Речи
Речь по поводу возвращения Mарка Клавдия Марцелла
[В сенате, начало сентября 46 г. до н. э.]
Издание подготовили В. О. Горенштейн, М. Е. Грабарь-Пассек.
Издательство Академии Наук СССР. Москва 1962.
Перевод В. О. Горенштейна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34
Марк Марцелл (из плебейской ветви рода Клавдиев) во время гражданской войны был противником Цезаря. Как консул 51 г. он предложил в сенате, чтобы Цезарь был отозван из Галлии к 1 марта 49 г, что лишило бы его возможности заочно добиваться избрания в консулы на 48 г. и подвергло бы его опасности судебного преследования. Когда предложение Марцелла не было принято, то он предложил предоставить солдатам Цезаря, уже отслужившим свой срок, право оставить военную службу; наконец, консул резко выступил против Цезаря в вопросе о предоставлении прав римского гражданства жителям римских колоний, основанных Цезарем в Цисальпийской Галлии. Во время гражданской войны Метелл [Марцелл. — Прим.
В сентябре 46 г. тесть Цезаря Луций Писон намекнул в сенате на тяжелое положение изгнанника; Гай Марцелл, консул 50 г., двоюродный брат Марка, бросился Цезарю в ноги с мольбой о прощении, к которой присоединились сенаторы. Цицерон произнес дошедшую до нас речь, в которой он заранее благодарил Цезаря за возвращение Марцелла из изгнания. Диктатор удовлетворил просьбу сената. Марцелл выехал на родину лишь через 8 месяцев после упомянутого собрания сената и 23 мая 45 г. остановился в Пирее, где был принят своим бывшим коллегой по консульству Сервием Сульпицием Руфом. Вечером 26 мая он был убит в окрестностях Пирея при обстоятельствах, оставшихся неясными.
См. письма Fam., IV, 4 (CCCCXCII); 7 (CCCCCLXXXVII); 8 (CCCCLXXXVI); 9 (CCCCLXXXVIII); 10 (DXL); 11 (CCCCXCIII); 12 (DCXVIII); Att, XIII, 10, 3 (DCXXIX); XV, 9 (CCXV).
(I, 1) Долгому молчанию, которое я хранил в последнее время1, отцы-сенаторы, — а причиной его был не страх, а отчасти скорбь, отчасти скромность — нынешний день положил конец; он же является началом того, что я отныне могу, как прежде, говорить о том, чего хочу и что чувствую. Ибо столь большой душевной мягкости, столь необычного и неслыханного милосердия, столь великой умеренности, несмотря на высшую власть2, которой подчинено все, наконец, такой небывалой мудрости, можно сказать, внушенной богами, обойти молчанием я никак не могу. (2) Ведь коль скоро Марк Марцелл возвращен вам, отцы-сенаторы, и государству, то не только его, но также и мой голос и авторитет, по моему мнению, сохранены и восстановлены для вас и для государства. Ибо я скорбел, отцы-сенаторы, и сильно сокрушался из-за того, что такому мужу, стоявшему на той же стороне, что и я, выпала иная судьба, чем мне; и я не мог себя заставить и не находил для себя дозволенным идти нашим прежним жизненным путем после того, как моего соратника и подражателя в стремлениях и трудах, моего, так сказать, союзника и спутника у меня отняли. Поэтому и привычный для меня жизненный путь, до сего времени прегражденный, ты, Гай Цезарь, вновь открыл передо мной и для всех здесь присутствующих как бы поднял знамя надежды на благополучие всего государства.
(3) То, что я на примере многих людей, а особенно на своем собственном, понял уже раньше, теперь поняли все, когда ты, уступая просьбам сената и государства, возвратил им Марка Марцелла, особенно после того, как упомянул об обидах3; все поняли, что авторитет нашего сословия и достоинство государства ты ставишь выше своих личных огорчений или подозрений. А Марк Марцелл сегодня получил за всю свою прошлую жизнь величайшую награду — полное единодушие сената и твое важнейшее и величайшее решение. Из всего этого ты, конечно, поймешь, сколь большой хвалы заслуживает оказание милости, раз принятие ее приносит славу. (4) Но поистине счастлив тот, чье восстановление в правах доставит, пожалуй, всем не меньшую радость, чем ему самому; именно это выпало на долю Марка Марцелла справедливо и вполне по праву. В самом деле, кто превосходит его знатностью, или честностью, или рвением к самым высоким наукам, или неподкупностью, или какими-нибудь другими качествами, заслуживающими хвалы?
(II) Ни у кого нет такого выдающегося дарования, никто не обладает такой силой и таким богатством речи, чтобы, уже не говорю — достойно возвеличить твои деяния, Гай Цезарь, но о них рассказать. Но я утверждаю и — с твоего позволения — буду повторять всегда: ни одним из них ты не заслужил хвалы, превосходящей ту, какую ты стяжал сегодня. (5) Я мысленно нередко обозреваю все подвиги наших императоров, все деяния чужеземных племен и могущественнейших народов, все деяния знаменитейших царей и часто охотно повторяю, что все они — ни по величию стремлений, ни по числу данных ими сражений, ни по разнообразию стран, ни по быстроте завершения, ни по различию условий ведения войны — не могут сравняться с тобой и что поистине никто не смог бы пройти путь между удаленными друг от друга странами скорее, чем он был пройден, не скажу — твоими быстрыми переходами, но твоими победами4. (6) Если бы я стал отрицать величие всех этих деяний, охватить которое нет возможности ни умом, ни воображением, то я был бы безумцем; но все же есть нечто другое, более великое. Ведь некоторые люди, говоря о воинских заслугах, склонны их преуменьшать, отказывая в них военачальникам и приписывая их множеству людей, с тем, чтобы заслуги эти не принадлежали одним только императорам. И действительно, успеху военных действий сильно способствуют доблесть солдат, удобная местность, вспомогательные войска союзников, флоты, подвоз продовольствия, но наиболее важную долю в успехе, словно имея право на это, требует себе Судьба и чуть ли не всякую удачу приписывает себе5. (7) Но славы, недавно достигнутой тобой, ты, Гай Цезарь, поистине не делишь ни с кем. Слава эта, как бы велика она ни была, — а она, несомненно, неизмерима, — вся, говорю я, принадлежит тебе. Ни одной из этих заслуг не отнимут у тебя ни центурион, ни префект, ни когорта6, ни отряд конницы; более того, сама владычица дел человеческих — Судьба — разделить с тобой славу не стремится; тебе уступает ее она, всю ее признает твоей и тебе одному принадлежащей; ибо неосмотрительность никогда не сочетается с мудростью, случай не советчик тому, кому решать.
(III, 8) Ты покорил племена свирепых варваров неисчислимые, населяющие беспредельные пространства, обладающие неисчерпаемыми богатствами всякого рода, и все же ты одержал победу над тем, что, в силу своей природы и обстоятельств, могло быть побеждено; нет ведь такой силы, которую, как бы велика она ни была, было бы невозможно одолеть и сломить силой оружия. Но свое враждебное чувство победить, гнев сдержать, побежденного пощадить, поверженного противника, отличающегося знатностью, умом и доблестью, не только поднять с земли, но и возвеличить в его былом высоком положении7, — того, кто сделает это, я не стану сравнивать даже с самыми великими мужами, но признаю богоравным. (9) Твои всем известные воинские подвиги, Гай Цезарь, будут прославлять в сочинениях и сказаниях не только наших, но, можно сказать, и всех народов, молва о твоих заслугах не смолкнет никогда. Однако мне кажется, что, даже когда о них читаешь, они почему-то заглушаются криками солдат и звуками труб. Но когда мы слышим или читаем о каком-либо поступке милосердном, хорошем, справедливом, добропорядочном, мудром, особенно о таком поступке человека разгневанного (а гнев — враг разума) и победителя (а победа по своей сущности надменна и горда), то как пламенно восторгаемся мы не только действительно совершенными, но и вымышленными деяниями и часто начинаем относиться с любовью к людям, которых мы не видели никогда!
(10) Ну, а тебя, которого мы зрим перед собой, тебя, чьи помыслы и намерения, как мы видим, направлены на сохранение всего того, что война оставила государству, какими похвалами превозносить нам тебя, с каким восторгом за тобой следовать, какой преданностью тебя окружить? Стены этой курии, клянусь богом верности, сотрясаются от стремления выразить тебе благодарность за то, что этот достойнейший муж вскоре займет в ней место, принадлежащее его предкам и ему самому. (IV) А когда я вместе с вами только что видел слезы Гая Марцелла, честнейшего мужа, наделенного безмерной преданностью, мое сердце наполнили воспоминания обо всех Марцеллах, которым ты, сохранив жизнь Марку Марцеллу, даже после их смерти возвратил их высокое положение и, можно сказать, спас от гибели знатнейшую ветвь рода, от которой уже остались немногие.
(11) Итак, ты, по справедливости, можешь оценить этот день выше величайших и бесчисленных благодарственных молебствий от твоего имени8, так как это деяние совершено одним только Гаем Цезарем; прочие деяния, совершенные под твоим водительством, правда, тоже великие, но все же совершены при участии твоих многочисленных и великих соратников. В этом деле ты одновременно и военачальник, и соратник; именно оно столь величественно, что, хотя время и уничтожает твои трофеи9 и памятники (ведь нет ничего, сделанного руками человека, чего бы не уничтожило и не поглотило время), (12) молва об этой твоей справедливости и душевной мягкости будет с каждым днем расцветать все более и более, а все то, что годы отнимут от твоих деяний, они прибавят к твоей славе. Ты, несомненно, уже давно своей справедливостью и мягкосердечием одержал победу над другими победителями в гражданских войнах10; но сегодня ты одержал победу над самим собой. Боюсь, что слушатели мои не поймут из моих слов всего, что я думаю и чувствую; самое победу ты, мне кажется, победил, возвратив ее плоды побежденным. Ибо, когда по закону самой победы все мы должны были пасть побежденные, мы были спасены твоим милосердным решением. Итак, по всей справедливости непобедим ты один, ты, кем полностью побеждены и закон, и сила самой победы.
(V, 13) Теперь, отцы-сенаторы, посмотрите, как далеко Гай Цезарь идет в своем решении. Ведь все мы, которых некая злосчастная и гибельная для государства судьба толкнула на памятную нам войну, во всяком случае, — хотя мы и повинны в заблуждении, свойственном человеку, — все же от обвинения в преступлении освобождены. Когда Гай Цезарь, по вашему ходатайству, ради государства сохранил жизнь Марку Марцеллу; когда он возвратил меня и мне самому, и государству без чьего бы то ни было ходатайства11; когда он возвратил и им самим, и отчизне остальных виднейших мужей, о многочисленности и высоком положении которых вы можете судить даже по нынешнему собранию, то он не врагов ввел в Курию, но признал, что большинство из нас вступило в войну скорее по своему неразумию и ввиду ложного и пустого страха, чем из честолюбия и жестокости.
(14) Даже во время этой войны я всегда полагал, что нужно выслушивать мирные предложения, и всегда скорбел из-за того, что не только мир, но даже и речи граждан, требовавших мира, отвергались. Ведь сам я в гражданской войне никогда не принимал участия — ни на той, ни вообще на какой бы то ни было стороне, и мои советы всегда были союзниками мира и тоги, а не войны и оружия12. Я последовал за тем человеком из чувства долга как частное лицо, а не как государственный деятель, моим благодарным сердцем настолько владела верность воспоминаниям13, что я, не только не движимый честолюбием, но даже не питая надежды, вполне обдуманно и сознательно шел как бы на добровольную гибель. (15) Этого своего образа мыслей я ничуть не скрывал: ведь я и среди представителей нашего сословия, еще до начала событий, высказал многое в защиту мира, да и во время самой войны подал за это же свой голос даже с опасностью для жизни. Ввиду этого никто не будет столь несправедлив в оценке событий, чтобы усомниться в тех побуждениях, которыми Цезарь руководился в этой войне, раз он тотчас же признал нужным сохранить жизнь тем, кто хотел мира, в то время как его гнев против других был сильнее. И это, пожалуй, было ничуть не удивительно, пока еще не был ясен исход войны и было переменчиво военное счастье; но тот, кто, достигнув победы, благосклонен к тем, кто хотел мира, тем самым открыто заявляет, что он предпочел бы вообще не сражаться, чем оказаться победителем14.
(VI, 16) Именно в этом я и ручаюсь за Марка Марцелла; ибо наши взгляды совпадали всегда — во времена мира и во время войны. Сколько раз и с какой глубокой скорбью смотрел я, как он страшился и высокомерия определенных людей, и жестокости самой победы! Тем более по сердцу должно быть твое великодушие, Гай Цезарь, нам, видевшим все это; ведь ныне надо сравнивать не цели одной воюющей стороны с целями другой, а победу одной стороны с победой другой! (17) Мы видели, что по окончании сражений твоей победе был положен предел; меча, выхваченного из ножен, в Риме мы не видели. Граждан, которых мы потеряли, поразила сила Марса, а не ярость победы, так что никто не станет сомневаться в том, что Гай Цезарь, если бы мог, многих вызвал бы из подземного царства, так как из числа своих противников он сохраняет жизнь всем, кому только может. Что касается другой стороны, то я скажу только то, чего все мы опасались: их победа могла бы оказаться безудержной в своей ярости15. (18) Ведь некоторые из них угрожали не только людям, взявшимся за оружие, но иногда даже и тем, кто стоял в стороне; они говорили, что надо думать не о наших воззрениях, а о том, где кто был, так что мне, по крайней мере, кажется, что, даже если бессмертные боги и покарали римский народ за какое-то преступление, побудив его к такой большой и столь плачевной гражданской войне, то они, либо уже умилостивленные, либо, наконец, удовлетворенные, всю надежду на спасение связали с милосердием победителя и с его мудростью.
(19) Радуйся поэтому своему столь исключительному благополучию и наслаждайся как своей счастливой судьбой и славой, так и своими природными дарованиями и своим образом жизни; именно в этом величайшая награда и удовольствие для мудрого человека. Когда ты станешь припоминать другие свои деяния, ты, правда, очень часто будешь радоваться своей доблести, но все же, главным образом, своей удачливости16; однако сколько бы раз ты ни подумал о нас, которых ты захотел видеть в государстве рядом с собой, столько же раз ты подумаешь и о своих величайших милостях, о своем необычайном великодушии, о своей исключительной мудрости. Я осмеливаюсь назвать все это не только высшими благами, но даже, бесспорно, единственными, имеющими ценность. Ибо так велика блистательность истинных заслуг, а величие духа и помыслов обладает столь великим достоинством, что именно это кажется дарованным Доблестью, а все прочее — предоставленным Судьбой. (20) Поэтому неустанно сохраняй жизнь честным мужам, а особенно тем из них, которые совершили проступок не по честолюбию или по злонамеренности, а повинуясь чувству долга, быть может, глупому, но во всяком случае не бесчестному, так сказать, воображая, что приносят пользу государству. Ведь не твоя вина, если кое-кто тебя боялся; наоборот, твоя величайшая заслуга в том, что тебя — и они это почувствовали — бояться было нечего.
(VII, 21) Перехожу теперь к твоей важнейшей жалобе и к твоему тягчайшему подозрению, которое следует принять во внимание и тебе самому, и всем гражданам, особенно нам, которым ты сохранил жизнь. Хотя подозрение это, надеюсь, ложно, все же я ни в коем случае не стану умалять его важности. Ибо твоя безопасность — наша безопасность, так что — если уж надо выбирать одно из двух — я бы скорее хотел показаться чересчур боязливым, чем недостаточно предусмотрительным. Но разве найдется такой безумец? Не из числа ли твоих близких? Впрочем, кто принадлежит тебе в большей мере, чем те, кому ты, нежданно-негаданно, возвратил гражданские права? Или из числа тех, кто был вместе с тобой? Едва ли кто-нибудь обезумеет настолько, чтобы для него жизнь его вождя, следуя за которым, он достиг всего, чего желал, не была дороже его собственной. Или же, если твои сторонники ни о каком злодеянии не помышляют, надо принимать меры, чтобы его не задумали недруги? Но кто они? Ведь все те, которые были, либо потеряли жизнь из-за своего упорства17, либо сохранили ее благодаря твоему милосердию, так что ни один из недругов не уцелел, а те, которые были, — твои лучшие друзья. (22) Но все же, так как в душе человека есть очень глубокие тайники и очень далекие закоулки, то мы все же готовы усилить твое подозрение; ведь мы одновременно усилим твою бдительность. Ибо кто столь не осведомлен в положении вещей, столь неопытен в делах государства, кто всегда столь беспечно относится и к своему и к общему благополучию, чтобы не понимать, что его собственное благополучие основано на твоем и что от твоей жизни зависит жизнь всех людей? Со своей стороны, дни и ночи думая о тебе, — а это мой долг — я, во всяком случае, страшусь случайностей в жизни человека, сомнительного исхода болезней и хрупкости нашей природы и скорблю из-за того, что в то время как государство должно быть бессмертно, оно держится на дыхании одного смертного18. (23) Но если к случайностям, которым подвержен человек, и к непрочности его здоровья прибавятся преступные сговоры, то можем ли мы поверить, чтобы кто-либо из богов, даже если бы пожелал, смог помочь государству.
(VIII) Тебе одному, Гай Цезарь, приходится восстанавливать все то, что, как ты видишь, пострадало от самой войны и, как это было неизбежно, поражено и повержено: учреждать суд, восстанавливать кредит, обуздывать страсти19, заботиться о грядущих поколениях20, а все то, что распалось и развалилось, связывать суровыми законами. (24) Во время такой тяжелой гражданской войны, когда так пылали сердца и пылали битвы, не было возможности оградить потрясенное государство от потери многих знаков своего величия и устоев своего строя, каков бы ни был исход войны; и оба военачальника, взявшиеся за оружие, совершили многое такое, чему они, нося тоги21, воспрепятствовали бы сами. Теперь тебе приходится залечивать все эти раны войны, врачевать которые, кроме тебя, не может никто.
(25) И вот я, хоть и не хотелось мне этого, услыхал знакомые нам твои прекраснейшие и мудрейшие слова: «Я достаточно долго прожил как для законов природы, так и для славы». Достаточно, быть может, для законов природы, если ты так хочешь; добавлю также, если тебе угодно, и для славы, но — и это самое важное — для отчизны, несомненно, мало. Поэтому оставь, прошу тебя, эти мудрые изречения ученых людей о презрении к смерти; не будь мудрецом, так как нам это грозит опасностью. Ибо я не раз слыхал, что ты слишком часто говоришь одно и то же, что ты прожил достаточно [для себя]. Верю тебе, но я был бы готов это слушать, если бы ты жил для себя одного, вернее, только для себя одного родился. Благополучие всех граждан и все государство зависят от твоих деяний; ты настолько далек от завершения своих величайших дел, что еще не заложил и основ того, что задумал22. Неужели ты установишь предел для своей жизни, руководствуясь не благом государства, а скромностью своей души? Что если этого недостаточно даже для славы? А ведь того, что ты жаждешь ее, ты, сколь ты ни мудр, отрицать не станешь. (26) «Разве то, что я оставлю, — спросишь ты, — будет недостаточно великим?» Да нет же, этого хватило бы для многих других, но этого мало для одного тебя. Каковы бы ни были твои деяния, их мало, когда есть что-либо более важное. Но если твои бессмертные деяния, Гай Цезарь, должны были привести к тому, чтобы ты, одержав над противниками полную победу, оставил государство в таком состоянии, в каком оно находится ныне, то, прошу тебя, берегись, как бы внушенная тебе богами доблесть не вызвала только восхищение тобой лично, а подлинной славы тебе не принесла; ведь слава — это блистательная и повсюду распространившаяся молва о великих заслугах перед согражданами, или перед отечеством, или перед всеми людьми.
(IX, 27) Итак, вот что выпало тебе на долю, вот какое деяние тебе остается совершить, вот над чем тебе надо потрудиться: установить государственный строй и самому наслаждаться им в условиях величайшей тишины и мира. Вот когда ты выплатишь отчизне то, что ты ей должен, и удовлетворишь законам самой природы, пресытившись жизнью, тогда и говори, что ты прожил достаточно долго. Что вообще означает это «долго», заключающее в себе представление о каком-то конце? Когда он наступает, то всякое испытанное наслаждение уже лишено ценности, так как впоследствии уже не будет никакого23. Впрочем, твоя душа никогда не удовлетворялась теми тесными пределами, которыми природа ограничила нашу жизнь; душа твоя всегда горела любовью к бессмертию. (28) И твоей жизнью поистине надо считать не эту вот, связанную с телом и дыханием; твоя жизнь — эта та, повторяю, та, которая останется свежей в памяти всех грядущих поколений, которую будут хранить потомки и сама вечность всегда будет оберегать. Той жизни ты и должен служить, перед ней ты и должен себя проявить; она видит уже давно много изумительного; теперь она ожидает и того, что достойно славы.
Потомки наши, несомненно, будут поражены, слыша и читая о тебе как о полководце и наместнике, о Рейне, об Океане, о Ниле, о сражениях бесчисленных, о невероятных победах, о памятниках, об играх для народа, о твоих триумфах. (29) Но если этот город не будет укреплен твоими решениями и установлениями, то твое имя будет только блуждать по всему миру, но постоянного обиталища и определенного жилища у него не будет. Также и среди будущих поколений возникнут большие разногласия (как это было и среди нас): одни будут превозносить твои деяния до небес, другие, пожалуй, найдут в них что-либо достойное порицания и особенно в том случае, если ты на благо отчизне не потушишь пожара гражданской войны; если же ты сделаешь это, то первое будут объяснять велением рока, а второе — приписывать твоей мудрости. Поэтому трудись для тех судей, которые будут судить о тебе через много веков и, пожалуй, менее лицеприятно, чем мы; ибо они будут судить и без любви, и без пристрастия, и без ненависти и зависти. (30) Но даже если это для тебя тогда уже не будет иметь значения, как некоторые [ложно] думают, то ныне для тебя, несомненно, важно быть таким, чтобы твою славу никогда не могло омрачить забвение.
(X) Различны были желания граждан, расходились их взгляды; наши разногласия выражались не только в образе мыслей и в стремлениях, но и в вооруженных столкновениях и походах; царил какой-то мрак, происходила борьба между прославленными полководцами. Многие не знали, чье дело правое; многие не знали, что́ им полезно, многие — что́ им подобало; некоторые — даже что́ было дозволено. (31) Государство пережило эту злосчастную и роковую войну; победил тот, кто был склонен не разжигать свою ненависть своей удачей, а смягчать ее своим милосердием, тот, кто не был склонен признать достойными изгнания или смерти всех тех, на кого был разгневан. Одни свое оружие сложили24, у других его вырвали из рук. Неблагодарен и несправедлив гражданин, который, избавившись от угрозы оружия, сам остается в душе вооруженным, так что даже более честен тот, кто пал в бою, кто отдал жизнь за свое дело. Ибо то, что кое-кому может показаться упорством, другим может показаться непоколебимостью. (32) Но ныне все раздоры сломлены оружием и устранены справедливостью победителя; остается, чтобы все те, кто обладает какой-то долей, не говорю уже — мудрости, но даже здравого смысла, были единодушны в своих желаниях. Мы можем быть невредимы только в том случае, если ты, Гай Цезарь, будешь невредим и верен тем взглядам, которых ты держался ранее и — что особенно важно — держишься ныне. Поэтому все мы, желающие безопасности нашей державы, убеждаем и заклинаем тебя заботиться о своей жизни и благополучии, все мы (скажу также и за других то, что чувствую сам) обещаем тебе — коль скоро ты думаешь, что следует чего-то опасаться, — не только быть твоей стражей и охраной, но также и заслонить тебя своей грудью и своим телом.
(XI, 33) Но — дабы моя речь закончилась тем же, с чего она началась, — все мы выражаем тебе, Гай Цезарь, величайшую благодарность и храним в своих сердцах еще бо́льшую. Ведь все чувствуют то же, что мог почувствовать и ты, слыша мольбы и видя слезы всех присутствующих. Но так как нет необходимости, чтобы каждый встал и высказался, то все они, несомненно, хотят, чтобы это сказал я; для меня же это в некоторой степени необходимо; ибо то, что мы должны чувствовать после того, как Марк Марцелл тобой возвращен нашему сословию, римскому народу и государству, то, как я понимаю, мы и чувствуем. Ибо я чувствую, что все радуются не спасению одного человека, а нашему общему спасению.
(34) Мое расположение к Марку Марцеллу всегда было известно всем людям, я уступал в нем разве только Гаю Марцеллу, его лучшему и преданнейшему брату, а кроме него, конечно, никому; оно проявлялось в моем беспокойстве, заботе, тревоге в течение всего того времени, пока мы не знали, будет ли Марк Марцелл восстановлен в правах. В настоящее время я, избавленный от великих забот, тягот и огорчений, несомненно, должен заявить о нем. Поэтому я, воздавая тебе благодарность, Гай Цезарь, говорю: после того, как ты не только сохранил мне жизнь, но и возвеличил меня, ты — я считал это уже невозможным — неисчислимые милости, оказанные мне тобой, своим последним поступком великолепно увенчал.
ПРИМЕЧАНИЯ