© 2018 г. Перевод с итальянского В. Г. Изосина.
с.397 Начиная с XVIII века мы одержимы падением Римской империи; это падение приобрело значение первообраза всякого упадка и потому — символа наших страхов. Первый парадокс заключается в том, что такая в целом оптимистическая книга, как книга Гиббона, распространила это наваждение. Второй парадокс состоит в том, что весьма немногие современники (как можно догадаться из источников) понимали, что низложение Ромула Августула означало конец Римской империи на Западе. Западная Римская империя бесшумно пала в сентябре 476 года.
В древние времена случались стремительные падения, признаваемые таковыми современниками без снисхождения и часто без сострадания. Так формировалось понятие о преемственности империй, обозначенное во втором веке до н. э. с разницей в несколько лет книгой Даниила в Иудее и загадочным Эмилием Сурой в Риме (Vell. Paterc., I, 6, 6)1. Когда Ассирия, Вавилония, Персия, Македония в определённое время переставали господствовать, это осознавалось сразу же. Также и в греческой истории последовательность талассократий, от критской до афинской, и параллельный, но не идентичный ряд гегемоний (Спарта, Афины, Фивы, Македония) создали исторические периоды, признанные и распознанные современниками и потомками.
с.398 В Риме невероятно рано заговорили о дряхлости государства2. Менее неожиданно в четвёртом веке н. э. некоторые христиане, такие, как св. Амвросий (Expos. in Lucam, 10, 10, Corpus Christ.,
Когда же на Запад пришёл действительный распад, когда в 476 году исчез император Равенны, не хватало драматического момента — военного поражения, убийства государя, физического уничтожения — который мог бы вызвать эхо, сопоставимое с тем, что сопровождало падение Ниневии, Вавилона, Персеполя и так до Афин, Спарты, Фив. Если и произошло событие, сопоставимое с падением Ниневии, то им было разграбление Рима в 410 году, не без причины вдохновившее св. Августина. Но позже то же самое разграбление Рима, рассмотренное ретроспективно, не казалось решающим эпизодом; возможно, оно содействовало тому, чтобы обойтись без драматизации. В любом случае низложение Ромула Августула в сентябре 476 года касалось только Италии, и даже в отношении Италии оно не могло быть с правовой и политической точки зрения ясно тем, кто был его непосредственным свидетелем. Юлий Непот, предшественник Ромула Августула, всё ещё держался в Далмации, пока не был убит в 479 или 480 году. Отношения между Одоакром и императором Востока оставались неопределёнными. Империя никогда не была разделена формально и наиболее очевидным результатом низложения императора Равенны стало привлечение внимания к Константинополю, как истинному центру империи. Снижению драматизма низложения способствовал тот факт, что Ромул Августул, очень юный и лично незначительный, был великодушно отправлен Одоакром жить на свободе в Кампании со своими родителями и подобающей пенсией. Стоит повторить слова нашего основного источника, Анонима Валезия, с большой вероятностью относящегося к первой с.399 половине VI века и потому отражающего воспоминания современников «[Odoacer] ingrediens autem Ravennam deposuit Augustulum de regno, cuius infantiae misertus, concessit ei sanguinem et quia pulcher erat, donavit ei ut creditor (?) sex milia solidos et misit eum intra Campaniam cum parentibus suis libere vivere»[2] (37). Местом ссылки был приятный Замок Лукулла близ Неаполя (Laterculus Imperatorum, Chron. Lat. Min., ed. Mommsen III, 423), вскоре ставший монашеским центром большого значения в связи с переносом туда тела св. Северина из Норика. Взаимосвязь между монастырём Замка Лукулла и собственностью бывшего императора совершенно неизвестна. Но если Кассиодор в одной из своих Variae (а точнее, в III, 35) действительно намекает на нашего Ромула Августула, то он должен был быть ещё жив в первые десятилетия VI века и, следовательно, наслаждаться близостью нового религиозного и интеллектуального центра, над которым главенствовал монах Евгиппий.
По крайней мере на первый взгляд, идиллическое низложение Ромула Августула не было предметом возбуждённой фантазии. Независимо от этого, нелегко было в 476 году найти библейского пророка или историка типа Фукидида, чтобы прокомментировать последнее крушение императорской власти на Западе. Святой Августин в то же самое время понял и сделал новую ситуацию более двусмысленной, подчиняя земной град граду небесному. Пророческую песнь о падении Ниневии и посмертный анализ Фукидида сменила теперь теория двух градов, сосуществующих в этом мире в ожидании окончательного размежевания. Новая христианская ориентация способствовала вместе с самим характером низложения Ромула Августула уменьшению интенсивности ответной реакции.
II
Тем не менее, низложение Ромула Августула, интернированного в сентябре 476 года в Замке Лукулла, сохраняет в нашей памяти эмоциональное значение. Б. Кроче с умиленной улыбкой вспоминает о нём в «Теории и истории историографии»: «…о (как говорил мой старый профессор), как в 476 году над представлением античной истории опустился занавес, так сразу же и поднялся, давая начало представлению истории средневековой» с.400 («Teoria e storia della storiografia», cap. VII, ed. 1966, p. 105). Даже если Ромул Августул мало что из себя представлял и юридическая ситуация после его низложения оставалась открытой, неопровержимым фактом было то, что исчезновение западного императора запечатлело смену римлян германцами в контроле над Италией и западными провинциями. Символическое значение этого момента, безусловно, очевидно для нас. Речь идёт о том, чтобы узнать, признавалось ли оно кем-либо из современников.
На самом деле интерпретация низложения Ромула Августула как конца Западной империи не является современным изобретением. Она передана нам теми, кто был близок к событиям и понимал их значение, но представляла, как мы вскоре увидим, мнение ограниченной группы. В первый раз это мнение обнаруживается в хронике иллирийца комита Марцеллина, чиновника на службе Восточной империи, позже перешедшего в церковное сословие. Хроника была написана около 519 года и переработана в 534 году. Нет оснований сомневаться в том, что сообщение о Ромуле Августуле находилось уже в первой редакции, следовательно, примерно 45 лет спустя после самого события. После записи о низложении Ромула Августула Марцеллин торжественно добавляет: «Западная империя римского народа, которой первым из августов на семьсот девятом году от основания Города начал владеть Октавиан Август, погибла вместе с этим Августулом» («Hesperium Romanae gentis imperium quod septingentesimo nono urbis conditae anno primus Augustorum Octavianus Augustus tenere coepit, cum hoc Augustolo periit», Chron. Lat. Min., ed. Mommsen, II, 91). Сообщение Марцеллина обнаруживается затем повторенным, с идентичным комментарием, Иорданом, как в Romana, 344, так и в Getica, 242; обе работы написаны в 551 году. В то время как Марцеллин был римлянином и императорским чиновником, Иордан был готом с проримскими настроениями, близким к Кассиодору. Как можно объяснить их согласованность? Является проницательной догадка молодого голландского историка Мартина Веса в его замечательной книге, «Das Ende des Kaisertums im Westen des Römischen Reiches», 1967, что Марцеллин и Иордан следовали мнению и формулировке Квинта Аврелия Меммия Симмаха, тестя и товарища по несчастью Боэция, который при Теодерихе написал римскую историю в семи книгах4. Если эта гипотеза точна, с.401 то оказывается, что конец Западной Римской империи в 476 году был уже зафиксирован как таковой крупным представителем сенаторской аристократии, в юности присутствовавшем при этом событии, Меммием Симмахом. Не исключено, что некоторые авторитетные слои римской аристократии лишь скрепя сердце признавали правление Теодериха и не считали его законным, а потому придавали значение низложению Ромула Августула. Гипотеза Веса имеет то преимущество, что также объясняет, почему в 551 году Иордан воспринял мнение Марцеллина об этом низложении. Кажется несомненным, что Иордан, хотя и гот, писал в Константинополе при Юстиниане и отразил точку зрения тех, кто, будь то готы или латины, перешли теперь на сторону Византии, но надеялись на восстановление империи на Западе, а не на прямое византийское правление в Италии. Накануне победы Юстиниана они имели подходящий повод напомнить ему, что Западная империя была вакантна с 476 года. Но они могли напомнить ему об этом с тем большей лёгкостью, если это обнаруживалось написанным уже у Меммия Симмаха. Для неопытного и внёсшего мало личного эпитоматора, такого, как Иордан, сослаться на авторитетного историка италийской аристократии, такого, как Аврелий Меммий Симмах, было более естественно, чем опираться только на Марцеллина.
Какова бы ни была ценность этой гипотезы, вполне вероятно, что Иордан в 551 году получил одобрение Кассиодора в подчёркивании конца Западной империи в 476 году, поскольку выражал надежду на восстановление этой самой империи в результате деятельности, но не к прямой выгоде Юстиниана5. Кассиодор находился в Константинополе в 551 году и фактически стал наследником чаяний Симмаха и Боэция. Но он очень долго достигал этого положения, продолжительное время служа готам после катастрофы Боэция и с гораздо с.402 большей уступчивостью. Здесь следует особо подчеркнуть, что его главная историческая работа, история готов, составленная около 525 года, исходила из предпосылки, что готы продолжали историю Рима; при подобной перспективе низложение Ромула Августула не могло считаться значительным событием. Действительно, несколькими годами ранее, в 519 году, во времена апогея Теодериха, Кассиодор составил краткую хронику, в которой даже не упомянул явно о низложении Ромула Августула в 476 году (p. 158, Chron. Minora II, Mommsen). То, что для Марцеллина, писавшего примерно в том же 519 году, казалось событием, которое должно составить эпоху, было тогда же обойдено Кассиодором молчанием.
Понятно, что в 519 году Кассиодор, умалчивая о низложении Ромула Августула, служил интересам Теодериха, поскольку тем самым он обошёл молчанием вопрос о легитимности его правления с западной точки зрения. Итак, единственные среди дошедших до нас латинских источников, Марцеллин Комит и Иордан — один около 519, другой около 551 года — отмечают дату 476 год. В лучшем случае можно допустить, что им предшествовал Меммий Симмах и что позже на своём позднем провизантийском этапе Кассиодор стоял рядом с Иорданом.
На Востоке, среди греческих писателей, дата 476 год отмечалась лишь время от времени при обстоятельствах, которые мне не вполне понятны и которые мной никогда не исследовались. Первым византийским автором, отнёсшим к 476 году падение Западной империи, был в конце VI века церковный историк Евагрий: «Ромул, прозванный Августулом, который был последним императором Рима после 1303 лет от правления Ромула». У Евагрия, очевидно, черпает сведения, как и в других случаях, церковный историк XIV века Никифор Каллист (15, 11;
с.403 За исключением названных писателей мне неизвестны другие значительные отголоски, которые получило бы в историографии падение Западной империи в 476 году, но моя информация может быть недостаточной. Во всяком случае, нельзя с лёгкостью обойти два умолчания о 476 годе, одно — Прокопия, другое, ещё более знаменательное, — его предшественника Зосима6.
Зосим, первый византиец, написавший историю упадка Рима, осознающий себя учеником Полибия, писал между 500 и 515 гг. Его работа осталась незавершенной и не была доведена до разграбления Рима, которое он, возможно, выбрал её конечной точкой. Зосим повторяет опровергавшуюся уже св. Августином теорию, согласно которой пренебрежение древними языческими культами разрушило римское государство. На своих полемических страницах он никогда не упоминает о событии 476 года. Это не может быть случайным. Итак, меньшее, что можно сказать — эта дата 476 года поразила одних современников и их непосредственных преемников и оставила равнодушными других; на Западе имелись отметившие её аристократические миряне.
Когда далее исследование расширяется от единичного события низложения Ромула Августула до расселения варваров в течение пятого века, на Западе обнаруживается такое же разнообразие мнений, что делает ещё более очевидным, почему 476 год не должен был выглядеть для всех годом революционным.
В то время как одни писатели настаивают на изменении жизненных условий, вызванном расселением германцев, другие авторы склонны к его преуменьшению. Естественно, в этом большом споре разнообразие мнений разделилось в весьма разных пропорциях. Но две точки зрения присутствуют в равной степени: есть те, кто утверждает непрерывность, несмотря на варваров, и те, кто признаёт разрыв из-за варваров. В качестве примера я приведу две пары текстов: одна пара происходит из Галлии примерно 480 года, другая италийского происхождения периода правлении Теодериха в начале шестого века7.
с.404
III
Святой Герман Осерский умер в 448 году. Его пастырская деятельность проходила в Галлии, с 418 года наводнённой свевами, вандалами и бургундами8. Его биография была написана лионским священником Констанцием в 475—
Таким образом, рассказанные Констанцием факты взяты из жизни, в которой преобладают проблемы, прямо или косвенно поставленные варварами. Но это — наше впечатление, а не то, которое было у Констанция и которое он намеревался до нас донести.
В книге нет ни имени Аттилы, ни точного описания обстановки в Галлии, находившейся на пути к расчленению (и уже расчленённой к тому моменту, когда писал Констанций). Индивидуальные чудеса и личное благочестие преобладают над политической и социальной ситуацией. Св. Герман представлен, неожиданно для нас, как святой из обычной римской жизни. Единственным исключением является эпизод в Британии, связанный с битвой против пиктов и саксов; теперь это происходит за пределами империи. Констанций не оглядывается и не желает оглядываться назад. Настоящие враги — это демоны, одержимые, призраки. Ночная сцена с призраками в заброшенном доме (II, 10) явно имеет в качестве образца письмо Плиния Младшего (VII, 27). Интересно, что епископ Герман занимает место экзорциста, которое у Плиния принадлежит философу Афинодору. Эта частность не удивляет читателя писем Сидония Аполлинария, друга Констанция, так часто иллюстрируемых примерами из писем Плиния Младшего. Но в контексте это приводит к классической сцене — страшной тени, грохоту камней в ночи — которая кажется неуместной в эпоху совсем иных призраков.
Сидоний Аполлинарий, столь часто подозреваемый в легкомыслии — и не напрасно, может, однако, быть выбран для представления противоположного восприятия: акцентирования на осознании жизни среди варваров, с.406 поляризации жизни между римскостью и варварством10. Этот богатый галло-римский аристократ, всё ещё утончённо воспитанный, достиг своего положения, как и его тесть Флавий Эпархий Авит, при поддержке визиготских федератов в Аквитании. Благодаря этой поддержке Авит в 455 году был провозглашён римским императором в Арле. Панегирик Авиту, который Сидоний написал для церемонии римского вступления в должность нового императора, с неизбежностью является также панегириком визиготам, спасшим Галлию от вторжения Аттилы и обещавшим Риму помощь в отвоевании Африки, захваченной вандалами Гейзериха. Но даже в тучные годы — и тем более позже, в тощие годы, после быстрого исчезновения Авита — Сидоний никогда не утрачивал ощущения непосредственной опасности для классической культуры. Между 456 и примерно 471 гг., вынужденный взять на себя ответственность за епископство Клермон—
Теперь мы можем перейти к следующему поколению и к Италии под властью острогота Теодериха. Здесь такое же колебание реакции на варваров. До страшного извержения Везувия в 512 году Неаполь был, должно быть, одним из самых безмятежных городов под властью остроготов. Из Неаполя около 511 года монах Евгиппий выпустил в свет житие монаха Северина, умершего в 482 году в Норике11. Останки Северина были перенесены в монастырь, учреждённый по этому случаю в Замке Лукулла близ Неаполя — рядом с Ромулом Августулом, и ассоциировались с воспоминанием об эвакуации римлян Норика во времена Одоакра (Vita 44, 4). Евгиппий представляет Северина защитником местных жителей от варваров. Религиозное возбуждение неотделимо от осознания конфликта с варварами, и вся жизнь святого теперь перестраивается в направлении постоянной бдительности по отношению к варварскому врагу. Евгиппий сам признаёт, что не знает, откуда пришёл Северин. Должно быть некоторое подозрение, что по происхождению Северин сам был варваром, поскольку Евгиппий счёл необходимым добавить, что речь Северина показывала, что он был совершенно латинским человеком «hominem omnino latinum» (epist. Eugippii 10). По божественному побуждению Северин пришёл в область, тревожимую частыми нападениями варваров. Подобно св. Герману Осерскому, Северин действует посредством чудес: таков стиль этого времени. Во многих чудесах нет ничего политического, и всё же у некоторых есть чётко определённое антиварварское острие. Эти, заметим, простые чудеса иногда трудно отличить от силы увещания, как в тех случаях, когда Северин убеждает римлян сразиться с алеманами, гарантируя победу (27), или когда ему удаётся во время голода распределить столько масла, сколько необходимо для бедных. Фактически в этом полумраке старинная риторика сакрализируется и приближается к чуду: святой может говорить с убедительностью, недоступной простым смертным, и в конечном итоге с.408 внушить варвару уважение к себе. Евгиппий настойчиво отмечает уважение, которое Северин умеет внушить варварским вождям. Это смягчает, но не отменяет общее противостояние римлян и варваров, на котором построено житие, дополняемое неявным отождествлением католической церкви с римлянами.
В той же италийской обстановке правления Теодериха Эннодий между 501 и 504 гг. написал биографию епископа Епифания Павийского12. У этой биографии иные ориентиры. Правомерно сравнить её с биографией Северина, поскольку обе рождаются в церковной среде и отражают пастырскую жизнь в те годы, когда хозяевами становятся варвары. Здесь следует отметить разнообразие деятельности Епифания, представленной Эннодием. Епифаний вмешивается с целью преодолеть разлад между императором Антемием и его варварским зятем Рицимером в 471 году. Во второй раз он вынужден выступить миротворцем между императором Непотом и королём визиготов Эврихом. В третий раз он выступает против чрезмерных поборов префекта претория. После победы Теодериха Епифаний отправляется в Равенну, чтобы смягчить участь тех, кто скомпрометировал себя в предшествующей войне. Он заслуживает такой степени доверия у готского короля, что тот посылает его к королю бургундов Гундобаду с поручением добиться освобождения 6000 италийских пленников. Это в целом придворное житие, в котором варварско-латинский конфликт заканчивается на второй строке и редко затрагивается в своих действительных условиях. Лишь краткий отрывок жития оставлен для эпизода, который на самом деле должен был быть самым тягостным и значимым в жизни епископа Епифания. Во время конфликта между Одоакром и Теодерихом Павия в течение двух лет была занята ругами. Можно представить, что эта оккупация означала для населения Павии и её епископа. Эннодий определяет ругов как «страшных своей свирепостью», но вскоре переходит к идиллии: «Но кто бы без величайшего изумления поверил, что те руги, которые едва удостаивали повиновения королей, почитали и боялись епископа, католика и римлянина?» (119, trad. F. Magani, Ennodio III, 142). Биограф решил отдать предпочтение не притеснениям варваров, а дипломатическим вмешательствам с.409 Епифания, благодаря которым он, в конечном счёте, без труда вписывается в политику Теодериха.
Евгиппий в своём житии Северина мог написать, хотя и ограничиваясь ссылкой на Норик: «В то время, когда ещё существовала римская империя» («per id tempus quo Romanum constabat imperium» 20). Эннодий, конечно, не использует фразу подобного рода ни для Италии Теодериха, ни для южной Галлии, разделённой между бургундами и визиготами. Он проходит над этим разрывом. Несложно выявить такой же подход во всей остальной литературной деятельности Эннодия. Не знающий греческого, не уверенный даже в своей латинской культуре, он прежде всего ритор на службе у остроготов. В 507 году он произносит панегирик Теодериху. Лишь позже, около 513 года, когда он сам становится епископом Павии, он должен был пройти через что-то, напоминающее обращение, за которым последовали несколько лет молчания вплоть до самой его смерти в 521 году. И всё же было бы упрощением противопоставлять приспособленца Эннодия более сдержанному Евгиппию, исследователю и популяризатору св. Августина. Две их различные установки соответствуют двум позициям, преобладающим в их время. Есть те, кто дрожит перед варварами, и те, кто их использует и преуспевает.
IV
Уже в конце четвёртого века св. Амвросий предостерегал, что внутренние враги, алчность, искушения серьёзнее внешних врагов, и его предостережение было включено в тот отрывок, в котором он описывал варваров, кишащих у ворот империи (Expos. in Lucam 10, 10). Издаются законы, происходят сражения, продолжается торговля, и если есть голод или насилие, они, конечно, претерпеваются. Но весь образ мышления или ощущения был настроен на принятие неизбежности страданий в этом мире. В то же самое время происходит непрерывное ожидание чуда. Как доказывают все жития святых, повседневная жизнь наполняется чудесами, помогающими жить. Люди живут в сопровождении ангелов и демонов, прежде всего, пожалуй, демонов, против которых имеют силу реликвии для экзорцизма. С конца четвёртого века чудесные реликвии обнаруживаются с.410 и повседневно распространяются по империи. Каждый их ищет. Можно вспомнить, как добрые последователи Северина Норикского приходят просить его о позволении перенести мощи какого-то мученика, но Северин, предвидящий неминуемую эвакуацию, отказывается дать разрешение: «pro reliquiis sanctorum nullum laborem debere suscipere»[3] (22). Нахождение других реликвий подтверждает его авторитет: реликвии приходят к верующему без того, чтобы прибегать к их поиску. Уже примерно столетием ранее, около 396 года, Виктриций Руанский написал документ о поклонении мощам, «De laude sanctorum», заслуживающий того, чтобы стать классическим13: «Распростёршись на земле и поливая почву своими слезами, взываем мы к слову, которым Святые, навеки обитающие в святых мощах, очистят наши тела… Иоанн Богослов исцеляет в Эфесе и во многих других местах, и теперь его целительная сила присутствует среди нас. Прокул и Агрикола исцеляют в Болонье, и теперь мы можем лицезреть их величие здесь, в Руане. Антоний исцеляет в Пьяченце, Сатурнин и Траян — в Македонии, Назарий — в Милане, Муций, Александр, Датис, Киндей изливают благодать спасения в обширных областях… Но, мои возлюбленные братья, теперь, когда торжество мучеников и сияние их добродетелей приходит под наши крыши, почему мы не растворяемся в радости?». В этой проповеди Виктриция Руанского уже в самом её начале улавливается волнение, вызванное открытием и прибытием реликвий, поскольку им было оказано авторитетное покровительство св. Амвросия Медиоланского. В более общем плане, монашеское движение, умножение демонов, открытие чудотворной ценности реликвий и, не в последнюю очередь, появление чудотворцев во плоти и крови, придают жизни новый драматизм.
Верно, что такая переоценка всех ценностей в ожидании Второго пришествия как на Востоке, так и на Западе на самом деле ведёт своё происхождение с Востока. Но на Востоке политические власти, начиная с императоров, занимают в этой новой религиозной жизни центральное место. На Западе же политические власти утрачивают всякую связь с массами и с.411 фактически заменяются епископами и монахами. Неслучайно на всех переговорах с варварами, о которых мы упоминали, появляются епископы и монахи. Инвектива Сальвиана против несправедливости и развращённости империи не была одиноким голосом на Западе. Люди в городах и деревнях отныне доверяют не магистратам, но своим епископам и аббатам, то есть, в конечном счёте, святым. На Востоке есть военные святые, уважаемые и действенные для защиты империи, которые отсутствуют на Западе, где одним из наиболее почитаемых святых является Мартин Турский, оставивший военную службу, чтобы, в конце концов, возвыситься до епископата. На Востоке монахи принимают зачастую шумное участие в политической жизни и делают её неотличимой от жизни религиозной. На Западе монашество является подлинной альтернативой политике. Как уже отмечалось с обычной проницательностью Леллией Кракко Руджини, на Западе высшая аристократия вводит и поддерживает монашество; эти аристократы (вспомним о знатных римских дамах, наставляемых св. Иеронимом или даже аскетичным Паулином из Нолы) действительно хотят отказаться от мира, в котором они родились14. В общем, на Востоке религия оживляет жизнь империи, на Западе — заменяет её. Вот почему на Востоке нет средневековья. Если Западе присутствует организационное рвение, то оно заключается не в защите империи, а в распространении пастырского служения на сельскую местность и на варваров. Епископ Максим Туринский вскоре после 400 года призывает земельных собственников к возложению на себя обязанности по обращению своих крестьян: хозяин, который ест пищу, собранную святотатственными руками язычника, оскверняет себя (Corpus Christian.,
V
Завоёванные еретиками, латины Запада твёрдо держатся своей веры и, в конечном счете, им удаётся обратить своих победителей. Это явление не является всеобщим, оно требует внимания, но также разграничения. Именно церковь обеспечивает преемственность социальной принадлежности тем, кто вынужден изменить политическое подданство; и это тем более точно, что завоеватель является язычником или, чаще, еретиком, арианином. Понятия ереси, нечестия, суеверия, унаследованные от предыдущих веков, как никогда эффективны в обществе, в котором религиозная вера является основным принципом связи и объединения. Без непосредственной значимости понятия благочестия (или нечестивости) трудно представить, как «Энеида» Вергилия могла быть перенесена в христианский мир средневековья.
Именно пример Вергилия указывает нам на второй элемент сплочённости западного общества, перешедшего под германский контроль; и это латынь: язык тогда скорее христианский, чем католический, однако несущий с собой языческое культурное наследие, принятое, хотя и избирательно, потому, что оно было латинским. У готов есть своя библия на готском. Здесь вновь следует обратить внимание на различие с Востоком. На Востоке христианство способствует с.413 формированию ряда национальных литератур для поддержания связи со слоями населения, не понимавшими по-гречески. Коптская, сирийская, армянская, грузинская литературы отчасти возникают внутри империи, и при определённых обстоятельствах они получают помощь и поддержку в монастырях Константинополя. Византийское христианство является римским по учреждению, греческим по мысли и многоязычным в своих литургических и литературных проявлениях. На Западе христианство жителей бывшей империи неизменно остаётся латинским. На Западе римский империализм на своём языческом этапе уже уничтожил этрусков, самнитов, пунийцев, иберов, кельтов как независимые культурные силы. Одним из основополагающих фактов романизации Запада является то, что она возвышается на кладбище нескольких цивилизаций, среди которых наиболее заметна, благодаря распространению и, возможно, творческой энергии, кельтская цивилизация. Языковые островки, которые Рим не смог уничтожить, не имели силы или желания соревноваться с коптами или сирийцами и создавать собственную христианскую литературу. Одним из наиболее своеобразных антиримских националистов этого периода является Фульгенций Карфагенский, в тождественности которого с уже упомянутым епископом Фульгенцием Руспийским остаются сомнения15. Фульгенций в «De aetatibus mundi» заявляет, что его родным языком является ливийский, то есть пунийский (131), и говорит о Риме, как об «империи, питаемой своей и чужой кровью, всегда возраставшей в ущерб другим или, скорее, к своему собственному ущербу» (p. 167 Helm). Однако Фульгенций воздерживается от того, чтобы писать на пунийском: он пишет на латыни. В Галлии во времена Авзония баловались возведением своих предков к друидам, и были знатные дамы, носившие имя Друидесса (Aus., Parent. 12; 23; Profess. 4; 10), однако никто не писал на кельтском. Сидоний Аполлинарий мало симпатизирует своему другу Сиагрию, умеющему в совершенстве говорить на готском (Ep. V, 5). Новые нелатинские литературы Запада рождаются у германских захватчиков или у кельтов, оставшихся вне империи в Ирландии. Таким образом, многоязычная периферия восточного христианства отличалась от западной ситуации, где на латинский язык завоёванных накладывается германский завоевателей и присоединяется кельтский с.414 Ирландии16. Отсюда вытекают значительной важности последствия для нелатинских литератур Запада. В то время как коптская, сирийская, армянская и грузинская в течение долгого времени являются культурами, подражающими христианской греческой литературе, германцы и кельты Ирландии выражают в своём эпосе свои мифы, свои социальные ценности (часто дохристианские) и своё племенное обличье; они не подражают латинам. История девятого века Лейнстерской книги показывает, как ирландцы ощущали свою культурную автономию. Так, рассказывается, что поэты Ирландии собрались однажды вокруг Сенхана Торпеста — который, как говорили, жил в VII веке, — чтобы узнать, смогут ли они вспомнить весь текст эпической поэмы «Похищение быка из Куальнге» («Taín Bó Cualinge», произносится Toin bō culinghe). Но они поняли, что могут вспомнить только часть текста. Один из учеников Сенхана, сопровождаемый сыном самого Сенхана, был тогда отправлен в Лаций — то есть в латинскую землю — чтобы попытаться отыскать текст, который некий мудрец перенёс в те края. Обоим не было необходимости идти так далеко. Сыну Сенхана, прибывшему на могилу героя Фергюса, сына Руса, была передана посредством волшебства вся поэма на протяжении трёх дней и трёх ночей. Путешествие в римскую землю не состоялось. Ирландская культурная независимость была неявно подтверждена17.
Таким образом, не только политико-религиозному давлению, но также исключительному творческому порыву германцев и кельтов латины противопоставляют сочетание собственных культурных традиций18. И так же ясно, что с.415 в то время как на строго церковной почве преобладает латинская традиция, в области искусства и фантазии и социальных ценностей произойдёт почти полное смешение германских, кельтских и латинских элементов. Даже столь ограниченное сопротивление латинской культуры германским победителям остаётся фактом — если посмотреть на упадок латинства на протяжении четвёртого века — можно сказать, неожиданным. Но между 400 и 500 гг., в то время как рушится империя, вновь обретает силу и оригинальность латинская культура, чьи границы задают св. Августин, открывающий пятый век, и св. Бенедикт, открывающий следующее столетие. «Minora canamus»[4]: Марциан Капелла и Пруденций — первый язычник, второй христианин — устанавливают границы культурных условностей того, что будет средневековьем.
Марциан Капелла, теоретик семи свободных искусств, писал, вероятно, в Карфагене до захвата его вандалами в 439 году, но после разграбления Рима в 410 году, если, как кажется, на это разграбление он намекает, говоря о могуществе Рима как о прошлом: «caput gentium Roma armis viris sacrisque quam diu viguit caeliferis laudibus conferenda»[5] (6, 637). Нет никаких оснований полагать, что именно Марциан Капелла первым ограничил семью число свободных искусств (грамматика, диалектика, риторика, геометрия, арифметика, астрономия, гармония или музыка). Но Капелла перешёл в средневековье, как нам сегодня представляется, теоретиком этой классификации. Уже Григорий Турский упоминает его в этой связи в «Истории франков»: «te… Martianus noster septem disciplines erudiit»[6] (X, 31, p. 449, Arndt). Его классификация популяризируется Кассиодором и Исидором, а ирландские монахи Дунхад и Иоанн Скот, и в ещё большей степени Ремигий Осерский, вводят его в IX веке как доктринальный источник. Марциан Капелла был язычником, что странно для человека пятого века; его учение восходит к Варрону, а стиль — к Апулею. Но и христиане нашли у него авторитетное подтверждение своей аллегорической интерпретации с.416 мифологии19. Наиболее древние следы влияния Капеллы как мастера аллегоризации мифологии находятся у Фульгенция Карфагенского, подражавшего ему в своих «Mitologiarum libri III» и, между прочим, передавшего нам название труда Капеллы, не сохранившееся в рукописях: «О бракосочетании Меркурия и Филологии» (Expos. sermon. antiq. 45, 123 H). И если верно, что Фульгенция Карфагенского следует отождествлять с одноимённым епископом Руспы, это было бы прекрасным случаем преемственности между язычниками и христианами, грамматиками и епископами в десятилетия, близкие к падению Западной империи.
В последнее время стало модным изучение средневековых классификаций пороков и добродетелей. Основоположником этих исследований является Мортон Блумфилд (Morton W. Bloomfield, The Seven Deadly Sins, East Lansing, Michigan, 1952). Для грехов, также как и для свободных искусств, на рубеже четвёртого и пятого веков были формализованы списки и шкалы значений. В «Психомахии» (Psychomachia) Пруденция, родившегося в Испании в 348 и умершего после 405 года, можно обнаружить парадигматическое выражение борьбы между семью пороками и противоположными им добродетелями за человеческую душу. Как известно, влияние этой поэмы на средневековую иконографию было огромным. С другой стороны, в «Conlationes» и в «De Institutis coenobiorum» Иоанна Кассиана порок гордыни представлен как самый опасный для монаха. Гордыня будет оставаться главным пороком средневековья до тех пор, пока алчность не лишит её первенства примерно в XII веке с началом коммунальных экономик (
Наконец, именно в начале шестого века в Италии монастыри становятся центрами сохранения культуры. Пока ещё не в новом бенедиктинском ордене, и не в Виварии Кассиодора, основанном, вероятно, после середины столетия. Но, возможно, уже в монастыре Замка Лукулла в Неаполе, где работал Евгиппий (
Как учил нас Кавафис, ожидание варвара может быть скучным: варвар может отложить прибытие. Более глубокое волнение в жизни V и VI веков создаётся не варваром, как таковым, но постоянным сопряжением с.418 с чудом, с дьяволом, с собственным языческим прошлым, с близкими иудеями или еретиками, и с собственным вечным спасением. Даже варвары должны были вписаться в эту сверхъестественную картину22. Мы не должны удивляться, если изгнание Ромула Августула в Замок Лукулла близ Неаполя в сентябре 476 года привлекло меньше внимания, чем прибытие в тот же Замок несколькими годами позже останков св. Северина из Норика. И, возможно, для некоторых монахов прибытие Ромула Августула в замок было менее волнующим, чем прибытие кодекса евангелий, о котором говорили, что он принадлежал св. Иерониму.
ПРИМЕЧАНИЯ
Известно, что изгнанник Фульгенций обращался к Евгиппию за рукописями: Epist. V, 12 (Corpus Christ. 91, 239). См. также J. Irigoin, Jahrb. Oesterr. Byzantinistik, XVIII, 1969, 37—