Философские трактаты

Тускуланские беседы
Марку Бруту
КНИГА II

О ПРЕОДОЛЕНИИ БОЛИ

Текст приводится по изданию:
Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. М., «Художественная литература», 1975.
Перевод с латинского и комментарии М. Л. Гаспарова.
Processum a Sergio Olore.
Латинский текст: Cicero. Tusculanae Disputationes. Cambridge. University Press. 1905.

I. (1) Неопто­лем у Энния гово­рит в одном месте: «Фило­соф­ст­во­вать необ­хо­ди­мо, но поне­мно­гу; вооб­ще же это заня­тие успе­ха не име­ет». Так и мне, милый Брут, необ­хо­ди­мо фило­соф­ст­во­вать, — что мне еще делать, если я ниче­го не делаю? — одна­ко же не «поне­мно­гу», как Неопто­ле­му. Ред­ко в фило­со­фии «немно­гое» быва­ет извест­но тому, кому неиз­вест­но все или почти все. Ведь «немно­гое» мож­но выби­рать толь­ко из мно­го­го, и кто усво­ил немно­гое, тот с таким же усер­ди­ем дол­жен был изу­чать и все осталь­ное. (2) Впро­чем, в жиз­ни, пол­ной дел (да еще воен­ных, как у Неопто­ле­ма), даже немно­гое часто быва­ет на поль­зу и при­но­сит свои пло­ды — не такие, конеч­но, как от всей фило­со­фии, но хотя бы такие, кото­рые вре­мен­но и отча­сти осво­бож­да­ют нас от алч­но­сти, стра­да­ния и стра­ха. Так и из той беседы, кото­рую я толь­ко что вел на туску­лан­ской вил­ле, почер­па­лось, на мой взгляд, нема­лое пре­зре­ние к смер­ти, а это уже силь­но спо­соб­ст­ву­ет осво­бож­де­нию души от стра­ха. В самом деле, кто боит­ся неиз­беж­но­го, тот нико­гда не может жить спо­кой­но; а кто не боит­ся смер­ти не толь­ко пото­му, что она неиз­беж­на, но еще и пото­му, что в ней нет ниче­го ужас­но­го, тот уже гото­вит себе нема­лое под­спо­рье для жиз­нен­но­го бла­жен­ства.

(3) Конеч­но, я отлич­но пони­маю, что мно­гие будут рья­но со мною спо­рить; но без это­го не обой­тись, раз­ве что вовсе пере­ста­нешь писать. Ведь даже мои речи — а в них я ста­рал­ся уго­дить вку­су тол­пы (ибо речи про­из­но­сят­ся для наро­да, и цель крас­но­ре­чия — одоб­ре­ние всех слу­ша­те­лей) — не нра­ви­лись кое-кому из таких цени­те­лей, кото­рые хва­лят лишь то, что счи­та­ют посиль­ным для соб­ст­вен­но­го под­ра­жа­ния, кото­рые ста­вят искус­ству крас­но­ре­чия лишь такие цели, каких сами наде­ют­ся достичь, кото­рые не в силах выне­сти оби­лия мыс­лей и слов и поэто­му заяв­ля­ют, что сухость и вялость им милее, чем пол­нота и оби­лие, — это от них и пошла так назы­вае­мая атти­че­ская мане­ра (хотя вряд ли они сами зна­ли те образ­цы, кото­рым пыта­лись под­ра­жать) — мане­ра, уже почти смолк­нув­шая под общий смех все­го фору­ма. (4) Что же теперь? Там нашей под­держ­кою был народ, здесь мы никак не можем на него рас­счи­ты­вать: фило­со­фия доволь­ст­ву­ет­ся немно­ги­ми цени­те­ля­ми, наме­рен­но избе­га­ет тол­пы, а тол­па ее опа­са­ет­ся и не любит, — поэто­му кто захо­чет оху­лить всю фило­со­фию в целом, тот лег­ко может это сде­лать при общем сочув­ст­вии, а кто захо­чет напасть на ту фило­со­фию, кото­рой более все­го при­дер­жи­ва­юсь я, тем еще помо­гут фило­со­фы дру­гих направ­ле­ний. II. Тем, кто хулит фило­со­фию в целом, мы дали ответ в «Гор­тен­зии»1; в поль­зу ака­де­ми­че­ской шко­лы что мож­но было ска­зать, мы со всем ста­ра­ни­ем изло­жи­ли в четы­рех кни­гах «Ака­де­ми­ки»; но это нима­ло не зна­чит, что мы не хотим слу­шать ника­ких воз­ра­же­ний — напро­тив, они нам желан­нее все­го. Ведь и в Гре­ции фило­со­фия нико­гда не была бы в таком поче­те, если бы ее не животво­ри­ли раз­но­гла­сия и спо­ры уче­ных.

(5) Вот поче­му я и при­зы­ваю всех, кто может: отни­мем же и эту сла­ву у исся­каю­щей Гре­ции и пере­не­сем ее в наш город, как уже пере­не­се­но было ста­ра­ни­я­ми и усер­ди­ем наших пред­ков все осталь­ное, что того заслу­жи­ва­ло. Так пере­не­се­на была к нам сла­ва крас­но­ре­чия и от ничто­же­ства под­ня­лась до таких вер­шин, что, навер­ное, как почти все­гда быва­ет в при­ро­де, ско­ро уже соста­рит­ся и сой­дет на нет. Фило­со­фии же пред­сто­ит заро­дить­ся в латин­ской сло­вес­но­сти толь­ко в наши дни и не без нашей помо­щи, пото­му мы и гото­вы к любым напад­кам и опро­вер­же­ни­ям. Если кто к ним чув­ст­ви­те­лен, так это те, кто при­вер­жен и слов­но при­вя­зан к тому или ино­му опре­де­лен­но­му уче­нию, так что по необ­хо­ди­мо­сти, чтобы быть после­до­ва­тель­ны­ми, они вынуж­де­ны защи­щать даже то, с чем сами не соглас­ны. Но мы стре­мим­ся лишь к веро­ят­но­му и не пыта­ем­ся идти даль­ше того, что нам кажет­ся прав­до­по­доб­ным; поэто­му мы и сами воз­ра­жа­ем без упрям­ства, и чужие воз­ра­же­ния при­ни­ма­ем без озлоб­лен­но­сти.

(6) Если бы эти заня­тия были пере­не­се­ны к нам, сра­зу бы яви­лись у нас и книж­ные собра­ния, как у гре­ков, — ведь у гре­ков пото­му так мно­го книг, что у них вели­кое мно­же­ство писа­те­лей; мно­гие гово­рят одно и то же, отто­го все и наби­то у них кни­га­ми. Будь у нас инте­рес к таким заня­ти­ям, то же самое было бы и у нас. Вот я и ста­ра­юсь воз­будить таких мужей, у кото­рых общее обра­зо­ва­ние и изя­ще­ство речи соче­та­лись бы с уме­ни­ем фило­соф­ст­во­вать разум­но и после­до­ва­тель­но. III. (7) Я знаю, что и у нас есть мно­го людей, вели­чаю­щих себя фило­со­фа­ми, и гово­рят, что они уже напи­са­ли нема­ло латин­ских книг; я далек от того, чтобы пре­зи­рать их, тем более что сам я их нико­гда не читал2 — все они сами при­зна­ют­ся в сво­их писа­ни­ях, что пишут, не заботясь ни о ясно­сти, ни о после­до­ва­тель­но­сти, ни об изя­ще­стве, ни о кра­со­те; а читать без удо­воль­ст­вия я не люб­лю. Что каса­ет­ся содер­жа­ния слов и мыс­лей у при­вер­жен­цев того или дру­го­го уче­ния, то оно зна­ко­мо любо­му полу­знай­ке; о том, чтобы выра­зить­ся получ­ше, они сами не заботят­ся; так что я даже не пони­маю, поче­му их вооб­ще кто-то чита­ет, кро­ме соб­ст­вен­ных еди­но­мыш­лен­ни­ков. (8) В самом деле: и Пла­то­на, и осталь­ных сокра­ти­ков с их после­до­ва­те­ля­ми чита­ют все, даже не будучи соглас­ны с их уче­ни­я­ми или не вполне сле­дуя им, а вот Эпи­ку­ра и Мет­ро­до­ра3 не берет в руки почти никто, кро­ме их же соб­ст­вен­ных наслед­ни­ков: так и этих латин­ских писа­те­лей чита­ют толь­ко те, кто согла­сен с их взгляда­ми. А я пола­гаю так: все, что пишет­ся, тем самым пред­на­зна­ча­ет­ся для чте­ния всех обра­зо­ван­ных людей; пусть мне само­му и не удаст­ся это­го достичь, но что к это­му надоб­но стре­мить­ся, для меня оче­вид­но. (9) Поэто­му нра­вит­ся мне и обы­чай пери­па­те­ти­ков и Ака­де­мии обо вся­ком вопро­се рас­суж­дать за и про­тив — нра­вит­ся не толь­ко пото­му, что толь­ко так мож­но доис­кать­ся, что в какой точ­ке зре­ния бли­же к истине, но еще и пото­му, что это — пре­вос­ход­ное упраж­не­ние в крас­но­ре­чии. Пер­вым так стал посту­пать Ари­сто­тель, за ним — дру­гие; и уже на нашей памя­ти тот Филон4, кото­ро­го мы слы­ша­ли не раз, ввел обы­чай в одни часы учить рито­ри­ке, в дру­гие — фило­со­фии. К это­му обы­чаю обра­ти­ли и нас наши туску­лан­ские дру­зья, и сколь­ко у нас было вре­ме­ни, мы так его и исполь­зо­ва­ли: до полу­дня упраж­ня­лись в крас­но­ре­чии, как и нака­нуне, а после полу­дня спус­ка­лись в свою Ака­де­мию. О чем мы там бесе­до­ва­ли, это я пока­жу не в пере­ска­зе, а почти сло­во в сло­во, как было дело и шел спор.

IV. (10) II вот, когда мы про­гу­ли­ва­лись таким обра­зом, меж­ду нами завя­за­лась беседа, и нача­ло ее было такое:

У меня нет слов, чтобы ска­зать, какую радость или, вер­нее, какую поль­зу при­нес­ла мне вче­раш­няя наша беседа. Я хоро­шо сознаю, что чрез­мер­ной жаж­ды жиз­ни во мне не быва­ло, но ино­гда в душе моей все-таки вста­вал некий страх и боль при мыс­ли о том, что свет этой жиз­ни угаснет и все бла­га ее утра­тят­ся. Вот эта боязнь у меня и исчез­ла: чест­ное сло­во, теперь это бес­по­ко­ит меня мень­ше все­го.

(11) — Ниче­го уди­ви­тель­но­го! В этом и сила фило­со­фии: изле­чи­вать души, отве­и­вать пустые заботы, избав­лять от стра­стей, отго­нять стра­хи. Но эта сила не оди­на­ко­во дей­ст­ву­ет на всех: она тем дей­ст­вен­нее, чем боль­ше к ней пред­рас­по­ло­же­на при­ро­да. «Сме­лым фор­ту­на в под­мо­гу», — гла­сит древ­няя пого­вор­ка; еще боль­ше это мож­но ска­зать о разу­ме, кото­рый сво­и­ми дово­да­ми как бы под­креп­ля­ет силу сме­ло­сти. Тебе от при­ро­ды дана высо­кость и вели­чие души вме­сте с пре­зре­ни­ем ко все­му чело­ве­че­ско­му: поэто­му в силь­ной тво­ей душе и осе­ла так проч­но речь моя про­тив смер­ти. Но неуже­ли ты дума­ешь, что она так же дей­ст­ву­ет на тех, кто это уче­ние сам при­ду­мал, обсудил, запи­сал? Раз­ве что лишь на неко­то­рых! Мно­го ли най­дешь ты фило­со­фов, кото­рые бы так вели себя, тако­вы были бы нра­вом и жиз­нью, как того тре­бу­ет разум? Для кото­рых их уче­ние — это закон их жиз­ни, а не толь­ко зна­ния, выстав­ля­е­мые напо­каз? Кто вла­де­ет собой и под­чи­ня­ет­ся соб­ст­вен­ным реше­ни­ям? (12) Иных мож­но видеть таки­ми лег­ко­мыс­лен­но-хваст­ли­вы­ми, что луч­ше бы им было совсем не учить­ся: иные — рабы денег, мно­гие — сла­вы, а еще того боль­ше — похо­тей; и с таким их поведе­ни­ем уди­ви­тель­но рас­хо­дят­ся их речи, а это мне кажет­ся позор­нее все­го. Если чело­век, назы­ваю­щий­ся грам­ма­ти­ком, допу­стит в речи вар­вар­ский обо­рот или, слы­ву­щий музы­кан­том, станет петь не в лад, — это будет тем позор­нее, что ошиб­ка будет как раз в том, что они долж­ны луч­ше все­го знать; точ­но так же и фило­соф, погре­шаю­щий в жиз­ни, посту­па­ет тем позор­нее, что ошиб­ка его — в том самом деле, кото­ро­му он берет­ся обу­чать, и что, обу­чая нау­ке жить, он живет, забы­вая эту нау­ку.

V. — А ты не боишь­ся, что если это так, то вся кра­са тво­ей фило­со­фии ока­зы­ва­ет­ся лож­ной? Если иные хоро­шие фило­со­фы живут недо­стой­ным обра­зом, — не луч­шее ли это дока­за­тель­ство, что фило­со­фия бес­по­лез­на?

(13) — Это вовсе ниче­го не дока­зы­ва­ет: ведь и поля не все пло­до­нос­ны, хоть и возде­лы­ва­ют­ся, так что не прав был Акций в сво­их сти­хах:


Ведь и в дур­ной зем­ле зер­но хоро­шее
Даст всход сво­ей при­род­ной силой всхо­же­сти, —

как поля, так не все пло­до­нос­ны и души. А чтобы про­дол­жить срав­не­ние, добав­лю: как пло­до­род­ное поле без возде­лы­ва­ния не даст уро­жая, так и душа. А возде­лы­ва­ние души — это и есть фило­со­фия: она выпа­лы­ва­ет в душе поро­ки, при­готов­ля­ет души к при­я­тию посе­ва и вве­ря­ет ей — сеет, так ска­зать — толь­ко те семе­на, кото­рые, вызрев, при­но­сят обиль­ней­ший уро­жай. Но будем про­дол­жать, как нача­ли. Ска­жи, пожа­луй­ста, о чем тебе угод­но побе­се­до­вать?

(14) — О боли — она кажет­ся мне вели­чай­шим из зол.

Хуже даже, чем позор?

Нет, это­го я не реша­юсь ска­зать: мне даже стыд­но, что я так быст­ро сбит со сво­его утвер­жде­ния.

Куда стыд­нее было бы, если бы ты на нем наста­и­вал. Чего уж хуже, если бы тебе каза­лось, буд­то что-то есть низ­мен­ней, чем позор, бес­че­стье, стыд! И чтобы толь­ко избе­жать их, раз­ве не при­хо­дит­ся нам при­ни­мать, более того — искать, тер­петь, при­зы­вать на себя боль?

Конеч­но, это так. Но пусть боль не вели­чай­шее из зол, все-таки она — зло.

Видишь, как самое малое дока­за­тель­ство уме­ри­ло твой ужас перед болью?

(15) — Вижу; но хоте­лось бы еще боль­ше.

Я готов попро­бо­вать; но дело это нелег­кое и нуж­но, чтобы в душе ты мне не сопро­тив­лял­ся.

Не буду. Как вче­ра, так и сего­дня я после­дую за тво­им рас­суж­де­ни­ем, куда бы оно ни пове­ло.

VI. — Преж­де все­го я ска­жу о нера­зу­мии боль­шин­ства и о раз­лич­ных взглядах фило­со­фов. Пер­вый из них и по важ­но­сти и по древ­но­сти, сокра­тик Ари­стипп без коле­ба­ния объ­явил, что боль есть выс­шее зло. От него это мне­ние, жен­ст­вен­но-изне­жен­ное, уна­сле­до­вал Эпи­кур. После него Иеро­ним Родос­ский про­воз­гла­сил сво­бо­ду от боли выс­шим бла­гом — вот каким вели­ким злом счи­тал он боль. Осталь­ные же фило­со­фы, кро­ме лишь Зено­на, Ари­сто­на и Пирро­на, гово­ри­ли при­бли­зи­тель­но то же, что и ты, — боль есть зло, но есть и дру­гие, еще хуже. (16) Итак, что с поро­гу отверг­ла сама при­ро­да, сама бла­го­род­ная чело­ве­че­ская доб­лесть, — мысль, что боль есть худ­шее из зол и оста­ет­ся тако­вым даже по срав­не­нию с позо­ром, — такая мысль задер­жа­лась в фило­со­фии на мно­го веков. Какой долг, какая хва­ла, какой почет, если толь­ко он сопря­жен с болью, может быть жела­нен для того, кто уве­рен, что боль — худ­шее из зол? Какое бес­че­стие, какой стыд не сне­сет он ради избав­ле­ния от боли, кото­рая для него — худ­шее из зол? Кто на све­те не несча­стен — и не толь­ко теперь, когда его мучат силь­ные боли, кото­рые для него — худ­шее из зол, но даже когда он лишь пред­видит, что они могут его постичь, — а кого они не могут постичь? Так и полу­ча­ет­ся, что никто не может быть счаст­лив. (17) Мет­ро­дор пря­мо заяв­ля­ет, что счаст­лив лишь тот, у кого есть здо­ро­вое тело и испы­тан­ная уве­рен­ность, что оно все­гда будет таким; но кому доступ­на такая уве­рен­ность? VII. Эпи­кур же гово­рит такое, что кажет­ся мне вовсе сме­хотвор­ным. Где-то он уве­ря­ет, что муд­рец, даже если его жечь на кост­ре или рас­пи­нать на кре­сте — что же? — вытер­пит, выне­сет, не сло­мит­ся? Кля­нусь Гер­ку­ле­сом, это слав­но, это само­го Гер­ку­ле­са достой­но! Но нет, наше­му твер­до­му и суро­во­му Эпи­ку­ру и это­го мало: его муд­рец даже в Фала­ридо­вом быке5 будет твер­дить: «Как при­ят­но! Как рав­но­ду­шен я ко все­му это­му!» При­ят­но? Каза­лось бы, если не мучи­тель­но — и то хоро­шо! Ведь даже кто не счи­та­ет боль за зло, и те обыч­но не гово­рят, буд­то рас­пя­тие — при­ят­но: они назы­ва­ют его жесто­ким, тяж­ким, мерз­ким, про­ти­во­есте­ствен­ным — лишь бы не «злом». А Эпи­кур, кото­рый толь­ко боль и счи­та­ет злом пре­вы­ше всех зол, вдруг объ­яв­ля­ет, что муд­рец сочтет рас­пя­тие при­ят­ным! (18) Я не тре­бую, чтобы ты назы­вал боль теми же сло­ва­ми, что и Эпи­кур, поклон­ник наслаж­де­ний; он-то, конеч­но, ска­зал бы в Фала­ридо­вом быке то же, что и на соб­ст­вен­ной посте­ли; но я вовсе не при­пи­сы­ваю муд­ро­сти такой силы про­тив боли. Тер­пе­ли­во сно­сить — это­го доста­точ­но, чтобы муд­рец выпол­нил свой долг; радо­вать­ся при этом — тре­бо­ва­ние уже чрез­мер­ное.

Да, конеч­но, боль — вещь жесто­кая, горь­кая, мучи­тель­ная, про­ти­во­есте­ствен­ная, тер­петь и сно­сить ее труд­но. (19) Взгля­ни на Фил­ок­те­та, кото­ро­му не стыд­но было сте­нать, — он ведь видел, как сам Гер­ку­лес вопил на Эте от непе­ре­но­си­мой боли. Ничем не мог­ли помочь Фил­ок­те­ту стре­лы, полу­чен­ные им от Гер­ку­ле­са, когда


Зме­и­ным зубом жилы уязв­лен­ные
По телу с ядом раз­нес­ли муче­ние.

И вот он вос­кли­ца­ет, моля о помо­щи, меч­тая о смер­ти:


…Увы, увы! Кто сбро­сит меня
В соле­ную зыбь с вер­ши­ны ска­лы?
Снеда­ет меня, сокру­ша­ет дух
Боль­ная, жар­кая рана.

Труд­но пове­рить, что это не зло, и к тому же нема­лое, застав­ля­ет его так вопить. VIII. (20) Но взгля­нем даль­ше — на само­го Гер­ку­ле­са, сокру­шае­мо­го раной и самою смер­тью снис­ки­ваю­ще­го себе бес­смер­тие! Какие сто­ны испус­ка­ет он у Софок­ла в «Тра­хи­нян­ках»! Когда он надел туни­ку, кото­рую Дея­ни­ра нама­за­ла кро­вью кен­тав­ра, и яд уже про­ник в его чле­ны, он кри­чит:


О, как назвать, о, как такое выне­сти6,
Что мне тер­петь душой и телом выпа­ло!
Нет, ни самой Юно­ны гнев без­жа­лост­ный,
Ни злост­ные веле­нья Еври­сфе­е­вы
Не пре­взой­дут ковар­ства этой жен­щи­ны!
Она меня опу­та­ла одеж­да­ми,
Безум­ной болью тело бередя­щи­ми,
Дыха­ние из лег­ких выры­ваю­щи­ми;
Нет сукро­ви­цы в жилах обес­кров­лен­ных,
Все тело иссы­ха­ет, болью скру­че­но,
Я весь отрав­лен тка­ною зара­зою.
Не вра­жья длань, не от Зем­ли рож­ден­ная
Тол­па гиган­тов, не в двой­ном обли­чии
Кен­тавр нанес удар мне пора­жаю­щий —
Не сила гре­ков и не дикость вар­ва­ров
И не сви­ре­пость даль­них земно­жи­те­лей,
Разо­гнан­ных в пути моем в кру­гу зем­ном, —
Нет, это мужа погу­би­ла жен­щи­на!
IX. О сын, будь для отца ты сыном истин­ным:
Любовь к отцу, низ­верг­ни жалость к мате­ри!
Схва­ти ее рука­ми бла­го­чест­ны­ми!
Дай увидать, она иль я свя­тей тебе!
Пусть смерть отца не будет неопла­ка­на,
(21) О ком бы дол­жен целый мир печа­лить­ся!
Увы, я пла­чу, пла­чу, слов­но деви­ца,
Без сто­на выно­сив­ший все труды свои!
Я обес­си­лен, пора­жен и гиб­ну я.
Встань бли­же, сын, запом­ни муку отчую,
Взгля­ни на торс, изгло­дан­ный отра­вою,
Взгля­ни­те все! А ты, небес­ный сея­тель,
Молю, сра­зи меня сле­пя­щей мол­нией!
Опять, опять нахлы­ну­ло муче­ние,
Нахлы­нул жар. О, руки все­по­бед­ные,
(22) О, грудь моя, пле­чо мое, спи­на моя,
Ладо­ни, под кото­ры­ми Немей­ский лев,
Скри­пя зуба­ми, испус­кал дыха­ние,
О, гид­ру длань сми­рив­шая Лер­ней­скую,
Ста­да дву­те­лых гибе­лью настиг­шая,
На Эри­ман­фе сверг­шая губи­те­ля,
Из тем­но­го из Тар­та­ра извед­шая
Пса — гид­ры трех­го­ло­вое отро­дие,
Прон­зив­шая дра­ко­на сто­из­вив­но­го,
Что стра­жем был при зла­то­нос­ном дере­ве,
Побед­ная в победах неис­счи­тан­ных,
Ни с кем, ни с чем ту сла­ву не делив­шая…

Можем ли мы пре­зи­рать боль, если сам Гер­ку­лес на наших гла­зах стра­да­ет так нестер­пи­мо? X. (23) Но вот перед нами Эсхил, не толь­ко поэт, но и пифа­го­ре­ец, как слу­ча­лось нам слы­шать. Как пере­но­сит у него Про­ме­тей свою казнь за Лем­нос­скую кра­жу?


Это там ута­ен от смерт­ных огонь,
И его-то похи­тил муд­рец Про­ме­тей,
И за этот обман по воле Судь­бы
Каз­нит его страш­но Юпи­тер.

И вот какие свои каз­ни пере­чис­ля­ет он, при­гвож­ден­ный к скло­ну Кав­ка­за:


Тита­нов пле­мя! О мои сокров­ни­ки!7
Ура­на дети! Види­те: к ска­ле кру­той
При­ко­ван! Бур­ной пол­но­чи стра­шась, моряк
Сре­ди зыбей при­ча­ли­ва­ет утлый челн
В без­лю­дье диком. Так же при­гвоздил меня
В пустыне Зевс. А руку при­ло­жил Гефест.
Он косты­ля­ми (ремес­ло сви­ре­пое!)
Про­бил ступ­ни. Эри­ний стан, угрю­мый кряж
Здесь сто­ро­жу́, к муче­ни­ям при­учен­ный,
(24) И в каж­дый тре­тий, три­жды нена­вист­ный день
На тяж­ких кры­льях Зев­са посла­нец летит
И рвет ког­тя­ми тело — корм чудо­вищ­ный! —
И гло­жет печень жир­ную. Насы­тив­шись,
И кычет зыч­но, и кры­ла­ми бьет, и хвост
Лени­вый в кровь мою мака­ет чер­ную.
И вновь обгло­дан­ная печень вырас­тет,
И к кор­му вновь голод­ный при­ле­та­ет гость:
Питаю сам сво­их муче­ний сто­ро­жа,
А он меня поит бес­смерт­ной горе­чью.
Цепя­ми Зев­са ско­ван, не могу вра­га
Кры­ла­то­го от горь­кой ото­гнать груди.
(25) Себе я сам стал тошен. Боль изма­я­ла.
Хочу я смер­ти: смерть осво­бо­дит от мук,
Но гибель отго­ня­ет от меня Кро­нид,
И к телу лип­нут сгуст­ки кро­ви мер­зост­ной,
Ста­рин­ной, за сто­ле­тия свер­нув­шей­ся.
И в зное солн­ца тает кровь, и кап­ля­ми
На древ­ний камень гор Кав­каз­ских капа­ет*.

Труд­но не при­знать, что перед нами несчаст­ный чело­век; а если он несча­стен, ста­ло быть, боль — это зло.

XI. (26) — До сих пор ты как буд­то со мною не раз­но­ре­чишь. Но я хотел бы узнать, откуда эти сти­хи? Я их не знал.

Вопрос закон­ный, и я тебе отве­чу. Я ведь сей­час живу на покое?

Так что же?

В быт­ность твою в Афи­нах ты бывал, навер­но, на уро­ках фило­со­фов?

Конеч­но, и с боль­шой охотою.

И ты заме­чал, навер­но, что хотя никто из них не отли­чал­ся богат­ст­вом крас­но­ре­чия, они все же встав­ля­ли в свою речь сти­хотвор­ные при­ме­ры?

Да, а Дио­ни­сий-сто­ик даже очень часто.

Вер­но; но у него они зву­ча­ли как заучен­ные, без отбо­ра, без изя­ще­ства; а вот Филон читал их и с долж­ным рит­мом, и с выбо­ром, и к месту. И так как эти стар­че­ские декла­ма­ции мне понра­ви­лись, то и я потом стал поль­зо­вать­ся при­ме­ра­ми из наших поэтов, а когда их не нахо­ди­лось, то мно­гое пере­во­дил с гре­че­ско­го сам, чтобы и латин­ская речь не оста­ва­лась без при­крас тако­го рода. (27) Прав­да, это обра­ще­ние к поэтам не обхо­дит­ся без вреда. Муже­ст­вен­ных геро­ев они пред­став­ля­ют сте­наю­щи­ми, при­учая этим наши души к мяг­ко­сти; а сти­хи их так сла­дост­ны, что не толь­ко чита­ют­ся, но и сами собой запо­ми­на­ют­ся. Так, поми­мо дур­но­го домаш­не­го вос­пи­та­ния, поми­мо жиз­ни изне­жен­ной и вялой, еще и поэты обес­си­ли­ва­ют все мыш­цы нашей доб­ле­сти; поэто­му не без осно­ва­ний Пла­тон изго­ня­ет их из при­ду­ман­но­го им государ­ства, так как они под­ры­ва­ют доб­рые нра­вы граж­дан и доб­рый порядок все­го государ­ст­вен­но­го устрой­ства. Но мы-то, выучив­шись в Гре­ции, чита­ем и запо­ми­на­ем поэтов с дет­ства, счи­тая такое обра­зо­ва­ние уче­ным и бла­го­род­ным.

XII. (28) Но с какой ста­ти сер­дить­ся на поэтов? Ведь и сре­ди фило­со­фов, настав­ни­ков доб­ро­го, есть такие, кото­рые счи­та­ют боль выс­шим злом. Тебе и само­му это толь­ко что так каза­лось; но сто­и­ло мне спро­сить, хуже ли боль, чем позор, как ты сра­зу оста­вил эту мысль. Но спро­си Эпи­ку­ра — и он ска­жет, что даже несиль­ная боль хуже, чем наи­худ­ший позор; да и сам позор плох толь­ко тем, что при­но­сит боль. Но раз­ве при­нес­ло Эпи­ку­ру боль это утвер­жде­ние, буд­то она — худ­шее из зол? а ведь боль­ше­го позо­ра для фило­со­фа и при­ду­мать нель­зя. Но ты меня успо­ко­ил, при­знав­шись, что для тебя хуже стыд, чем боль. Если ты будешь так думать далее, то лег­ко пой­мешь, как про­ти­во­стать боли: ведь для нас не так важ­но, зло или не зло есть боль, как важ­но понять, чем укре­пить душу про­тив боли.

(29) У сто­и­ков есть свои при­ем­чи­ки, чтоб дока­зать, что боль не зло, — но они слов­но хло­по­чут толь­ко о сло­вах, а не о деле. Зачем крюч­котвор­ст­ву­ешь, Зенон? То, что меня ужа­са­ет, ты вооб­ще не счи­та­ешь за зло; я так этим пле­нен, что хочу узнать, каким это обра­зом то, что для меня все­го тяже­лей, для тебя вооб­ще не зло? — «Зло, — отве­ча­ешь ты, — толь­ко в том, что пороч­но и позор­но». — Не дело гово­ришь: не избав­ля­ешь ты меня от того, что меня томит. Что боль и зло­нра­вие — вещи раз­ные, я знаю и сам; не объ­яс­няй мне это­го, а луч­ше ска­жи, как это меж­ду болью и небо­лью нет ника­кой раз­ни­цы? — «Боль не име­ет отно­ше­ния к сча­стью — оно заклю­че­но лишь в доб­ро­де­те­ли; тем не менее боли сле­ду­ет избе­гать». — Поче­му же? — «Она непри­ят­на, про­ти­во­есте­ствен­на, труд­но­пе­ре­но­си­ма, горь­ка, жесто­ка». XIII. (30) Вот сколь­ко слов они наби­ра­ют, чтобы ска­зать на раз­ные лады одно — то же, что мы назы­ваем «злом». Ты не сни­ма­ешь боль, а лишь опре­де­ля­ешь ее, назы­вая непри­ят­ной, про­ти­во­есте­ствен­ной, неснос­ной; все это так, но не к лицу тебе, похва­ля­ясь на сло­вах, тер­петь пора­же­ние на деле. «Нет бла­га, кро­ме достой­но­го, нет зла, кро­ме позор­но­го», — это доб­рое поже­ла­ние, а не нау­ка.

Было бы и луч­ше и спра­вед­ли­вее при­знать, что все про­тив­ное при­ро­де — зло, а все соглас­ное с нею — бла­го. Если это при­знать, а сло­вес­ную игру отбро­сить, то оста­нет­ся одно: с пол­ным осно­ва­ни­ем мы объ­еди­ня­ем все нрав­ст­вен­ное, при­стой­ное, пра­виль­ное, что порой мы назы­ваем общим име­нем доб­ро­де­те­ли, тогда как все осталь­ное, что счи­та­ет­ся телес­ным бла­гом и доволь­ст­вом, назы­ваем мело­чью и вздо­ром; и с пол­ным осно­ва­ни­ем мы дума­ем, что из зол позор несрав­ни­мо пре­вос­хо­дит все осталь­ные, даже вме­сте взя­тые. (31) А поэто­му, если толь­ко ты при­знал, что позор нам хуже боли, — зна­чит, боль и впрямь ничто. Ибо если кажет­ся тебе позор­ным для муж­чи­ны сто­нать, сте­нать, вопить, сето­вать, терять от боли муже­ство и силу, а нрав­ст­вен­ность, досто­ин­ство, при­стой­ность ты хра­нишь и блюдешь, меря­ешь­ся по ним и сдер­жи­ва­ешь себя, — тогда и боль, конеч­но, отсту­пит перед доб­ле­стью и осла­бе­ет перед собран­но­стью души. Или ни еди­ной доб­ро­де­те­ли нет на све­те, или вся­кое зло доступ­но пре­зре­нию. Взять ли разу­ме­ние, без кото­ро­го невоз­мож­на ника­кая доб­ро­де­тель? Раз­ве оно тебе поз­во­лит что-нибудь сде­лать пона­прас­ну и без успе­ха? Чув­ство меры — раз­ве оно поз­во­лит тебе что-нибудь сде­лать, выхо­дя­щее из ряда вон? А спра­вед­ли­вость? Может ли она быть в чело­ве­ке, под угро­зой боли спо­соб­ном выдать тай­ну, пре­дать дру­зей, изме­нить сво­е­му дол­гу? (32) А муже­ство и его спут­ни­ки — высо­кость духа, досто­ин­ство, тер­пе­ние, пре­зре­ние к чело­ве­че­ско­му ничто­же­ству, — чем ты им отве­тишь? Пора­жен­ный, повер­жен­ный, жалост­но сто­ну­щий, ты наде­ешь­ся услы­шать: «О доб­лест­ный муж!»? Да тебя в таком виде и мужем-то не вся­кий назо­вет! Нет: или забудь о муже­стве, или умерт­ви в себе боль. XIV. А ты ведь зна­ешь: если ты поте­рял коринф­скую вазу, то у тебя оста­лось нетро­ну­тым все осталь­ное доб­ро, если же ты поте­ря­ешь одну из доб­ро­де­те­лей… впро­чем, нет, поте­рять доб­ро­де­тель нель­зя; ска­жем так: если ты при­знал, что у тебя нет какой-то доб­ро­де­те­ли, то у тебя нет и ника­ких дру­гих? (33) Мож­но ли назвать чело­ве­ком силь­ным, высо­ким душой, тер­пе­ли­вым, хра­ня­щим досто­ин­ство, пре­зи­раю­щим люд­ские сла­бо­сти, — тебя или, напри­мер, того же Фил­ок­те­та, чтобы не гово­рить о тебе? Нет, не муже­ст­вен тот, кто лежит


…под ска­лою мрач­ною,
Кото­рая пла­чев­но отзы­ва­ет­ся
На крик, на плач, на вопль его сте­наю­щий?

Я не спо­рю, что боль есть боль, — ина­че зачем было бы и муже­ство? Но я наста­и­ваю, что подав­лять ее нуж­но тер­пе­ни­ем, если толь­ко у тебя есть тер­пе­ние, а если нет, то для чего нам выхва­лять фило­со­фию и тще­сла­вить­ся име­нем фило­со­фа? Боль колет? Пусть даже режет: если ты без­ору­жен — под­ставь гор­ло; если защи­щен муже­ст­вом, как Вул­ка­но­вым доспе­хом, — сопро­тив­ляй­ся; а ина­че оно пере­станет быть стра­жем тво­е­го досто­ин­ства, оста­вит тебя и покинет.

(34) Крит­ские зако­ны, кото­рые освя­тил сам Юпи­тер или Минос по воле Юпи­те­ра (так гово­рят поэты), а затем и Ликур­го­вы зако­ны зака­ля­ют юно­шей в охо­те и гонь­бе, в голо­де и жаж­де, в холо­де и зное; в Спар­те маль­чи­ков даже сек­ли перед алта­рем —


Покуда кровь из тел не появ­ля­ла­ся, —

а порою и до смер­ти (так мне само­му рас­ска­зы­ва­ли, когда я там был), но ни один из них не толь­ко не закри­чал, но даже не засто­нал. Неуже­ли что под силу маль­чи­ку, то не под силу взрос­ло­му? И неуже­ли голос обы­чая силь­нее, чем голос разу­ма?

XV. (35) Труд и боль — вещи раз­ные. Они близ­ки в конеч­ном сче­те, но раз­ни­ца меж­ду ними оста­ет­ся. Труд — это уси­лие душев­ное и телес­ное при тяже­лой и усерд­ной рабо­те; боль — это рез­кое дви­же­ние в теле, про­тив­ное нашим чув­ствам. Гре­ки, у кото­рых язык бога­че, назы­ва­ют, тем не менее, то и дру­гое одним сло­вом8; поэто­му «трудо­лю­бец» у них зна­чит «люби­тель» и даже «иска­тель» боли, хотя труж­дать­ся и болеть — совсем не одно и то же. (О Гре­ция, как порою ты скуд­на в сво­ем оби­лии слов!) Итак, гово­рю я, боль — одно, а труд — дру­гое: когда Гаю Марию иссе­ка­ли взду­тые вены, это была боль, а когда он вел пол­ки в тяже­лый зной, это был труд. А сход­ство меж­ду ними в том, что при­выч­ка к тру­ду облег­ча­ет и пере­не­се­ние боли. (36) Пото­му-то устро­и­те­ли гре­че­ских государств и ста­ра­лись зака­лять трудом тела юно­шей, а в Спар­те — даже тела деву­шек, кото­рые в осталь­ных горо­дах «изне­жен­но рос­ли под сенью стен»: там не хоте­ли, чтобы девуш­ки похо­ди­ли


…на деву­шек Лако­нии,
Кото­рым пыль пале­ст­ры, зной, и труд, и бой
Доро­же ази­ат­ской пло­до­ви­то­сти.

В самом деле, сре­ди упраж­не­ний в таких трудах не избе­жать иной раз и боли — люди сши­ба­ют­ся, ранят друг дру­га, валят, пада­ют, и сам труд ока­зы­ва­ет­ся как бы про­ти­во­яди­ем, смяг­чаю­щим боль.

XVI. (37) А воен­ная служ­ба? Я имею в виду нашу, а не спар­тан­скую, где вой­ска шли в бой под зву­ки флейт, и все напе­вы были в ана­пе­сти­че­ском рит­ме. Само наше сло­во «вой­ско» (exer­ci­tus) про­ис­хо­дит от сло­ва «упраж­не­ние» (exer­ci­ta­tio). А какой труд тре­бу­ет­ся от вой­ска на похо­де — нести на себе полу­ме­сяч­ное доволь­ст­вие, нести повсе­днев­ную утварь, нести колья для вала! Щит, шлем и меч я не при­чис­ляю к это­му гру­зу, как не при­чис­ляю пле­чи, мыш­цы, руки, — ведь ору­жие для сол­да­та все рав­но что часть тела, и поль­зу­ют­ся они им так лов­ко, что в слу­чае нуж­ды им доста­точ­но сбро­сить кладь и встре­тить вра­га ору­жи­ем, как соб­ст­вен­ны­ми рука­ми. А сами упраж­не­ния леги­о­нов, их бег, стыч­ки, бит­вен­ный шум — раз­ве это не труд? Здесь и учит­ся душа при­ни­мать бое­вые раны; срав­ни с обу­чен­ным вои­ном необу­чен­но­го — ска­жешь, что это баба. (38) Откуда такая раз­ни­ца меж­ду ново­бран­цем и вете­ра­ном, какую мы видим с пер­во­го же взгляда? Моло­дость ново­бран­цев — отлич­ное свой­ство, но тер­петь труды и пре­зи­рать раны учит толь­ко опыт. То же видим мы, когда несут из сра­же­ния ране­ных: неопыт­ный нови­чок изда­ет жалост­ные сто­ны от каж­дой лег­кой раны, а быва­лый вете­ран, силь­ный сво­им опы­том, толь­ко зовет вра­ча, чтобы тот помог:


О Патрокл, к тебе при­шел я попро­сить о помо­щи
Рань­ше, чем вот эта рана станет мне поги­бель­ной:
Не могу оста­но­вить я кровь мою теку­щую, —
Помо­ги сво­им мне зна­ньем, отда­ли мой смерт­ный час!
Все, кто ране­ны, — у сеней Эску­ла­по­вых сынов9,
Мне туда не под­сту­пить­ся…

XVII. (39) Так гово­рит Еври­пил, воин мно­го­опыт­ный. А пока он так стонет, послу­ша­ем, как отве­ча­ют ему без вся­кой пла­чев­но­сти, разум­но напо­ми­ная, поче­му ему нуж­но быть твер­же душой:


…Кто дру­гим гото­вил смерть,
Тот все­гда готов быть дол­жен сам к подоб­ной уча­сти.

Патрокл, долж­но быть, отведет его на ложе, чтобы зале­чи­вать рану; будь он про­стым чело­ве­ком, на этом бы и кон­чи­лось, но здесь — нико­им обра­зом. Патрокл преж­де все­го спра­ши­ва­ет, что слу­чи­лось в бою:


— Гово­ри же, гово­ри же, дер­жат­ся ль арги­вяне?
— Слов ска­зать не нахо­жу я, как нам труд­но в этот раз!

Успо­кой­ся же и пере­вя­зы­вай рану. Но если бы на этом мог успо­ко­ить­ся Еври­пил, то никак не мог успо­ко­ить­ся играв­ший его Эсоп10:


Толь­ко дрог­нул строй наш ярый перед сча­стьем Гек­то­ра… —

и так далее, не пере­ста­вая мучить­ся, Еври­пил рас­ска­зы­ва­ет все. Вот как без­удерж­на в силь­ном муже жаж­да воин­ской сла­вы.

На что спо­со­бен вете­ран, неуже­ли не спо­со­бен муж уче­ный и муд­рый? Спо­со­бен, и даже на боль­шее. (40) Но ведь мы сей­час гово­рим о при­выч­ке к тру­ду, а не о разу­ме и муд­ро­сти. Ста­руш­ки часто не едят по два-три дня — а отни­ми на один день еду у атле­та, и он с кри­ком вспла­чет­ся к Юпи­те­ру Олим­пий­ско­му, кото­ро­му слу­жит, что он так боль­ше не может. Вели­ка сила при­выч­ки! Охот­ни­ки ночу­ют в гор­ных сне­гах, инду­сы поз­во­ля­ют сжи­гать себя, кулач­ные бой­цы даже не вскрик­нут под уда­ром цеста11. (41) Но к чему поми­нать тех, для кого олим­пий­ская победа — почти то же, что для наших пред­ков кон­суль­ство? Вот гла­ди­а­то­ры, они — пре­ступ­ни­ки или вар­ва­ры, но как пере­но­сят они уда­ры! Насколь­ко охот­нее вышко­лен­ный гла­ди­а­тор при­мет удар, чем постыд­но от него ускользнет! Как часто кажет­ся, буд­то они толь­ко о том и дума­ют, чтобы уго­дить хозя­и­ну и зри­те­лям! Даже изра­нен­ные, они посы­ла­ют спро­сить хозя­ев, чего те хотят, — если угод­но, они гото­вы уме­реть. Был ли слу­чай, чтобы даже посред­ст­вен­ный гла­ди­а­тор засто­нал или изме­нил­ся в лице? Они не толь­ко сто­ят, они и пада­ют с досто­ин­ст­вом; а упав, нико­гда не пря­чут гор­ла, если при­ка­за­но при­нять смер­тель­ный удар!12 Вот что зна­чит упраж­не­ние, уче­ние, при­выч­ка; и все это сде­лал


Гряз­ный и гру­бый сам­нит, достой­ный низ­мен­ной доли.

Если это так, то допу­стит ли муж, рож­ден­ный для сла­вы, чтобы в душе его хоть что-то оста­ва­лось вялое, не укреп­лен­ное уче­ни­ем и разу­мом? Жесто­ки гла­ди­а­тор­ские зре­ли­ща, мно­гим они кажут­ся бес­че­ло­веч­ны­ми, и пожа­луй, так оно и есть — по край­ней мере, теперь; но когда сра­жаю­щи­ми­ся были при­го­во­рен­ные пре­ступ­ни­ки, то это был луч­ший урок муже­ства про­тив боли и смер­ти, — если не для ушей, то для глаз.

XVIII. (42) Об упраж­не­нии, при­выч­ке, навы­ке я уже ска­зал; теперь, если угод­но, посмот­рим, какое отно­ше­ние име­ет к это­му разум.

Мне ли тебя пере­би­вать? И не поду­маю — так убеди­тель­ны для меня твои речи.

Итак, зло боль или не зло, об этом пус­кай судят сто­и­ки с их мелоч­ным крюч­котвор­ст­вом, ниче­го не гово­ря­щим нашим чув­ствам; пусть они и дока­зы­ва­ют, буд­то боль — не зло. А я лишь думаю, что не все, что есть, — тако­во, каким оно кажет­ся; боль­ше того, я гово­рю, что имен­но лож­ным видом и сущ­но­стью вещей чаще все­го быва­ют сму­ще­ны люд­ские умы; пото­му и пола­гаю я, что вся­кая боль пере­но­си­ма.

С чего же мне начать? Не напом­нить ли вкрат­це о том, что уже ска­за­но, — чтобы даль­ше речь пошла про­стран­нее и лег­че? (43) Вся­кий зна­ет, и уче­ный и неуче­ный, что мужи силь­ные, высо­ко­го духа, тер­пе­ли­вые, победив­шие в себе люд­ские сла­бо­сти, пере­но­сят боль гораздо более стой­ко; и никто до сих пор не отри­цал, что такая стой­кость достой­на похва­лы. Если от людей муже­ст­вен­ных мы это­го ждем и это в них хва­лим, то не стыд­но ли нам самим боять­ся боли насту­паю­щей и не пере­но­сить боли насту­пив­шей? Кро­ме того, заметь, что хотя все хоро­шие каче­ства души назы­ва­ют­ся доб­ро­де­те­ля­ми (vir­tu­tes), сло­во это под­хо­дит не ко всем, а пере­не­се­но на все от одной, самой глав­ной: ведь сло­во vir­tus про­ис­хо­дит от сло­ва vir (муж), а в муже пер­вое каче­ство — муже­ство, а в муже­стве два глав­ных про­яв­ле­ния: пре­зре­ние к смер­ти и пре­зре­ние к боли. И то и дру­гое долж­но быть при каж­дом из нас, если толь­ко мы хотим быть доб­ро­де­тель­ны, то есть хотим быть мужа­ми: ведь сло­во vir­tus — от сло­ва vir. Как же это­го достичь, спро­сишь ты, и будешь прав: сред­ство достичь это­го обе­ща­ет нам фило­со­фия.

XIX. (44) Но вот явля­ет­ся Эпи­кур, чело­век недур­ной и даже пре­вос­ход­ный; что он разу­ме­ет, тому и учит. Он гово­рит: «Пре­не­бре­гай болью!» От кого я это слы­шу? От того, кто сам объ­явил боль пре­дель­ным злом. Где же тут после­до­ва­тель­ность? Послу­ша­ем его. «Если боль — пре­дель­ная, — гово­рит он, — то она долж­на быть крат­ковре­мен­на». — «Повто­ри, повто­ри еще свои сло­ва, а то я не совсем пони­маю, что у тебя пре­дель­ное и что крат­ковре­мен­ное». — «Пре­дель­ное — то, что выше все­го, крат­ковре­мен­ное — то, что быст­рее все­го. Вот я и пре­зи­раю силу боли, от кото­рой ее крат­ковре­мен­ность защи­ща­ет меня чуть ли не рань­ше, чем она насту­пит». — «А если эта боль такая, как у Фил­ок­те­та?» — «Что ж, это боль очень силь­ная, одна­ко же не пре­дель­ная: болит у него толь­ко нога, а гла­за, голо­ва, грудь, внут­рен­но­сти, и все осталь­ное — здо­ро­вы: ста­ло быть, это дале­ко еще не пре­дель­ная боль; ста­ло быть, про­дол­жи­тель­ная боль даже содер­жит в себе боль­ше удо­воль­ст­вия, чем тяго­сти». (45) Ну, коли так, то я, конеч­но, не могу о таком вели­ком чело­ве­ке ска­зать, что он глуп, но ска­жу луч­ше, что он поте­ша­ет­ся над нами. Выс­шую боль я вовсе не счи­таю крат­кою («выс­шей» я ее назы­ваю, даже если есть боль на десять ато­мов силь­нее) — я мог бы пере­чис­лить мно­гих слав­ных мужей, кото­рые дол­гие годы испы­ты­ва­ли вели­чай­шие муче­ния от подаг­ры. Ведь, хит­рый Эпи­кур нигде не опре­де­ля­ет ни меру силы, ни меру крат­ко­сти боли, чтобы оста­ва­лось непо­нят­но, что он счи­та­ет пре­дель­ной силой и что — пре­дель­ной крат­ко­стью. Оста­вим же его раз­гла­голь­ст­во­вать, ниче­го не гово­ря тол­ком: а сами при­зна­ем­ся, что не у того нам надо искать лекар­ства про­тив боли, кто про­воз­гла­ша­ет боль худ­шим из всех зол, хотя бы сам он и про­яв­лял муже­ство, стра­дая животом и задер­жа­ни­ем мочи.

Искать лекар­ство от боли нам надо у кого-то дру­го­го13 — и преж­де все­го у тех, кто выс­шим бла­гом счи­та­ет честь, выс­шим злом — позор. Пред их лицом ты вряд ли решишь­ся сте­нать и сето­вать, их голо­сом обра­ща­ет­ся к тебе сама доб­ро­де­тель: XX. (46) «Ты видел, как маль­чи­ки в Лакеде­моне, юно­ши в Олим­пии, вар­ва­ры-гла­ди­а­то­ры на арене мол­ча пере­но­сят самые тяже­лые уда­ры, — ты ли теперь, столк­нув­шись с болью, не выдер­жишь ее стой­ко и сдер­жан­но и будешь вопить, как баба?» — «Не выне­су: это про­тив­но при­ро­де». — Понят­но. Но ведь маль­чи­ки так дела­ют ради сла­вы, дру­гие — из сты­да, мно­гие — из стра­ха; а если это совер­ша­ет­ся столь мно­ги­ми и столь повсе­мест­но, вряд ли это так уж про­тив­но при­ро­де! Нет, она не толь­ко не про­ти­вит­ся это­му, но даже тре­бу­ет это­го, ибо нет для нее ниче­го выше и желан­нее, чем честь, хва­ла, досто­ин­ство, блеск. Все это — раз­ные име­на для одной и той же цели, но я поль­зу­юсь ими, чтобы охва­тить ее зна­че­ние как мож­но пол­нее. Я хочу ска­зать: самое луч­шее для чело­ве­ка — все то, что желан­но само по себе, что про­ис­те­ка­ет из доб­ро­де­те­ли или зало­же­но в ней самой, что похваль­но само по себе, что я назвал бы даже не выс­шим бла­гом, а един­ст­вен­ным бла­гом. И точ­но так же, как я гово­рю о чест­ном, я ска­жу и о бес­чест­ном, толь­ко про­ти­во­по­лож­ное: ниче­го нет для чело­ве­ка более низ­ко­го, более пре­зрен­но­го, более недо­стой­но­го.

(47) Если ты в этом уве­рил­ся (а ты ведь сра­зу мне ска­зал, что для тебя позор хуже, чем боль), тогда оста­ет­ся лишь одно: повеле­вать самим собой. Гово­рят поче­му-то, что в каж­дом чело­ве­ке живут два чело­ве­ка: один — чтобы повеле­вать, дру­гой — чтобы покор­ст­во­вать. Гово­рит­ся это не зря: XXI. душа ведь разде­ле­на на две части, из кото­рых одна при­част­на разу­му, а дру­гая нет. И когда гово­рит­ся, что мы долж­ны власт­во­вать собою, это и зна­чит, что разум дол­жен сдер­жи­вать нера­зу­мие. От при­ро­ды ведь есть во всех душах нечто мяг­кое, без­воль­ное, при­ни­жен­ное, обес­си­лен­ное, вялое; не будь в них ниче­го дру­го­го, не было бы ниче­го на све­те без­образ­нее чело­ве­ка; но есть над всем этим гос­по­дин и пове­ли­тель — Разум, и он-то, опи­ра­ясь на само­го себя и дви­га­ясь даль­ше и даль­ше, порож­да­ет совер­шен­ную доб­ро­де­тель. Истин­ный муж и дол­жен следить за тем, чтобы эта часть души гос­под­ст­во­ва­ла над той, кото­рая при­зва­на пови­но­вать­ся. (48) Каким же обра­зом? — спро­сишь ты. Как хозя­ин над рабом, или вое­на­чаль­ник над вои­ном, или отец над сыном. Если та часть души, кото­рую я назы­ваю вялою и мяг­кою, ведет себя постыд­но и пре­да­ет­ся бабьим сето­ва­ни­ям и сле­зам, то дру­зья и близ­кие, к ней при­став­лен­ные, долж­ны одо­леть ее и свя­зать, — ведь часто, кого не убедишь разу­мом, того усми­ришь сты­дом. Вот так, — одних с помо­щью стра­жи и оков, как неволь­ни­ков, дру­гих, кто покреп­че, но не совсем силен, с помо­щью уве­ща­ния, как доб­рых вои­нов, — всех воз­мож­но при­ве­сти к закон­но­му поряд­ку. Так в «Омо­ве­нии»14 муд­рей­ший из гре­ков жалу­ет­ся так:


— Осто­рож­ней шаг, осто­рож­ней шаг,
Чтоб от встряс­ки боль не была силь­ней.

(49) Паку­вий это напи­сал луч­ше, чем Софокл, у кото­ро­го Улисс совсем уж жалоб­но пла­чет­ся на свою рану, — но и за это скром­ное сте­на­ние спут­ни­ки, блюду­щие его досто­ин­ство, без коле­ба­ния пеня­ют ему:


— Улисс, Улисс, твоя рана тяж­ка,
Но слиш­ком пред ней осла­бел твой дух,
При­вык­ший к вой­нам…

(Поэт умен и пони­ма­ет, что при­выч­ка к боли — отлич­ная настав­ни­ца для героя). (50) И Улисс у него сдер­жан в сво­ей вели­кой боли:


— Дер­жи­те меня! Рана мучит меня!
Откинь­те одеж­ду! О, горе мне!

Так он начи­на­ет сла­беть, но тот­час соби­ра­ет­ся с духом:


— При­крой­те меня, отой­ди­те прочь,
Оставь­те меня: каж­дый шаг и вздрог
Боль­нее дела­ют рану.

Видишь, как он при­тих? Это не в теле улег­лась мука, это душа очи­сти­лась от боли. Вот поче­му в кон­це дра­мы он, уми­рая, сам уко­ря­ет дру­гих:


— Встать лицом к лицу с судь­бою — долг наш, а не пла­кать­ся!
Тако­во муж­ское дело; плач оставь­те жен­щи­нам.

Так сла­бей­шая часть души под­чи­ни­лась разу­му, как усты­див­ший­ся воин — стро­го­му вое­на­чаль­ни­ку.

XXII. (51) Чело­век, наде­лен­ный совер­шен­ной муд­ро­стью (тако­го чело­ве­ка еще нам не встре­ча­лось, но, по суж­де­ни­ям фило­со­фов, мож­но опи­сать, каким он будет, если будет), вер­нее ска­зать — его разум, достиг­ший в нем совер­шен­ства, будет так рас­по­ря­жать­ся низ­ши­ми частя­ми души, как спра­вед­ли­вый отец достой­ны­ми сыно­вья­ми: ему доволь­но будет одно­го лишь зна­ка, чтобы без вся­ко­го труда и уси­лия достиг­нуть цели: он сам себя обо­д­рит, поста­вит на ноги, научит, воору­жит, чтобы вый­ти на боль, как на непри­я­те­ля. Воору­жит, но как? Собран­но­стью, напря­жен­но­стью, при­ка­зом само­му себе: «Бере­гись позо­ра, бере­гись вяло­сти, бере­гись все­го, что недо­стой­но мужа». (52) Полез­но при­по­ми­нать истин­ные образ­цы высо­ко­го духа — как Зенон Элей­ский вытер­пел все пыт­ки, но не выдал сво­их сообщ­ни­ков по заго­во­ру про­тив тира­на; как Ана­к­сарх15, уче­ник Демо­кри­та, попав­шись на Кип­ре царю Тимо­кре­он­ту, вынес вся­че­ские муки, ни от чего не отрек­шись; как инди­ец Калан, неуче­ный вар­вар, рож­ден­ный в пред­го­рьях Кав­ка­за, живой доб­ро­воль­но взо­шел на костер. А у нас едва забо­лит нога или зуб (пусть даже все тело!), как мы уже и вытер­петь это­го не можем. Ибо и в боли и в радо­сти мы так изне­же­ны и лег­ко­мыс­лен­ны, что рас­те­ка­ем­ся всем сво­им суще­ст­вом и без кри­ка не выно­сим даже пче­ли­но­го уку­са. (53) Но вот Гай Марий, муж истин­ный, хотя и мужи­ко­ва­тый, перед тем как резать ему ногу, запре­тил при­вя­зы­вать себя к дос­ке; до той поры никто на это не решал­ся, а теперь так дела­ют мно­гие — поче­му? По его при­ме­ру. Одна­ко како­ва при этом боль, пока­зал сам Марий: вто­рую ногу резать он уже не дал. Так Марий как муж пре­одо­лел силь­ную боль и как чело­век отка­зал­ся при­нять без необ­хо­ди­мо­сти силь­ней­шую. Ста­ло быть, глав­ное — толь­ко в том, чтобы вла­деть собой. Как это быва­ет, я пока­зал; и эти разду­мья о том, чего тре­бу­ют от чело­ве­ка тер­пе­ние, сила и высо­кость духа, не толь­ко сдер­жи­ва­ют душу, но и неко­то­рым обра­зом заглу­ша­ют боль.

XXIII. (54) Как порою и в сра­же­нии воин сла­бый и роб­кий при виде вра­га бежит со всех ног, бро­сив щит, и поэто­му неред­ко поги­ба­ет, не полу­чив даже раны, а воин стой­кий оста­ет­ся цел, так и те, кому стра­шен даже вид боли, быва­ют пора­же­ны до обмо­ро­ка и валят­ся без сил, а кто высто­ит, тот отхо­дит, укре­пив­шись духом. Меж­ду душой и телом есть неко­то­рое сход­ство: как напря­жен­ное тело лег­че под­ни­ма­ет груз, а рас­слаб­лен­ное скло­ня­ет­ся под ним, так точ­но и душа в напря­же­нии одоле­ва­ет вся­кую тягость, а в рас­слаб­ле­нии быва­ет угне­те­на и не в силах вос­стать. (55) По прав­де ска­зать, напря­же­ние души необ­хо­ди­мо при испол­не­нии вся­ко­го дол­га — оно как бы един­ст­вен­ный страж это­го дол­га. Осо­бен­но же важ­но это при пере­не­се­нии боли: не вести себя при­ни­жен­но, роб­ко, нера­ди­во, по-раб­ски или по-жен­ски и преж­де все­го подав­лять и сдер­жи­вать тот самый Фил­ок­те­тов плач. Сте­нать муж­чине ино­гда поз­во­ли­тель­но, хоть и ред­ко; вопить непоз­во­ли­тель­но даже и жен­щине. Это и есть тот неуме­рен­ный плач, кото­рый на похо­ро­нах запре­щен XII таб­ли­ца­ми. (56) А если и слу­чит­ся вскрик­нуть мужу силь­но­му и муд­ро­му, то раз­ве лишь затем, чтобы уси­лить свое напря­же­ние, — так бегу­ны, состя­за­ясь, кри­чат что есть сил, так, упраж­ня­ясь, пода­ют голос атле­ты, так кулач­ные бой­цы, уда­ряя про­тив­ни­ка, вскри­ки­ва­ют, выбра­сы­вая впе­ред свой цест, — это не пото­му, что им боль­но или что они стру­си­ли, а пото­му, что при кри­ке все тело напря­га­ет­ся и удар полу­ча­ет­ся силь­нее. XXIV. В самом деле: раз­ве при вос­кли­ца­нии напря­га­ют­ся толь­ко грудь, гор­тань, язык, издаю­щие и изли­ваю­щие голос? Все тело, до кон­чи­ков ног­тей, как гово­рит­ся, участ­ву­ет в этом кри­ке. (57) Чест­ное сло­во, я видел, как Марк Анто­ний16 с таким напря­же­ни­ем про­из­но­сил речь в свою защи­ту от зако­на Вария, что даже коле­ном касал­ся зем­ли. Как бали­сты пус­ка­ют кам­ни и про­чие пред­ме­ты тем силь­нее, чем боль­ше напря­же­ния и силы вло­же­но в тол­чок, так и голос, бег, удар ста­но­вят­ся тем силь­нее, чем боль­ше в них напря­же­ния. Раз уж тако­ва сила напря­же­ния, что стон от боли может послу­жить укреп­ле­нию души — будем этим поль­зо­вать­ся; но если в этом стоне зву­чат толь­ко бес­си­лие, уни­же­ние, жало­ба, то сто­ну­щий так недо­сто­ин звать­ся муж­чи­ной. Если такой стон под­ни­ма­ет дух — мы пони­ма­ем, что это голос чело­ве­ка силь­но­го и муже­ст­вен­но­го; если же он даже не ослаб­ля­ет боли, то зачем нам зря искать позо­ра? Что позор­нее муж­чи­ны, пла­чу­ще­го как баба? (58) Что я гово­рю о боли, то име­ет и более широ­кий смысл: одно и то же напря­же­ние души потреб­но для сопро­тив­ле­ния во вся­ком деле, а не толь­ко там, где боль. Гнев раз­жи­га­ет, похоть под­стре­ка­ет чело­ве­ка — и от того и от дру­го­го у него один и тот же оплот, одно и то же ору­жие; но сей­час об этом гово­рить не будем, пото­му что речь у нас теперь идет о боли. Чтобы выно­сить боль спо­кой­но и сдер­жан­но, очень важ­но всей душой, как гово­рит­ся, сосре­дото­чить­ся на том, что чест­но и нрав­ст­вен­но. Я уже ска­зал, и еще буду гово­рить, что по самой при­ро­де сво­ей мы стре­мим­ся и вле­чем­ся к нрав­ст­вен­но­сти; и если мы заме­тим ее свет впе­ре­ди, то уже ничто не уба­вит нашей готов­но­сти все сне­сти и стер­петь ради нее. От это­го бро­са­ют­ся в опас­но­сти битв, в бою не чув­ст­ву­ют ран, а если и чув­ст­ву­ют, то все рав­но им луч­ше уме­реть, чем на шаг отсту­пить от достиг­ну­то­го досто­ин­ства. (59) Свер­каю­щие мечи были перед Деци­я­ми, когда они бро­си­лись на строй вра­гов — и честь бла­го­род­ной смер­ти заглу­ши­ла в них страх перед рана­ми. А Эпа­ми­нонд, раз­ве сто­нал он, отда­вая вме­сте с кро­вью свою жизнь? Он при­нял роди­ну, покор­ную лакеде­мо­ня­нам, а оста­вил роди­ну, поко­рив­шую лакеде­мо­нян, — вот уте­ше­ния, вот лекар­ства, облег­чав­шие его пре­дель­ную боль!

XXV. (60) Ты спро­сишь: а в мир­ное вре­мя, а дома, а на ложе? Тогда при­дет­ся гово­рить о тех, кто не часто появ­ля­ет­ся в бою, — о фило­со­фах. Был сре­ди них Дио­ни­сий Герак­лей­ский, чело­век лег­ко­мыс­лен­ный; он учил­ся у Зено­на быть силь­ным и на этом отвык от боли. Но, захво­рав­ши поч­ка­ми, он со сто­на­ми стал вос­кли­цать, что все, что он рань­ше думал о боли, — это вздор. Кле­анф, его това­рищ по шко­ле, спро­сил его, откуда такая пере­ме­на мне­ния; тот отве­тил: «Когда я обра­щал­ся к фило­со­фии, я не мог пере­но­сить боли, и уже это дока­зы­ва­ло, что боль есть зло; теперь, потра­тив мно­го лет на фило­со­фию, я по-преж­не­му не пере­но­шу боли — ста­ло быть, боль есть зло». Тогда Кле­анф, гово­рят, топ­нул оземь ногой и про­из­нес стих из «Эпи­го­нов»17:


Амфи­а­рай под­зем­ный, слы­шишь, слы­шишь ли? —

под Амфи­а­ра­ем имея в виду Зено­на и огор­ча­ясь, что друг от него отсту­пил. (61) Дру­гое дело — наш Посидо­ний, кото­ро­го я и сам видел, и слы­шал, что о нем рас­ска­зы­вал Пом­пей. Воз­вра­ща­ясь из Сирии, он про­ездом на Родо­се захо­тел послу­шать Посидо­ния; а узнав, что тот тяж­ко болен и все суста­вы у него невы­но­си­мо болят, захо­тел хоть посмот­реть на зна­ме­ни­то­го фило­со­фа. Он при­шел к Посидо­нию, при­вет­ст­во­вал его и достой­ны­ми сло­ва­ми изъ­яс­нил, как жаль ему, что он не может послу­шать речи фило­со­фа. Но тот воз­ра­зил: «Уж ты-то можешь их послу­шать — я не допу­щу, чтобы из-за какой-то боли в моем теле столь вид­ный муж при­шел ко мне пона­прас­ну». И даль­ше, рас­ска­зы­вал Пом­пей, фило­соф, лежа, стал серь­ез­но и подроб­но рас­суж­дать имен­но о том, что нет бла­га, кро­ме чести; а когда огонь боли жег его еще силь­ней, он при­го­ва­ри­вал: «Пол­но, боль, пол­но! Сколь­ко ты меня ни мучь, нико­гда я не при­зна­юсь, что ты — зло».

XXVI. (62) Коро­че гово­ря, все труды быва­ют тер­пи­мы, если цель их — бла­го­род­ная извест­ность. Раз­ве мы не видим: у како­го наро­да в чести гим­на­сти­че­ские игры, у того никто, беру­щий­ся в них состя­зать­ся, не избе­га­ет боли? А у како­го ценят­ся лов­кость в охо­те и скач­ке, там стре­мят­ся к это­му, не обра­щая вни­ма­ния на боль. А наше често­лю­бие, наша жаж­да поче­стей? Через какой костер не про­бе­гал тот, кто ста­рал­ся собрать поболь­ше голо­сов? Так и Сци­пи­он Афри­кан­ский нико­гда не выпус­кал из рук сокра­ти­ка Ксе­но­фон­та, осо­бен­но хва­ля в нем ту мысль, что для пол­ко­во­д­ца и сол­да­та одни и те же труды тяже­лы по-раз­но­му — пол­ко­вод­цу они лег­че, пото­му что ему за них выше честь18. (63) Но быва­ет и так, что и несмыс­лен­ная тол­па име­ет свое мне­ние о чести, а истин­ную честь и нрав­ст­вен­ность увидеть и понять не может; и люди, сби­тые с тол­ку голо­сом тол­пы и мне­ни­ем боль­шин­ства, впа­да­ют в заблуж­де­ние и пола­га­ют почет­ным то, что пре­воз­но­сит тол­па. Ты — у всех на виду, и пото­му-то я не хочу, чтобы ты разде­лял суж­де­ния всех и счи­тал бы за луч­шее то же, что и все. У тебя есть свое соб­ст­вен­ное суж­де­ние; и если ты оста­нешь­ся дово­лен собой в том, что счи­та­ешь пра­виль­ным, то победишь не толь­ко само­го себя, как я толь­ко что гово­рил, но все и всех. (64) Поставь себе един­ст­вен­ную цель: счи­тай, что пре­крас­нее все­го широта души и высо­кость души, тем более пре­воз­не­сен­ной, чем более она пре­зи­ра­ет вся­кую боль; пре­крас­нее все­го, пото­му что здесь душа довле­ет себе и не нуж­да­ет­ся ни в наро­де, ни в его руко­плес­ка­ни­ях. А мне все­гда каза­лось похваль­нее то, что совер­ша­ет­ся не напо­каз и не при всех — не пото­му, что от людей надо пря­тать­ся (вся­кое хоро­шее дело стре­мит­ся к све­ту!), а пото­му, что созна­ние соб­ст­вен­ной доб­ро­де­те­ли доро­же любо­го ско­пи­ща зри­те­лей.

XXVII. (65) При этом преж­де все­го нуж­но забо­тить­ся, чтобы та тер­пе­ли­вость к боли, кото­рую я все вре­мя при­зы­ваю тебя под­креп­лять напря­же­ни­ем души, оди­на­ко­во рас­про­стра­ня­лась на все. Часто мно­гие из тех, кто храб­ро при­ни­ма­ли и пере­но­си­ли раны, сра­жа­ясь из жаж­ды победы, или ради сла­вы, или за свою сво­бо­ду и пра­ва, теря­ли вся­кое само­об­ла­да­ние при болез­ни и не мог­ли тер­петь ее боль, — ведь преж­де под­вер­га­ли они себя боли не по разу­му и муд­ро­сти, а из-за рве­ния и сла­вы. Точ­но так и дикие вар­ва­ры могут оже­сто­чен­но рубить­ся меча­ми, но не могут муже­ст­вен­но пере­но­сить болезнь. Гре­ки, наобо­рот, отва­гой не отли­ча­ют­ся, но по обы­чаю сво­е­му весь­ма рас­суди­тель­ны; столк­но­ве­ния с вра­гом они не выно­сят, но болез­ни тер­пят достой­но и сдер­жан­но. А ким­вры и кельт­ибе­ры опять-таки быва­ют беше­ны в бит­вах и слез­ли­вы в болез­нях. Ибо толь­ко там, где рас­по­ря­жа­ет­ся разум, воз­мож­но ров­ное поведе­ние. (66) Но если посмот­реть на тех, кто дви­жим убеж­ден­но­стью или рве­ни­ем и поэто­му на пути к сво­ей цели не сла­мы­ва­ет­ся от боли, то мы неиз­беж­но при­дем к выво­ду, что или боль не есть зло, или же если даже назы­вать злом все непри­ят­ное и про­тив­ное при­ро­де, то это такая малость, что доб­ро­де­тель лег­ко ее заглу­ша­ет до пол­ной непри­мет­но­сти. Не забы­вай об этом, про­шу тебя, ни днем, ни ночью. Рас­суж­де­ние это име­ет более широ­кий смысл и отно­сит­ся не толь­ко к вопро­су о боли. Ибо если все мы будем избе­гать позо­ра и стре­мить­ся к чести, то мы смо­жем пере­не­сти не толь­ко уко­лы боли, но и мол­нии судь­бы, — осо­бен­но если у нас при этом есть такое убе­жи­ще, как то, о кото­ром мы раз­го­ва­ри­ва­ли вче­ра. (67) В самом деле, если море­хо­ду, пре­сле­ду­е­мо­му пира­та­ми, некий бог вдруг ска­жет: «Бро­сай­ся в море! Тебя уже готов при­нять или дель­фин, как Ари­о­на Мефим­ней­ско­го, или Неп­ту­но­вы кони, кото­рые “над вол­на­ми несут колес­ни­цу”, и они умчат тебя, куда угод­но», — раз­ве не отбро­сит он вся­кий страх? Вот точ­но так же и мы, тес­ни­мые суро­вы­ми и тягост­ны­ми мука­ми, зна­ем: если они ста­но­вят­ся неснос­ны, то от них есть куда бежать.

Вот и все, что соби­рал­ся я тебе ска­зать. Но, может быть, ты по-преж­не­му оста­ешь­ся при сво­ем мне­нии?

Нико­им обра­зом! Вот уже за два дня я изба­вил­ся от стра­ха перед дву­мя веща­ми, кото­рых я боль­ше все­го боял­ся.

Тогда зав­тра — опять в уроч­ный час, как мы дого­во­ри­лись; а в фило­соф­ской беседе я уж тебе никак не отка­жу.

Отлич­но, и тогда обыч­ные заня­тия будут до полу­дня, а тепе­реш­ние — в это же вре­мя.

Так и сде­ла­ем; а я поста­ра­юсь пой­ти навстре­чу луч­шим тво­им жела­ни­ям.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • * Пере­вод А. Пиотров­ско­го.
  • 1Всту­пи­тель­ный трак­тат (не сохра­нив­ший­ся) в цик­ле фило­соф­ских сочи­не­ний Цице­ро­на, содер­жав­ший уве­ща­ние к заня­ти­ям фило­со­фи­ей (см. выше I, 65—66).
  • 2Цице­рон опять высту­па­ет про­тив попу­ляр­ных эпи­ку­рей­ских книг.
  • 3Мет­ро­дор Ламп­сак­ский — люби­мый уче­ник Эпи­ку­ра.
  • 4Филон Лари­сей­ский — фило­соф ака­де­ми­че­ской шко­лы, у кото­ро­го Цице­рон учил­ся в моло­до­сти.
  • 5Орудие пыт­ки, в кото­ром жари­ли людей зажи­во; было при­ду­ма­но для тира­на Фала­рида (Сици­лия, VI в. до н. э.).
  • 6Софокл, «Тра­хи­нян­ки», 1063 сл. В сво­ем пере­во­де Цице­рон наме­рен­но уси­ли­ва­ет пафос под­лин­ни­ка.
  • 7Отры­вок из тра­гедии Эсхи­ла (не сохра­нив­шей­ся) «Про­ме­тей осво­бож­ден­ный», пред­став­ляв­шей собой про­дол­же­ние извест­но­го «Про­ме­тея при­ко­ван­но­го».
  • 8Цице­рон обыг­ры­ва­ет (не совсем чест­но) омо­ни­мию гре­че­ско­го сло­ва πό­νος — «труд», «боль».
  • 9Маха­он и Пода­ли­рий, вра­че­ва­те­ли в гре­че­ском вой­ске под Тро­ей.
  • 10Эсоп — зна­ме­ни­тый рим­ский актер-тра­гик.
  • 11Цест — ремень, кото­рым кулач­ные бой­цы обма­ты­ва­ли кисть руки.
  • 12Гла­ди­а­тор, опро­ки­нув­ший сопер­ни­ка, обра­щал­ся к пуб­ли­ке, и та зна­ка­ми пока­зы­ва­ла, поща­дить ли побеж­ден­но­го или нане­сти ему послед­ний удар.
  • 13У сто­и­ков, с чьих пози­ций напи­сан конец II кни­ги.
  • 14Тра­гедия о гибе­ли Одис­сея, напи­сан­ная Софо­к­лом и пере­ра­ботан­ная по-латы­ни Паку­ви­ем.
  • 15Фило­соф Зенон Элей­ский, по пре­да­нию, отку­сил себе язык, чтобы не выдать сообщ­ни­ков, а Ана­к­сарх по при­ка­зу тира­на был истол­чен песта­ми в сту­пе.
  • 16Зна­ме­ни­тей­ший ора­тор поко­ле­ния, пред­ше­ст­во­вав­ше­го Цице­ро­ну, глав­ный собе­сед­ник его диа­ло­га «Об ора­то­ре». Закон Вария при­вле­кал к суду всех поли­ти­че­ских дея­те­лей, по вине кото­рых в 90 г. в Ита­лии вспых­ну­ло вос­ста­ние про­тив Рима («Союз­ни­че­ская вой­на»).
  • 17Тра­гедия Софок­ла, пере­ра­ботан­ная по-латы­ни Акци­ем.
  • 18Ксе­но­фонт, «Киро­пе­дия», I, 6, 25.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1364004257 1364004306 1364004307 1422368003 1422368004 1422368005