Сравнение со смертью в языке римских юристов
(«Рабство мы обыкновенно сравниваем со смертью»)
с.136 «Servitutem mortalitati fere comparamus». Эти четыре слова Ульпиана приведены Дигестах в виде отдельной сентенции (D. 50. 17. 209), известной и нередко цитируемой. Один из исследователей даже вынес ее на обложку своей книги о римском рабстве данным Дигест1. Воспринимая этот краткий текст как своего рода самостоятельно бытующую цитату, нетрудно и соблазнительно понять употребленные в нем слова «рабство» и «смерть» в их наиболее общем смысле, а в самой сентенции увидеть обобщающую характеристику и, более того, оценку римского рабства как явления в целом. Так, скажем, в «Энциклопедии римского права» М. Бартошека2 сентенция эта приведена им под словом servitus в разделе «Из творчества римских юристов. Правила и определения», да еще рядом с основополагающим для правовой системы Дигест Флорентиновым определением рабства (D. 1. 5. 4. 1)3. Тем самым М. Бартошек как связывает Ульпианову сентенцию с некими свойствами, присущими римскому рабству как таковому.
Попробуем разглядеть смысл и назначение «нашей» сентенции на фоне ближайшего контекста — как авторского (Ульпианова), так и вообще древнеримского. Начнем с того, что обобщающие сентенции, не имеющие непосредственно юридически характера, действительно, встречаются в текстах римских юристов, примеров чему в Дигестах немало. Так, говоря о страхе претерпеть stuprum — «срам» (т. е. бесчестящее насилие), Павел добавляет: «Для людей добропорядочных такой страх должен быть сильней, чем страх смерти» (D. 4. 2. 8. 2). Подобным же образом и Папиниан, комментируя фразу из некоего завещания: «Прошу, чтобы Стиху не довелось испытать рабство у другого господина», — рекомендует понимать ее как предоставление свободы по фидеикомиссу4, и это конкретное понимание обосновывается опять-таки отвлеченным доводом: «ибо что столь противно рабству, как свобода?» (D. 40. 5. 21).
Таким образом процитированные нами и Павлова, и Папинианова сентенции, не имея собственного юридического содержания, оказываются прямо связаны с юридическим содержанием соответствующих разделов Дигест («О содеянном в силу страха» и «О предоставлении свободы по фидеикомиссам»), указывая ли на конкретную ситуацию, или же мотивируя конкретное толкование. Значит, в контексте и та, и другая сентенция юридического смысла уже не лишены; нетрудно видеть, что в сентенции Павла понятие «смерть» — общее, но понятие «страх смерти» — уже юридическое. Поэтому же и в сентенции Папиниана самой по себе понятия «рабство», с.137 «свобода» — самые общие, но в смысловой связи всего отрывка слово servitus обозначает именно юридическое состояние рабства применительно к определенному человеку. Соответственно и слово «свобода» тоже получает здесь конкретное значение, указывая на статус поименованного тут же лица. Итак, из приводимого материала следует, что в юридическом контексте и обобщающая сентенция, и отдельные общие понятия могут получать специальный юридический смысл, причем — применительно к определенному казусу.
Что касается занимающего нас Ульпианова фрагмента, то хоть он и приводится составителями Дигест среди подборки отдельных сентенций, но сам заголовок раздела, где он помещен, — «О различных правилах древнего права» — предупреждает исследователя о наличии таких «правил» именно правового содержания, предполагающего их использование в каких-нибудь юридических ситуациях. По существу, для нас это первое (общее) указание на контекст. Второе — более конкретное — дано нам прямой и обычной для Дигест ссылкой на источник заимствуемого отрывка — на
Каким же образом интересующая нас сентенция Ульпиана могла включаться в контекст рассуждений о подобных юридических сюжетах? Естественно было бы предположить, что Ульпиан оперировал в ней юридическими понятиями и что сообразно с этим речь в ней шла о юридическом факте смерти и юридических же его последствиях. Нетрудно было бы развернуть для примера какую-нибудь воображаемую, но достаточно вероятную конкретную ситуацию, однако, по счастью, в нашем случае нет нужды торопиться с гипотетическими построениями. Последуем за имеющимся у нас материалом.
Заметим прежде всего, что у исходной для нашего рассуждения Ульпиановой сентенции есть свой, так сказать, двойник или, по Бартошеку, «вариант», тоже попавший в Дигесты (35. 1. 59) — на сей раз в составе небольшого, но связного фрагмента она
Первое, что бросается в глаза при сопоставлении двух этих кратких речений — несовпадение их лексики при совпадении смысла. Так, слова «mortalitas» и «mors» оказываются в них равнозначны7 (ср. D. 48. 4. 11. Ульпиан, где те же два слова тоже употреблены в одинаковом смысле, но уже внутри единого фрагмента в несколько строк). Столь же свободно, как видим, замещают друг друга и два разных глагола, использованные Ульпианом — к тому же в разных грамматических формах.
Выходит, что ни специальные технические выражения, ни устойчивые словесные клише не были необходимы римским юристам для адекватного описания правовых ситуаций или для изложения каких-нибудь «правил древнего права». Это, подчеркнем, не относится к публично произносившимся формулам, которые были жестко регламентированы, но в сочинениях своих римские юристы достаточно свободно пользовались, что называется, естественным языком. Смысл таких текстов во многом определялся собственной их логикой и оттенками контекстного словоупотребления. Тем и интересен для нас смысл всего (в целом) отрывка D. 35. 1. 59. 1—
Мы видим, что в юридическом тексте (и соответственно — контексте) уподобление рабства (или, как увидим, еще чего-нибудь) смерти и впрямь связывается с конкретным казусом, а само слово «смерть» (mors ли, mortalis ли) может получать специфический оттенок той или иной юридической ситуации9.
Теперь обратимся еще к одному примеру из все того же комментария Ульпиана к Юлиеву—
Видимо, в исходной для нас Ульпиановой сентенции как и в только что приведенных примерах слово «servitus» указывало не просто на юридический статус, но именно на конкретный факт перехода некоего лица из свободного состояния в рабское, исключающий данное лицо из некой юридической ситуации. Вот еще пример такой же перемены и ее последствий: «Сыну, который во время смерти матери был римским гражданином, если его до вступления в наследство уведут в рабство, законное наследство не предоставляется даже, если он потом станет свободным»12. Попутно, не задерживаясь на этом, отметим спокойствие, с каким с.139 римские юристы пишут о человеке, который только что был римским гражданином — патроном, законным мужем, сыном и т. д., — и вдруг мог оказаться рабом, а какое-то время спустя вновь стать свободным и гражданином.
При всем том юридический факт, сравниваемый римским юристом со смертью, мог не предполагать ни общего, ни всестороннего, ни необратимого изменения правового статуса лица, подающего повод к такому сравнению. Так, например, мы уже видели, что пленный, т. е. «уведенный в рабство к врагам», терял свои права по отношению к жене, которая (если только она не была его отпущенницей), даже желая сохранить свой брак и оставаясь в доме мужа, уже не состоит в браке, как если бы он умер13, тогда как по отношению к подвластным сыновьям права пленного как бы резервируются: неясным остается, вышли ли они из-под отеческой власти или должны считаться «сыновьями семейства»14. Другой пример: дети человека, лишенного наследства отцом (т. е. их дедом), допускаются к наследованию дедовского имущества, ибо их лишенный наследства отец «почитается за мертвого» (pro mortuo habetur — D. 37. 8. 1. 5. Ulp.), разумеется, лишь в пределах данного казуса. И даже когда речь идет о самом общем случае — о потере гражданских прав, — сравнение со смертью обычно приводится именно для мотивировки какой-нибудь конкретной жизненной ситуации. Так, преступник, изгнанный из отечества «теряет римское гражданство, и следовательно, поскольку он таким образом исключается из числа граждан, дети его — точно так же, как если бы он умер (proinde ac mortuo eo) — больше не состоят в его власти» (Gai. I. 128).
Таким образом, перемена статуса (или вообще юридической ситуации) могла быть уподобляема смерти — в контексте обычно применительно к случаю, и уподобление это (как уже говорилось) не имело оценочной окраски. В самом деле, оно было возможно не только по отношению к «уводу в рабство», но (что особенно важно) и к обратной смене состояния, а именно к отпущению рабов на волю. Приведем фрагмент Помпония, включенный в титул Дигест об освобождении от обязательств15: «Если ты пообещаешь, что мне будет передан раб другого лица, или если по чьему-то завещанию тебе будет приказано передать этого раба16, и если раньше, чем ты сумеешь его передать, он получит вольную от своего господина, то такое отпущение на волю будет подобно смерти (haec manumission morti similes sit), ведь если бы раб этот скончался, то за тобой уже не было бы обязательства». В этом последнем примере раб фигурирует только как объект передачи (т. е. как «вещь» — всегда полезно вспомнить, что для римлян понятия «вещь» и «лицо» не были взаимоисключающими), и все-таки превращение его в свободного, даже обретение им статуса римского гражданина (ср. D. 4. 5. 4. Mod.: hodie enim incipit statum habere) уподобляется смерти17, поскольку его прежняя рабская личность как бы умерла и заменяется новой свободной. Мы могли бы сказать, что такая перемена личности аналогична той, что происходит при переходе из свободного статуса в рабский. И опять у нас нету нужды в с.140 гипотезах — вот слова Ульпианова современника Павла18: «Если у раба, который был отказан [кому-либо] по завещанию и отпущен на волю еще при жизни господина, станут отнимать отказанное ему самому, то такое отнятие не имеет силы и отказанное он получит. Но если он вновь попадет в рабство, то отказ не возобновляется, ибо считается, что это уже новый [т. е. иной] человек»19. Интересно, что у Ульпиана о получившем вольную украденном рабе говорится, что его отпущение, которое стоит на пути сохраняющего силу иска о краже раба, опять-таки подобно смерти в том, что касается «изъятия» раба у господина (в оригинале — с риторическим усилением: nec enim dissimilis est morti manumissio…)20.
Отпущение на волю ставится римским юристом в один ряд со смертью и для других ситуаций. Например, когда речь идет об ответственности, какую несет отец семейства за действия раба или сына, получившего от него право распоряжения своим пекулием. По общей формулировке, пекулий погашается (extinguitur) смертью или отчуждением, или эмансипацией (и вообще выходом сына из отеческой власти). Соответствующий отрывок из Дигест стоит того, чтобы привести его здесь, хотя бы в выдержках: «Покуда раб или сын находится под властью, для иска о его пекулии нету срока, а после его смерти или после того, как он будет эмансипирован ли, отпущен ли на волю или отчужден, иск этот ограничивается определенным, а именно годичным сроком».21 Итак, с появлением в наших текстах еще одного персонажа — подвластного «сына» — общий ряд топосов, где упоминаются, уподобляясь друг другу, отпущение на волю, смерть и т. д., не только пополняется, но и дифференцируется. «отчуждение и отпущение на волю затрагивает рабов, но не сыновей, а смерть так же касается рабов, как и сыновей, эмансипация же — только сына»22. С появлением «сына» в нашем контексте, упоминанием института эмансипации23 и т. д. цепь связей могла бы быть протянута дальше24, но остановимся.
Итак, на фоне прослеженных нами связей между цитируемыми текстами (точнее — на фоне того целого, какое за ними угадывается), смысл сентенции Ульпиана, которая оказалась в центре нашего внимания, раскрывается по-другому, чем при внеконтекстном ее прочтении, каким бы формально («буквально») точным ни представлялось оно взору, ограниченному четырьмя составляющими ее словами. Полностью освободиться от всякого контекста, конечно, нельзя, но выбираемый историком контекст может быть близким, или далеким, или даже «чужим». Контексты, более далекие, чем развернутый выше, могут быть подсказаны, например, либо тоже обычным для римлян употреблением понятий «рабство» и «свобода» как самых общих оценочных категорий, например, в философских текстах Сенеки и Эпиктета, либо в мифологических представлениях о рабстве как метафоре смерти и о связанном с этой с.141 метафорой карнавальном (или комедийном) «перевернутом» мире. Среди множества мотивов, связанных с этим кругом мифологических представлений, мы находим и мотив рабства как временной смерти. Не пытаясь здесь углубиться в этот материал, заметим только, что древнейшие мифологические представления несомненно стоят за рациональными (или рационализированными) юридическими, образуя не только их далекий фон, но в конечном счете, возможно, и почву для них25. Таким образом, этот дальний контекст мог бы дополнить и углубить ближайший. Другой из названных здесь контекстов — философский — столь же вторичен, как и занимающий нас сейчас юридический. Это — другое ответвление развития тех же социокультурных представлений.
Для нашей темы контекст правовых памятников остается, однако, и самым близким, и системных. Он указывает на служебную роль, какую играло в языке римских юристов уподобление, сравнение: своей наглядностью оно должно было прояснить именно юридическую сторону дела и не имело ни философски-оценочного, ни риторико-поучительного смысла. Применительно к выбранной нами для рассмотрения сентенции Ульпиана, правовой контекст ограничивает содержащееся в ней обобщение кругом юридических казусов и вместе с тем раздвигает для нас круг взаимозависимых явлений, в какой мы оказываемся втянуты текстами наших источников.
В приведенном разборе мы не выходили за пределы юридической сферы, но дальнейший разбор с неизбежностью вводил бы нас не только в понятийную систему римских правовых представлений, но и в стоящую за ней общую систему мировосприятия, свойственную данному обществу, данной культуре, данной цивилизации. Даже краткий и по необходимости частичный обзор контекстов одного отрывка, думается, помогает увидеть, насколько «внутренняя, имманентная» социологичность26 источника выражена уже в самой форме характерного для него мышления.
ПРИМЕЧАНИЯ