с.669
ГЛАВА XIII
РЕЛИГИЯ И НРАВЫ.
| Римская строгость и римская гордость |
Жизнь римлянина протекала в строгом соблюдении условных приличий, и чем более он был знатен, тем менее он был свободен. Всемогущие обычаи замыкали его в узкую сферу помыслов и деяний, и гордостью его было прожить жизнь строго и серьезно или, по характерному латинскому выражению, — печально и тяжело. Каждый должен был делать не больше и не меньше, как держать свой дом в порядке, а в общественных делах уметь постоять за себя и делом и словом. Но так как никто не желал и не мог быть не чем иным, как членом общины, то слава и могущество общины считались каждым из граждан за его личное достояние, которое переходило к его потомкам вместе с его именем и домочадцами; а по мере того как поколения сходили в могилу одно вслед за другим и каждое из них прибавляло к прежнему итогу славных дел новые приобретения, это коллективное чувство достоинства в знатных римских семьях доросло до той необычайной гражданской гордости, которой уже никогда не видела земля и которая во всех оставшихся от нее столь же странных, сколь и величественных следах кажется нам принадлежностью какого-то другого мира.
Своеобразной особенностью этого мощного гражданского духа было то, что строгая гражданская простота и равенство не подавляли его совершенно при жизни, а лишь заставляли безмолвно таиться в груди, позволяя обнаруживаться только после смерти; зато при похоронах знатных людей он выступал наружу с такой мощью чувств, которая лучше всех других явлений римской жизни знакомит нас с этой удивительной чертой римского характера. То была странная процессия, к участию в которой призывал граждан клич глашатая общины:
«Смерть похитила воина; кто может, пусть проводит Луция Эмилия, его выносят из его дома
». Шествие открывали толпы плакальщиц, музыкантов и танцовщиков; один из этих последних, в костюме и в маске, изображал умершего; своими жестами и телодвижениями он старался напомнить толпе хорошо известного ей человека. За этим следовала самая величественная и самая оригинальная часть этого церемониала — процессия предков, перед которой до такой степени бледнело все остальное, что настоящие знатные римляне приказывали своим наследникам ограничиться ею одною. Мы уже ранее упоминали о том, что римляне имели обыкновение хранить у себя восковые раскрашенные лицевые маски тех предков, которые были курульными эдилами и занимали одну из высших очередных
с.670 должностей; эти маски снимались по возможности еще при жизни и нередко принадлежали к периоду царей или к более древним временам, а выставлялись они обыкновенно на стенах фамильного зала в деревянных нишах и считались самым лучшим украшением дома. Когда умирал один из членов семейства, то для похоронной процессии надевали эти маски и соответствовавшие должности костюмы на людей, пригодных к исполнению такой роли, преимущественно на актеров; таким образом, умершего сопровождали на колесницах до могилы его предки в самых пышных из одеяний, какие они носили при жизни, — триумфатор в вышитой золотом, цензор в пурпуровой, консул в окаймленной пурпуром мантии, с ликторами и другими внешними отличиями их должностей. На погребальных носилках, покрытых тяжелыми пурпуровыми и вышитыми золотом покрывалами и устланных тонким полотном, лежал сам умерший; он был также одет в костюм той высшей должности, какую занимал при жизни, а вокруг него лежали доспехи убитых им врагов и венки, которые были ему поднесены за действительные или за мнимые заслуги. За носилками шли в черных одеяниях без всяких украшений все носившие траур по умершем — сыновья с закутанными головами, дочери без покрывала, родственники и родичи, друзья, клиенты и вольноотпущенники. В таком виде шествие направлялось к торговой площади. Там ставили труп на ноги: предки сходили с колесниц и садились в курульные кресла, а сын или ближайший родственник умершего всходили на ораторскую трибуну, для того чтобы перечислить перед собравшейся толпой имена и подвиги всех вокруг сидящих лиц и наконец последнего — новоусопшего. Такие обычаи, пожалуй, можно назвать варварскими, а нация, одаренная тонким художественным чутьем, конечно не допустила бы, чтобы такой странный способ воскрешать умерших сохранялся вплоть до полного развития цивилизации; но грандиозная наивность подобной тризны по усопшем производила глубокое впечатление даже на таких хладнокровных и очень мало склонных к набожности греков, каким, например, был Полибий. С важной торжественностью, однообразным строем и гордым достоинством римской жизни вполне согласовывалось то, что отжившие поколения как бы продолжали пребывать во плоти среди живых и что, когда пресыщенный трудами и почестями гражданин отходил к своим предкам, эти предки сами появлялись на публичной площади, для того чтобы принять его в свою среду.
Но римляне уже достигли на своем пути поворотного пункта. С тех пор как владычество Рима перестало ограничиваться Италией и распространилось далеко на Восток и на Запад, пришел конец старинному своеобразию италиков, и его место заступила эллинская цивилизация. Впрочем, Италия находилась под греческим влиянием вообще, с тех пор как стала иметь свою историю. Ранее мы уже описывали, как юная Греция и юная Италия с некоторой наивностью и оригинальностью давали одна другой и получали одна от другой духовные стимулы и как в более позднюю эпоху Рим старался преимущественно внешним образом усвоить язык и изобретения греков для практического употребления. Но эллинизм римлян этого времени был в сущности новым явлением как по своим мотивам, так и по своим последствиям. Римляне стали ощущать потребность в более богатой духовной жизни и как будто стали пугаться своего собственного духовного ничтожества; а если даже такие художественно одаренные нации, как английская и немецкая, не с.671 пренебрегали в минуты застоя пользоваться в качестве суррогата жалкой французской культурой, то нас не может удивлять тот факт, что италийская нация с пылким увлечением накинулась теперь как на драгоценные сокровища, так и на пустоцвет умственного развития Эллады. Но в этом развитии было нечто более глубокое и интимное, что неотразимо влекло римлян в пучину эллинизма. Хотя эллинская цивилизация все еще называла себя этим именем, но на деле уже не была таковой, а скорее была гуманистической и космополитической. Она уже разрешила — в духовной области вполне, а в политической до некоторой степени — задачу, как из массы различных национальностей организовать одно целое, а так как Риму приходилось теперь разрешать ту же задачу в более широком объеме, то он и усвоил эллинизм вместе с остальным, оставшимся от Александра Великого, наследием. Поэтому с тех пор эллинизм перестал быть только внешним стимулом и еще менее побочным делом, а стал проникать до мозга костей италийской нации. Полное жизненной силы италийское своеобразие естественно противилось чуждому элементу. Только после самой упорной борьбы италийский крестьянин отступил перед столичным космополитом, и подобно тому как у нас французский фрак вызвал появление немецкой национальной одежды, так и в Риме реакция против эллинизма вызвала то направление, которое в принципе противодействовало греческому влиянию способом, незнакомым предшествовавшим столетиям, и при этом довольно часто впадало в нелепые и смешные крайности.
Не было ни одной сферы человеческой деятельности и человеческого мышления, в которой не велась бы эта борьба старого с новым. Ее влиянию подчинялась даже политика. Подобно тому как господствующей идеей старой школы была боязнь карфагенян, так господствующими идеями новой школы были фантастический проект эмансипации эллинов, вполне заслуженный неуспех которого уже был ранее описан, и родственная с этим проектом также эллинская идея солидарности республик против царей и пропаганды эллинской политики против восточного деспотизма; так, например, обе эти идеи оказали решающее влияние на то, как распорядился Рим с Македонией, и если в проповеди последней из этих идей Катон доходил до смешного, то римляне при случае так же нелепо кокетничали с эллинофильством — так, например, победитель царя Антиоха не только приказал поставить в Капитолии свою статую в греческом одеянии, но и принял вместо правильного на латинском языке прозвища Asiaticus бессмысленное и безграмотное, но зато пышное и почти греческое прозвище Asiagenus1. Еще более важным последствием такого отношения господствовавшей нации к эллинизму было то, что латинизация Италии имела успех повсюду, но только не там, где сталкивалась с эллинами. Уцелевшие от войны греческие города Италии оставались греческими. В Апулию, о которой римляне, правда, мало заботились, эллинизм окончательно проник, по-видимому, именно в эту эпоху, а местная цивилизация там стала на один уровень с отцветавшей эллинской. Хотя предания с.672 и умалчивают об этом, но многочисленные, сплошь покрытые греческими надписями городские монеты и производство раскрашенной глиняной посуды по греческому образцу, производившейся во всей Италии только в этом одном месте скорее в пышном и изысканном, чем изящном, вкусе доказывают, что Апулия совершенно освоилась с греческими нравами и с греческим искусством. Но настоящей ареной борьбы между эллинизмом и его национальными противниками служили в рассматриваемом периоде области религии, нравов, искусства и литературы, и мы должны попытаться описать эту великую борьбу принципов, которая велась одновременно в тысяче направлений и которую не легко объять во всей ее сложности.
| Народная религия и безверие |
О том, как еще в то время была жива в италиках их старинная безыскусственная вера, свидетельствует то удивление или изумление, которое возбуждала в современных эллинах эта проблема италийской набожности. Во время распри с этолийцами римскому главнокомандующему пришлось выслушать обвинение в том, что во время сражения он ничего не делал, кроме того что подобно попу молился и совершал жертвоприношения, а Полибий со своим обычным грубоватым здравомыслием указывает своим соотечественникам на пользу такой богобоязненности в политическом отношении и поучает их, что государство не может состоять только из здравомыслящих людей и что ради черни такие церемонии очень целесообразны.
| Благочестивая экономика |
Но хотя в Италии еще существовала национальная религия, которая в Элладе уже давно принадлежала к разряду древностей, она, видимо, стала превращаться в богословие. Начинавшееся окаменение верований едва ли обнаруживалось в чем-либо другом с такой же определенностью, как в изменившемся экономическом положении богослужения и священства. Публичное богослужение не только все более и более усложнялось, но прежде всего становилось также все более и более дорогостоящим. Только для такой важной цели, как надзор за устройством пиршеств в честь богов, к трем прежним коллегиям авгуров, понтификов и хранителей оракульских изречений была прибавлена в 558 г. [196 г.] четвертая коллегия трех
«распорядителей пиршеств
» (tres viri epulones). Пировали как следует не только боги, но и их служители, а в новых учреждениях для этого не было надобности, так как каждая коллегия с усердием и благочестием заботилась обо всем, что касалось устройства ее пиршеств. Наряду с клерикальными пирушками не было недостатка и в клерикальных привилегиях. Даже во времена самых больших финансовых затруднений жрецы считали себя вправе не участвовать в уплате общественных податей, и только после очень горячих споров удалось принудить их к уплате числившихся на них недоимок (558) [196 г.]. Как для всей общины, так и для частных людей благочестие становилось все более и более дорогой статьей расходов. Обыкновение учреждать богоугодные заведения и вообще принимать на себя на долгое время денежные обязательства для религиозных целей было распространено у римлян так же, как и в настоящее время в католических странах; эти обязательства стали ложиться крайне тяжелым бременем на имущества, в особенности с тех пор как понтифики, которые были и высшим духовным и высшим юридическим авторитетом в общине, стали смотреть на них как на имущественную повинность, переходившую по закону на каждого, кто получал имение по наследству или приобретал его каким-либо другим способом; поэтому выражение
«наследство без жертвенных обязательств
» вошло у римлян
с.673 в поговорку, вроде того как у нас говорится:
«роза без шипов
». Обет жертвовать десятой долей своего имущества был таким обыкновенным делом, что в исполнение его раза два в месяц устраивалось в Риме на воловьем рынке публичное угощенье. Вместе с восточным культом матери богов вошел в Риме в обычай в числе прочих благочестивых безобразий ежегодно повторявшийся в положенные дни сбор по домам копеечных подаяний (stipem cogere). Наконец, низший разряд жрецов и прорицателей, конечно, ничего не делал даром, и, без сомнения, то было непосредственным заимствованием из жизни, когда на римской сцене в интимном разговоре супругов об издержках на кухню, на повивальную бабку и на подарки появлялась и следующая статья благочестивых расходов:
«Мне также, муж мой, что-нибудь нужно на следующий праздник для привратницы, для гадалки, для толковательницы снов и для прозорливицы, посмотри, как она глядит на меня! Было бы стыдно ничего ей не послать. Но и жрице я должна дать порядочную толику
».
Хотя у римлян того времени и не было сотворено бога злата, подобного ранее сотворенному богу серебра, но на самом деле он господствовал как в высших, так и в низших сферах их религиозной жизни. Умеренность экономических требований, которой издавна гордилась латинская религия, исчезла безвозвратно. Но вместе с тем исчезла и ее старинная простота. Помесь разума и веры — теология — уже трудилась над тем, чтобы ввести в старинную народную религию свою утомительную пространность и свое торжественное бессмыслие и изгнать из нее ее прежний дух. Так, например, перечисление обязанностей и прав юпитерова жреца вполне подходило бы для талмуда. Вполне понятное правило, что богам может быть приятен только безошибочно исполненный религиозный долг, было доведено на практике до такой крайности, что принесение только одной жертвы вследствие повторявшихся недосмотров возобновлялось до тридцати раз сряду, а если во время публичных игр, тоже бывших своего рода богослужением, распоряжавшееся ими должностное лицо говорило не то, что полагалось, или делало какой-нибудь промах, или если музыка делала не вовремя паузу, то игры считались несостоявшимися и начинались сызнова иногда до семи раз.
Эти преувеличения добросовестности были доказательством того, что она уже застыла, а вызванная ими реакция, выражавшаяся в равнодушии и в неверии, не заставила себя ждать. Еще во время первой пунической войны (505) [249 г.] был такой случай, когда сам консул публично насмехался над ауспициями, к которым следовало обратиться за указаниями перед битвой, правда, этот консул принадлежал к особенному роду Клавдиев, опередившему свой век и в добре и в зле. В конце этого периода уже слышались жалобы на то, что к учению авгуров стали относиться с пренебрежением и что, по словам Катона, многое из птицеведения и птицевидения было предано забвению по небрежности коллегии. Такой авгур, как Луций Павел, для которого жречество было наукой, а не титулом, уже составлял редкое исключение, да и не мог им не быть в такое время, когда правительство все более явно и беззастенчиво пользовалось ауспициями для достижения своих политических целей, т. е. смотрело на народную религию согласно с воззрениями Полибия как на суеверия, с помощью которых можно морочить толпу. На столь хорошо подготовленной почве эллинское безверие нашло для себя путь открытым. После того как римляне
с.674 начали интересоваться всякими художественными произведениями, священные изображения богов еще во времена Катона стали служить в покоях богатых людей украшениями наравне с остальной домашней утварью. Еще более опасные раны нанесла религии зарождавшаяся литература. Впрочем, она не осмеливалась нападать открыто, а то, что ею было прибавлено к религиозным представлениям, как например созданный Эннием в подражание греческому Урану отец римского Сатурна Целус, носило на себе эллинский отпечаток, но не имело большого значения. Напротив того, важные последствия имело распространение в Риме учений Эпихарма и Эвгемера. Поэтическая философия, которую позднейшие пифагорейцы заимствовали из произведений древнего сицилийского сочинителя комедий, уроженца Мегары Эпихарма (около 280 г.) [ок. 470 г.], или, вернее, которую они ему в основной части приписывали, видела в греческих богах олицетворение элементов природы, например в Зевсе — воздух, в душе — солнечную пылинку и т. д.; поскольку эта натурфилософия подобно позднейшему учению стоиков была родственна римской религии в самых общих основных чертах, она была способна совершенно растворить народную религию, облекая ее образы в аллегорическую форму. Попыткой разложить религию путем ее исторического освещения были
«священные мемуары
» Эвгемера Мессенского (около 450 г.) [ок. 300 г.]; в форме описания странствований автора по чудесным чужим краям там давался фундаментальный и документальный обзор всех ходячих рассказов о так называемых богах, а в итоге выходило, что богов и не было и нет. Для характеристики этого сочинения достаточно указать на то, что рассказ о Кроносе, проглатывавшем своих детей, оно объясняет людоедством, которое существовало в самые древние времена и было уничтожено царем Зевсом. Несмотря на нелепость и тенденциозность или же благодаря им, это сочинение имело в Греции незаслуженный успех и при содействии ходячих философских идей окончательно похоронило там уже мертвую религию. Замечательным признаком явного и ясно сознаваемого антагонизма между религией и новой литературой было то, что Энний перевел на латинский язык эти заведомо разлагающие произведения Эпихарма и Эвгемера. Переводчики могли оправдываться перед римской полицией тем, что нападения были направлены только на греческих богов, а не на латинских, но необоснованность такой отговорки была очевидна. Катон был со своей точки зрения совершенно прав, когда со свойственной ему язвительностью преследовал такие тенденции повсюду, где их усматривал, и когда называл Сократа развратителем нравов и безбожником.
Таким образом, древняя народная религия видимо приходила в упадок, и, когда почва оказалась расчищенной от пней первобытных гигантов, она покрылась быстро разраставшимся колючим кустарником и до тех пор еще невиданной сорной травой. Народное суеверие и иноземная лжемудрость переплетались и сталкивались одно с другим. Ни одно из италийских племен не избежало превращения старых верований в новые суеверия.
У этрусков процветало изучение кишок и молниеведение, а у сабеллов и в особенности у марсов — свободное искусство наблюдения за полетом птиц и заклинания змей. Подобные явления встречаются, хотя и не так часто, даже у латинской нации и даже в самом Риме — таковы были пренестинские изречения о будущей судьбе и имевшее место в 573 г. [181 г.] в Риме замечательное открытие гробницы царя Нумы и
с.675 оставшихся после него сочинений, где будто бы предписывалось совершение неслыханных и странных богослужебных обрядов. Ревнители веры, к своему сожалению, ничего более не узнали, они даже не узнали того, что эти книги имели вид совершенно новых, так как сенат наложил руку на это сокровище и приказал бросить свертки в огонь. Отсюда видно, что местная фабрикация была в состоянии вполне удовлетворять всякий умеренный спрос на нелепости, но этим далеко не довольствовались. Эллинизм того времени, уже утративший свою национальность и пропитавшийся восточной мистикой, заносил в Италию как безверие, так и суеверие в их самых вредных и самых опасных видах, а это шарлатанство было особенно привлекательно именно потому, что было чужеземным. Халдейские астрологи и составители гороскопов еще в
VI в. [ок. 250—
150 гг.] распространились по всей Италии; но еще гораздо более важным и даже составляющим эпоху во всемирной истории был тот факт, что в последние тяжелые годы войны с Ганнибалом (550) [204 г.] правительство было вынуждено согласиться на принятие фригийской матери богов в число публично признанных божеств римской общины. По этому случаю было отправлено особое посольство в страну малоазиатских кельтов в город Пессин, а простой булыжник, который был великодушно предоставлен иноземцам местными жрецами в качестве настоящей матери Кибелы, был принят римской общиной с небывалой пышностью; в воспоминание об этом радостном событии даже были устроены в высшем обществе клубы, в которых члены поочередно угощали друг друга, что, по-видимому, немало содействовало начинавшемуся образованию клик. С уступкой римлянам этого культа Кибелы восточное богопочитание заняло официальное положение в Риме; хотя правительство еще строго наблюдало за тем, чтобы оскопленные жрецы новой богини, называвшиеся кельтами (galli), действительно были из кельтов, и хотя еще никто из римских граждан не подвергал себя этому благочестивому оскоплению, все-таки пышная обстановка великой матери с ее одетыми в восточные наряды жрецами, которые шествовали с главным евнухом во главе по городским улицам под звуки чужеземной музыки флейт и литавров, останавливаясь у каждого дома для сбора подаяний, и вообще вся чувственно-монашеская суета этих обрядов имели большое влияние на настроение умов и на воззрения народа. Результаты, к которым это привело, не заставили себя долго ждать и оказались слишком ужасны. По прошествии нескольких лет (568) [186 г.] до римских властей дошли сведения о самых возмутительных делах, совершавшихся под личиной благочестия: обычай устраивать тайные ночные празднества в честь бога Вакха, занесенный каким-