Философские трактаты

Тускуланские беседы
Марку Бруту
КНИГА III

ОБ УТЕШЕНИИ В ГОРЕ

Текст приводится по изданию:
Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. М., «Художественная литература», 1975.
Перевод с латинского и комментарии М. Л. Гаспарова.
Processum a Sergio Olore.
Латинский текст: Cicero. Tusculanae Disputationes. Cambridge. University Press. 1934.

I. (1) Отче­го бы это, Брут: состо­им мы из души и тела, но забота о теле дав­но уже ста­ла нау­кою, и откры­тие поль­зы от нее освя­ще­но сами­ми бес­смерт­ны­ми бога­ми; а исце­ле­ние души и до сво­его откры­тия не каза­лось столь необ­хо­ди­мым, и после откры­тия не было в таком поче­те, и теперь не столь мно­гим доро­го и при­ят­но, а гораздо чаще кажет­ся людям сомни­тель­но и опас­но? Уж не пото­му ли, что телес­ные неду­ги и немо­щи мы чув­ст­ву­ем душой, а душев­ную болезнь телом не чув­ст­ву­ем? Ведь душе при­хо­дит­ся судить о сво­ей болез­ни лишь тогда, когда то, что судит, само уже боль­ное. (2) Если бы при­ро­да сотво­ри­ла нас так, что мы мог­ли бы созер­цать ее непо­сред­ст­вен­но, сле­до­вать за нею в жиз­ни как за луч­шим путе­во­ди­те­лем, нам не так уж были бы надоб­ны и разум и уче­ние. Но при­ро­да посе­я­ла в нас лишь искры огня, и когда вдруг дур­ной нрав или лож­ное мне­ние сби­ва­ет нас с пути, то эти искры гас­нут, и свет при­ро­ды ста­но­вит­ся более не виден.

Есть в наших душах врож­ден­ные семе­на доб­ро­де­те­лей, и если дать им раз­вить­ся, при­ро­да сама поведет нас к сча­стью. Одна­ко мы, едва явив­шись на свет, уже ока­зы­ваем­ся в хао­се лож­ных мне­ний и чуть ли не с моло­ком кор­ми­ли­цы, мож­но ска­зать, впи­ва­ем заблуж­де­ния. От нее мы пере­хо­дим к роди­те­лям, от роди­те­лей к учи­те­лям и впи­ва­ем все новые и новые заблуж­де­ния, так что исти­на усту­па­ет тще­те, а сама при­ро­да — уко­ре­нив­шим­ся пред­рас­суд­кам. II. (3) Вдо­ба­вок к это­му, явля­ют­ся поэты с важ­ным видом уче­но­сти и муд­ро­сти, их слу­ша­ют, чита­ют, заучи­ва­ют, и сло­ва их запа­да­ют в душу. Нако­нец при­хо­дит, так ска­зать, глав­ный учи­тель — народ, эта все ото­всюду кло­ня­щая к поро­ку тол­па, — и тогда, окон­ча­тель­но зара­жа­ясь лжи­вы­ми мне­ни­я­ми, мы совсем забы­ва­ем при­ро­ду, и луч­ши­ми ее зна­то­ка­ми нам кажут­ся те, кто не зна­ет для чело­ве­ка ниче­го пре­крас­нее, достой­нее и выше, чем поче­сти, власть и народ­ная мол­ва. В кон­це кон­цов каж­дый чело­век, иска­тель истин­ной чести, к кото­рой путь поис­ков пока­зы­ва­ет одна при­ро­да, ока­зы­ва­ет­ся в совер­шен­ной пусто­те и видит перед собою не яркий образ доб­ро­де­те­ли, а толь­ко смут­ный образ сла­вы. Сла­ва быва­ет и не смут­ная, а проч­ная и вид­ная — это соглас­ная похва­ла доб­рых людей, непод­куп­ный суд пони­маю­щих цени­те­лей о выдаю­щей­ся доб­ро­де­те­ли, такая сла­ва — это слов­но эхо доб­ро­де­те­ли. (4) Иная же сла­ва, пытаю­ща­я­ся ей под­ра­жать, опро­мет­чи­вая, нераздум­чи­вая, сплошь и рядом гото­вая хва­лить и гре­хи и поро­ки, — это сла­ва народ­ная, она лишь под­ра­жа­ет чести и нрав­ст­вен­но­сти и этим раз­ру­ша­ет их кра­соту. Из-за этой сво­ей сле­поты люди, желая само­го луч­ше­го, но не зная, ни какое оно, ни где его искать, — иные рушат свои государ­ства, иные губят самих себя. Да и само стрем­ле­ние их к луч­ше­му часто ока­зы­ва­ет­ся мни­мым — не по злой воле, а пото­му, что оно сби­ва­ет­ся с пути. Кто увле­чен стя­жа­тель­ст­вом, кто похо­тью, у кого душа в такой сму­те, что оста­ет­ся один лишь шаг до безу­мия, — а имен­но тако­вы мно­гие нера­зум­ные, — раз­ве все это не нуж­да­ет­ся в лече­нии? Или стра­да­ния души мень­ше, чем стра­да­ния тела, или для тел лекар­ства есть, а для душ — нету? III. (5) Нет, душев­ные немо­щи куда губи­тель­нее и мно­го­чис­лен­нее телес­ных. Они тем и пагуб­ны, что затра­ги­ва­ют и вол­ну­ют душу. «Душа блуж­да­ет, — как гово­рит Энний, — ниче­го не в силах ни стер­петь, ни выне­сти, веч­но алчу­щая…» Не буду гово­рить о дру­гих болез­нях, но даже с эти­ми дву­мя, горем и алч­но­стью, может ли срав­нить­ся хоть какая из телес­ных болез­ней? Кто ска­жет, буд­то душа неспо­соб­на исце­лить себя, когда и для тела-то лекар­ства нахо­дит имен­но душа? И если выздо­ров­ле­нию тела мно­го помо­га­ет при­ро­да самих тел, но все же не все леча­щи­е­ся выздо­рав­ли­ва­ют, то душа, если есть к тому доб­рая воля и к услу­гам сове­ты муд­ре­цов, выздо­рав­ли­ва­ет несо­мнен­но.

(6) Нау­ка об исце­ле­нии души есть фило­со­фия, но помощь ее при­хо­дит не извне, как помощь про­тив телес­ных болез­ней, — нет, мы сами долж­ны пустить в дело все силы и сред­ства, чтобы исце­лить себя самим. Впро­чем, о фило­со­фии в целом и о том, как сле­ду­ет к ней стре­мить­ся и ею овла­де­вать, мы уже доста­точ­но ска­за­ли в нашем «Гор­тен­зии». О более суще­ст­вен­ных вопро­сах мы и потом не пере­ста­ва­ли ни гово­рить, ни писать; так и в этих кни­гах мною изло­же­но то, о чем слу­чи­лось мне бесе­до­вать с дру­зья­ми на туску­лан­ской вил­ле. В пер­вых двух беседах речь шла о смер­ти и о боли; тре­тий день бесед соста­вит эту третью кни­гу. (7) В нашу Ака­де­мию мы спу­сти­лись, когда день уж кло­нил­ся к вече­ру, и пред­ло­жи­ли одно­му из при­сут­ст­ву­ю­щих назна­чить тему для беседы. Затем речь пошла так:

IV. — Пред­став­ля­ет­ся мне, что муд­рец досту­пен для горя.

А для дру­гих душев­ных вол­не­ний? для стра­ха, гне­ва, похо­ти? Все это у гре­ков назы­ва­ет­ся «стра­стя­ми» (πά­θη) — дослов­но это мож­но было бы пере­ве­сти «стра­да­ние», но это не сов­па­да­ет с нашим сло­во­употреб­ле­ни­ем. Так, гре­ки назы­ва­ют «стра­да­ни­я­ми» и такие чув­ства, как жалость, зависть, лико­ва­ние, радость, — все дви­же­ния души, непо­д­власт­ные разу­му; а у нас для всех этих дви­же­ний взбудо­ра­жен­ной души есть, по-мое­му, более точ­ное сло­во «вол­не­ние» или «страсть», тогда как «стра­да­ние» в этом зна­че­нии, если я не оши­ба­юсь, мало употре­би­тель­но.

(8) — По-мое­му, тоже.

Так может ли все это слу­чить­ся с муд­ре­цом?

Пола­гаю, что может.

Как бы тогда эта хва­ле­ная муд­рость не ока­за­лась слиш­ком деше­вой — боль­но уж она близ­ка к безу­мию!

Как? Вся­кое душев­ное вол­не­ние кажет­ся тебе безу­ми­ем?

И не мне одно­му: как это ни пора­зи­тель­но, пред­кам нашим каза­лось точ­но то же еще за мно­го веков до Сокра­та, от кото­ро­го пошла вся житей­ская и нрав­ст­вен­ная фило­со­фия.

Как же это так?

Что такое безу­мие? Стра­да­ние и болезнь ума: [нездо­ро­вый, страж­ду­щий ум мы и назы­ваем безум­ным. (9) Фило­со­фы назы­ва­ют болез­ня­ми все вол­не­ния души без исклю­че­ния, ни один глу­пец не сво­бо­ден от них; но кто под­вер­жен болез­ни, тот болен, и это отно­сит­ся ко всем, кто не муд­рец, — все они душев­но­боль­ные]. Здо­ро­вье души, гово­рят они, — в покое и посто­ян­стве; в ком это­го нет, тех назы­ва­ют душев­но­боль­ны­ми, пола­гая, что сму­та в душе, как и сму­та в теле, здо­ро­вьем быть не может.

V. (10) Не менее тон­ко рас­суж­да­ли наши пред­ки, когда назы­ва­ли «безу­ми­ем» вол­не­ние души, не осве­щен­ное све­том ума. Отсюда вид­но, что все, кто давал вещам име­на, чув­ст­во­ва­ли то же, что и Сократ, а вслед за ним сто­и­ки — что вся­кий нера­зум­ный есть душев­но­боль­ной. Ибо душа, охва­чен­ная болез­нью, — а болез­нью, как ска­за­но, фило­со­фы назы­ва­ют вся­кое взвол­но­ван­ное состо­я­ние, — так же боль­на, как и тело, охва­чен­ное болез­нью. Так и полу­ча­ет­ся, что нера­зу­мие есть род безу­мия или, что одно и то же, сума­сше­ст­вия. Латин­ские сло­ва выра­жа­ют все это луч­ше, чем гре­че­ские (как и во мно­гих дру­гих слу­ча­ях); но об этом в дру­гой раз, а сей­час — бли­же к делу. (11). В самом смыс­ле их уже рас­кры­то, что́ мы ищем и како­во оно. Под здо­ро­вы­ми мы име­ем в виду тех, чей ум не поко­леб­лен ника­кой болез­нью; а кто пора­жен болез­нью, тех при­хо­дит­ся назы­вать душев­но­боль­ны­ми. Поэто­му так хоро­шо на нашем язы­ке гово­рит­ся «вый­ти из себя» о тех, кто раз­нуздал­ся от гне­ва или жела­ния (ведь сам гнев есть вид жела­ния, кото­рый мож­но опре­де­лить как «жела­ние мести»). «Вышел из себя» — это о тех и гово­рит­ся, кто вышел из-под вла­сти соб­ст­вен­но­го ума, кото­ро­му от при­ро­ды вру­че­на власть над всею душою. Гре­ки назы­ва­ют душев­ные болез­ни «мани­ей», поче­му — труд­но ска­зать. Наш язык здесь выра­жа­ет более тон­кие раз­ли­чия, чем их язык: мы отли­ча­ем «безу­мие» (к кото­ро­му при­мы­ка­ет более широ­кое поня­тие «нера­зу­мие») от «бешен­ства», а гре­ки хоть и пыта­ют­ся это сде­лать, но не нахо­дят под­хо­дя­ще­го сло­ва — наше «бешен­ство» они зовут «мелан­хо­ли­ей» (при­сту­пом чер­ной жел­чи), слов­но ум мутит­ся толь­ко от чер­ной жел­чи, а не от гне­ва, или от стра­ха, или от боли, — как у Афа­ман­та, Алк­мео­на, Аян­та или Оре­ста, кото­рых мы назы­ваем «беше­ны­ми». Кто пора­жен бешен­ст­вом, тому XII таб­лиц запре­ща­ют вла­деть иму­ще­ст­вом: не «кто безу­мен», напи­са­но в них, а «кто бешен». Нера­зу­мие же, по их мне­нию, хоть и свиде­тель­ст­во­ва­ло о непо­сто­ян­стве ума, то есть о нездо­ро­вье, одна­ко же не меша­ло зани­мать неболь­шие долж­но­сти и вести обще­обыч­ный образ жиз­ни; толь­ко бешен­ство, счи­та­ли они, сле­по реши­тель­но ко все­му. И хоть бешен­ство, кажет­ся, тяже­лей чем безу­мие — одна­ко не надо забы­вать, что бешен­ству муд­рец может быть под­вер­жен, безу­мию же и нера­зу­мию — нико­гда. Но это уже дру­гой вопрос, а мы пока воро­тим­ся к глав­но­му.

VI. (12) — Итак, ты ска­зал, кажет­ся, что муд­рец под­вер­жен горю?

Имен­но так.

Что ж, это пока­зы­ва­ет в тебе насто­я­ще­го чело­ве­ка: мы не камен­ные, в каж­дой душе от при­ро­ды есть нечто неж­ное и мяг­кое, откли­каю­ще­е­ся на горе, как на пого­ду. Поэто­му не лише­ны смыс­ла сло­ва Кран­то­ра, одно­го из луч­ших фило­со­фов в нашей Ака­де­мии: «Я нима­ло не согла­сен с теми, кто вос­хва­ля­ет какую-то бес­чув­ст­вен­ность, кото­рой не может быть и не долж­но быть. Я не хотел бы забо­леть; а если забо­лею, то не хотел бы лишить­ся чувств, даже если бы у меня что-нибудь отсе­ка­ли или отры­ва­ли от тела. Ибо слиш­ком доро­гой ценой поку­па­ет­ся эта бес­чув­ст­вен­ность: душа гру­бе­ет, а тело цепе­не­ет». (13) Но еще вопрос, не ска­за­ны ли эти сло­ва лишь из сочув­ст­вия к наше­му сла­бо­си­лию и из снис­хож­де­ния к наше­му сла­бо­ду­шию; мы же попы­та­ем­ся не толь­ко обру­бить вет­ви наших горе­стей, но выкор­че­вать самый их корень. Прав­да, глу­по­сти так глу­бо­ко в нас засе­ли, что все­гда что-нибудь оста­нет­ся; но поста­ра­ем­ся оста­вить лишь самое неиз­беж­ное.

Дело обсто­ит так: чтобы изба­вить­ся от несча­стий, нуж­но исце­лить­ся душой, а это­го нель­зя достичь без фило­со­фии. Поэто­му, взяв­шись за дело, пре­да­дим себя ей для исце­ле­ния и, если захо­тим, — исце­лим­ся. Я пой­ду и даль­ше и изъ­яс­ню тебе это для исце­ле­ния не толь­ко от скор­би, но и от всех дру­гих душев­ных вол­не­ний (болез­ней, как гово­рят гре­ки), — одна­ко же нач­ну с того, о чем объ­яв­ле­но. Спер­ва, с тво­е­го поз­во­ле­ния, я изло­жу это на стои­че­ский лад корот­ки­ми дово­да­ми, а затем уже рас­про­стра­ню в моей обыч­ной мане­ре.

VII. (14) Тот, кто муже­ст­вен, — уве­рен в себе (не гово­рю «само­уве­рен», пото­му что это сло­во обыч­но пони­ма­ет­ся в дур­ном смыс­ле); кто уве­рен в себе — тот чужд стра­ха, ибо страх с уве­рен­но­стью несов­ме­стим. Кто под­вер­жен горю, тот под­вер­жен и стра­ху; (15) что при­сут­ст­ви­ем сво­им вызы­ва­ет в нас горе, то при­бли­же­ни­ем и угро­зою — страх. Так горе про­ти­во­дей­ст­ву­ет муже­ству. Ста­ло быть, ско­рее все­го, кто под­вер­жен горю, тот под­вер­жен и стра­ху, и душев­но­му над­ло­му, и подав­лен­но­сти. А кто все­му это­му под­вер­жен, тот тем самым впа­да­ет в раб­ство, при­зна­ет пора­же­ние. Кто допу­стил в себе горе, тот допу­стил вме­сте с ним и робость и мало­ду­шие. Муже­ст­вен­но­му чело­ве­ку все это чуж­до — ста­ло быть, и горе ему чуж­до. А муд­рец — все­гда муже­ст­вен­ный чело­век — ста­ло быть, муд­рец не под­вер­жен горю. Кро­ме того, вся­кий, кто муже­ст­вен, тем самым высок духом; кто высок духом, тот непо­бедим; кто непо­бедим, тот смот­рит на дела чело­ве­че­ские свы­со­ка и с пре­зре­ни­ем; но пре­зи­рать то, что при­чи­ня­ет горе, невоз­мож­но; ста­ло быть, муже­ст­вен­ный чело­век нико­гда не чув­ст­ви­те­лен к горю. Но муд­рец все­гда муже­ст­вен — ста­ло быть, он не под­вер­жен горю. И как помра­чен­ный глаз пло­хо спо­со­бен к сво­е­му делу, и осталь­ные части тела, и все тело в целом, поте­ряв рав­но­ве­сие, неспо­соб­но к сво­е­му назна­че­нию и делу, — так же и помра­чен­ная душа неспо­соб­на выпол­нять свое дело. А дело души в том, чтобы тол­ко­во поль­зо­вать­ся разу­мом, и у муд­ре­ца она все­гда тако­ва, что он поль­зу­ет­ся им наи­луч­шим обра­зом; ста­ло быть, душа муд­ре­ца нико­гда не помра­ча­ет­ся. Горе же есть помра­че­ние души — ста­ло быть, муд­рец все­гда оста­ет­ся ему чужд.

VIII. (16) Сход­ным обра­зом мож­но ска­зать и об уме­рен­но­сти — о той доб­ро­де­те­ли, кото­рую гре­ки назы­ва­ют σωφ­ρο­σύνην от сло­ва σώφ­ρο­να, а я — то уме­рен­но­стью, то сдер­жан­но­стью, а иной раз скром­но­стью. Не знаю толь­ко, мож­но ли назы­вать это каче­ство «год­но­стью» (fru­ga­li­tas), пото­му что у гре­ков это сло­во име­ет более узкий смысл — «полез­ность для чего-либо» (χρη­σί­μους). Наше сло­во шире — оно вклю­ча­ет такие поня­тия, как воз­дер­жа­ние, незло­вред­ность (то есть неже­ла­ние нико­му дру­го­му вредить — у гре­ков для это­го нет сло­ва, а мог­ло бы быть сло­во ἀβλά­βειαν и тому подоб­ные). Если бы не эта широта, если бы сло­во име­ло лишь тот узкий смысл, кото­рый ему иные при­пи­сы­ва­ют, нико­гда бы Луций Пизон1 не полу­чил сво­его почет­но­го про­зви­ща «Фру­ги». (17) На самом же деле Фру­ги («год­ным») у нас назы­ва­ет­ся тот, кто не покинет пост из стра­ха (это — тру­сость), кто не ута­ит неглас­но­го дол­га из жад­но­сти (это — неспра­вед­ли­вость), кто не поведет дело пло­хо по необ­ду­ман­но­сти (это — нера­зу­мие); ста­ло быть, наше сло­во «год­ность» обни­ма­ет три назван­ные доб­ро­де­те­ли — муже­ство, спра­вед­ли­вость и разум­ность, — ибо во всех доб­ро­де­те­лях есть нечто общее, все они свя­за­ны и сопря­же­ны меж­ду собой, — а само по себе это сло­во озна­ча­ет чет­вер­тую доб­ро­де­тель, «год­ность». Вот что к ней отно­сит­ся: дви­же­ния души, стре­мя­щей­ся раз­ме­рять и уме­рять, укро­щаю­щей похоть, блюду­щей в каж­дом деле сдер­жан­ное посто­ян­ство; а про­ти­во­по­лож­ный это­му порок назы­ва­ет­ся «негод­но­стью». (18) Сло­во fru­ga­li­tas про­ис­хо­дит от сло­ва fru­ges (зер­но), озна­чаю­ще­го луч­ший из пло­дов зем­ных; сло­во ne­qui­tia (негод­ность) — от того, что в дур­ном чело­ве­ке нет ниче­го (ne­quid­quam) хоро­ше­го. (Это послед­нее объ­яс­не­ние немно­го натя­ну­то, все же мы его допус­ка­ем; если же оно невер­но, пусть это будет про­стая игра слов.) Чело­век «год­ный» или, если угод­но, сдер­жан­ный и уме­рен­ный, непре­мен­но быва­ет ровен; кто ровен, тот спо­ко­ен; кто спо­ко­ен, тот чужд вся­ко­го смя­те­ния, а в том чис­ле и горя. Но все это — свой­ства муд­ре­ца; ста­ло быть, опять-таки, муд­рец не под­вер­жен горю.

Поэто­му неда­ром Дио­ни­сий Герак­лей­ский оспа­ри­ва­ет гоме­ров­ское сето­ва­ние Ахил­ла:


Серд­це вспу­ха­ет мое над­мен­ней горь­ко­го гне­ва,
Сто­ит лишь вспом­нить о том, как лишил­ся я чести и сла­вы2.

(19) Раз­ве здо­ро­ва рука, кото­рая вспух­ла, и раз­ве любой член, вспух­ши, не обна­ру­жи­ва­ет этим свою болезнь? Так и вспу­хаю­щая душа свиде­тель­ст­ву­ет о поро­ке. А у муд­ре­ца душа не зна­ет поро­ка, не зна­ет над­ме­ния, не зна­ет вспу­ха­ния — все­го, что свой­ст­вен­но гнев­ли­вой душе, — ста­ло быть, муд­рец нико­гда не гне­ва­ет­ся. Но в ком гнев, в том и жела­ние; кто раз­гне­ван, тот, есте­ствен­но, жела­ет нане­сти сво­е­му обид­чи­ку как мож­но боль­ше вреда; а кто это­го достиг, тот, понят­ным обра­зом, весе­лит­ся, то есть раду­ет­ся чужо­му несча­стью. Муд­рец таких чувств не зна­ет, а ста­ло быть, опять-таки не под­вер­жен гне­ву. Если бы муд­рец был под­вер­жен горю, он был бы под­вер­жен и гне­ву; но не будучи под­вер­жен гне­ву, он не под­вер­жен и горю.

IX. (20) Далее, если бы муд­рец был под­вер­жен горю, он был бы под­вер­жен и состра­да­нию и зави­сти (in­vi­den­tia) — не гово­рю «нена­ви­сти» (in­vi­dia), кото­рая быва­ет, когда чело­век не может видеть чужо­го сча­стья; но ведь от сло­ва «видеть» мож­но без дву­смыс­ли­цы про­из­ве­сти и сло­во «зависть», кото­рая быва­ет, когда чело­век слиш­ком загляды­ва­ет­ся на чужое сча­стье, как ска­за­но в «Мела­нип­пе»:


Кто там на юность чад моих завиду­ет?

Это кажет­ся непра­виль­но­стью, но у Акция зву­чит пре­крас­но: не «завидо­вать кому-нибудь», а «завидо­вать на кого-нибудь». X. (21) Мы пред­по­чи­та­ем дер­жать­ся раз­го­вор­но­го обы­чая, а у поэтов свои пра­ва, и он выра­зил­ся сме­лее. Состра­да­ние и зависть сво­дят­ся к одно­му и тому же: кто испы­ты­ва­ет боль от чье­го-то несча­стья, тот испы­ты­ва­ет боль и от чужо­го сча­стья: так Фео­фраст, горюя о гибе­ли дру­га сво­его Кал­ли­сфе­на3, не может не удру­чать­ся бла­го­по­лу­чи­ем Алек­сандра, — поэто­му он и пишет, что Кал­ли­сфе­на судь­ба све­ла с мужем вели­кой мощи и вели­кой уда­чи, но не ведаю­щим, как этим сча­стьем поль­зо­вать­ся. Таким обра­зом, как состра­да­ние есть горе о чужом несча­стье, так зависть есть горе о чужом сча­стье. Кто под­вер­жен зави­сти, тот под­вер­жен и состра­да­нию; муд­рец не под­вер­жен зави­сти, сле­до­ва­тель­но, и состра­да­нию так же. Если бы муд­рец горе­вал о ком-то, это было бы состра­да­ние; ста­ло быть, муд­рец опять-таки чужд горя.

(22) Так гово­рят сто­и­ки, поль­зу­ясь сво­и­ми ском­кан­ны­ми умо­за­клю­че­ни­я­ми. Но об этом сле­до­ва­ло бы ска­зать про­стран­нее и обиль­нее, поль­зу­ясь, одна­ко, пре­иму­ще­ст­вен­но теми же дово­да­ми и рас­суж­де­ни­я­ми, каки­ми поль­зо­ва­лись фило­со­фы самые силь­ные и муже­ст­вен­ные4. Ибо дру­зья наши пери­па­те­ти­ки, самые крас­но­ре­чи­вые, самые уче­ные, самые глу­бо­кие, счи­та­ют луч­шим для души вол­не­ние или болезнь сред­ней силы; а по-мое­му, это невер­но. Вся­кое зло, даже сред­ней силы, оста­ет­ся злом; и мы пола­га­ем, что в муд­ре­це ему не долж­но быть места. Как тело, стра­даю­щее болез­нью сред­ней силы, все-таки не будет здо­ро­вым, так и душа в подоб­ном состо­я­нии здо­ро­ва быть не может. Неда­ром наши пред­ки, во всем удач­ли­вые, по сход­ству с телес­ной скор­бью назы­ва­ют «скор­бью» и душев­ные болез­ни. (23) Так ведь и гре­ки назы­ва­ют этим сло­вом душев­ные вол­не­ния: они зовут «болез­нью», то есть «стра­да­ни­ем», вся­кую душев­ную сму­ту. В нашем язы­ке луч­ше: «горем» или «скор­бью» назы­ва­ют­ся те болез­ни, кото­рые впрямь похо­жи на болез­ни тела, в отли­чие от непо­хо­жих — похо­ти или неуме­рен­ной радо­сти, воз­вы­шен­но-лику­ю­ще­го настро­е­ния души; даже страх не так уж похож на болез­ни, хоть он и близ­ко род­ст­вен горю. Но как мысль о телес­ной болез­ни, так и мысль о душев­ном горе неот­де­ли­ма от пред­став­ле­ния о боли. Ста­ло быть, нам надоб­но про­яс­нить исто­ки этой боли, то есть исход­ную при­чи­ну как душев­но­го горя, так и телес­ной болез­ни. Ибо как вра­чи, обна­ру­жив при­чи­ну болез­ни, счи­та­ют, что лече­ние уже у них в руках, так и мы, отыс­кав при­чи­ну скор­би, най­дем и сред­ства ее лече­ния.

XI. (24) Так вот, при­чи­на все­го в нашем лож­ном мне­нии — и при­чи­на не толь­ко горя, но и осталь­ных душев­ных вол­не­ний, кото­рых насчи­ты­ва­ет­ся четы­ре вида и мно­го раз­но­вид­но­стей. Ибо вся­кое вол­не­ние есть дви­же­ние души, или чуж­дое разу­му, или пре­не­бре­гаю­щее разу­мом, или непо­кор­ное разу­му, и это дви­же­ние полу­ча­ет тол­чок от лож­но­го мне­ния о бла­ге или зле, соот­вет­ст­вен­но чему и четы­ре рода вол­не­ний делят­ся на два раз­ряда. А имен­но, два рода вол­не­ний исхо­дят из мыс­ли о бла­ге: пер­вое, буй­ная радость и непо­мер­ная весе­лость, вызы­ва­ет­ся мыс­лью о каком-то боль­шом налич­ном бла­ге; вто­рое, алч­ность, кото­рую мож­но назвать похо­тью, есть несдер­жан­ное и непо­д­власт­ное рас­суд­ку вле­че­ние к тому, что кажет­ся нам вели­ким бла­гом. (25) Ста­ло быть, эти два рода вол­не­ний, буй­ная радость и похоть, явля­ют­ся от мыс­ли о бла­ге, тогда как два дру­гие, страх и скорбь, — от мыс­лей о зле. Имен­но, страх есть мысль о вели­ком зле пред­сто­я­щем, а тос­ка — о вели­ком зле, уже налич­ном, и к тому же све­жем, от кото­ро­го, есте­ствен­но, вста­ет такая тос­ка, что муча­ще­му­ся кажет­ся, буд­то он мучит­ся поде­лом. Эти-то вол­не­ния, слов­но неких фурий, напус­ка­ет на жизнь нашу нера­зу­мие чело­ве­че­ское; им-то и долж­ны мы сопро­тив­лять­ся все­ми сила­ми и сред­ства­ми, если толь­ко хотим про­жить свой жиз­нен­ный срок в покое и мире. Но об этом — в свое вре­мя; а теперь по мере сил будем иско­ре­нять горе. Это надо сде­лать, пото­му что ты ска­зал, буд­то допус­ка­ешь горе и в муд­ре­це, тогда как я с этим нима­ло не согла­сен: горе есть вещь низ­кая, жал­кая, убо­гая, от кото­рой надо спа­сать­ся, так ска­зать, на всех пару­сах и вес­лах.

XII. (26) Каков тебе кажет­ся


Внук Тан­та­ла, сын Пело­па, бра­ком похи­ти­тель­ным
Взяв­ше­го у Эно­мая в жены Гип­по­да­мию?

А ведь он был пра­вну­ком Зев­са! И вот — не он ли над­лом­лен и попран:


— Прочь, прочь от меня, гости-чуже­зем­цы!
Чтоб я не задел вас ни сло­вом и ни тенью —
Так тело мое про­пи­та­но зло­дей­ст­вом!

Ты про­кли­на­ешь себя, ослеп­ля­ешь себя, Фиест, за пре­ступ­ле­ние, кото­рое совер­ше­но не тобою! Ну, а как не ска­зать о сыне Солн­ца, что он недо­сто­ин видеть соб­ст­вен­но­го отца?


Гла­за погас­ли, тело скор­бью высох­ло,
Изъ­ели сле­зы кожу щек бес­кров­ную,
И боро­да, скло­ко­че­на, не стри­же­на,
Покры­ла грудь, сле­за­ми увлаж­нен­ную.

И тут, глу­пец Эет, ты сам себе при­чи­нил все эти непри­ят­но­сти! Ниче­го это­го не было в том несча­стье, кото­рое послал тебе слу­чай, и вре­ме­ни про­шло уже доста­точ­но, чтобы вспух­шая душа опа­ла (ведь горе, как я пока­жу далее, зало­же­но в памя­ти о недав­нем зле). Пла­чешь ты не столь­ко о доче­ри, сколь­ко в тос­ке о цар­стве5. Дочь ты нена­видел, и поде­лом; а к поте­ре цар­ства был совсем не рав­но­ду­шен. Как бес­сты­ден этот плач скор­би о том, что ему уже не пра­вить над сво­бод­ны­ми людь­ми! (27) Тиран Дио­ни­сий, изгнан­ный из Сира­куз, в Корин­фе учил малых детей — так не хоте­лось ему рас­ста­вать­ся хоть с какой-то вла­стью! И раз­ве не бес­сты­ден Тарк­ви­ний, взяв­шись вое­вать с теми, кто не мог выно­сить его гор­ды­ни? Не сумев вер­нуть себе цар­ство ору­жи­ем вей­ен­тов и лати­нов, он уда­лил­ся, по пре­да­нию, в Кумы и там скон­чал­ся от ста­ро­сти и скор­би.

XIII. И ты все-таки счи­та­ешь, что муд­рец под­вер­жен горю, то есть несча­стью? Ибо если вся­кое душев­ное вол­не­ние — несча­стье, то горе — это пыт­ка. В похо­ти есть жар, в лег­ко­мыс­лии — радост­ное весе­лье, в стра­хе — уни­же­ние, но в горе — нечто худ­шее: смерть зажи­во, мука, угне­те­ние, омер­зе­ние; оно тер­за­ет душу, выеда­ет ее, при­кан­чи­ва­ет ее. Если мы не изба­вим­ся от этой стра­сти, не отбро­сим ее от себя, то и несча­стье нас не покинет.

(28) Преж­де все­го бро­са­ет­ся в гла­за, что горе суще­ст­ву­ет лишь тогда, когда кажет­ся, буд­то нас гне­тет некое вели­кое зло. Эпи­кур, напри­мер, счи­та­ет, что вся­кая тос­ка от при­ро­ды есть мысль о зле: доста­точ­но вду­мать­ся в сколь­ко-нибудь боль­шое зло и пред­ста­вить, что оно может постиг­нуть и тебя, как мы сра­зу почув­ст­ву­ем тос­ку. Кире­на­и­ки же пола­га­ют, что тос­ку при­чи­ня­ет не вся­кое зло, а толь­ко неожи­дан­ное и непред­виден­ное. Этим тос­ка и в самом деле усу­губ­ля­ет­ся: все неожи­дан­ное кажет­ся нам тяже­лее. Отсюда и спра­вед­ли­вые сло­ва:


— Я ведь знал, что дети смерт­ны, и взрас­тил их смерт­ны­ми;
Я их сам послал под Трою на защи­ту Гре­ции;
И я знал, что не на пир их шлю, а на побо­и­ще.

XIV. (29) Такое пред­веде­ние буду­щих бед смяг­ча­ет их при­ход: кажет­ся, что изда­ли видишь под­сту­паю­щее. Так, у Еври­пида хоро­шо гово­рит Тесей (при­во­жу, по мое­му обы­чаю, его сло­ва в пере­во­де):


— Запа­ли в душу мне сове­ты муд­рые, —
Я заго­дя себя гото­вил к бед­ст­ви­ям:
К вне­зап­ной смер­ти, к горест­ным ски­та­ни­ям,
К любой беде, что мог вооб­ра­зить мой ум,
Чтоб горе непред­виден­но не гря­ну­ло
И не тер­за­ло серд­ца неожи­дан­но.

(30) Что Тесей запом­нил у муд­ро­го совет­ни­ка, то Еври­пид гово­рит о самом себе: ведь он слу­шал уро­ки того само­го Ана­к­са­го­ра, кото­рый, узнав о смер­ти сына, буд­то бы ска­зал: «Я знал, что мой сын смер­тен». Из этих слов явст­ву­ет, что несча­стья горь­ки для тех, кто их не пред­видел. Несо­мнен­но, все, что счи­та­ет­ся злом, от неожи­дан­но­сти дела­ет­ся еще хуже. И хотя не одним этим уси­ли­ва­ет­ся скорбь, все же при смяг­че­нии боли мно­гое зави­сит от под­готов­лен­но­сти души и от общей готов­но­сти — пусть же чело­век все­гда пом­нит о сво­ей чело­ве­че­ской уча­сти. И поис­ти­не заме­ча­тель­но и боже­ст­вен­но — зара­нее дер­жать в мыс­ли и пони­ма­нии удел всех людей, ниче­му про­ис­хо­дя­ще­му не удив­лять­ся и не мнить, буд­то чего нет, того и быть не может:


— Когда у нас успех во всем, тогда-то вот осо­бен­но6
Гото­вым надо быть к тому, какие нас невзго­ды ждут:
Рас­строй­ство в денеж­ных делах, опас­но­сти, изгна­ние.
И, воз­вра­ща­ясь из чужих кра­ев к себе на роди­ну,
Того и жди, что или сын набедо­ку­рил, или же
Жена скон­ча­лась, дочь боль­на. Чтоб ни одно собы­тие
Не ново было, мы долж­ны его счи­тать есте­ствен­ным(1).

XV. (31) Если Терен­ций так кста­ти выска­зал свою почерп­ну­тую из фило­со­фии мысль, то поче­му бы и нам, фило­со­фам, из кото­рых он чер­пал, не ска­зать то же самое еще луч­ше и твер­же? Нико­гда фило­соф не меня­ет­ся в лице — за то и бра­ни­ла все­гда Ксан­тип­па сво­его мужа Сокра­та, что он с каким видом ухо­дил из дома, с таким и при­хо­дил. И вид этот был не такой, как у ста­ро­го Мар­ка Крас­са7, кото­рый, по сло­вам Луци­лия, сме­ял­ся один-един­ст­вен­ный раз в жиз­ни, — нет, все­гда он был, судя по рас­ска­зам, спо­ко­ен и ясен. И понят­но, что выра­же­ние лица его нико­гда не меня­лось: ведь дух его, отпе­чатлев­ший­ся на лице, не знал изме­не­ний. Поэто­му я охот­но беру у кире­на­и­ков их ору­жие про­тив неожи­дан­но­сти и слу­чай­но­сти, и этим повсе­днев­ным раз­мыш­ле­ни­ем о буду­щем отра­жаю его уда­ры. В то же вре­мя я про­дол­жаю счи­тать, что при­чи­на скор­би — не при­ро­да вещей, а люд­ское о них мне­ние: если при­чи­на — в вещах, то поче­му пред­виден­ные непри­ят­но­сти ста­но­вят­ся лег­че? (32) В этом пред­ме­те мож­но разо­брать­ся и глуб­же, при­няв во вни­ма­ние уче­ние Эпи­ку­ра: вся­кий чело­век испы­ты­ва­ет горе, видя себя в несча­стии, даже если эти непри­ят­но­сти пред­виден­ные и ожи­дае­мые или уже при­выч­ные. Ибо непри­ят­ность не ума­ля­ет­ся от дав­но­сти и не облег­ча­ет­ся от пред­виде­ния: заду­мы­вать­ся о буду­щих непри­ят­но­стях и вооб­ще о буду­щем — пустое дело, пото­му что вся­кая беда доста­точ­но тяже­ла, когда при­хо­дит. Кто все вре­мя раз­мыш­ля­ет, что с ним может при­клю­чить­ся, тот живет в веч­ной муке, и осо­бен­но опас­на эта доб­ро­воль­ная мука, если ожи­дае­мое зло так и не насту­па­ет: вот и при­хо­дит­ся жить в веч­ном том­ле­нии, либо тер­пя зло, либо вооб­ра­жая его. (33) Средств к облег­че­нию в горе у тако­го чело­ве­ка име­ет­ся два: во-пер­вых, отвлечь­ся от мыс­лей о дур­ном, и во-вто­рых, обра­тить­ся к помыс­лам о наслаж­де­нии. Душа, по мне­нью Эпи­ку­ра, может пови­но­вать­ся разу­му и сле­до­вать за ним: вот разум и запре­ща­ет ей всмат­ри­вать­ся в непри­ят­ное, отвле­ка­ет от горь­ких раз­мыш­ле­ний, при­туп­ля­ет вни­ма­ние к наблюдае­мым несча­стьям; а затем, отвлек­ши нас от это­го, тянет в дру­гую сто­ро­ну и побуж­да­ет сосре­дото­чить умст­вен­ное созер­ца­ние на раз­лич­ных удо­воль­ст­ви­ях, кото­рых, по его мне­нию, вдо­воль у муд­ре­ца и в памя­ти о про­шлом, и в надеж­дах на буду­щее. Мы пере­ска­за­ли это сво­и­ми сло­ва­ми, эпи­ку­рей­цы выра­жа­ют­ся по-сво­е­му; но мы будем смот­реть не на то, как они гово­рят, а на то, что имен­но гово­рят.

XVI. (34) Преж­де все­го эпи­ку­рей­цы напрас­но пори­ца­ют раз­мыш­ле­ния о буду­щем. Ничто так не при­туп­ля­ет и не сни­ма­ет скорбь, как при­выч­ка посто­ян­но в тече­ние всей жиз­ни думать о том, что все может слу­чить­ся, раз­мыш­лять о чело­ве­че­ском уде­ле, пом­нить о жиз­нен­ном законе и пови­но­ве­нии ему — все это не усу­губ­ля­ет горя, а отме­ня­ет его. Точ­но так же, раз­мыш­ляя о пре­врат­но­стях жиз­ни и о чело­ве­че­ской сла­бо­сти, чело­век не скор­бит, а напро­тив, более все­го извле­ка­ет бла­га из фило­со­фии. В самом деле, с одной сто­ро­ны, рас­смат­ри­вая дела чело­ве­че­ские, он выпол­ня­ет глав­ную зада­чу фило­со­фии, с дру­гой сто­ро­ны, он в несча­стьях зака­ля­ет свою душу тре­мя уте­ше­ни­я­ми: во-пер­вых, он дол­го раз­мыш­ля­ет о том, что может слу­чить­ся, и уже это одно весь­ма облег­ча­ет и смяг­ча­ет тяго­сти жиз­ни; во-вто­рых, он науча­ет­ся чело­ве­че­скую долю выно­сить по-чело­ве­че­ски; в-третьих, он видит, что един­ст­вен­ное зло в нашей жиз­ни — это вина, а вины не быва­ет там, где слу­чив­ше­е­ся не зави­сит от чело­ве­ка. (35) Что же каса­ет­ся того, чтобы после отвле­че­ния от зол обра­тить­ся духом ко бла­гам, то это вздор. Ведь не в нашей вла­сти забыть, хотя бы при­твор­но, обо всем бес­по­ко­я­щем, что кажет­ся нам злом: оно нас тер­за­ет, мучит, язвит, жжет огнем, не дает дышать. И когда ты при­ка­зы­ва­ешь про­ти­во­есте­ствен­но забыть об этом, то отни­ма­ешь этим даже то един­ст­вен­ное сред­ство, кото­рое дала нам от заста­ре­лой боли сама при­ро­да! Сред­ство это мед­лен­ное, но вер­ное, и при­но­сит его дав­ность вре­ме­ни.

Ты велишь мне думать о хоро­шем и забыть пло­хое? Это было бы отлич­но ска­за­но и достой­но фило­со­фа, если бы под «хоро­шим» ты имел в виду то, что дей­ст­ви­тель­но есть луч­ше­го для чело­ве­ка. XVII. (36) Допу­стим, Пифа­гор, или Сократ, или Пла­тон обра­ти­лись бы ко мне с такою речью: «Отче­го ты в пра­хе, отче­го ты в горе, отче­го усту­па­ешь и под­да­ешь­ся судь­бе? Она может тебя задеть и уко­лоть, но не может сло­мить тво­их сил. Вели­ка сила доб­ро­де­те­лей; раз­буди же их, если они засну­ли! Тогда с тобою преж­де всех будет муже­ство, и оно вдохнет тебе в душу такую силу, что все люд­ские непри­ят­но­сти ты смо­жешь пре­зи­рать и ста­вить ни во что. С тобой будет уме­рен­ность, она же сдер­жан­ность, она же “год­ность”, о кото­рой я недав­но гово­рил, и она не допу­стит тебя ни до чего негод­но­го и позор­но­го — а что негод­нее и позор­нее, чем изне­жив­ший­ся муж­чи­на? Спра­вед­ли­вость тоже не допу­стит тебя до это­го; хоть, каза­лось бы, здесь ей и нече­го делать, она пока­жет тебе, что ты два­жды неспра­вед­лив: во-пер­вых, домо­га­ешь­ся чужо­го, то есть в смерт­ной доле — доли бес­смерт­ных, а во-вто­рых, роп­щешь на то, что тебе при­хо­дит­ся воз­вра­щать взя­тое лишь во вре­мен­ное поль­зо­ва­ние». (37) А что ты отве­тишь разу­ме­нию, когда оно дока­жет тебе, что доб­ро­де­тель само­до­вле­ет, что ее доста­точ­но не толь­ко чтобы жить достой­но, но и чтобы жить бла­жен­но? Если бы доб­ро­де­тель опи­ра­лась на что-то внеш­нее, а не начи­на­лась и кон­ча­лась в самой себе, обни­мая все свое и ни в чем посто­рон­нем не нуж­да­ясь, то, пра­во, не за что было бы так про­слав­лять ее на сло­вах и так стре­мить­ся к ней на деле. Если это те бла­га, к кото­рым ты меня при­зы­ва­ешь, Эпи­кур, то я пови­ну­юсь, бегу за тобой, вижу в тебе вождя, забы­ваю по тво­е­му при­ка­зу обо всех несча­стьях, тем более что и несча­стья­ми-то их счи­тать нель­зя. Но нет — ты обра­ща­ешь мои мыс­ли к наслаж­де­ни­ям. Каким? Телес­ным, как я пони­маю, — или же к таким, кото­рые даже в вос­по­ми­на­ни­ях или в надеж­дах убла­жа­ют тело. Раз­ве не так? Раз­ве невер­но тол­кую я твое уче­ние? Есть ведь и такие, кото­рые уве­ря­ют, что мы не пони­ма­ем Эпи­ку­ро­вых слов. (38) Имен­но это гово­рит и гово­рил во все­услы­ша­ние в быт­ность мою в Афи­нах ста­рый Зенон8, чело­век язви­тель­ней­ший. По его сло­вам, бла­жен тот, кто поль­зу­ет­ся наслаж­де­ни­ем в насто­я­щем и уве­рен в том же самом и впредь — на всю жизнь или на боль­шую часть ее; боль не нару­шит его наслаж­де­ния, а если и нару­шит, то силь­ная будет крат­ковре­мен­на, а в дол­гой будет боль­ше при­ят­но­го, чем непри­ят­но­го. Кто так дума­ет, тот и бла­жен, осо­бен­но если и былые бла­га не мино­ва­ли его, и страх перед смер­тью и бога­ми ему незна­ком. Вот тебе очерк бла­жен­ной жиз­ни по Эпи­ку­ру, с соб­ст­вен­ных слов Зено­на, чтобы никто не мог усо­мнить­ся.

XVIII. (39) Но что же? Неуже­ли при­зыв к такой жиз­ни и мысль о ней могут под­нять дух тому же Фие­сту или Эету, о кото­рых я недав­но гово­рил, или Тела­мо­ну, изгнан­но­му из оте­че­ства9 и ски­таю­ще­му­ся в нище­те? Тела­мо­ну, о кото­ром гово­ри­ли с изум­ле­ни­ем:


Тела­мон ли то, чья сла­ва про­сти­ра­лась до́ неба,
Чьи сло­ва лови­ли гре­ки, пол­ные почте­ния?

(40) Если кто, по сло­вам той же дра­мы, «пав­ши с тро­на, пал и духом», то лечить­ся им надоб­но у суро­вых фило­со­фов древ­но­сти, а не у нынеш­них про­по­вед­ни­ков наслаж­де­ния. Мно­го ли хоро­ше­го мож­но услы­шать от них? Пусть они счи­та­ют, что для выс­ше­го сча­стья нуж­на сво­бо­да от боли (это еще не все, что они назы­ва­ют наслаж­де­ни­ем, но здесь нам не до подроб­но­стей), — облег­чит ли такое мне­ние нашу скорбь? Пусть они счи­та­ют, что выс­шее зло — это боль; зна­чит ли это, что у кого нет это­го зла, тот уже посто­ян­но при­ча­стен к выс­ше­му бла­гу? (41) Зачем уви­ли­вать, Эпи­кур, и отго­ва­ри­вать­ся, буд­то мы назы­ваем наслаж­де­ни­ем не то же самое, что и ты назы­ва­ешь, не крас­нея? Твои это сло­ва или не твои? В той кни­ге, где содер­жит­ся все твое уче­ние (я буду пере­во­дить дослов­но, чтобы не поду­ма­ли, буд­то я что-то при­бав­ляю от себя), ты гово­ришь так: «Я не пред­став­ляю, как пони­мать бла­го, если изъ­ять из него наслаж­де­ния, достав­ля­е­мые вку­сом, достав­ля­е­мые слу­хом и пени­ем, достав­ля­е­мые обра­за­ми и при­ят­ны­ми дви­же­ни­я­ми, вос­при­ни­мае­мы­ми зре­ни­ем, — коро­че гово­ря, наслаж­де­ния, порож­дае­мые в чело­ве­ке любым из его чувств. Нель­зя даже ска­зать, что бла­го — это толь­ко умст­вен­ная радость: ум раду­ет­ся, сколь­ко я знаю, толь­ко в надеж­де на все пере­чис­лен­ное без при­ме­си боли». (42) Это соб­ст­вен­ные его сло­ва — чтобы каж­дый пони­мал, какое наслаж­де­ние имел в виду Эпи­кур. Немно­го ниже он пишет: «Часто я спра­ши­вал у так назы­вае­мых муд­ре­цов, что оста­нет­ся у них хоро­ше­го, если отнять у них пере­чис­лен­ное мною и не при­бе­гать ни к каким сло­вес­ным улов­кам, — но они ниче­го не мог­ли отве­тить. Сколь­ко ни тре­зво­нят они о муд­ро­сти и доб­ро­де­те­лях, в конеч­ном сче­те оста­ет­ся лишь тот путь, кото­рый при­во­дит к целям, назван­ным нами». Все после­дую­щее про­дол­жа­ет те же мыс­ли, и вся кни­га его о выс­шем бла­ге начи­не­на подоб­ны­ми сло­ва­ми и мыс­ля­ми. (43) К такой-то жиз­ни ты и будешь при­зы­вать Тела­мо­на, чтобы унять его горе? И если горе кос­нет­ся кого-нибудь из тво­их близ­ких, раз­ве ты ему пред­ло­жишь вкус­ную рыбу, а не сокра­ти­че­скую кни­гу? посо­ве­ту­ешь послу­шать водя­ной орган, а не Пла­то­на? пред­ло­жишь его гла­зам цве­ти­стое и пест­рое зре­ли­ще? сунешь ему под нос пучок цве­тов? вос­ку­ришь фими­ам и при­зо­вешь всех вен­чать­ся роза­ми? или даже… но к чему нам про­дол­жать? Уж и это­го доволь­но, навер­ное, чтобы унять вся­кую скорбь.

XIX. (44) Тако­вы заве­ты Эпи­ку­ра, пере­ска­зан­ные мною почти сло­во в сло­во: их сле­до­ва­ло бы изгла­дить из кни­ги или выбро­сить самую кни­гу — столь­ко в ней наби­то наслаж­де­ний. Как, напри­мер, унять горе у чело­ве­ка, кото­рый вос­кли­ца­ет:


Знат­ный род мне не помо­жет пред судь­би­ной злоб­ною:
Сам ты зна­ешь, все имел я, рос­кошь и досто­ин­ство,
Но и цар­ство и богат­ство унес­ла Фор­ту­ны мощь10.

Что ж, ты под­не­сешь тако­му чело­ве­ку чашу слад­ко­го вина, чтобы он успо­ко­ил­ся, или еще что-нибудь подоб­ное? А вот тебе дру­гое место из того же авто­ра:


Тебя лишь, Гек­тор, нет сре­ди помощ­ни­ков!

Гово­ря­щая взы­ва­ет о помо­щи; вот ее сло­ва:


Где мне про­сить, где искать мне помо­щи?
Под­мо­ги ли ждать или в бег­ство бро­сить­ся?
Ни оплота, ни гра­да. Куда бежать? К кому при­пасть?
Алта­ри отцов раз­ру­ше­ны, раз­мы­ка­ны,
В пла­ме­ни хра­мы, сте­ны их обуг­ле­ны,
Вкривь брев­на изуро­до­ва­ны…

Что даль­ше, зна­е­те сами:


Отчиз­на, отец, При­а­мов чер­тог!
Огра­да с дверь­ми, чей сла­до­стен скрип!
Я вижу твой ази­ат­ский блеск,
Твой штуч­ный кров, твой бога­тый кров
В сло­но­вой кости и золо­те.

(45) Как отмен­но пишет этот поэт, хоть на него и смот­рят свы­со­ка нынеш­ние под­го­лос­ки Евфо­ри­о­на! Он пони­ма­ет, что все вне­зап­ное и неожи­дан­ное уси­ли­ва­ет скорбь. Рас­цве­тив таким обра­зом цар­ское богат­ство, казав­ше­е­ся веч­ным, она про­дол­жа­ет:


И все это ныне — в пла­ме­ни,
При­ам повер­жен наси­ли­ем,
В кро­ви — Юпи­те­ров жерт­вен­ник…

(46) Слав­ные сти­хи! Горе изли­ва­ет­ся в них и в пред­ме­тах, и в сло­вах, и в напе­ве. Изба­вим же ее от горя! Но как? Поло­жим ее на пухо­вые подуш­ки, позо­вем тан­цов­щиц, вос­ку­рим бла­го­во­ния, под­не­сем чашу слад­ко­го питья, поза­бо­тим­ся и о пище? Все это — отлич­ные вещи, заве­до­мо спо­соб­ные ото­гнать самую тяж­кую скорбь; по край­ней мере, ты толь­ко что утвер­ждал, что ина­че быть не может. Во вся­ком слу­чае, я согла­сен с Эпи­ку­ром, что душу сле­ду­ет отвлечь от скор­би и обра­тить к мыс­лям о бла­ге; толь­ко оди­на­ко­во ли мы пони­ма­ем, что такое бла­го?

XX. Кто-нибудь ска­жет: «Как? Ты при­пи­сы­ва­ешь Эпи­ку­ру такие наме­ре­ния, ты веришь, что его уче­ние столь сла­до­страст­но?» Я-то, конеч­но, нет; я знаю, что часто его речи суро­вы и пре­крас­ны. Но еще раз я повто­ряю: я гово­рю не о его соб­ст­вен­ных нра­вах, а о направ­ле­нии его мыс­ли; ведь хоть сам он и пре­зи­ра­ет наслаж­де­ния, но в то же вре­мя их вос­хва­ля­ет — я отлич­но пом­ню, в чем он видел выс­шее бла­го. Он не про­сто назы­вал его наслаж­де­ни­ем, но и объ­яс­нял, что это зна­чит: вкус, объ­я­тия, телес­ные радо­сти, пение и обра­зы, дви­жу­щи­е­ся при­ят­но для глаз. Раз­ве я лгу, раз­ве выду­мы­ваю? Будь это так, я пер­вый был бы рад: я ведь ста­ра­юсь толь­ко выяс­нить исти­ну в каж­дом вопро­се. (47) Но в то же вре­мя он заяв­ля­ет, что с ума­ле­ни­ем боли наслаж­де­ние не воз­рас­та­ет и что выс­шее бла­го — быть сво­бод­ным от стра­да­ний. Сра­зу три заблуж­де­ния в несколь­ких сло­вах! Во-пер­вых, он сам себе про­ти­во­ре­чит: толь­ко что он ска­зал, что не пред­став­ля­ет себе бла­га ина­че, чем в виде наслаж­де­ния, щеко­чу­ще­го чув­ства, а теперь утвер­жда­ет, что выс­шее наслаж­де­ние — все­го лишь быть сво­бод­ным от боли. Мож­но ли силь­нее про­ти­во­ре­чить само­му себе? Во-вто­рых, в при­ро­де есть три состо­я­ния: удо­воль­ст­вие, боль и такое, кото­рое не есть ни удо­воль­ст­вие, ни боль; а Эпи­кур соеди­ня­ет пер­вое и третье вме­сте, не отде­ляя удо­воль­ст­вия от отсут­ст­вия боли. В-третьих (и здесь он не оди­нок), обыч­но к фило­со­фии обра­ща­ют­ся преж­де все­го ради дости­же­ния доб­ро­де­те­ли, Эпи­кур же рез­ко отде­ля­ет доб­ро­де­тель от выс­ше­го бла­га. (48) «Но раз­ве мало он про­слав­ля­ет доб­ро­де­тель?» А вот Гай Гракх, вко­нец опу­сто­шив­ший каз­ну даро­вы­ми разда­ча­ми, на сло­вах все­гда был защит­ни­ком каз­ны. Чему же верить: сло­вам или делам? Слав­ный Луций Пизон Фру­ги все­гда высту­пал про­тив зако­на о хлеб­ных разда­чах; но когда закон был при­нят, он как кон­су­ляр сам при­шел к разда­че хле­ба. Гракх при­ме­тил его в тол­пе и при всем наро­де его спро­сил, поче­му такая непо­сле­до­ва­тель­ность: Пизон при­хо­дит к тем самым разда­чам, про­тив кото­рых голо­со­вал? Тот отве­тил: «Я вовсе не хочу, Гракх, чтобы ты делил мое доб­ро меж­ду все­ми; но раз уж ты за это взял­ся, то и я хочу полу­чить мою долю». Раз­ве пло­хо ска­зал этот достой­ный и разум­ный муж, что закон Сем­п­ро­ния — это рас­то­че­ние обще­ст­вен­но­го добра? А как почи­тать речи Грак­ха, так он и пока­жет­ся бди­тель­ным блю­сти­те­лем каз­ны. (49) Далее: Эпи­кур гово­рит, что счаст­ли­во жить воз­мож­но, лишь обла­дая доб­ро­де­те­лью; что над муд­ре­цом не вла­стен слу­чай; что скром­ную пищу он пред­по­чи­та­ет бога­той; что муд­рец счаст­лив в любое вре­мя. Все это вполне достой­но фило­со­фа, но все это про­ти­во­ре­чит его же стрем­ле­нию к наслаж­де­ни­ям. «Но под “наслаж­де­ни­ем” Эпи­кур под­ра­зу­ме­ва­ет совсем не то!» Что б он ни под­ра­зу­ме­вал, для доб­ро­де­те­ли в его наслаж­де­нии нет ника­ко­го места. Пусть я не пони­маю, что такое наслаж­де­ние, но я пони­маю, что такое боль, и утвер­ждаю, что для кого выс­шее зло изме­ря­ет­ся болью, для того невоз­мож­но и упо­ми­нать о доб­ро­де­те­ли.

XXI. (50) И вот неко­то­рые эпи­ку­рей­цы, слав­ные люди (я нико­гда не встре­чал людей более без­обид­ных, чем они), сер­дят­ся на то, что в речах про­тив Эпи­ку­ра я при­стра­стен. Но поче­му бы и нет? Мы ведь спо­рим не о чем-нибудь, а о досто­ин­стве и нрав­ст­вен­но­сти. Для меня выс­шее бла­го — в душе, для них — в теле; для меня — в доб­ро­де­те­ли, для них — в наслаж­де­нии. А они спо­рят, а они при­зы­ва­ют в союз­ни­ки смеж­ных фило­со­фов — их нема­ло, гото­вых сле­теть­ся по пер­во­му зову, — но я об этом не забо­чусь и буду судить не по сло­вам, а по делам. (51) Зачем шуметь? Даже о Пуни­че­ской войне Марк Катон и Луций Лен­тул были раз­но­го мне­ния, но ника­кой ссо­ры меж­ду ними не было. А мои про­тив­ни­ки пото­му высту­па­ют так бур­но, что защи­щать им при­хо­дит­ся не очень вдох­нов­ля­ю­щую мысль, о кото­рой они не взя­лись бы гово­рить ни в сена­те, ни на сход­ке, ни перед вой­ском, ни перед цен­зо­ра­ми. Но с ними я луч­ше пого­во­рю в дру­гой раз, и опять-таки не ради спо­ра, а с готов­но­стью усту­пить вся­ко­му, кто ска­жет исти­ну, толь­ко с усло­ви­ем: если допо­д­лин­но вер­но, что для муд­ре­ца все соот­но­сит­ся с телом, или, луч­ше ска­зать, в поведе­нии их все соот­но­сит­ся с выго­дой или с соб­ст­вен­ной поль­зой, то так как ниче­го в этом похваль­но­го нет, пусть они впредь раду­ют­ся сво­им наслаж­де­ни­ям вти­хо­мол­ку, а откры­то хва­стать­ся пере­ста­нут.

XXII. (52) Оста­ют­ся еще взгляды кире­на­и­ков — тех, кото­рые при­зна­ют горе, но лишь от при­чин неожи­дан­ных и непред­виден­ных. Это конеч­но, обсто­я­тель­ство суще­ст­вен­ное, как я уже гово­рил; и сам Хри­сипп, как кажет­ся, пони­мал, что непред­виден­ное пора­жа­ет силь­нее. Но в этом еще не все. Конеч­но, и неожи­дан­ное напа­де­ние вра­гов под­ни­ма­ет тре­во­гу силь­ней, чем ожи­дае­мое, и вне­зап­ная мор­ская буря пуга­ет море­хо­дов боль­ше, чем пред­виден­ная, и тому подоб­ное. Но если всмот­реть­ся в при­ро­ду неожи­дан­но­сти, то ока­жет­ся, что все неожи­дан­ное быва­ет боль­ше по двум при­чи­нам: во-пер­вых, пото­му что нет вре­ме­ни сооб­ра­зить, вели­ка ли опас­ность, а во-вто­рых, так как кажет­ся, что, будь у нас вре­мя, мы мог­ли бы что-нибудь пред­при­нять, — и это чув­ство дела­ет боль ост­рее. (53) Что с тече­ни­ем вре­ме­ни скорбь при­туп­ля­ет­ся, это мы видим каж­дый день, когда несча­стье оста­ет­ся преж­ним, а скорбь смяг­ча­ет­ся, а то и про­хо­дит совсем. Мно­гие кар­фа­ге­няне слу­жи­ли Риму как рабы, мно­гие македон­цы, захва­чен­ные с царем Пер­се­ем, — так­же; я сам в юно­сти видел в Пело­пон­не­се несколь­ких корин­фян, кото­рые мог­ли бы теми же сло­ва­ми, что и Анд­ро­ма­ха, опла­кать себя: «Я зре­ла все…» — но, види­мо, уже дав­но отпла­ка­лись. Видом, речью, ста­тью, повад­ка­ми они боль­ше напо­ми­на­ли арги­вян или сики­о­нян, и я боль­ше был взвол­но­ван вне­зап­но пред­став­шим мне видом раз­ру­шен­ных стен Корин­фа, чем сами­ми корин­фя­на­ми, в чьих душах повсе­днев­ные помыс­лы дав­но заруб­це­ва­ли ста­рую рану11. (54) Чита­ли мы и кни­гу Кли­то­ма­ха12, кото­рую он после паде­ния Кар­фа­ге­на послал сво­им плен­ным сограж­да­нам; по его соб­ст­вен­ным сло­вам, в кни­гу встав­ле­но рас­суж­де­ние Кар­не­ада, — таким обра­зом, там была изли­та и скорбь муд­ре­ца о сокру­ше­нии род­но­го горо­да, и воз­ра­же­ния на это Кар­не­ада. Такое фило­соф­ское лекар­ство тре­бу­ет­ся при налич­ных бед­ст­ви­ях; при уста­ре­лых оно уже менее необ­хо­ди­мо; а если бы он послал свою кни­гу плен­ным еще через несколь­ко лет, то она вра­че­ва­ла бы уже шра­мы, а не раны. Так посте­пен­но и неза­мет­но сама собою ума­ля­ет­ся боль — не пото­му, что меня­ет­ся или может менять­ся сам пред­мет скор­би, а пото­му, что дело ума берет на себя при­выч­ка и пока­зы­ва­ет всю малость того, что каза­лось боль­шим.

XXIII. (55) Ска­жут: в таком слу­чае зачем вооб­ще нуж­ны дово­ды ума и про­чие уте­ше­ния, кото­ры­ми мы пыта­ем­ся смяг­чить боль скор­бя­щих? Ведь смысл их сво­дит­ся к тому, чтобы ничто не каза­лось неожи­дан­ным или чтобы ста­ло лег­че от мыс­ли, что чело­ве­ку все рав­но ведь не избе­жать какой-нибудь беды. Такая речь ниче­го не убав­ля­ет в сово­куп­но­сти зла, а, напро­тив, при­бав­ля­ет мысль о том, что все про­ис­хо­дя­щее не мог­ло не про­изой­ти. Конеч­но, речи тако­го рода спо­соб­ны уте­шить, но очень ли силь­но — не знаю: ведь не настоль­ко силь­на неожи­дан­ность, чтобы из нее одной исхо­ди­ло все горе. Неожи­дан­но­сти, может быть, ранят силь­нее, но не отто­го, что они неожи­дан­ны: они кажут­ся бо́льши­ми не пото­му, что они вне­зап­ные, а про­сто пото­му, что они недав­ние. (56) Два есть пути к нахож­де­нию исти­ны, и не толь­ко в дур­ных вещах, но и в бла­гих. Или мы дозна­ем­ся о том, како­ва при­ро­да, каче­ство и вели­чи­на отдель­но­го явле­ния (напри­мер, чтобы облег­чить гнет бед­но­сти хоть на сло­вах, мы рас­ска­зы­ваем, как мало и как про­сто все, что от при­ро­ды для чело­ве­ка нуж­но), или от тон­ких рас­суж­де­ний пере­хо­дим к отдель­ным при­ме­рам, поми­ная то Дио­ге­на, то Сокра­та, то Цеци­ли­ев стих:


Быва­ет муд­рость скры­та под дрян­ным пла­щом.

Если бед­ность для всех одна и та же, то поче­му Фаб­ри­ций умел ее выно­сить13, а осталь­ные буд­то бы не могут? (57) Ко вто­ро­му пути отно­сит­ся и тот спо­соб уте­ше­ния, кото­рый пока­зы­ва­ет, что все, слу­чаю­ще­е­ся с чело­ве­ком, свой­ст­вен­но чело­ве­ку. Не толь­ко позна­ние чело­ве­че­ской при­ро­ды в целом рас­кры­ва­ет­ся в этом уче­нии, но оно и дока­зы­ва­ет, что такое-то зло пере­но­си­мо, если люди тер­пе­ли его и тер­пят. XXIV. Если речь идет о бед­но­сти, то при­во­дят­ся мно­го­чис­лен­ные при­ме­ры тер­пе­ния в бед­но­сти; если о пре­зре­нии к поче­стям, то име­ну­ют­ся те, кто и без вся­ких поче­стей был бла­жен; если кто пред­по­чи­та­ет лич­ный досуг обще­ст­вен­ным делам, то нема­ло и таких мож­но пере­чис­лить с похва­лою; не забудем упо­мя­нуть и ана­пе­сты того могу­че­го царя, кото­рый назы­ва­ет бла­жен­ным стар­ца, сумев­ше­го дожить до послед­не­го дня в без­вест­но­сти и скром­но­сти. (58) Точ­но так же напо­ми­на­ют­ся при­ме­ры без­дет­но­сти для тех, кто сету­ет на без­дет­ность, точ­но так же смяг­ча­ют­ся при­ме­ра­ми чужой горе­сти те, кто неуме­рен­но пла­чет над покой­ни­ком; и рядом с таки­ми при­ме­ра­ми слу­чив­ше­е­ся ста­но­вит­ся гораздо мель­че, чем каза­лось вна­ча­ле. Так с посте­пен­ным раз­мыш­ле­ни­ем ста­но­вит­ся ясна вся лож­ность пер­во­на­чаль­но­го мне­ния. Отсюда и сло­ва Тела­мо­на: «Я ведь знал, что дети смерт­ны…», и Тесея: «Я заго­дя себя гото­вил к бед­ст­ви­ям», и Ана­к­са­го­ра: «Я знал, что мой сын смер­тен». Все они в дол­гих раз­мыш­ле­ни­ях о доле чело­ве­че­ской постиг­ли, что она не так страш­на, как кажет­ся тол­пе. И я думаю, что и те, кто зара­нее заду­мы­ва­ет­ся о буду­щем, и те, кото­рых изле­чи­ва­ет вре­мя, при­хо­дят почти к одно­му и тому же, — раз­ни­ца лишь одна: пер­вых исце­ля­ет рас­суж­де­ние, а вто­рых сама при­ро­да, если толь­ко понять в ней, что к чему: и тем и дру­гим ста­но­вит­ся ясно, что беда, казав­ша­я­ся вели­чай­шей, не так уж вели­ка, чтобы нару­шить бла­жен­ную жизнь. (59) Вот так и полу­ча­ет­ся, что неожи­дан­ный удар дей­ст­ви­тель­но быва­ет боль­ней, но совсем не пото­му, как дума­ют те фило­со­фы, что из двух оди­на­ко­вых слу­ча­ев толь­ко тот болез­нен, кото­рый при­клю­ча­ет­ся неожи­дан­но.

Гово­рят даже, что иные скор­бя­щие, услы­шав про эту общую чело­ве­че­скую судь­бу — о том, что по зако­ну при­ро­ды никто из родив­ших­ся на свет не сво­бо­ден от бед­ст­вий, — толь­ко при­шли в еще боль­шее удру­че­ние. XXV. Поэто­му и Кар­не­ад, как я знаю из писа­ний наше­го Антио­ха14, пори­цал Хри­сип­па за то, что тот хва­лил сло­ва Еври­пида:


Болезнь и смерть — таков удел, для каж­до­го
Назна­чен­ный. Долж­ны мы хоро­нить детей
И вновь родить, но будет смерть кон­цом для всех.
Не зря такая мука роду смерт­но­му:
Зем­ля берет зем­ное, а про­рос­шая
Жизнь пада­ет, как колос под сер­пом жне­ца, —
Так гово­рит нам голос Неиз­беж­но­сти.

(60) Кар­не­ад наста­и­вал, что таки­ми сло­ва­ми никак не воз­мож­но смяг­чить скорбь. Достой­но сожа­ле­ния уже и то, что под­чи­не­ны мы столь жесто­кой Неиз­беж­но­сти; а пере­чис­ле­ние чужих бед спо­соб­но уте­шить лишь чело­ве­ка зло­рад­но­го. Но я с этим совер­шен­но не согла­сен. Ведь сама неиз­беж­ность доли люд­ской запре­ща­ет, так ска­зать, бороть­ся с богом и напо­ми­на­ет нам, что мы не более как люди; такое сооб­ра­же­ние нема­ло смяг­ча­ет грусть, а пере­чис­лен­ные при­ме­ры не для того слу­жат, чтобы поте­шить зло­рад­ство, а для того, чтобы тер­пи­мее ста­ла тос­ка, кото­рую спо­кой­но и стой­ко пере­но­си­ли столь мно­гие. (61) Все сред­ства хоро­ши, чтобы помочь чело­ве­ку, кото­рый не может высто­ять и слов­но рас­сы­па­ет­ся в прах перед всею силою горя, — поэто­му и Хри­сипп про­из­во­дил сло­во «тос­ка» (λύ­πη) от сло­ва «рас­пус­каю» (λύω). Но, как я уже ска­зал, вся­кое горе мож­но выкор­че­вать, если зна­ешь его при­чи­ны; и вот ока­зы­ва­ет­ся, что при­чи­на горя — это все­го лишь мне­ние и суж­де­ние ума о насущ­ном или бли­зя­щем­ся зле. Поэто­му даже самая ост­рая телес­ная боль пере­но­сит­ся нами, если есть у нас надеж­да на бла­го; поэто­му и жизнь, про­жи­тая достой­но и нрав­ст­вен­но, при­но­сит такое уте­ше­ние, слов­но чело­ве­ка нико­гда не каса­лась тос­ка и лишь слег­ка заде­ва­ла душев­ная боль.

XXVI. Но когда к это­му мне­нию, что горе — боль­шое зло, при­бав­ля­ет­ся еще и мне­ние, буд­то пра­виль­но, нуж­но, непре­мен­но сле­ду­ет обо всем, что слу­чи­лось, горе­вать как мож­но гор­ше, — тогда, конеч­но, и про­ис­хо­дит самая силь­ная душев­ная сму­та. (62) Отсюда и про­ис­те­ка­ют самые раз­ные и уни­зи­тель­ные про­яв­ле­ния горя: запу­щен­ный вид, цара­па­ние щек, уда­ры в грудь, в бед­ра, в голо­ву — вот поче­му Ага­мем­нон у Гоме­ра15 и Акция


От горя рвет нестри­же­ные воло­сы, —

стро­ка, над кото­рой посме­ял­ся Бион, ска­зав­ши, что нуж­но быть очень глу­пым царем, чтобы в скор­би рвать на себе воло­сы, как буд­то лысая голо­ва сво­бод­на от горя. (63) Одна­ко все так дела­ют, пола­гая, что так уж долж­но быть. Так Эсхин напал на Демо­сфе­на16, когда тот через шесть дней после смер­ти доче­ри при­но­сил по ней погре­баль­ные жерт­вы. С каким ора­тор­ским мастер­ст­вом, с каким изоби­ли­ем он гово­рил, какие под­би­рал мыс­ли, как пово­ра­чи­вал сло­ва! — мож­но было поду­мать, что ора­то­ру все доз­во­ле­но! Это вся­ко­му пока­за­лось бы стран­но, если бы нам не было врож­де­но чув­ство, что любо­му порядоч­но­му чело­ве­ку подо­ба­ет при кон­чине близ­ких изъ­яв­лять свою скорбь как мож­но выра­зи­тель­ней. Поэто­му от душев­ной скор­би иные ищут уеди­не­ния, как гово­рит Гомер о Бел­ле­ро­фон­те:


Бел­ле­ро­фонт по долине Алей­ской блуж­дал оди­но­ко,
Душу гло­дая себе и тро­пи­нок люд­ских избе­гая17, —

и Нио­бу пред­став­ля­ют камен­ною из-за веч­но­го тоск­ли­во­го ее мол­ча­ния, а Геку­ба за оже­сто­че­ние и ярость буд­то бы пре­вра­ще­на была в соба­ку. А иные в горе рады гово­рить даже с сво­им оди­но­че­ст­вом; так у Энния слу­жан­ка вос­кли­ца­ет:


— Зем­ля и море! О стра­стях Меде­и­ных
Хотя бы вам хочу поведать горест­но.

XXVII. (64) Все это счи­та­ет­ся пра­виль­ным, вер­ным и долж­ным в горе — и даже дела­ет­ся напо­каз, как обя­зан­ность; а если кто из опла­ки­ваю­щих начнет гово­рить по-чело­ве­че­ски и живее, они тот­час напо­ми­на­ют себе, что нуж­но вер­нуть­ся к стро­гой скор­би, и так и дела­ют, угры­за­ясь серд­цем, что отсту­пи­ли от при­твор­ной боли. Детей — так тех пря­мо нака­зы­ва­ют роди­те­ли или настав­ни­ки, и не толь­ко на сло­вах, но и роз­га­ми, застав­ляя их пла­кать за то, что они сре­ди семей­но­го горя ска­за­ли или сде­ла­ли что-то весе­лое. Но что из это­го? Плач ослабнет, ум вер­нет­ся в свои пра­ва, ниче­го не при­об­ре­тя от скор­би, — так не ясно ли, что все это было наро­чи­тым? (65) Что гово­рит терен­ци­ев «Само­ис­тя­за­тель»?


Хре­мет, коль я несча­стен, то я чув­ст­вую,
Что сыну за обиду я пла­чу свой долг.

Здесь он сам реша­ет быть несчаст­ным: а раз­ве воз­мож­но при­ни­мать такое реше­ние про­тив воли?


Любой досто­ин кары я, по-мое­му.

Он, види­те ли, досто­ин кары, если не будет несча­стен! Ты видишь теперь, что зло заклю­че­но не в пред­ме­те, а в мне­нии о нем. А что если сам пред­мет не допус­ка­ет пла­ча, напри­мер, у Гоме­ра с его еже­днев­ны­ми бит­ва­ми и бес­чис­лен­ны­ми смер­тя­ми, заглу­шаю­щи­ми вся­кую скорбь; где так гово­рит­ся:


Слиш­ком мно­го мужей еже­днев­но, одни за дру­ги­ми
Гиб­нут. Ну, кто и когда бы успел отдох­нуть от печа­ли?
Долж­но зем­ле пре­да­вать испу­стив­ше­го дух чело­ве­ка,
Твер­дость в душе сохра­няя, попла­кав­ши день над умер­шим18.

(66) Ста­ло быть, может чело­век вос­поль­зо­вать­ся обсто­я­тель­ства­ми, чтобы при жела­нии сбро­сить с себя боль. Так неуже­ли не вос­поль­зу­ет­ся он обсто­я­тель­ства­ми — ведь это и подав­но ему доступ­но, — чтобы сбро­сить с себя скорбь? Извест­но, что спут­ни­ки Пом­пея, видев­шие, как он пал, покры­тый рана­ми19, в миг это­го горь­ко­го и пла­чев­но­го зре­ли­ща боя­лись толь­ко за себя, пото­му что их окру­жал вра­же­ский флот, и пото­му забо­ти­лись лишь о том, чтобы обо­д­рить греб­цов и най­ти спа­се­ние в бег­стве; и толь­ко достиг­нув гава­ни Тира, они при­ня­лись сето­вать и пла­кать­ся. У них страх пре­воз­мог скорбь: неуже­ли у нас истин­ная муд­рость неспо­соб­на пре­воз­мочь скорбь? XXVIII. Понять, что боль бес­по­лез­на и что при­ни­мать ее на себя — дело пустое, — раз­ве это не вер­ней­шее сред­ство изба­вить­ся от боли? А если от нее мож­но изба­вить­ся, то зна­чит, с нею мож­но и не встре­чать­ся совсем: ины­ми сло­ва­ми, надоб­но при­знать, что горе — это след­ст­вие нашей соб­ст­вен­ной воли и выбо­ра. (67) На то же ука­зы­ва­ет и еще одно: кто мно­го пере­нес, тот лег­че пере­но­сит, что бы с ним ни слу­чи­лось; он уже затвер­дел в борь­бе с несча­сти­ем, как гово­рит герой Еври­пида:


Когда бы это пер­вый был печаль­ный день,
Когда б я не испла­вал море бед­ст­вия,
Тогда и понят­ным было бы стра­да­ние;
Как жере­бе­нок, к уди­лам при­вык­нув­ший,
Я загру­бел и к боли нечув­ст­ви­те­лен.

Если, таким обра­зом, утом­ле­ние от избыт­ка несча­стий дела­ет эти несча­стия тер­пи­мее, то не ясно ли, что источ­ник и при­чи­на горя — не в пред­ме­тах, а в суж­де­ни­ях? (68) Зна­ме­ни­тые фило­со­фы, пока они еще не достиг­ли выс­шей муд­ро­сти, раз­ве не пони­ма­ют это­го сво­его несча­стия? А ведь есть люди нера­зум­ные, кото­рые, хоть нера­зу­мие и есть вели­чай­шее из несча­стий, вовсе об этом не горю­ют. Поче­му? Пото­му что это несча­стие не сопро­вож­да­ет­ся мне­ни­ем, буд­то пра­виль­но, нуж­но, непре­мен­но сле­ду­ет горе­вать о сво­ем нера­зу­мии: это толь­ко мы при­чис­ля­ем его к самым пла­чев­ным несча­стьям, достой­ным даже опла­ки­ва­ния. (69) Ведь еще Ари­сто­тель, осуж­дая древ­них фило­со­фов, из кото­рых каж­дый счи­тал, буд­то сво­им даро­ва­ни­ем при­вел фило­со­фию к совер­шен­ству, хоть и назы­ва­ет это глу­по­стью или само­мне­ни­ем, о себе, одна­ко, дума­ет, буд­то и впрямь за немно­гие годы он так про­дви­нул фило­со­фию, что она вско­ре уже долж­на достиг­нуть совер­шен­ства. И Фео­фраст, уми­рая, жало­вал­ся на при­ро­ду, что воро­нам и оле­ням она дала дол­гую жизнь, кото­рая им совсем не нуж­на, а чело­ве­ку — такую корот­кую, хотя она ему очень нуж­на: если бы чело­век мог жить доль­ше, он мог бы укра­сить люд­скую жизнь совер­шен­ным зна­ни­ем всех наук. Вот он и жалу­ет­ся, что дол­жен уме­реть как раз тогда, когда что-то завид­не­лось впе­ре­ди. Ну, а дру­гие фило­со­фы? раз­ве луч­шие и серь­ез­ней­шие из них не при­зна­ва­лись, что мно­го­го они не зна­ют и что мно­гое им еще надоб­но учить и учить? (70) Но даже когда они чув­ст­ву­ют, как мно­го еще в них глу­по­сти (что тягост­нее все­го), скорбь не угне­та­ет их, — имен­но пото­му, что в них нет мыс­ли о том, буд­то они долж­ны горе­вать по обя­зан­но­сти. А раз­ве мало таких, кото­рые вооб­ще счи­та­ют горе недо­стой­ным мужа? Квинт Мак­сим, похо­ро­нив­ший сына-кон­су­ля­ра, Луций Павел, в тече­ние несколь­ких дней лишив­ший­ся обо­их сынов, Марк Катон, у кото­ро­го умер сын, уже избран­ный в пре­то­ры? Дру­гие при­ме­ры я собрал в сво­ем «Уте­ше­нии»20. (71) Откуда в них такое спо­кой­ст­вие, как не отто­го, что скорбь и плач счи­та­ли они недо­стой­ны­ми мужа? Поэто­му из-за чего дру­гие счи­та­ли воз­мож­ным пре­да­вать­ся горю, из-за того эти отвер­га­ли вся­кое горе как позор. Отсюда опять-таки вид­но, что скорбь — не в пред­ме­те, а в мне­нии о нем.

XXIX. На это воз­ра­жа­ют: «Какой же сума­сшед­ший горю­ет и скор­бит по соб­ст­вен­но­му жела­нию? Боль при­хо­дит от при­ро­ды, а усту­пать при­ро­де учит даже ваш Кран­тор: она давит чело­ве­ка, тес­нит его, и про­ти­вить­ся ей нель­зя. Так у Софок­ла Оилей нахо­дил сло­ва, чтобы уте­шить Тела­мо­на в смер­ти его сына Аян­та, но пал духом, услы­хав о смер­ти соб­ст­вен­но­го сына21. Об этой вне­зап­ной пере­мене настро­е­ния гово­рит­ся так:


Нет, не най­дешь такой ты доб­ро­де­те­ли,
Кото­рая, чужие боли пестуя,
Вдруг пред судь­бой, разя­щей неожи­дан­но
Не сло­мит­ся, забыв свои же дово­ды».

Наши сопер­ни­ки ста­ра­ют­ся пока­зать, что про­ти­во­сто­ять при­ро­де нель­зя; но они же стре­мят­ся при­ни­мать на себя более тяж­кую скорбь, чем велит при­ро­да. Не безу­мие ли это? — спро­сим мы, обра­тив к ним их же упре­ки.

(72) Мно­гие обсто­я­тель­ства тол­ка­ют нас к скор­би. Преж­де все­го — обыч­ное пред­став­ле­ние о зле, кото­рое видишь, в кото­ром не сомне­ва­ешь­ся и за кото­рым неиз­мен­но сле­ду­ет горе и скорбь; потом — мысль о том, что покой­ни­кам лег­че, когда о них тос­ку­ют; и даже такое бабье суе­ве­рие, буд­то людям лег­че уго­дить бес­смерт­ным, если они пока­жут, как тяжек для них и убий­ст­вен послан­ный бога­ми удар. И мно­гие даже не заме­ча­ют, как сами себе про­ти­во­ре­чат: тех, кто спо­кой­но уми­ра­ет, они хва­лят, а тех, кто спо­кой­но пере­но­сит чужую смерть, бра­нят, — как буд­то мож­но любить дру­го­го боль­ше, чем себя, как о том кля­нут­ся меж собой любов­ни­ки! (73) Пре­крас­но, конеч­но, и даже пра­виль­но и спра­вед­ли­во, если угод­но, когда тех, кто дол­жен быть нам всех доро­же, мы любим, как самих себя; но уж о боль­шем и речи быть не может. Даже в друж­бе не при­хо­дит­ся это­го желать, — чтобы друг меня или я дру­га люби­ли более самих себя. Будь это так, все в жиз­ни бы пере­ме­ша­лось, и все обя­зан­но­сти люд­ские пере­пу­та­лись бы.

XXX. Но об этом — в дру­гом месте. А здесь доста­точ­но ска­зать, что нель­зя при­пи­сы­вать лишь утра­те дру­зей нашу скорбь, чтобы не вышло так, буд­то мы их любим боль­ше самих себя и едва ли не боль­ше, чем хоте­лось бы им самим, будь они спо­соб­ны почув­ст­во­вать нашу любовь. А кто гово­рит, буд­то от уте­ше­ний обыч­но на душе не лег­че и буд­то сами уте­ши­те­ли при пере­мене судь­бы ока­зы­ва­ют­ся в нескры­вае­мом горе, те и в том и в дру­гом оши­ба­ют­ся. Это про­ис­хо­дит не по при­ро­де, а по вине чело­ве­ка; а глу­пость чело­ве­че­скую мож­но обли­чать без кон­ца. От уте­ше­ния не ста­но­вит­ся лег­че толь­ко тем, кто сам застав­ля­ет себя горе­вать; а те, кто пере­но­сит беды хуже, чем про­по­ве­до­ва­ли дру­гим, не более пороч­ны, чем боль­шин­ство людей: ведь все­гда ску­пой бра­нит ску­по­го, а тще­слав­ный тще­слав­но­го, — каж­дый по глу­по­сти чужие поро­ки видит, а сво­их не заме­ча­ет.

(74) Но что боль­ше все­го надоб­но заме­тить: когда тос­ка смяг­ча­ет­ся со вре­ме­нем, то это смяг­че­ние про­ис­хо­дит не от само­го тече­ния вре­ме­ни, а от повсе­днев­ных разду­мий. Ведь если пред­мет оста­ет­ся тем же самым и чело­век тоже, то что же может изме­нить­ся в этом поло­же­нии, когда и стра­даю­щий, и при­чи­на стра­да­ния оста­лись неиз­мен­ны? Оче­вид­но, не само тече­ние вре­ме­ни, а имен­но дол­гое раз­мыш­ле­ние пока­зы­ва­ет, что пред­мет боли не есть зло.

XXXI. Но вот мне пред­ла­га­ют уче­ние о золо­той середине22 во всем. Если она опре­де­ле­на при­ро­дой, то здесь и уте­ше­ние ни к чему: сама при­ро­да ука­жет меру. Если же она тоже порож­де­на мне­ни­ем, то мне­ние это тре­бу­ет само­го реши­тель­но­го опро­вер­же­ния. По-мое­му, уже доста­точ­но ска­за­но: горе — это мне­ние, что над тобою висит какое-то зло (при­чем под­ра­зу­ме­ва­ет­ся, что отде­лать­ся от тако­го горя никак нель­зя); (75) а Зенон спра­вед­ли­во добав­ля­ет, что эта мысль о при­сут­ст­ву­ю­щем зле долж­на быть све­жей. Сло­во это над­ле­жит пони­мать не так, буд­то «све­жее» — это что-то недав­но про­ис­шед­шее: «све­жим» сле­ду­ет име­но­вать под­ра­зу­ме­вае­мое зло все вре­мя, пока оно хра­нит какую-то силу, не сла­бе­ет и не уга­са­ет. Так, Арте­ми­сия, жена карий­ско­го царя Мав­со­ла, выстро­ив­шая ему в Гали­кар­на­се зна­ме­ни­тую гроб­ни­цу23, скор­бе­ла о нем всю жизнь и от это­го горя скон­ча­лась. Это зна­чит, что для нее мысль о муже все­гда была све­жей; мысль пере­ста­ет быть све­жей лишь тогда, когда засохнет от дав­но­сти.

Тако­во, ста­ло быть, дело уте­ши­те­ля: иско­ре­нить горе цели­ком, или успо­ко­ить, или осла­бить по мере сил, или пода­вить и пре­сечь, или пере­не­сти на дру­гой пред­мет. (76) Есть такие, кто сво­дит дело уте­ши­те­ля к одно­му: пока­зать, что слу­чив­ше­е­ся зло — совсем не зло (так пола­га­ет Кле­анф) или что это не вели­кое зло (так — пери­па­те­ти­ки); иные пере­во­дят мысль от зло­го к доб­ро­му (так — Эпи­кур); иные пола­га­ют доста­точ­ным пока­зать, что не про­изо­шло ниче­го неожи­дан­но­го (так — кире­на­и­ки); Хри­сипп, нако­нец, счи­та­ет, что глав­ное при уте­ше­нии — осво­бо­дить скор­бя­ще­го от мыс­ли, буд­то стра­да­ний тре­бу­ет от него долг и спра­вед­ли­вость. Есть и такие, кото­рые счи­та­ют воз­мож­ным соче­тать все эти спо­со­бы уте­ше­ния, пото­му что на одно­го луч­ше дей­ст­ву­ет одно, на дру­го­го — дру­гое; так посту­пи­ли и мы, в нашем «Уте­ше­нии» объ­еди­нив их вме­сте: душа моя была тогда в жесто­кой болез­ни, и нуж­но было исполь­зо­вать вся­че­ское лече­ние. Но при лече­нии нуж­но выби­рать удоб­ней­шее вре­мя — как для души, так и для тела; так Про­ме­тей у Эсхи­ла24 на сло­ва:


— Но раз­ве ты не зна­ешь, Про­ме­тей-муд­рец,
Боль­ной душе вра­чи — сове­ты доб­рые? —

отве­ча­ет так:


— Да, если серд­ца вовре­мя смяг­чить нарыв,
Не бередить гно­я­щу­ю­ся опу­холь(2).

XXXII. (77) Ста­ло быть, при вся­ком уте­ше­нии пер­вое дело объ­яс­нить, что эта беда или совсем не зло, или очень малое зло; вто­рое — обсудить общую участь чело­ве­че­скую и осо­бен­но соб­ст­вен­ную участь каж­до­го страж­ду­ще­го; третье — пока­зать, что если горе не при­но­сит поль­зы, то пре­да­вать­ся горю глу­по. О Кле­ан­фе и гово­рить нече­го — он име­ет в виду муд­ре­ца, кото­рый в уте­ше­нии вооб­ще не нуж­да­ет­ся. Что каса­ет­ся утвер­жде­ния, что зло — толь­ко в том, что позор­но, то с его помо­щью ты чело­ве­ку ума при­ба­вишь, а скор­би не уба­вишь: вся­ко­му поуче­нию свое вре­мя. Да и Кле­анф, по-мое­му, недо­смот­рел, что быва­ют слу­чай, когда горе про­ис­хо­дит от того же само­го, что Кле­анф счи­та­ет выс­шим злом. Напри­мер, Сократ, гово­рят, одна­жды дока­зал Алки­ви­а­ду, что тот недо­сто­ин звать­ся чело­ве­ком, что меж­ду знат­ным Алки­ви­а­дом и послед­ним груз­чи­ком нет ника­кой раз­ни­цы, — и Алки­ви­ад после это­го в отча­я­нии и со сле­за­ми умо­лял Сокра­та научить его доб­ро­де­те­ли и изба­вить от позо­ра25. Что ты ска­жешь на это, Кле­анф? Раз­ве скорбь Алки­ви­а­да здесь про­ис­те­ка­ла не от насто­я­ще­го зла? (78) Вспом­ним дово­ды Лико­на о том, что горе не горе, если вызы­ва­ет­ся оно не стра­да­ни­я­ми души, а мел­ки­ми при­чи­на­ми — несчаст­ли­вы­ми обсто­я­тель­ства­ми, телес­ным нездо­ро­вьем; но смо­жет ли кто-нибудь утвер­ждать, что горе Алки­ви­а­да про­ис­те­ка­ло не из стра­да­ний души? Что же каса­ет­ся Эпи­ку­ро­ва уте­ше­ния, то о нем я гово­рил уже доста­точ­но.

XXXIII. (79) Вот из всех уте­ше­ний — самое надеж­ное и хоть и пош­лое, но хоро­шо испы­тан­ное: «Не с тобой одним такое быва­ет». Оно, как ска­за­но, хоро­шо помо­га­ет, толь­ко не везде и не вся­ко­му, — иным оно про­ти­во­по­ка­за­но, и тут важ­но, как это уте­ше­ние при­ме­нить. Нуж­но пока­зать, как пере­но­сят несча­стие разум­ные люди, а не какое несча­стие они пере­нес­ли. Хри­сип­по­во утвер­жде­ние с точ­ки зре­ния исти­ны — самое надеж­ное, но в мину­ту скор­би оно при­ме­ни­мо с трудом: нелег­ко убедить скор­бя­ще­го, что скор­бит он толь­ко по сво­е­му жела­нию и пото­му, что счи­та­ет это дол­гом. Поэто­му, как в судеб­ных речах мы поль­зу­ем­ся не одним под­хо­дом к пред­ме­ту (в уче­нии о кон­тро­вер­си­ях это назы­ва­ет­ся «ста­ту­сом»26), а по-раз­но­му при­ме­ня­ем­ся к обсто­я­тель­ствам, к харак­те­ру дела, к людям, — так и при уте­ше­нии в горе надоб­но учи­ты­вать, какое кому лече­ние боль­ше под­хо­дит.

(80) Одна­ко рас­суж­де­ние наше каким-то обра­зом откло­ни­лось от пред­ло­жен­но­го тобою пред­ме­та. Ты спра­ши­вал о таком муд­ре­це, кото­рый или ни в чем не видит зла, кро­ме позор­но­го, или видит зло столь малым, что оно не выдер­жи­ва­ет напо­ра его муд­ро­сти и почти исче­за­ет, — и это пото­му, что он ниче­го не при­бав­ля­ет к сво­е­му горю из пред­рас­суд­ков ходя­че­го мне­ния и не счи­та­ет пра­виль­ным как мож­но боль­ше мучить себя и удру­чать горем, что неле­пее все­го. Но вопро­сом о том, суще­ст­ву­ет ли зло, непри­част­ное позо­ру, мы сей­час не зада­ва­лись; а что каса­ет­ся того зла, кото­рое заклю­че­но в горе, то мне кажет­ся, что сам разум пока­зы­ва­ет нам: не от при­ро­ды оно, а от соб­ст­вен­но­го наше­го выбо­ра и оши­боч­но­го мне­ния.

(81) Речь у нас была толь­ко об одном, о самом глав­ном виде горя: устра­нив его, мы без боль­шо­го труда най­дем сред­ства и для дру­гих. XXXIV. Есть хоро­шо извест­ные вещи, кото­рые мы гово­рим о бед­но­сти, о жиз­ни без поче­стей и сла­вы; есть отдель­ные уро­ки об изгнан­ни­че­стве, о поги­бе­ли оте­че­ства, о раб­стве, о бес­си­лии, о сле­по­те, обо всем, что мож­но назвать несча­сти­ем. Обо всем этом гре­ки рас­суж­да­ют порознь и в отдель­ных кни­гах — такой уж это народ; пол­ные меж­до­усоб­ных спо­ров, кни­ги эти все же очень инте­рес­ны. (82) Но как вра­чи, леча все тело, лечат тем самым все малые его части, так и фило­со­фия, устра­няя общее душев­ное горе, тем самым помо­га­ет и в част­ных слу­ча­ях — если будет грызть бед­ность, колоть гла­за бес­че­стие, оку­ты­вать мра­ком изгна­ние и т. п.; а кро­ме того, на отдель­ные горе­сти есть и отдель­ные уте­ше­ния, с кото­ры­ми при жела­нии может позна­ко­мить­ся любой.

Но все это горе сво­дит­ся к одно­му источ­ни­ку, а источ­ник этот от муд­ре­ца далек: все это празд­но, тщет­но, все это порож­да­ет­ся не при­ро­дой, а люд­ским суж­де­ни­ем и мне­ни­ем — так ска­зать, при­гла­ше­ни­ем к стра­да­нию, если мы уж реши­ли, что так долж­но быть. (83) Уда­ли все, что при­вне­се­но про­из­во­лом, — и скорбь, как болезнь души, исчезнет, оста­нут­ся толь­ко мел­кие уко­лы и судо­ро­ги души. Их мож­но, пожа­луй, даже назы­вать есте­ствен­ны­ми, лишь бы не было того горя, тяж­ко­го, мрач­но­го, гро­бо­во­го, кото­ро­му нет места рядом с муд­ро­стью. Мно­го кор­ней у горя, и каких глу­бо­ких, и каких горь­ких, — и когда комель выво­ро­чен, то каж­дый из них еще пред­сто­ит, если нуж­но, выкор­че­вать осо­бым рас­суж­де­ни­ем. Вре­мя для это­го у нас какое ни есть, а есть. Но смысл вся­ко­го горя — один, а имен у него — мно­же­ство. Ведь и зависть, и сопер­ни­че­ство, и ковар­ство, и жалость, и тос­ка, и плач, и скорбь, и душев­ный гнет, и сте­на­ния, и вол­не­ния, и отча­я­ние — все это вхо­дит в состав горя. (84) Все­му это­му дают точ­ные опре­де­ле­ния сто­и­ки, при­ла­гая назван­ным нами пред­ме­там те же сло­ва, но, кажет­ся, имея в виду нечто иное, — может быть, об этом я еще ска­жу в дру­гой раз. Все это — отрост­ки кор­ней, до кото­рых мы соби­ра­лись доко­пать­ся, чтобы выкор­че­вать их все до одно­го. Боль­шое это было дело и труд­ное, спо­ру нет, — но все вели­кое на све­те труд­но. Одна­ко фило­со­фия сама обе­ща­ет нам под­держ­ку, и мы дове­ря­ем­ся ее цели­тель­ной силе.

Но доволь­но, по край­ней мере, об этом пред­ме­те. Все осталь­ное еще будет для вас — здесь или где угод­но и до каких угод­но подроб­но­стей.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1Вид­ный ора­тор и исто­рик вре­мен Грак­хов.
  • 2«Или­а­да», IX, 646.
  • 3Кал­ли­сфен, соуче­ник Фео­ф­ра­с­та по шко­ле Ари­сто­те­ля, сопро­вож­дал Алек­сандра в его похо­де и был каз­нен по обви­не­нию в уча­стии в заго­во­ре про­тив царя.
  • 4Сто­и­ки.
  • 5По одно­му из вари­ан­тов мифа, власть кол­хид­ско­го Эета дер­жа­лась толь­ко до тех пор, пока он обла­дал золотым руном; после это­го его сверг­нул его брат Пер­сей.
  • 6Терен­ций, «Фор­ми­он», II, I, 11—16. Пере­вод А. Артюш­ко­ва.
  • 7Марк Красс, дед совре­мен­ни­ка Цице­ро­на, про­зван­ный «Аге­ла­стом» («не сме­ю­щим­ся»).
  • 8Зенон-эпи­ку­ре­ец (не путать со зна­ме­ни­ты­ми Зено­ном Элей­ским, V в., и Зено­ном-сто­и­ком, III в. до н. э.) — учи­тель фило­со­фии в Афи­нах в годы моло­до­сти Цице­ро­на и Атти­ка.
  • 9Тела­мон и брат его Пелей когда-то уби­ли сво­его свод­но­го бра­та Фока и за это были изгна­ны с род­ной Эги­ны, но это слу­чи­лось задол­го до Тро­ян­ской вой­ны.
  • 10Ряд цитат из тра­гедии Энния «Анд­ро­ма­ха».
  • 11Раз­ру­ше­ние Кар­фа­ге­на и Корин­фа отно­сит­ся к 146 г. до н. э., поезд­ка Цице­ро­на в Гре­цию — к 80-м годам.
  • 12Кли­то­мах — фило­соф-ака­де­мик, учи­тель Кар­не­ада, по про­ис­хож­де­нию кар­фа­ге­ня­нин.
  • 13Гай Фаб­ри­ций, победи­тель Пир­ра Эпир­ско­го, — клас­си­че­ский при­мер древ­ней рим­ской про­стоты и граж­дан­ской стой­ко­сти.
  • 14Антиох Аска­лон­ский, уче­ник Фило­на Лари­сей­ско­го — ака­де­ми­че­ский фило­соф, у кото­ро­го учил­ся Цице­рон в годы сво­ей поезд­ки в Гре­цию.
  • 15См.: «Или­а­да», X, 14.
  • 16Эсхин, вождь сто­рон­ни­ков Македо­нии в Афи­нах, высту­пил в 330 г. про­тив неко­е­го Кте­си­фон­та, пред­ло­жив­ше­го награ­дить вен­ком Демо­сфе­на, кото­рый воз­глав­лял анти­ма­кедон­скую пар­тию. Речь Эсхи­на «Про­тив Кте­си­фон­та» содер­жа­ла осуж­де­ние Демо­сфе­на по всем сто­ро­нам его дея­тель­но­сти; в оправ­да­ние ее Демо­сфен про­из­нес зна­ме­ни­тей­шую свою речь «О вен­ке».
  • 17«Или­а­да», VI, 201—202.
  • 18«Или­а­да», XIX, 226—229.
  • 19Пом­пей, раз­би­тый Цеза­рем при Фар­са­ле, бежал в Еги­пет и там был убит при­бли­жен­ны­ми царя Пто­ле­мея.
  • 20«Уте­ше­ние» было напи­са­но Цице­ро­ном после смер­ти люби­мой доче­ри и обра­ще­но к само­му себе.
  • 21Тела­мон — отец Аян­та Сала­мин­ско­го; Оилей — отец его тез­ки Аян­та Локрий­ско­го.
  • 22Уче­ние пери­па­те­ти­ков.
  • 23Постро­ен­ная в IV в. до н. э. гроб­ни­ца карий­ско­го царя Мав­со­ла (отсюда сло­во «мав­зо­лей») счи­та­лась одним из семи чудес све­та.
  • 24Эсхил, «Про­ме­тей при­ко­ван­ный», 377—378.
  • 25В дру­гих древ­них источ­ни­ках тако­го рас­ска­за о Сокра­те и Алки­виа­де нет; по-види­мо­му, он или почерп­нут из несо­хра­нив­шей­ся сокра­ти­че­ской лите­ра­ту­ры, или сочи­нен Цице­ро­ном (на осно­ве Пла­то­на, «Алки­ви­ад I», 61 d или «Пир», 215?).
  • 26Ста­тус в рито­ри­ке — уче­ние о поста­нов­ке обсуж­дае­мо­го вопро­са.
  • (1)Пере­вод А. Артюш­ко­ва.
  • (2)Пере­вод А. Пиотров­ско­го.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1364004257 1364004306 1364004307 1422368004 1422368005 1422369001