Социально-утопические идеи
и миф о «золотом веке» в древнем Риме
Часть I
ДО УСТАНОВЛЕНИЯ ПРИНЦИПАТА
2. Бегство в Аркадию
Литературная жизнь в Риме, несмотря на глубочайший социально-политический кризис конца II—
Если попытаться выделить из дошедших до нас литературных произведений этой эпохи некий общий, наиболее распространенный образ идеальной счастливой жизни, мы получим идиллическую картину мира и спокойствия, «естественной» простоты и разумного достатка, чистоты нравов и любви. Ностальгическая тоска по такой счастливой «простой жизни» прослеживается в элегиях и буколиках, в публицистике и дидактических поэмах. Авторы этих разных произведений в одинаковой степени негативно воспринимают пороки современного им общества, стремясь противопоставить этому обществу некий мир идиллического благополучия. Стремление уйти от повседневной реальности в мир идиллии начинает прослеживаться и в римском искусстве, испытавшем сильные эллинистические влияния: приблизительно с первой четверти I в. с.98 до н. э. в Риме получает распространение стиль экзотического природного ландшафта, пейзажной идиллии, отражающий эскапистские тенденции той эпохи1. Локализация этого идиллического (вымышленного или идеализированного) мира имела в литературе несколько вариантов: одни авторы отделяли его географически, другие помещали в прошедшие эпохи, третьи вообще не связывали идеал с реальным временем и пространством, придавая ему черты некоей абстрактно-утопической страны, называющейся, например. Аркадией, но не имеющей почти ничего общего с действительной Аркадией — гористой местностью в центре Пелопоннесского полуострова2.
Идеализация жизни варварских народов. Если говорить о географических утопиях, то уже рассмотренные нами мечты о мифических «островах блаженных» были ярким, но далеко не единственным примером: в литературе II—
Стоик Посидоний из сирийского города Апамеи (ок. 135—
«Записки о Галльской войне», создававшиеся в жанре походного дневника или мемуаров, в настоящее время часто принято оценивать как некий политический манифест, содержащий оправдание действий Цезаря и пропаганду его «политической платформы», обращенную непосредственно к современникам6. Однако, по справедливому замечанию Дж. Коллинза, автору «Записок», «учитывая ограниченное распространение книг в древнем мире, вряд ли можно было рассчитывать на сколько-нибудь серьезный немедленный политический эффект»7. При кажущейся простоте композиции это произведение содержало в себе не только самооправдания, но и серьезные размышления, обращенные к современникам и потомкам, для которых, как и для Цезаря, всегда оставался важным вопрос о причинах силы и слабости тех или иных народов и государств. Ответ Цезарь пытается дать, сравнивая степень воинственности и сплоченности различных галльских и германских племен. Те галлы, которые живут ближе всего к римским провинциям и уже развращены заморскими товарами, постепенно привыкли к тому, чтобы их побеждали; самые же удаленные из них — белги — почти не знакомы с товарами, которые приводят к изнеженности душ (ad effeminandos animos): они, а также гельветы, превосходят других галлов мужеством (virtute praecedunt), постоянно сражаясь с германцами (VI, 24; I, 1). Что же касается самих германцев, то среди них самые воинственные — свебы, у которых вообще нет земельной собственности (IV, 1). У всех германцев ежегодно происходит передел земли, который они объясняют различными соображениями: чтобы занятия земледелием и обустройство жилищ не изнежили их и не отбили интерес к войне, чтобы не произошло имущественного расслоения и погони за деньгами, которые приводят к раздорам, чтобы было легче управлять людьми, видящими, что в имущественном отношении они не отличаются даже от самых могущественных из них (VI, 22).
с.100 Как видим, ценнейшее в глазах римлянина духовное качество — virtus — наиболее распространено теперь, по оценке Цезаря, в областях, самых удаленных от римской цивилизации с ее развращающей роскошью и внутренними раздорами. И хотя Цезаря вряд ли можно было бы назвать последовательным «утопистом», данные рассуждения, соединяющие в себе различные черты «примитивизма»8, свидетельствуют о том, что он приблизился здесь к греческой утопической традиции идеализации варваров — например, к тому же Эфору, видевшему причину непобедимости скифов в том, что они не знают алчности и владеют всем сообща (ap. Strabo, VII, 3, 9). Это удивительное совпадение мнений греческого и римского авторов, писавших в кризисные эпохи IV и I вв. до н. э., лишь подтверждает универсальность некоторых законов утопического творчества, действовавших и в Греции, и в Риме. Кроме того, оно заставляет нас подвергнуть сомнению абсолютную достоверность суждений о том, что Цезарь «был достаточно реальным деятелем и не поддавался гипнозу неподвижных идей и несбыточных утопий»9. Что могло быть в его время утопичнее и несбыточнее, чем мечты о возвращении к первоначальной простоте, равенству, сплоченности и к строгости нравов?
Еще одно ясное подтверждение того, что такие мечты и восхваления жизни варваров были отнюдь не чужды римлянам, дает нам Гораций, в
Эта идея — уничтожить богатства и деньги, или хотя бы решительно ограничить их влияние, последовав примеру собственных предков или отдаленных народов — нередко с.101 встречалась и в других произведениях римской литературы конца республики — начала Империи (например, в Первом письме к Цезарю-старцу, приписываемом Гаю Саллюстию Криспу)10. В таких случаях мы обычно еще не встречаем прямых ссылок на то, что сохраняющаяся и по настоящее время счастливая и целомудренная жизнь варваров как бы повторяет собой те самые условия жизни, которые были при «Сатурновом царстве». Очевидно, одним из препятствий для такого отождествления было то, что «Сатурново царство» помещалось мифологической традицией в далеком, «до-юпитеровом» прошлом и при этом нередко ассоциировалось с существованием какого-то давно ушедшего «золотого рода». Кроме того, суровые условия жизни варваров трудно было отождествить с такими привычными элементами описания «райской» жизни, как прекрасный климат, сверхплодородие земли, отсутствие труда и войн. Наконец, нельзя не учесть и то, что именно в это время в римском обществе получают широкое распространение антипримитивистские, «прогрессистские» взгляды, согласно которым первые люди на земле изображались как жившие отнюдь не «райской», а дикой и бескультурной, звероподобной жизнью. Развитие новых концепций «Сатурнова царства» происходило именно на фоне борьбы этих взглядов с традиционной версией первобытного благоденствия, и результатом этой борьбы в конечном итоге стал синтез, несущий в себе новое качество.
Синтез «примитивизма» и «прогрессизма». Скептическое отношение к мифам о «райской» жизни первобытных людей было вполне закономерным явлением в условиях упадка традиционной религии, распространения рационализма, углубления знаний об истории и о реальных «прелестях» быта примитивных народов. Традиционные воззрения в этих условиях либо демонстративно отвергались (Полибий, Лукреций, Цицерон, Саллюстий, Диодор и др.)11, либо подвергались существенной переработке на основе тех или иных философско-этических концепций. В обоих случаях, однако, объективным конечным результатом была подготовка новых, «расширенных» трактовок мифа.
Наиболее интересный пример такой переработки, выполненной как бы «изнутри», без отбрасывания самой «оболочки» мифа, дает нам концепция уже упоминавшегося Посидония. Содержание его взглядов передано другим сторонником стоического учения — Сенекой Младшим, писавшим более ста лет спустя после Посидония. В
Даже этот краткий пересказ посидониевской версии позволяет нам заметить, насколько серьезно она отличалась от традиционных представлений. Десакрализация мифа проявилась уже в том, что здесь, насколько мы можем судить, не встречалось упоминаний ни о Кроносе, ни о Сатурне, ни об особом «золотом роде» людей, ни о фантастическом плодородии земли, ни о реках вина и нектара. Пожалуй, единственное «счастье» этого периода заключалось в том, что тогда царило общественное согласие под эгидой благонамеренных мудрецов. Кстати, сам по себе образ мудрецов как правителей идеального государства или изобретателей искусств и ремесел был далеко не нов: в той или иной степени он близок, например, к концепциям пифагорейцев, Гераклита и Демокрита, софистов, но особенно к проекту «республики философов» Платона12. Новым было то, что царствование этих правителей переносилось теперь на «райскую» эпоху, что означало явную модернизацию мифологической традиции, проецирование современного политического идеала на эпоху, еще не знавшую политических институтов. Создается даже впечатление, что эта эпоха была в представлении Посидония не первой, а уже второй стадией развития человечества, последовавшей за начальной «звероподобной» жизнью в дуплах и в пещерах. В этом смысле Посидония можно считать продолжателем взглядов таких греческих авторов, как Дикеарх (ap. Porph., De abst., с.103 IV, 2; Varro, Rust., II, 1, 3) и Арат (Phaen., 96 sqq.), не отделявших «жизнь при Кроносе» какими-то непроходимыми барьерами от тех эпох, когда люди уже стали заниматься земледелием и скотоводством13. И все же концепция Посидония оказывалась по своему содержанию ближе не к греческой, а к «римско-италийской» версии мифа, в которой царство Сатурна, принесшего некоторые начала цивилизации, следовало за первой эпохой дикости и разобщенности (ср.: Verg., Aen., VIII, 314—
Итак, формально не порывая с мифологической традицией, Посидоний настолько радикально перестроил миф «изнутри», что едва ли не единственным признаком, объединяющим старое и новое толкование, осталось лишь название счастливой эпохи, содержание благ которой подверглось одновременно и «политизации», и «этизации», и даже «технологизации». Не случайно многие ученые считают, что стоика Посидония и эпикурейца Лукреция можно провозгласить борцами-»чемпионами» за идею прогресса14. Но если Посидоний переделывал миф «изнутри», то его младший современник Лукреций (ок. 96—
В советской литературе вплоть до последнего времени почти всегда давался утвердительный ответ на этот вопрос. Так, согласно формулировкам
В пору своей молодости, по Лукрецию, Земля, заслуженно носящая имя матери, сама родила19 и заботливо взлелеяла все живущие на ней существа: она добровольно, sponte sua20 и щедро давала своим детям пищу, одежду заменяло тогда тепло, с.104 и юность мира не знала еще ни жары, ни ветров, ни мороза (V, 780—
Мы специально извлекли из контекста все эти суждения, чтобы показать, что жизнь первых людей в сравнении с современностью, по Лукрецию, обладала и целым рядом достоинств. Но как согласовать это со знаменитым лукрециевским восхвалением человеческой изобретательности, культуры и благ цивилизации (V, 1440—
Что же касается собственного идеала Лукреция, то это, видимо, — мирная, спокойная жизнь и довольство малым на лоне природы, т. е. приблизительно тот же самый идеал «простой жизни», о котором уже говорилось выше26. Хронологически этот идеал, как и у Посидония (ср. также период древних царств у Полибия — VI, 7), отнесен не к первоначальной стадии дикости человечества, а к следующей ступени его развития, ступени ранней цивилизации, когда жизнь людей уже улучшилась и смягчилась, но они еще не успели оторваться от «сельских корней» и заразиться пороками городской цивилизации, были дружественны и простодушны (V, 1011—
В том, что увлечение демокритовско-эпикуровской концепцией развития цивилизации отнюдь не всегда было связано с полным отрицанием содержания мифа, убеждают нас примеры и других авторов той эпохи. Цицерон, например, в ряде своих произведений живописал дикую, звероподобную (bestiarum modo) жизнь первобытных людей (De inv., I, 2; Pro Sest., 49, 91; De re publ., I, 25, 40), однако именно он взял на себя труд ознакомить римских читателей с поэмой Арата, впервые переведя ее на латинский язык и при этом даже несколько «исправив» изложение мифа, заменив последний «медный» род на с.106 «железный» (ferrea proles). Весьма показательно, что и сама аратовская версия, как мы уже отмечали выше, представляла собой серьезный отход от последовательного примитивизма: люди «золотого рода» изображены в ней не «добродетельными дикарями», а уже цивилизованными крестьянами-земледельцами, и такая трактовка, как видно из слов Цицерона, ничуть не противоречила его «антипримитивистским» взглядам (De nat. deor., II, 159). Еще более наглядный пример дает Гораций: считая себя, подобно многим образованным римлянам того времени, «поросенком из стада Эпикура» (Epicuri de grege porcus — Epist., I, 4, 16; ср.: Serm., I, 3, 99—
Очень своеобразным результатом этого синтеза «примитивизма» и «прогрессизма» можно считать также известную эпиграмму греческого поэта Антипатра (I в. до н. э. — I в. н. э.), в которой изобретение водяной мельницы, освободившей от тяжелого труда мукомолок, приравнивается к возвращению древнего блаженства, при котором можно было без трудов вкушать дар Деметры — хлеб (Anth. Pal., IX, 418). Технический прогресс рассматривается здесь не как самоцель, а как средство возвращения к первоначальному счастливому досугу, что является развитием выраженных еще у Гомера мечтаний о том, что подобную роль могут играть, например, фантастические золотые треножники или золотые прислужницы Гефеста, «живые корабли» феакийцев (Il., XVIII, 373—
Отмеченный нами синтез элементов примитивизма и прогрессизма проявился не только в произведениях, откровенно несущих философско-дидактическую направленность, но и в более «легкомысленных» жанрах, — например, у Катулла, завершившего свой эпиллий «Свадьба Пелея и Фетиды» сожалениями об ушедшем «блаженном времени веков», когда были рождены герои — «род богов» («o nimis optato saeclorum tempore nati / heroes, salvete, deum genus…» — Catull., 64, 22 sq.). Тогда, говорит Катулл, люди еще не пренебрегали с.107 благочестием (pietate) и справедливостью (iustitia), и боги сами спускались к ним с небес; теперь же боги от них отвернулись, потому что вся земля пропиталась нечестивым злодейством; алчность и развращенность нарушили семейные связи, братья обагряют свои руки братской кровью (64, 384—
Следующим произведением, в котором наиболее отчетливо прослеживалась эта тенденция, стали «Георгики» Вергилия. Если в IV эклоге исследователи обнаруживают почти текстуальные совпадения с названным эпиллием Катулла29, то в «Георгиках» с не меньшей определенностью (иногда — в форме скрытого полемизирования) прослеживается также влияние Лукреция30. Новизна концепции «Георгик» заключалась, в частности, в том, что идеализация «Сатурнова царства» в них была тесно связана с идеализацией не абстрактного, а именно римского, «национального» прошлого. С помощью мифа римской Антиутопии была противопоставлена не греческая (как у Катулла — род героев), а римская же Утопия, причем в качестве одного из источников такого нововведения была использована широко распространенная в литературе того времени теория «упадка нравов».
Сатурн и римское прошлое. Идеализация «нрава предков» (mos maiorum) и осуждение на этой основе пороков современности строились на исконно присущем древнеримской полисной морали уважении к традиционным укладам, к власти «отца фамилии», к мужественной и самоотверженной борьбе предков за благо отечества. Высказанная еще Эннием мысль о том, что римское государство держится древними нравами и мужами, воспитанными на этих нравах (Moribus antiquis res stat Romana virisque — ap. Cic., De re publ., V, 1, 1; ср.: II, 16, 30), в эпоху кризиса становится одним из наиболее популярных лозунгов31 которые использовались противоборствующими сторонами для обличения своих противников в нарушении древних норм, в отходе от mos maiorum. с.108 Освященный авторитетом предков «идеальный Рим» начинает прямо противопоставляться современному Риму по крайней мере уже со II в. до н. э.: свидетельства этому дают фрагменты сочинений Катона Старшего, Луция Кальпурния Пизона, Квинта Энния, Гая Луцилия и др. В трудах представителей Средней Стои — Полибия, Панетия, Посидония — такое противопоставление приобретает филисофско-теоретические обоснования, чтобы затем снова быть использованным в произведениях Саллюстия, Цицерона и ряда других авторов как инструмент борьбы против политических противников. Поскольку основные этапы развития теории «упадка нравов» достаточно подробно освещены в отечественной историографии32, мы остановимся здесь лишь на некоторых наиболее важных моментах, которые представляются нам дискуссионными.
К сожалению, в современной литературе стало уже почти общепринятым отождествлять греческие и римские учения о patrios politeia и mos maiorum с мифом о «золотом веке»: такое отождествление делал, например,
Любопытно, что сам Саллюстий, как и Цицерон, не верил в мифическое благоденствие «Сатурнова царства» и писал о дикости, бескультурье первых людей (Cat., 6, 1; Jug., 18, 1—
В обоих случаях — у Саллюстия и Цицерона — мы наблюдали объективную тенденцию к сближению образа «идеального Рима» с теми новыми трактовками мифа, которые наполняли его этическим содержанием, приспосабливали к распространенным в то время «антипримитивистским» взглядам. Эта же намечающаяся тенденция сближения «идеального Рима» с «Сатурновым царством» проявилась и в том, что именно во второй половине I в. до н. э. Сатурн все чаще стал изображаться не как римский эквивалент царствовавшего в небесах Кроноса, но как соправитель Януса, царь — цивилизатор древнего Лация. Вопрос о времени возникновения этой «римско-италийской» версии мифа, как уже было показано в первой главе, до сих пор во многом остается открытым, однако можно с уверенностью сказать, что одним из первых импульсов к ее широкому распространению стал энниевский перевод «Священной хроники» Эвгемера на латинский язык. Вторым таким импульсом, по нашему предположению, стала литературная деятельность Марка Теренция Варрона (116—
Об авторитете Варрона (большая часть сочинений которого, к сожалению, не сохранилась) говорит сам за себя тот факт, что ему — единственному из римлян — поставили при жизни памятник в первой римской публичной библиотеке, открытой Азинием Поллионом (Plin.,
Имя Варрона упоминалось и тогда, когда говорили о тех, кто описал правление Сатурна в Италии (Minuc. Fel., 21, 4; Tert., Apol, 10; Ad nat., 2, 12; Lact., Inst. div., I, 3, 8 etc.). По предположению Б. Гатца, такое описание было дано в сочинении «De vita populi Romani»36, однако данное произведение состояло лишь из четырех книг, в то время как Макробий, ссылаясь на Варрона при разборе вопроса о храме Сатурна, писал о шестой книге его труда, книге «De sacris aedibus» (Sat., I, 8, 1). Ссылка Макробия в наибольшей степени подходит к сочинению «Древности», которое состояло из 41 книги и было разделено на «Дела человеческие» и «Дела божеские» (Aug., De civ. Dei, VI, 3). Вероятно, книга о священных зданиях, упомянутая Макробием, могла входить в описание «божеских дел»37, в котором содержался и рассказ об италийском «Сатурновом царстве». Впрочем, ничто не мешает предположить, что такой рассказ приводился Варроном сразу в нескольких произведениях: даже в сочинении «О сельском хозяйстве» он не преминул заметить, что предки римлян не без причины называли землю Италии матерью и верили, что те, кто проводят на ней жизнь благочестивую полезную, единственные остались из потомства царя Сатурна (reliquos esse ex stirpe Saturni regis — III, 1, 5).
Эта патриотическая направленность соединения эвгемеровской версии мифа о Сатурне с учением о «нравах предков», с идеализацией сельской жизни оказала бесспорное влияние на многих последующих восхвалителей «Сатурнова царства», и прежде всего — на Вергилия. Почти повторяя приведенные выше слова Варрона, Вергилий в «Георгиках» писал, что простые римские земледельцы жили такой же жизнью, которой жил на земле золотой Сатурн (aureus hanc vitam in terris Saturnus agebat — Georg., II, 538). Характерно при этом, что если в «Буколиках» (IV, 6; VI, 41) и даже в первой книге «Георгик» (I, 125—
Сам Вергилий даже не пытался скрывать, что его новое произведение писалось по заказу Мецената (III, 41; ср.: I, 2; II, 41; IV, 2), однако речь здесь следует вести не столько об «угодничестве» поэта, сколько о его искренней надежде на то, что Октавиан наконец прекратит братоубийственные войны, что римляне наконец вернутся к единственно достойному их занятию — земледелию. Мирная сельская жизнь и чистота нравов крестьян — это мотивы, которые были близки Вергилию еще в эклогах. Однако предсказанное в IV эклоге скорое возвращение «Сатурнова царства» не состоялось, грандиозно-фантастическое пророчество Сивиллы потерпело крах, и в условиях продолжавшихся изнурительных гражданских распрей39 поэт начинает искать новый, более реалистичный и «земной» путь возвращения к миру и благам «Сатурнова царства». Смутная надежда зарождается у него тогда, когда он начинает внимательно вглядываться в римско-италийские «национальные» предания о царствовании Сатурна совместно с Янусом.
Первые следы влияния этих преданий, вопреки возражениям некоторых исследователей40, можно увидеть, например, в том, что серп земледельца Вергилий назвал «кривым зубом Сатурна» (II, 406), а сама Италия определена им как «Сатурнова земля», — т. е. земля, отмеченная особым покровительством «национального» земледельческого божества (Saturnia tellus — II, 173; ср. энниевское определение «Saturnia terra» — ap. Varr.,
Казалось бы, описание этих «райских» благ целиком повторяет тот примитивистский идеал, о возвращении к которому Вергилий мечтал, когда писал IV эклогу. Однако стремление актуализировать и «патриотизировать» миф оказалось сильнее прежних мечтаний, и поэт вслед за многими своими современниками делает шаг к реабилитации некоторых осуждавшихся прежде атрибутов цивилизации, результатов производительной деятельности людей. «Все победил труд», — говорит он, хотя этот труд и назван по традиции не очень лестно «дерзким» («labor omnia vicit inprobus» — I, 145—
К «райским» благам жизни в Италии добавляются и те блага, которые были созданы трудами и доблестью ее жителей уже «при Юпитере», с развитием цивилизации: это и прекрасные города, порты и молы, это и открытые полезные ископаемые и, наконец, те храбрые «мужи», которыми, как считал еще Энний, поддерживается римское государство (II, 155—
Рассмотренная концепция, таким образом, соединила в себе никогда прежде не соединявшиеся элементы: примитивистскую идеализацию «райской» жизни и восхваление достижений цивилизации, «аркадийские» мотивы счастливого сельского досуга и прославление доблестной воинственности римлян и италиков, воспевание оставшихся благ «Сатурнова царства» и еще не совсем утраченных «нравов предков». На пути к актуализации и патриотизации мифа концепция «Георгик» стала как бы переходным звеном от версии IV эклоги к идее второго «золотого века» в «Энеиде» — отсюда и «половинчатость» этой не до конца осуществившейся попытки приблизить италийское «Сатурново царство» к современникам. В историографии можно довольно часто встретить утверждения, что в «Георгиках» Вергилий уверенно высказывал надежду на возвращение «Сатурнова царства»42, что он даже будто бы писал о никогда не прекращавшемся «Сатурновом царстве» в Италии43. Пожалуй, точнее было бы все-таки сказать, что, отказавшись от «пророческого» варианта IV эклоги, отказавшись на время от «секулярных» теорий, поэт еще не нашел новых путей и возможностей для перенесения италийского «Сатурнова царства» в будущее, и единственным, что связывало это царство с его современниками, оказались лишь «последние следы» давно ушедшей на небеса Справедливости44. Говоря, что род45 суровых (т. е. железных) людей мог жить в Италии жизнью «золотого Сатурна», Вергилий основательно разрушил каноны «родовой» версии мифа, но еще не сумел последовательно перевести изложение этого мифа в «вековую» плоскость: это удалось ему сделать лишь гораздо позднее, в последнем и самом значительном его произведении — «Энеиде».
В заключение можно отметить и еще одну тенденцию, которая проявилась в «Георгиках» с гораздо большей силой, чем в IV эклоге: это тенденция к «политизации» мифа, приспособлению его к выражению тех или иных злободневных политических идей, к пропаганде насыщенных утопизмом лозунгов различных политических группировок. Литература в таких случаях прямо смыкалась с политикой, с борьбой конкретных вождей и лидеров в условиях неуклонного разрушения республиканских укладов и постепенной подготовки принципата.
ПРИМЕЧАНИЯ