) курсах. На юбилейных торжествах, посвященных 25-летию ученой деятельности Жебелева (в 1916 г.), его чествовали как признанного мэтра представители студенчества и преподавателей всех этих трех высших учебных заведений.
Одновременно разрастается круг общественных обязанностей Жебелева. Как справедливо он сам указывает на это в Автонекрологе, он никогда особенно не рвался к административным постам, но и не уклонялся нарочито от исполнения тех или иных должностей, если, по его мнению, этого требовали интересы дела и если это не было категорически противно его натуре.111 В этом отношении он вполне напоминает Сократа, который, кстати, был ему симпатичен до такой степени, что позднее он посвятил ему специальный очерк. В Петербургском университете Жебелев исполнял на протяжении ряда лет обязанности ученого секретаря историко-филологического факультета, был проректором университета, а в страшное время революции и гражданской войны занимал ответственные посты декана факультета и ректора университета (1918-1919 гг.). За пределами университета его главными обязанностями на протяжении многих лет были ведение дел в Классическом отделении Русского археологического общества (он состоял секретарем этого отделения с 1894 г.) и редактирование статей по классической филологии в Журнале министерства народного просвещения (на пост редактора отдела классической филологии в этом журнале он заступил в 1903 г., сменив рано умершего В.К.Ернштедта). Стараниями Жебелева были подготовлены к изданию статьи, составлявшие содержание отдела классической филологии названного важнейшего научного журнала в России за 1903-1918 гг.; они составили 15 объемистых сборников.
Это была весьма тяжелая, сильно отвлекавшая от собственной научной деятельности и не слишком-то оплачиваемая работа, но Жебелев ею не тяготился. Как он позднее признавался, ему нравилось этим заниматься и он находил дополнительное оправдание этим занятиям в той пользе, которую приносило ему постоянное обстоятельное ознакомление с новыми трудами своих сотоварищей по цеху.112 И многоразличная плодотворная научная и преподавательская [с.276] деятельность, и перечисленные общественные обязанности, исполнявшиеся Жебелевым с неизменным усердием, естественно создавали ему уважение и авторитет в ученой среде. Выражением этого общественного признания стало избрание Жебелева в 1914 г. членом-корреспондентом Петербургской Академии наук.
Октябрьская революция обернулась для С.А.Жебелева, как и для большей части остальной русской интеллигенции, тяжким испытанием. Нарушилось нормальное течение столь дорогих для него учебных занятий в университете, закрылись Историко-филологический институт и Бестужевские курсы, прекратили свое существование Русское археологическое общество и Журнал министерства народного просвещения. Не будучи богатым человеком, Жебелев имел все же некоторые сбережения – теперь он их всех лишился.113 Надо думать, что никакого сочувствия порожденные революцией перемены, нередко самого катастрофического свойства, у Жебелева не вызывали. Позднее он отзывался об этом времени не иначе, как о лихолетье. Однако, в отличие от Ф.Ф.Зелинского и М.И.Ростовцева, он не покинул родины, отчасти потому, что не чувствовал за собой никакой политической вины, не скомпрометировав себя никакими публичными выступлениями против новой власти, но еще более потому, что у него никогда не было столь обширных связей с зарубежным научным обществом, как у только что названных его коллег. Выше мы упоминали, что он отказался от прохождения престижной заграничной стажировки; добавим теперь, что он, судя по всему, никогда не стремился и печататься за рубежом. До революции у Жебелева за границей вышла всего лишь одна публикация,114 да еще одна заграничная публикация будет осуществлена в советское время.115
Вообще Жебелев и происхождением своим, и первоначальным воспитанием, и образом жизни был гораздо более привязан к русской почве, чем тот же Ростовцев, который был ярко выраженным западником, не говоря уже о поляке Зелинском, для которого отъезд из Петербурга в Варшаву был, в конце концов, всего лишь репатриацией. Жебелев был слишком русским человеком, чтобы последовать их примеру и отправиться в эмиграцию. Подобно все [с.277] тому же Сократу, он не мыслил для себя жизни за пределами своей родной страны, своего родного города. Для русской науки об античности это, во всяком случае, обернулось великой выгодой. Не эмигрировав, умудрившись выжить в самых тяжелых условиях, Жебелев фактически возглавил сильно поредевшие ряды русских антиковедов. Он стал центром притяжения разрозненных сил и своей деятельностью, научной, педагогической, общественной, обеспечил столь необходимое для науки преемство. Впрочем, как мы увидим далее, горькая чаша испытаний, из которой пришлось испить русской интеллигенции, не обошла стороною и Жебелева.
В ряду питомцев Соколовской школы фигуры В.В.Латыышева и С.А.Жебелева, бесспорно, наиболее крупные. Однако они не должны совершенно заслонять для нас других представителей этого направления. Выше мы кратко охарактеризовали ученую деятельность сверстников Латышева, тоже видных ученых, хотя и не такого масштаба, как он, – В.К.Ернштедта, А.В.Никитского, Н.И.Новосадского. Добавим к ним еще несколько имен исследователей, которые, в отличие от всех вышеназванных соколовцев, не сумели или не смогли реализовать себя с такой же полнотой в дореволюционное время.
Скорее к старшему поколению соколовцев должны быть отнесены Александр Николаевич Щукарев (1861-1900 гг.) и Сергей Андреевич Селиванов (1864-1908 гг.), оба, как видно из приведенных дат, рано сошедшие с жизненной дистанции.116 Первый из них – Щукарев – оставил фундаментальный труд по афинской хронологии эллинистического времени "Исследования в области каталога афинских архонтов III в. до Р.Х." (СПб., 1889), труд, с одной стороны, прямо продолжавший дело его учителя (мы имеем в виду принципиальную программу исследований, намеченную Ф.Ф.Соколовым в речи "Третье столетие до Р.Х."), а с другой – предварявший разработки целого ряда авторитетных ученых – англичанина В.Фергюсона, немцев В.Кольбе и К.Ю.Белоха, а среди наших – Жебелева. Напомним также, что именно Щукарев осуществил, по просьбе Латышева, доработку первой части его "Очерка [с.278] греческих древностей" для 3-го издания, приведя трактовку различных греческих государственных реалий в соответствие с новым материалом источников и новыми наблюдениями ученых. Что касается Селиванова, то его перу принадлежит весьма обстоятельный "Очерк древней топографии острова Родоса" (Казань, 1892, с картой и планами), о котором специалисты отзывались с большой похвалой (сошлемся на мнение такого авторитетного знатока родосских древностей, каким была К.М.Колобова).117
К младшему поколению соколовцев наряду с Жебелевым надо отнести Алексея Ивановича Покровского (1868-1928 гг.), бывшего профессором в Нежине, Киеве, а затем вновь в Нежине.118 Впрочем, к школе Соколова Покровского можно отнести лишь с оговорками: он действительно прошел выучку у Соколова и унаследовал от него умение при необходимости скрупулезно вести анализ исторических деталей, но особого стремления к эпиграфическим занятиям не имел, зато довольно рано проявил вкус к общим проблемам, которых так чурался его учитель. В любом случае это был достаточно оригинальный ученый, пытавшийся сказать свое слово в науке. Он дебютировал весьма обстоятельными критическими обзорами новейших трудов по греческой истории, источниковедению и историографии, в том числе книги немецкого историка Рудольфа Скалы о Полибии и известного пособия В.П.Бузескула "Введение в историю Греции", вышедшего тогда вторым изданием.119
Оригинальные работы Покровского касаются различных аспектов греческой истории. Первая диссертация – "О красноречии у древних эллинов" (Нежин, 1903), с отдельно опубликованным приложением к ней – "К вопросу об основном характере древнеэллинского государства" (Нежин, 1905). В этом "Приложении" обосновывается фундаментальное, или, как мы бы теперь сказали, нормативное, значение демократии в государственной жизни древних греков. Это положение в свое время было встречено с сомнением [с.279] (например, В.П.Бузескулом), однако в свете современных взглядов на природу греческого полиса оно заслуживает всяческого внимания. Вторая диссертация Покровского посвящена более частному историческому вопросу – "О хронологии афинской истории VI столетия до Р.Х." (Киев, 1915). Предлагаемая здесь реконструкция заключительного и наиболее важного периода афинской архаики отличается самостоятельностью и остроумием, однако, как в данном случае справедливо отмечено Бузескулом, не лишена также гиперкритицизма и парадоксальности. Так, законодательство Дракона помещено, вопреки традиции, не до, а после Солона. В советское время, работая в Нежинском институте народного образования, Покровский, давно уже проявлявший повышенный интерес к общим вопросам науки, культуры и политики, развил бурную научно-публицистическую деятельность, печатаясь по-русски и по-украински, трактуя самые разнообразные темы – от идеализации скифов в греко-римской литературной традиции до идей "Коммунистического манифеста" К.Маркса и Ф.Энгельса.120
Замыкают ряд питомцев Соколовской школы сверстники и соученики по Петербургскому университету Иван Иванович Толстой (1880-1954 гг.) и Константин Владимирович Хилинский (1881-1939 гг.); впрочем, по крайней мере первый из них уже считался и учеником С.А.Жебелева).121 Толстой начинал с разработки проблем религиозной истории античного Северного Причерноморья, для чего широко привлекал как данные литературной традиции, так и материалы археологии и эпиграфики. Результаты этих исследований находили отражение в регулярно публиковавшихся журнальных статьях,122 а наиболее разработанный сюжет – о культе Ахилла на острове Левка123 -отложился в специальной монографии [с.280] (сначала, впрочем, также печатавшейся отдельными статьями в ЖМНП) "Остров Белый и Таврика на Евксинском Понте" (Пг., 1918).
В советское время Толстой, не порывая совершенно с северопричерноморской тематикой и надписями (в частности, граффити), преимущественно занимался вопросами греческой филологии – фольклором, героическим эпосом и эллинистическо-римским романом (перевод "Повести о любви Херея и Каллирои" Харитона). Он стал признанным авторитетом в этой области и в качестве профессора Ленинградского университета и действительного члена Академии наук СССР играл важную роль в сохранении в нашей стране традиций классического образования и науки.
Иначе сложилась судьба Хилинского. До революции он опубликовал ряд интересных статей по разнообразным вопросам греческой истории. Начинал он в русле штудий своего учителя, исследуя частные сюжеты эллинистического времени на основе эпиграфических источников и особенно разрабатывая вопросы хронологии. Его первые работы трактовали о зависимом земледельческом населении Малой Азии (на основании надписей), о хронографической традиции и хронологии македонских царей.124 Затем он стал менять время и предмет своих занятий и обратился к изучению ранних эпох Ионии и Афинского государства.125 Однако какой-либо крупной работы он так и не успел создать, а с началом Мировой войны ряд его публикаций (по крайней мере, в России) и вовсе обрывается. Поляк родом, Хилинский после революции обосновался в Польше и был профессором Львовского университета.