Санкт-Петербург, типография Императорской Российской Академии, 1834, часть I.
Переведены с Латинского Императорской Российской Академии Членом Александром Никольским и оною Академиею изданы.
От ред. сайта: серым цветом в квадратных скобках нами проставлена нумерация глав согласно латинскому тексту. Постраничная нумерация примечаний заменена на сквозную. Орфография, грамматика и пунктуация оригинального перевода редактированию и осовремениванию практически не подвергались (за исключением устаревших окончаний и слитного или раздельного написания некоторых слов).
Prooem. | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 |
I | 1 2 3 … 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 … |
II | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 … 12 13 14 15 16 … 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 |
III | 1 2 3 4 … 6 7 8 9 10 11 12 13 14 … 17 … 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 … 37 38 39 40 … 42 43 44 45 46 47 48 49 50 … 53 54 55 56 57 … 61 … 77 … 81 … 84 … 98 … 107 … |
IV | 1 2 3 4 5 6 7 8 … 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 |
V | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 |
с.410
[VI. praef. 1.] Первоначально предпринял я труд сей в твое, Викторий Марцелл, угождение; к тому присоединилось после и желание быть несколько полезным благонравному юношеству; ныне же, по возложенной на меня должности, почти принужден был усугубить мою ревность и тщание. Однако признаюсь, что и сладостная мысль споспешествовать воспитанию сына имела в сем немалое участие, сына, который, по превосходным ума своего качествам, с.411 заслуживал таковое внимание и попечительность от родителя: мне казалось, что оставляю ему самую лучшую часть наследства, [2] и что он, ежели бы угодно было судьбе пресечь мои дни прежде, как то следовало бы по естественному течению и сходно моим желаниям, имел бы всегда в отце своем наставника. Но, когда денно и нощно трудился я о приведении в действо моего намерения, опасаясь, чтобы смерть не помешала мне окончить начатое, судьба так неожиданно поразила меня, что плод трудов моих меньше всех мне полезным остался. Ибо, к усугублению сердечной раны, потерял сына, который подавал о себе великую надежду, и в котором полагал я все утешение моей старости1.
[3] Итак, что я буду ныне делать? И к чему употреблю мои дарования, о которых не благоволят боги? И действительно, когда приступил я сочинять книгу, известную ныне под заглавием: О причинах испорченного Красноречия, был поражен подобным же ударом. Почто не предал я тогда сего сочинения и других бумаг, свидетельствующих о некоторых сведениях в Словесности, почто не с.412 предал пламени, столь преждевременно внутренность мою на костре пожиравшему? Лучше было бы не обременять остатка окаянных дней моих новыми заботами. [4] Ибо какой добрый родитель простит мне, что еще имею рвение продолжать ученые занятия? Кто не возненавидит твердости духа моего, ежели, пережив всех моих кровных, употреблю слово мое на иное что, а не на оплакивание моей участи? Неумолимая смерть сперва похитила у меня мать детей моих, которая, произведя на свет двух сыновей, на осмьнадцатом году своего возраста скончалась, хотя в мучительных страданиях, но скончалась счастливою. [5] Конечно и сей один удар был для меня столько чувствителен, что никакое благополучие в свете не могло облегчить моего жребия. Ибо, украшена быв всеми добродетелями наилучшей супруги, кончиною своею нанесла супругу неизлечимую рану; а судя по юным летам, особливо в сравнении с моими, могла и сама почитаться детищем сетующего по ней родителя. [6] Я утешался однако хотя тем, что детей по себе оставила: и, в сем случае жестокая, сама желала, чтоб Небо, сохранив жизнь мою, сократило дни ее для избежания величайших горестей.
Младший из сыновей, едва достигнув пятилетнего возраста, последовал за своею матерью. с.413 Потеря сия едва не свела и меня во гроб. [7] Я не тщеславлюсь своим несчастием, и не хочу увеличивать причины слез моих: о когда бы можно было уменьшить оную! Но как могу забыть красоту лица его, приятность речи, живость ума, коего искры, несмотря на детские лета, уже приметны были; возвышенность души, в таком возрасте едва вероятную, которая и в чуждом детище привлекла бы любовь мою. [8] А чтоб еще чувствительнее были для меня удары судьбы, он оказывал ко мне особенные ласки и привязанность, предпочитал меня своим кормилицам, бабке, его воспитывавшей, словом, всем, кои за ним ходили. [9] Почему я начинал с некоторого времени уже не столько терзаться скорбию о потере наилучшей и достойнейшей матери. Ибо ежели должно мне жаловаться на участь свою, то надлежит еще радоваться, что она не вкусила величайшей для материнского сердца горести.
После сего оставался еще сын мой, Квинтилиан, на которого полагал всю надежду и радость мою: и действительно он мог служить мне сильным утешением. [10] Ибо не цветы, как младший брат, но уже совершенно образовавшиеся плоды, начал показывать, переступив на десятый год возраста. Клянусь моими несчастиями, моею злополучною с.414 чувствительностью, тенью любезнейшего сына, тем священным предметом моей скорби, клянусь, что видел в нем непринужденное расположение к наукам, какового я, при всей моей опытности, ни в ком не нахаживал (то же скажут и его учители): но и такую честность, такое благочестие, такое добродушие и тихость, что надлежало уже мне страшиться нанесенного мне удара; ибо справедливо всеми замечено, что скоровременная зрелость не надежна; и, не знаю, какая то неприязненная судьба всегда разрушает великие надежды, дабы человек не выходил из-за пределов, ему назначенных. [11] В нем находились все, даже случайные качества: ясность и приятность голоса, любезный вид лица, и удивительная способность изъясняться на двух языках, как будто бы они оба были для него природные. Но это подавало еще надежду в будущем. Всего же более замечались в нем душевные дары: твердость, основательность, даже мужество против ужаса и страданий. Ибо с каким терпением, к великому удивлению врачей, сносил он тяжкую осмимесячную болезнь! Как утешал меня при последних часах жизни своей! Даже и в самом бреду своем говорил только о Словесности.
[12] О тщетная и суетная надежда! О мой любезный сын! Твои ли глаза видел я с.415 закрывающиеся, тебя ли видел испускающего последнее дыхание? Твое ли хладное и омертвелое тело мог обнять, и не умер от горести. Я достоин претерпеваемых мною мучений и помышлений, денно и нощно меня волнующих. [13] Тебя усыновил Консул, тебя назначил себе зятем Претор, твой дядя со стороны матери; ты долженствовал наследовать все почести отца твоего; в тебе все надеялись видеть восстановителя Аттического Красноречия, и я, отец бездетный, потеряв тебя, осужден жить только для страданий. И, ежели не привязанность к жизни, то конечно страдание в продолжение остальной моей жизни, отмстит за тебя. Ибо напрасно складываем на судьбу все наши несчастия: всяк себя вини, что долго страждет. [14] Но мы еще живы; а посему и нужно придумать, как провлачить до конца дни свои: надлежит положиться на совет Мудрых, кои единственным в бедах утешением почитали занятие в науках.
Но ежели скорбь, ныне меня удручающая, несколько утолится временем, и допустит обратиться на спокойнейшие мысли, смею справедливо надеяться, что не поставится мне в вину некоторое в предпринятом труде моем замедление. Ибо кто будет удивляться, что такое упражнение только отложено на время, с.416 когда надобно более дивиться, почему оно вовсе не оставлено? [15] И если в продолжении сего сочинения, которое начал, не быв еще в столь горестных обстоятельствах, приметится меньше чистоты и блеску, да припишется не неискусству или невежеству, но злому року моему, который силы ума моего, сколь ни посредственны они были, хотя не истребил, однако ослабил. Но восстанем с бо́льшим упорством против судьбы; ибо сколь трудно нам ее переносить, столь удобно презирать. Она все жестокости против меня истощила: все отняла, и привела меня в прискорбную, правда, но уже надежную от сих зол безопасность. [16] По крайней мере, труд мой заслуживает, кажется, более внимания потому, что мы его отнюдь не для собственной выгоды продолжаем: он принесет пользу другим, если только принесть ее может. Моя участь такова, что, как имение мое, так и сия приготовляемая книга, достанется в наследство посторонним людям.
с.417
[VI. 1. 1] Мы остановились на окончании речи, которое иные повторением сказанного, другие заключением называют. Оно бывает двоякого рода: одно состоит в вещах, другое в чувствованиях.
I. Повторение и собрание вещей, а у нас некоторым исчислением называемое, способствует судье приводить на память все с.418 преждесказанное, и в то же время целое дело пред глаза полагает, и совокупностью многих доказательств, из которых каждое порознь не так сильно, производит разительнейшее действие. [2] Сие повторение должно быть самое краткое, и заключать в себе только главные статьи дела. Ибо, ежели в нем распространимся, тогда уже не исчисление частей, а как бы другая речь выйдет. Но повторять вещи надлежит с некоторою силою; для сего потребны приличные предмету мнения и разные обороты через посредство фигур: поелику нет ничего несноснее, как простое и, так сказать, голое повторение, которое показывает явную недоверчивость к памяти судей. [3] Есть множество таких оборотов, кои с пользою употреблены быть могут. Цицерон (7. Verr. 135) показал прекрасный образец сего, когда, обратясь к Верресу, вопрошает его: Ежели бы отец твой был твоим судьею, что бы отвечал он, когда бы ему сие доказано было? И потом присовокупляет исчисление доказательств. И в другом месте (7. Verr. 183) призывая богов, исчисляет храмы их, сим Претором ограбленные… […]
[7] Сей только род Эпилогов или Заключений известен был многим из Греков, и даже всем почти Философам, кои писали о Красноречии. Я полагаю причиною сему то, что в с.419 Афинах через нарочного пристава воспрещалось Оратору возбуждать страсти. В рассуждении же Философов, я нимало не удивляюсь: они почитали страсти за порок; следовательно, возбуждать их в душе судьи было, по мнению их, противно нравственности, и непристойно честному человеку употреблять порочные средства. Однако они должны признаться, что и к сему пособию прибегать нужно там, где истина, справедливость и общественное благо иначе верх одержать не могут.
[8] Впрочем, все соглашались, что Эпилог, или сокращенное повторение, может с пользою быть употребляемо и в других частях речи, когда дело бывает или многосложно, или великим числом доводов наполнено. Напротив, нет надобности и доказывать, что в тех делах, кои сами по себе кратки и просты, оное совсем не нужно. Когда же такое повторение необходимо, то и обвинитель и защитник равно прибегать к нему могут.
[9] II. Те же самые чувствования в слушателях производить тот и другой имеет право: однако обвинитель должен быть воздержнее и умереннее, нежели защитник. Ибо первому возбуждать, раздражать, а второму преклонять и смягчать судей приличнее. Иногда же и обвинитель возбуждает жалость, оплакивая с.420 несчастное положение лица, за которое требует отмщения; и обвиняемый возбуждает в судьях гнев и негодование, жалуясь сильно на клевету или умышленный заговор неприятелей, к пагубе его соединившихся. Итак, прежде всего надобно различить сии разносторонние пособия, которые употребляются, как я сказал, равно и в Приступе, и в Заключении, но в последнем с большею вольностью и силою. [10] Ибо преклонение судей в нашу пользу делается в начале скромнее и осторожнее: тогда довольно и того, что нам говорить дозволено, и что целая речь остается, где можем излагать мысли наши по своему намерению. В Заключении же надлежит утвердить судью в его добром к нам расположении, тем паче, что мы уже оканчиваем здесь речь свою, а с тем вместе и все свои доказательства. [11] Итак, обе стороны равно могут склонять судью и в свою пользу, и во вред соперника; следовательно и возбуждать и умягчать страсти. И можно вкратце постановить общим правилом для обеих сторон, чтоб Оратор, представив себе всю сущность тяжебного дела, старался вникнуть, что́ в нем действительно находится благоприятного или ненавистного, жалостного или отвратительного, или таковым показаться может, и в заключение свое вносить то, что́ могло бы с.421 сделать наиболее впечатления в нем самом, ежели бы он сам был судьею. Но рассмотрим каждую статью особенно.
[12]
[14] Возбуждать негодование, ненависть, гнев, свободнее можно в Заключении, нежели во с.422 всякой другой части речи. Сила или знаменитость обвиняемого рождает в судье зависть, гнусность поступка его возбуждает ненависть, а непочтительностью его возжигается гнев, если он будет упрям, высокомерен, самонадеятелен: против такового не только действие и слово, но даже одежду, лицо, взгляд можно обратить, как некое оружие к его опровержению. Оратор, обвинявший Коссуциана Капитона, весьма удачно употребил подобное обстоятельство в свою пользу, сказав: Он краснеет; ибо стыдится, что боится Цезаря.
[15] Однако лучшее для обвинителя средство возбуждать страсти состоит в том, чтобы представить дело, о коем доносит, в виде ужасном и, сколько можно, в самом жалостном.
Омерзение увеличивается от следующих обстоятельств: что́ сделано, от кого, против кого, с каким намерением, в какое время, где, каким образом; они могут служить неисчерпаемым источником для разных выводов. [16] Жалуемся ли на личное оскорбление? Прежде изъясняем, в чем состоит оное: потом разбираем, кто и какого состояния оскорбленный, человек старый, или малолетний, честный или почтенный по оказанным отечеству заслугам. Наконец, описываем того, с.423 кто нанес оскорбление: то есть, подлый и презренный, или напротив, человек сильный и знатный, или такой, от коего наименее ожидать сего надлежало; замечаем еще, если случилось то в какой-либо день торжественный, или в такое время, как подобное же насилие преследуемо было судебным порядком, или во время общественного бедствия: также где оное происходило, в театре, в храме или в народном собрании. [17] Не есть ли то последствием ошибки или гнева; в последнем случае скажем, что гнев сей был неправедный; ибо оскорбленный защищал отца или приятелей, что он был обидчику сотребователем почестей; или доказываем, что сей последний хотел покуситься на важнейшее, нежели что сделал. А еще более придает гнусности деянию образ или способ, каким оно произведено; например, если удар нанесен тяжкий, или безмерно оскорбительный: так Демосфен возбуждает негодование против Мидия, извлекая доказательства свои и от пораженной части тела2, и от вида оскорбителя, и от его телодвижения, каковым сопровождалась обида. [18] Умерщвлен ли человек? Здесь разбирается, железом ли, огнем, ядом, одним ли ударом с.424 или многими, вдруг ли умер или в продолжительных мучениях.
Обвинитель часто возбуждает сострадание, или представляя горестное положение защищаемого, своего истца, или изображая будущую участь детей его и родственников. [19] Может подвигнуть судей на жалость изображением будущего, и представляя последствия, какие могут произойти, если таковые обиды и насилия останутся без наказания: надлежит бежать из города, оставить имущество, и претерпевать все, на что ни вздумает неприятель против нас покуситься.
[20] Но чаще стараться должен обвинитель отвращать судью от сострадания к обвиняемому, и настоятельно убеждать к справедливому суждению. Здесь можно сказать, что знаем, что может отвечать на сие наш соперник. Ибо тем внушается судьям предосторожность от обольщения, а у ответчика отнимется пособие, и уже то, что было прежде сказано обвинителем, в устах ответчика будет неновое… Иногда можно внушать судьям, что им надлежит отвечать, когда бы потребовался от них отчет в произнесенном приговоре. Это есть некоего рода повторение.
[21]
[23] Но, при защищении обвиняемого, всего полнее возбуждать сострадание, которое не только преклоняет судью на нашу сторону, но часто заставляет проливать слезы в знак внутреннего умиления. Таковое действие производим, если живо представим все, что претерпел обвиняемый, или что он теперь претерпевает, или что постигнет его, когда осужден будет: а сие еще более подкрепится, если изобразим, из какого блистательного состояния с.426 в какую бездну зол низвергнется. [24] При сем не без пользы ссылаемся на лета, пол, на его любезнейшие залоги, то есть, на детей, родителей, родственников, приближенных. Все сие различным образом излагается. Иногда и сам защитник вводит здесь собственное лицо свое, как делает Цицерон, говоря за Милона: О как я беден, как я несчастен ! Ты, Милон, чрез сих же самых судей мог возвратить меня в отечество, а я чрез них удержать тебя в отечестве не могу? И особенно, когда самому обвиняемому неприлично, как то и в сем случае, употреблять пред судьями просьбы от своего лица. [25] Ибо для кого показалось бы сносно, если бы Милон, умоляя о прощении себя в деле уголовном, признался, что убил человека знатной породы, и убил его непротивозаконно, справедливо? Почему Цицерон обратил на него уважение за его великодушную как бы о себе беспечность, и принял сам на себя лицо умоляющего.
Здесь-то особенно полезны Заимословия, то есть, речи, какие влагаем в уста посторонних лиц, и какие приличны истцу и защитнику. Существа даже бессловесные могут трогать, когда или к ним речь свою обращаем, или их говорящими представляем. Однако лица, от коих слова заимствуем, производят с.427 бо́льшее впечатление. [26] Ибо тогда судье показаться может, что слышит он не человека, оплакивающего чужое несчастье, но будто внемлет слова и вздохи того несчастливца, коего и безгласное присутствие одно исторгает иногда слезы. И ежели жалоба в собственных устах угнетенного бывает чувствительнее, то и мы делаем больше впечатления, когда речь наша походит на собственное его изъяснение. От того-то на театре те же слова, то же произношение поражает нас более под личиною. [27] Посему и Цицерон, хотя Милону в уста не влагает никаких просьб, а обращает на него соучастие, более выхваляя его твердость духа, однако, под именем его, произносит и слова и жалобы, приличествующие великодушному мужу: О тщетно предпринятые труды мои! О обманчивая надежда! О суетные мои помышления!
Однако изложение жалоб отнюдь не должно быть длинно; и не без причины сказано: Ничто так скоро не сохнет, как слезы. [28] И действительно, ежели и истинные скорби утоляются от времени, то конечно скорее исчезнет образ заимствованной Оратором печали и горести: продолжением жалоб утомляется слушатель, и от первого движения сострадания переходит к рассудку. [29] Итак, да не попустим с.428 остывать сему чувствованию, когда внушим оное до высочайшей степени: нельзя надеяться, чтоб о чужом горе кто-либо долго плакал. И потому как в других частях, так наипаче в сем месте, речь должна быть не только повсюду равно выдерживаема, но и увеличиваться в силе, по мере продолжения: ибо когда последующее не подкрепляется прежде сказанным, то уже кажется, ослабляет оное; и чувствование удобно истребляется, когда хоть немного охладится.
[30] III. Но не только словами возбуждаем соболезнование; но иногда и некоторыми действиями: отчего вошло в обычай, что при случаях, грозящих опасностью быть осужденными, лично представляем самих подсудимых с печальным лицом и в небрежной одежде, или их детей и других родственников; мы видим, что со своей стороны и обвинители, то показывают меч, обагренный кровью, то вынятые из ран кости, то окровавленную одежду, то развязывают раны, то обнажают изувеченное тело. [31] Такие предметы так сильно поражают, что мы представляем себе преступление, как бы в нашем присутствии совершившимся. Так показанная окровавленная тога К. Цезаря привела в бешенство народ Римский. Уже все знали, что он убит; с.429 и тело его уже на смертном одре лежало: но обагренная кровью одежда так живо представила в умах образ злодеяния, что Цезарь казался не мертвым, а как будто еще умирающим под ударами заговорщиков.
[32] При всем том не одобряю, что, как я сам видел, вешают над статуей Юпитера картину, изображающую деяние виновного, дабы тем возбудить в судьях ужас и негодование3. Какое ребячество в таком Ораторе, который подумает, что сие немое изображение лучше подействует, нежели речь его!
[33] Печальная же одежда, прискорбный и унылый вид подсудимого и его приближенных, многим помогали так, как и просьбы и умоления способствовали иногда к оправданию виновного. Это я знаю по опыту. Почему не бесполезно призывать милосердие их, заклиная именами дражайших залогов, каковы суть дети, супруга, родители, если их имеет; заклиная даже именем богов, что́ обыкновенно почитается за знак чистой совести; [34] наконец, припадая к ногам и обнимая колена, если только лицо и состояние обвиняемого то дозволят. Ибо есть деяния, которые с таким же мужеством с.430 защищать должно, с каким они произведены были. Однако ж, оберегая уважение и достоинство подсудимого, надобно остерегаться, чтоб излишнею самонадеянностью и беспечностью не оскорбить судей.
[35] Сие служило некогда самым сильным пособием для Оратора. Цицерон (Pro Mur. 79), особенно употребив оное, защитил Луция Мурену против важных обвинителей. Ибо уверил собрание, что при настоящем положении Республики, нет ничего полезнее, как назначенным Консулам, в числе коих был и Мурена, вступить в свои должности накануне Январских календов. Такое пособие защищать подсудимых в наше время, когда правление Государственных дел лежит на попечении одного Императора, и когда никакой опасности для общества от судебных приговоров произойти не может, уже места совсем почти не имеет.
[36] Я говорил доселе об обвинителях и обвиняемых по делам уголовным; поелику в сих только случаях нужно сильное движение страстей. Но и тяжбам частным есть приличный способ оканчивать речь свою по правилам, мною показанным: можно в заключении и исчислять кратко все доводы, и возбуждать в судьях жалость, если дело идет о с.431 состоянии или чести тяжущегося. В спорах же частных и маловажных прибегать к таким усильным и чрезвычайным средствам было бы то же, что давать лицо и обувь Геркулеса малому ребенку.
[37] Нельзя пропустить без замечания и того, что в Эпилогах или Заключениях успех, по моему мнению, весьма много зависит от ловкости или неловкости, с какою применяются к Оратору участвующие в деле лица. Ибо от их неискусства, грубости, упрямства и безобразия иногда все хладеет: все сие предупредить всеми мерами стараться надлежит. [38] Я часто видал таких, кои вопреки своему защитнику, остаются неподвижны без всякой на лице перемены, или не вовремя и не кстати улыбаются, или каким-нибудь телодвижением и самим взглядом своим смех возбуждают, и особливо, когда действие походит несколько на театральное.
[39] Однажды защитник малолетней девочки, называвшейся сестрою такого человека, который ее в родство к себе не принимал (в чем и тяжба состояла), перенес сию девочку на противостоявшие скамьи, с тем намерением, чтоб при окончании речи его бросилась в объятия брата: но сей, будучи от нас о том предварен, вышел из собрания. Тогда с.432 Оратор, впрочем муж довольно искусный, онемел от нечаянности случая, и со стыдом поставил свою девочку на прежнее место.
[40] Другой, говоря за молодую вдову, думал произвести разительное впечатление, представив собранию изображение ее супруга: но тем возбудил к неоднократному смеху. Ибо те, коим поручено было оное показать в свое время, не зная, что такое Эпилог или Заключение, выставляли его каждый раз, как Оратор к ним обращался; а когда напоследок изображение восковое в виде дряхлого старика пред всеми открылось, то и прочие части речи цену свою потеряли.
[41] Не безызвестно также, что случилось с Гликоном. Он привел с собою в суд малолетнего ребенка, дабы воплем и слезами его воспользоваться в свое время. Но когда, обратив к нему речь, вопросил: Ты плачешь? и о чем? Меня щиплет мой учитель, дитя ответствовало. Но ничто столько, как басня Цицеронова против Цепазиев, не показывает, каким опасностям может подвергнуться Оратор в Эпилогах.
[42] Однако таковые случаи не много затруднить могут того, кто умеет приноравливать речь свою ко всякой нечаянности: а кто рабски держится написанного прежде, тот с.433 при малейшей внезапности или смущается и умолкает, или весьма часто говорит с делом несообразное. Отсюда выражения: Несчастный простирает к вам руки и припадает к ногам вашим: и, он горестно объемлет детей своих: и, он взывает ко мне о помощи, и проч. Хотя нет ничего того на самом деле. [43] Такие недостатки заимствуются в училищах, где позволяется выдумывать и предполагать все по нашей воле: там не требуется строгое сходство действия со словами. Но пред судилищем нельзя отступать от истины. Остроумно обличает в сем Кассий одного молодого адвоката, который спросил его: Для чего ты смотришь на меня косыми глазами? — Совсем нет, отвечал Кассий, ты так написал дома; а я смотрю вот как: и в то же время бросил на него самый грозный взгляд.
[44] IV. Почитаю за нужное присовокупить к сему весьма важный совет. Никто да не дерзает брать на себя трудное дело исторгать у слушателей слезы, если не одарен высоким и сильным красноречием. Ибо как чувствие сострадания бывает сильно, когда совершенно восторжествовало над сердцами, так прохлаждается и слабеет скоро, когда оно не произвело желаемого действия: посредственный Оратор благоразумнее сделает, если предоставит с.434 самим судьям изъявлять сие чувствование. [45] Ибо и лицо, и голос, и притворный вид подсудимого, часто возбуждают смех в людях, кои всем тем бывают нетронуты. Почему да измерит Оратор и прилежно рассмотрит силы свои; ему нужно знать наперед, соответствуют ли они бремени, какое на себя принимает. Здесь нет средины: его ожидают или слезы, или смех.
[46] Впрочем, не только производить, но и отвращать жалость можно в Эпилогах, или вычисляя постепенно доводы, кои судью, тронутого слезами, обращают к правосудию, или вмешивая приятные шутки, которые его развеселяют, как например: Дайте ребенку хлеба, чтоб не плакал. [47] Или как толстому истцу, имевшему тяжбу с малолетним ребенком, принесенным в собрание на руках защитника, сказал его адвокат: Что ж мне делать? Я тебя на руки взять не могу.
Однако ж такие вольности не должно простирать до излишества. Почему я и не могу похвалить, что некто из знаменитых нашего времени Ораторов детям, представленным при окончании речи противника своего, бросил на пол игорные кости, которые подбирать они и начали. Ибо такая в них беспечность при видимой опасности, достойна еще бо́льшего с.435 сожаления. [48] Нельзя также извинить и того, который, при показании окровавленного меча, в убеждение убийцы, тотчас вскочил со своего места, и, как будто устрашась нападения на самого себя, скрылся в толпе предстоявших, и закрывая себе отчасти голову, поглядывал из-за других на своего противника, а потом спросил, ушел ли он со своим мечом. Правда, всех рассмешил, но и сам подвергся посмеянию. [49] Такого рода явления нужно Оратору уметь обращать в ничто, подражая превосходным образцам Цицерона, который, говоря за Рабирия, сильно отразил хитрость Лабиена, выставившего изображение Сатурниново, и в речи за Варена (n. 24. 25) остроумно смеялся над тем юношею, которому в суде от времени до времени развязывал рану.
[50] Бывают также Эпилоги или Заключения скромные, тихие, даже в удовлетворение нашему противнику, ежели личное его достоинство требует от нас уважения; или когда соглашаем тяжущихся к миру и дружелюбию. Пассиен прекрасно изложил сей род Эпилога по тяжбе между Домицией, женою своею, и Энобарбом, братом ее, о некоторой сумме денег. Ибо, поговорив довольно о родственной связи и об имуществе, которым они оба с избытком наделены были, прибавил: Вам недостает с.436 только того, что могло бы служить поводом к спору[1].
[51] Все такие обороты и пособия, хотя некоторые и относят особенно к Приступу и Окончанию, где они наиболее нужны; однако и в других частях речи употреблены быть могут, только с некоторою умеренностью; ибо надобно беречь их более для окончания; и ежели где, то здесь наипаче надлежит открыть все источники Красноречия. [52] Ибо когда успеем при Заключении, то можем надеяться, что умы судей уже преклонили в свою пользу: и, миновав подводные камни и мели, можем смело распустить все паруса: и как увеличение составляет наибольшую часть Эпилога, то и слова и мысли требуют отменной пышности и украшения. Тогда наиболее трогать умы надлежит, и оканчивать тем, чем древние трагедии и комедии заключались на театре: Рукоплещите. [53] В других же частях речи возбуждаются Оратором страсти, где приличие потребует; ибо нельзя изложить без сего ни ненавистных, ни жалостных обстоятельств. Когда идет речь о качестве деяния, тогда при каждом доводе можно внушать какое-нибудь чувствование. [54] Если дело заключает в себе многие отдельные обстоятельства или случаи, то нужно употреблять и многие Заключения, похожие на Эпилоги: с.437 как то делал Цицерон, обвиняя Верреса. Ибо и Филодама, и начальников кораблей, и умученных граждан Римских, и многих других, пострадавших от Верреса, представил каждого проливающим слезы. […]
с.438
[VI. 2. 1] I. Хотя Эпилог или Заключение в судных речах есть, так сказать, как бы венец всего дела, и особенно основывается на возбуждении страстей, однако я не мог, и не должен был заключить предмет сей под одним видом. Почему, как для достижения успеха в предприятии нашем, так и для приведения судей в такое расположение духа, в каком видеть их желаем, предлежит еще нам важнейший и гораздо труднейший подвиг. [2] Я коснулся сего в предыдущей главе, сколько требовала связь моих рассуждений; но тем с.439 показал более то, что делать должно, нежели как произвести оное в действо можем. Теперь рассмотрим это подробнее во всех обстоятельствах.
Ибо можно, как я уже заметил, прибегать, в продолжение всей речи, к возбуждению страстей; свойство их не так просто, они так многообразны, что нельзя касаться свойства их мимоходом; [3] они придают речи величайшую силу. В прочих частях ее самый посредственный Оратор, при помощи правил или опыта, может предлагать приличное и даже полезное. И действительно, есть и всегда были многие, кои с довольным искусством изобретали и изобретают основательные доводы: я их не презираю; они могут только, по мнению моему, обнаруживать пред судьею то, что знать ему потребно, и, скажу откровенно, заслуживают быть образцами в Красноречии. Но уметь приводить судью в восторг, располагать чувствованиями его по своей воле, умягчать его до пролития слез, воспламенять гневом, редко удавалось.
[4] А от сего-то и зависит успех Оратора, сие-то и доставляет торжество Красноречию. Ибо доказательства рождаются из самого дела, и особливо из дела правого, так что истец, выигрывающий тяжбу, знает только, что был с.440 у него стряпчий. [5] Где же нужно увлечь судей силою, и отвратить умы их от самого размышления об истине, там все только от Оратора зависит. Сему истец не научит его: сего нет в письменных доказательствах. Правда, доказательства подают судьям лучшее мнение о правости нашего дела: страсти заставляют их желать, чтобы оно и в самой вещи был о право: а чего желают, тому и верят.
[6] И действительно, когда начинают они негодовать, благоприятствовать, ненавидеть, соболезновать, тогда наше дело почитают уже за свое собственное: как любовники о красоте любимого предмета судить не могут, поелику глаза ослепляются любовью, так и судья, предубежденный страстью, оставляет всякое изыскание истины: он силою страсти увлекается, и как бы стремительным потоком уносится. [7] Таким образом, произнесенный уже приговор показывает, какое действие произвели свидетели и доказательства; а судья, убежденный Оратором, не вставая еще с места своего, при одном слушании, уже обнаруживает свое мнение. И подлинно, не произнесен ли уже приговор, когда такое окончание речи исторгает у судьи слезы? Итак здесь-то Оратор должен напрягать свои силы: вот его дело, вот его подвиг! Без сего все прочее слабо, пусто, с.441 нетвердо, бесполезно. Возбуждение страстей есть самая сущность и душа речи.
[8] II. Движения душевные разделяются, по правилам Древних, на два вида: один называют Греки πάθος т. е. страсть: другой ἦθος т. е. нравы; посему и часть Философии названа ἠθικὴ, нравственною. [9] Но судя по существу смысла, я полагаю, что сие означает не столько сами нравы, сколько некоторое свойство нравов. Ибо сами нравы заключают в себе все наши умственные способности. Осторожнейшие Писатели рассудили речение сие отнести лучше к воле, нежели изъяснять его в строгой точности. И потому из сих двух видов чувствований первые живее и стремительнее, а последние тише и скромнее; одними повелеваем, другими убеждаем: те возмущают душу слушателя, сии приобретают от него благосклонность… […]
[12] Надлежит однако объяснить смысл сего речения, поелику наименование оного кажется недовольно значительно само собою. [13] Ηθος, нрав, как мы разумеем, и чего требуем от учащих, есть превосходнейшее свойство душевной доброты, сопровождаемое не только кротостью и снисхождением, но и дружелюбием и благоприветливостью, которые делают нас приятными и любезными слушателями. Все с.442 совершенство здесь состоит в том, чтобы слово наше казалось проистекающим из самого существа вещей и лиц, чтобы из речи проявлялись добрые нравы Оратора, и некоторым образом признавались за таковые. [14] Сие особенно наблюдать надлежит при разбирательстве между лицами, союзом родства или дружбы связанными, всякий раз, когда надобно уступать, прощать, удовлетворять, увещевать; здесь нет места ни гневу, ни ненависти. Однако иначе поступает отец в тяжбе против сына, опекун против сироты, под его опекой состоящего, муж против своей жены. Ибо первые и тогда являют любовь свою к тем, от коих оскорбляются, и тем делают их ненавистнее, что по-видимому, любить их не перестают. [15] Иначе тяжется старый с молодым человеком, иначе высший с подчиненным. Ибо здесь должно прибегать к возбуждению сильных страстей, а в первом случае возбуждается только жалость…
[16] Отсюда часто заимствуется способ возбудить ненависть, когда говорим против соперника с приличною скромностью и умеренностью; ибо наша умеренность будет служить тайною безмолвною уликою его скудости доводов. Уступая ему, представляем его ненавистным и несносным; и те сварливые и слишком с.443 вольные Ораторы не знают, что ненависть производит более действия, нежели ругательства: ибо возбужденная нами ненависть делает ненавистным нашего противника, а наши ругательства делают ненавистными нас самих. […]
[18] Наконец, для всего оного потребно, чтобы Оратор сам был тих и благонравен: такие качества даже в самом сопернике своем, если можно, одобрять должен Оратор, потому что их сам имеет, или заставит предполагать их в себе. Таким образом сделается он весьма полезен своей стороне; и одно добродушие его заставляет уже почитать правым защищаемое им дело. Ибо Оратор, оказывающий злое сердце, не может хорошо защищать своего дела: в устах его кажется все неправо: а иначе показался бы он добронравным. [19] Почему здесь и самая речь Оратора должна быть скромна, кротка, без всякого высокомерия, пышности и даже без всякой высокопарности. Довольно и того, если будем говорить выразительно, точно, приятно, вероподобно. Для сего-то и приличен здесь наиболее слог речи средний.
[20] От такового состояния души совсем отлично то чувствование, которое мы собственно называем страстью: и, чтоб показать одним словом разность между ними, скажу, что одно имеет сходство с комедией, а другое с с.444 трагедией. Последнее чувствование составляют гнев, ненависть, страх, негодование, соболезнование; каким же образом страсти сии возбуждаются, всем известно и мною показано, когда я говорил о Приступе и Заключении или Окончании речи.
[21] И страх, однако, разделяю надвое: мы или сами ощущаем оный, или другим внушаем: также разделяем и ненависть; ибо или мы сами ненавидим, или делаемся ненавистными: сие относится к лицам, а первое к вещам; и в последнем случае предлежит Оратору больше затруднения. Ибо есть вещи сами по себе ненавистные, как то отцеубийство, душегубство, отрава; есть же и такие, которые представлять ненавистными нужно. [22] А иногда, сравнивая наши несчастья с великими бедствиями других людей, показываем, что мы пострадали еще более; как делает Виргилий (3. Aen. 321), влагая в уста Андромахи следующие слова:
|O felix una ante alias Priameja virgo, Hostilem ad tumulum, Trojae sub moenibus altis, Jussa mori! |
Ибо сколь бедственна участь Андромахи, ежели Поликсена в сравнении с нею названа блаженною! [23] Иногда можем увеличивать с.445 нанесенную нам обиду, так чтоб и легкое оскорбление выставить несносным, например: Если бы ты его толкнул, и тогда не мог бы защититься в суде; а ты его поранил. О сем пространнее объясним, когда будем говорить (Кн. 8. гл. 4) о распространении слова.
Между тем я замечу, что цель Оратора при возбуждении страстей не в том состоит только, чтоб деяния ненавистные и плачевные представлять в настоящем их виде, но чтоб и те, которые не заслуживают дальнего внимания, изображать тяжкими: как например, когда говорим, что обидеть словом непростительнее, нежели ударить рукою; что обесчестить достойно более наказания, нежели отнять жизнь. [24] Ибо сила Красноречия состоит не столько в том, чтоб преклонить судью на то, к чему ведет его сама сущность дела; но чтоб или родить в нем чувствование, какого он не имел, или сделать его сильнейшим, нежели было. Сие-то называется силою и разительностью в речи, когда Оратор умеет деяниям недостойным, жестоким, ненавистным придать еще бо́льшую черноту и гнусность: таковым даром особенно пред прочими отличался Демосфен.
[25] III. Если бы я хотел ограничить себя обыкновенными правилами, то мог бы почесть, с.446 что о сем предмете сказал уже довольно, без всякого опущения всего нужного, чему научился, или что читал в книгах. Но я намерен открыть здесь тайны, совершенно еще безызвестные, которые постиг не посредством учителей, но собственным своим опытом и под руководством самой природы. [26] Итак, верх Красноречия, сколько судить могу, состоит, относительно возбуждения страстей, в том, чтобы мы сами были ими движимы совершенно4. Ибо подражание чуждым чувствованиям скорби, гнева и негодования бывает иногда смешно, если только слова и лицо соображаем с ними, а сердце не имеет в том участия. И действительно, какая иная была бы причина, что пораженные печалью люди часто произносят самые красноречивые восклицания при первом ощущении скорби своей, и гнев нередко самых грубых людей делает Витиями, ежели не сия врожденная сила ума и откровенность во нравах?
[27] Итак, когда хотим выразить страсть другого с правдоподобием, должны мы с.447 поставить самих себя на место того, кто подлинно страждет; речь наша должна происходить от такого расположения духа, какое сообщить хотим и судье. Неужели будет он болезновать о том, о чем говорю ему, не болезнуя? Неужели подвигнется на гнев, когда тот, кто ко гневу побуждает, сам ничего похожего на то не чувствует? Неужели прольет слезы пред Оратором с сухими глазами? Дело невозможное. [28] Только огонь сожигает, а мочит только мокрое; никакая вещь не может другой дать цвета, коего сама не имеет. Итак, да воздействует, во-первых, над нами самими то, чем хотим в судье произвести действие; да восчувствуем сами прежде ту страсть, которую в других возбудить предпримем.
[29] Но каким образом мы сами восчувствуем страсти? Но движения душевные не в нашей власти. Я постараюсь и сие объяснить. То, что Греки называют φαντασίας, а мы мечтаниями, которые представляют уму нашему образы вещей отсутствующих, так, как бы мы пред собою их имели и видели: кто образы сии твердо запечатлел в душе своей, тот может сильно возбуждать страсти. [30] Такового и называют иные εὐφαντασίωτον, т. е. человеком, который живо представляет вид, голос и действие с.448 отсутствующих лиц: и сие, когда захотим, удобно сделать можем.
Ибо, как, например, при бездейственном успокоении умов, и тщетные надежды, и как бы некие сновидения бодрствующих, так и те образы, о коих здесь говорим, преследуют нас до того, что наяву, кажется, странствуем, плаваем, сражаемся, говорим с народами, располагаем богатством, которого не имеем; и все то будто не мыслим, а делаем: почему же сего заблуждения в воображении не обратить в нашу пользу? [31] Говоря о убитом человеке, почему не могу иметь пред глазами всего того, что долженствовало по всему вероятию, случиться при смертоубийстве? Почему не могу видеть убийцу, нечаянно нападающего? А того вопиющего, молящего, или убегающего? Почему не видеть и поражающего и падающего от удара? Почему не представить себе крови, бледности в лице, стенаний, и наконец последнего издыхания?
[32] В сем пособит нам ἐνάργεια, которую Цицерон называет пояснением и очевидностью; она не столько говорит о вещи, сколько показывает ее: и чувствие души не иначе рождается, как когда представляем, будто бы сами мы были при совершившемся действии. Не по таковым ли мечтаниям Виргилий (9. Aen. 476) с.449 описывает состояние матери Евриала, получившей известие о смерти его,
Excussi manibus radii, revolutaque pensa. |
и (11. Aen. 40)
|. . . . . levique patens in pectore vulnus. |
И того коня, который, при погребении Палланта (11. Aen. 90)
|. . . . . positis insignibus, . . . . It lacrymans, guttisque humectat grandibus ora. |
[33] Тот же стихотворец, не от сего ли взял начертание скорби человека, умирающего в чуждой стороне, когда говорит, что Антор (10. Aen. 782)
. . . . . et dulces moriens reminiscitur Argos. |
[34] Где же нужно возбудить жалость, сострадание, надлежит чужое несчастье представить себе за свое собственное, и твердо в том себя уверить. Вообразим себя самих на месте того лица, коего жестокие, оскорбительные и бедственные страдания выставляем пред судьями. Станем защищать дело не как постороннее, но восчувствуем и истинно разделим печаль защищаемого нами человека. [35] Я часто видал лицедеев, кои, представив какое-нибудь печальное и умилительное лицо, плакали еще по окончании своего действия. Итак, ежели одно произношение чужого сочинения оставляет в умах такое впечатление, то мы ли не с.450 произведем над сердцами желаемого действия, мы, которые о том только и помышлять должны, чтобы живее восчувствовать бедствие подсудимого?
[36] Даже в самих училищах не худо бы было возбуждать себя такими чувствованиями, и представлять их себе за истинные, тем паче, что тяжущиеся говорят там чаще сами, нежели стряпчие. Там говорит иной, как отец, лишившийся детей своих; другой, как человек, претерпевший кораблекрушение; третий, как подвергшийся опасности лишиться жизни: к чему послужит все сие, если приняв на себя их лица, чувствований их иметь не будем? Не хочу скрывать, что я и сам, каков ни есть и каков ни был (ибо мне позволительно, кажется, о себе думать, что в судных делах упражнялся не без успеха), я и сам, говорю, бывал умилен до того, что не только проливал слезы, но изменялся в лице и чувствовал скорбь непритворную, истинную.
с.451
[VI. 3. 1] Оратор, для достижения своей цели, может употребить средство совсем противное вышепоказанным: он, возбуждая судью к смеху, изглаждает первые прискорбные чувствования, и часто развлекает ум его от напряжения, иногда подкрепляет, облегчает утомление и прогоняет скуку.
с.452 I. Но сколь трудно в сем успеть, видим из примеров двух величайших Ораторов, из коих один достиг высшей степени Греческого, другой Латинского Красноречия. [2] Ибо многие полагают, что возбуждать смех у Демосфена не было способности, а у Цицерона умеренности. Нельзя думать, чтоб Демосфен не хотел употреблять шуток: его замысловатые изречения, которых очень мало находим, и которые прочим высоким его способностям никак не соответствуют, явно показывают, что ему род забавных мыслей не не нравился, но для сего не доставало искусства. О Цицероне же говорят, что он не только вне судилищ, но и в самых торжественных речах, смешить старался сверх меры.
[3] Что касается до меня, то или сужу справедливо, или ослепляюсь пристрастием к сему великому в Красноречии мужу, но нахожу в нем удивительную ловкость. [4] Ибо и в повседневном с людьми обращении, и в состязаниях, и при допросе свидетелей, никто не превзошел его приятным остроумием. Не надлежит приписывать ему тех слабых и холодных насмешек, которые произносил против Верреса (3. Verr. 121): он брал их из уст других, и приводил только вместо свидетельства; и чем они проще, чем обыкновеннее, с.453 тем более заключать надобно, что выдуманы не Оратором, а были отголоском общенародного о Верресе мнения. Желал бы я, чтоб Квинт и Тирон, его отпущенник, или другой, кто бы он ни был, издатель трех книжек, заключающих собрание замысловатых его изречений, менее старался о числе их, а более приложил рассудка в выборе оных! Злословию осталось бы меньше пищи. Но поносители его и в сем собрании, так как и во всех его творениях, скорее найдут что-либо убавить, нежели прибавить. […]
[6] Наибольшую трудность в сем роде составляет во-первых то, что всякое слово, к смеху побуждающее, есть по большей части ложное; а сие есть всегда низко, и часто с намерением представляется в искаженном виде; сверх сего, никогда не приносит чести употребляющему такую шутку: суждения людей различны о сем; ибо они основываются не на известном каком-нибудь правиле, но управляются каким-то неизъяснимым чувствованием. [7] Не думаю, чтобы кто это ясно истолковать мог, хотя и многие на сие покушались, от чего происходит смех? Ибо к смеху побуждаемся не только словом или делом, но иногда и некоторым осязанием тела. с.454 Кроме того, смех от разных причин рождается. Смеемся не только тому, что говорится или делается остроумно и забавно, но и тому, что глупо, с сердцем, с трусостью говорится или делается. Потому и трудно сказать решительно о сем предмете, что смех недалеко отстоит от посмеяния. [8] Цицерон говорит, что смех происходит при виде чего-нибудь безобразного или гнусного. Если на то или другое искусно указывается в ином человеке, называется шуткою; а ежели такие недостатки окажутся в самом насмешнике, то будет уже глупостью.
II. Хотя смех заключает, по-видимому, в себе нечто маловажное, и возбуждать его приличнее шутам и смехотворам, но имеет однако ж какую-то непреоборимую силу, которой сопротивляться никак неможно. [9] Часто вырывается он против воли нашей, без всякого постороннего пособия: заставляет выражать себя не только лицом и голосом, но все тело действием своим потрясает. Нередко самым важным делам дает совсем иной оборот, и часто вдруг прерывает гнев и злобу. [10] Доказательство сему видим в Тарентинских юношах, кои, быв за веселым столом, очень свободно поговорили между собою о царе Пирре; когда же в том сделан был на них донос, с.455 и когда пред царем ни запереться, ни извиниться не могли, спаслись от беды шуточным изречением. Ибо один из них сказал: Да мы бы тебя, Государь, и убили за столом, если бы не опустели у нас бутылки. Таковой ответ заставил забыть преступление.
[11] III. Но при всем том, я не могу сказать, чтобы для побуждения к смеху не требовалось никакого искусства; здесь нужно наблюдать также некоторые меры; Греческие и Латинские писатели преподали для сего свои правила. Я только утверждаю, что все то зависит более от природы и случая. [12] От природы, говорю, зависит не потому, что есть люди, кои имеют больше остроты и способности возбуждать смех: ибо в этом много способствует и наука: но что видим у некоторых в лице и осанке особенную, неподражаемую ловкость, так что сказанное ими показалось бы в устах другого не столь приятным. [13] Случай же и сами предметы служат таким пособием, что не только неученые, но и самые грубые невежды, отвечают остро и колко своему сопернику. Ибо в ответах более, нежели вопросах, вырываются забавные шутки.
[14] Здесь трудность увеличивается тем, что в сем деле нет ни наставников, ни потребных упражнений. Хотя при пиршествах и в с.456 общем обращении встречаем многих говорунов: поелику навык сей приобретается только от повседневного употребления; приличная Оратору шутливость редка и не заимствуется от науки, а применяется к общему обыкновению забавных разговоров. […]
[17] IV. Для означения предлежащего нам предмета, мы употребляем многие наименования, из которых в каждом, если рассмотрим, найдем особенное знаменование.
Под словом вежливость, мне кажется, должно разуметь такую речь, которая и в словах, и в оборотах, и в произношении, показывает особенный вкус, градским жителям свойственный, и которая сопровождается неприметными почти сведениями, в обращении с учеными людьми почерпнутыми; все же противное сему почитается грубостью. […]
[19] Красивым называем то, что́ сказано с некоторою приятностью и изяществом.
Острота или соль в обыкновенных разговорах берется за изречение, к смеху побуждающее: в существе же своем она не то означает, хотя всякое слово, смех производящее, должно быть с остротою, или так сказать, с солью. Ибо и Цицерон, говоря, что всякая речь с солью относится к Аттическому вкусу, не то разумел, чтобы Афиняне были с.457 склонны к смеху более других народов; и Катулл, сказав об одной толстой женщине:
В сем огромном теле нет ни зерна соли, |
не то хотел выразить, чтобы в теле ее не было ничего смешного. [20] Итак, соль в речи не иное что есть, как обыкновенная приправа оной, которая ощущается сама собою, и без которой речь была бы безвкусною; она наподобие пищи возбуждает вкус; словом, она есть то, что́ делает речь нескучною и заманчивою. Как яствам умеренное количество соли придает некоторую приятность, так и острые в слове изречения производят охоту слушать.
Забавность, также, по мнению моему, имеет предметом не одно смешное. Гораций не сказал бы, что забавный род стихотворства дан Виргилию самою природою. [21] Итак, я думаю, что оное назвать можно лучше красотою и некоторою изящностью в слоге. И Цицерон в письмах своих приводит сии слова Брутовы: Nae illi sunt pedes faceti, ac deliciis ingredienti molles. Что согласно и со следующим выражением Горация: Molle atque facetum Virgilio (1. Sat. 10, V. 44).
Шутку почитаем за противоположное важному. И притворяться, и устрашать, и обещать, все сие составляет иногда шутку.
с.458 Насмешливая говорливость, есть выражение общее всем видам: собственно же означает речь, со смехом на других обращаемую. И потому говорят о Демосфене, что он был вежлив, а отнюдь не насмешливый говорун (dicacem fuisse negant).
[22] V. Но здесь идет речь только о том, чем смех возбуждается.
Во-первых, сию часть речи, так как и все другие, составляют предметы и выражения: употребление же ее весьма просто. [23] Ибо заимствуем причины смеха или от других, или от нас самих, или от предметов посторонних. В других или порицаем, или отвергаем, или возвышаем, или отражаем, или умалчиваем. Собственные нелепости показываем, когда сказанное нами кажется, по словам Цицерона, только нелепым с намеренья. Ибо то же самое, что́ вырвется от неосторожности, есть сущая глупость; а ежели говорится с умыслом, почитается за красоту. [24] Третий род, как говорит также Цицерон, заключается в обмане чаяния слушателей, в обращении слова совсем в другой смысл, и в прочих обстоятельствах, ни к нам, ни к другим прямо не принадлежащих. И потому я все сии случаи называю посторонними.
[25] с.459 Во-вторых, смех рождается или от слов, или от деяний. Иногда и в важных деяниях кроется нечто смешное, как то: Марк Целий, Претор, когда Консул Изаврик разломал курульный стул его, поставил другой, ремнями стянутый. Смешное состояло в том, что сей Консул был некогда бит от отца плетью. Иногда же смех возбуждается с нарушением благопристойности, как пример в повествовании (n. 63. 69) о Целиевой коробочке; что́ ни Оратору, ни же какой-либо важной особе не приличествует. [26] То же можно сказать о смешном лице и телодвижениях, которые производят великое удовольствие, особливо тогда, когда не видно намерения смешить. Ибо сие можно почесть за самую острую шутку. Хотя такая притворная степенность придает слову много приятности, и бывает тем смешнее, что говорящий сам не смеется: однако примечается некоторая приятная веселость или во взорах и на устах, или в телодвижении, если кто оными владеть умеет.
[27] Слова же, к смеху побуждающие, бывают или слишком вольные и веселые, каковые по большей части употреблял Габба, или оскорбительные, какие встречаются у Юния Басса; и грубые, как замечаем у Кассия Севера, или учтивые, как у Домиция Афра. [28] В шутках с.460 надлежит наблюдать великую осмотрительность. Даже в пиршествах и в обыкновенных беседах, слишком вольные слова только людям низким, а веселые и забавные всем приличествуют. Желал бы я, чтоб они были безвинны, без намерения нанести вред другому, по пословице: Лучше потерять друга, нежели острое слово. В судилищах же советовал бы я воздерживаться от самых легких издевок, коими оскорбить кого-либо можно. Хотя и позволительно иногда употреблять против соперника своего колкие и резкие насмешки; ибо и обвинять человека явно и требовать головы его можно, не нарушая справедливости: однако преследовать несчастного с крайнею жестокостью, обыкновенно вменяется в ненавистное бесчеловечие потому, что или подсудимый не столько виновен окажется, или на самого обвинителя худое последствие обратиться может.
Итак, надобно, во-первых, разбирать, кто говорит и о каком деле, перед кем, против кого и что́ говорит. [29] Оратору отнюдь неприлично кривлянье в лице и в телодвижении, чем обыкновенно смешат скоморохи. Он всячески остерегаться должен от шутовской и низкой театральной болтливости. Излишняя же вольность и срамота не только в выражениях, но и в самом знаменовании нетерпима. с.461 Ибо не везде и все говорить можно, хотя бы встречался к тому повод. [30] И особливо, как я хочу, чтоб речь Оратора была приправлена острыми и благопристойными шутками, так не хочу, чтоб в ней являлась принужденность или натяжка. Для сего не должен употреблять соли везде, где только может: пусть пропадет лучше острое слово, нежели послужит к унижению его достоинства. [31] И обвинитель в деле важном и ужасном, и защитник жалостного происшествия, равно нетерпимы, когда прибегают к шуткам.
[32] Притом же есть судьи, столько степенные и столько важные, что неохотно принимают шутливые выражения. А между тем случается, что сказанное против соперника относится или к лицу самого судьи, или к лицу защищаемого нами человека. А некоторые до того стараются смешить, что не хотят избегать и того, что́ может на них самих обратиться. Доказывает сие пример Лонга Сульпиция, который, будучи сам весьма безобразен, и говоря также против безобразного человека, у коего оспаривалось право на свободу, не мог воздержаться, чтобы не сказать: И лицо его не походит на лицо свободного человека. Домиций Афер тотчас возразил ему: И ты, Лонг, с.462 говоришь это, не шутя? Ты уверен, что кто дурен лицом, тот не есть свободен?
[33] Надобно еще остерегаться, чтобы все, что ни говорим в сем роде, не было дерзко, или нагло, неприлично месту или времени, чтоб не казалось выисканным и придуманным заранее. Я уже сказал, что шутить над несчастными есть крайняя жестокость; притом же иные из них могут быть известной честности и пользоваться общим уважением: в таком случае неосмотрительная шутка повредит более самому Оратору. Что ж касается до наших друзей, уже правило показано, как поступать с ними.
[34] Прибавляю к сему еще совет общий и для всякого полезный, чтоб не нападать таким образом на людей, коих раздражать опасно, дабы не последовало за тем или непримиримой вражды, или унизительного удовлетворения. Непозволительны также шутки, которыми многие оскорбляться могут, если, например, осмеиваются или целые народы, или сословия, или состояние и ремесло большого числа людей. [35] В таком случае честный человек наблюдает и свое достоинство и к другим благопристойность. Ибо слишком дорог был бы дар смехотворства, если бы приобретался с ущербом благонравия.
с.463 VI. Каким же образом возбуждается приличный смех, и где искать источников оного, сказать весьма трудно. Ибо, если бы все виды перебрать захотели, то не нашли бы ничего верного, и труд наш был бы напрасен… […] [37] Итак вообще скажу, что смех рождается или от телесных недостатков того, против кого говорим; или от недостатков его ума, о коем делается заключение по словам и по делам; или от обстоятельств внешних. Ибо на сем только основывается всякое порицание: и такое порицание, если изложится с надлежащею важностью, будет степенно, если же с шутливостью, тогда будет забавно. На недостатки сии или указываем, или с приятностью повествуем об них, или одним словом означаем.
[38] Представлять их пред самые глаза редко бывает случай, как сделал К. Юлий; он имел дело с Гельмием Манцией, который непрестанно заглушал его своим криком и останавливал. Юлий сказал ему: Я покажу, кто ты таков. И по неотступному настоянию соперника, указал пальцем на лавочную вывеску, на которой, в щите Мария, изображен был безобразный Галл, на коего Манция, по признанию всех, весьма много походил. Лавки с.464 построены были вокруг народной площади, а сказанный щит служил вместо вывески.
[39] Чтоб повествовать о недостатках другого с приятною остротою, потребны тонкость и искусство прямо Ораторское: как, например, Цицерон в речи за Клуенция рассказывает о Цепазии и Фабриции… Но во всех таковых рассказах потребна красота и ловкость, особливо там, где Оратор прибавляет что-нибудь от себя. [40] Вот как выставляет Цицерон смешным уход Фабриция из судилища: «Итак, когда Оратор (он говорит о Цепазии, который взялся защищать Фабриция) думал, что покажет величайшее искусство, и когда с крайним усилием произносил сии важные слова: посмотрите, судьи, на перемену благ человеческих, посмотрите на разные и противные случаи, посмотрите на старость Фабриция. И когда со словом посмотрите, для украшения речи своей столь часто повторяемым, хотел посмотреть на него сам, но Фабриций с места своего, отчаясь в успехе своего дела, тихонько ушел из собрания», и во всем прочем, что к сему прибавил, та же красота; место всем известное; на самом деле было только то, что Фабриций вышел из собрания… […]
[42] Цицерон думает, что забавность состоит в повествовании, а насмешка в язвительных с.465 шутках. В сем роде удивительное искусство показал Афер Домиций, в речах коего премного таковых повествований находится: да и острыми изречениями был славен, как то видим из собрания оных.
[43] Сюда же надлежит отнести и тот род насмешки, который не состоит в острых словах, и не заключается в краткой шутке, но в каком-нибудь продолжающемся действии, как, например, Цицерон во второй книге об Ораторе и в других некоторых местах, повествует о Крассе против Брута. [44] Ибо, когда Брут в обвинении Кн. Планка двумя чтецами доказывал, что Л. Красс, защитник его, в речи своей по делу Нарбонского поселения, советовал противное тому, что говорил о законе Сервилиевом. Тогда Красс заставил трех человек читать три разговора Брута отца, из которых один сочинен в Триверне, другой в Албане, третий в Тибурте, то и вопросил, куда девались сии поместья? Брут все их продал: а как расточать наследственное имение почиталось за бесчестие, то на Брута обратилось всеобщее посмеяние.
Равно и в защитительных речах и в изложении некоторых историй встречаются иногда свои красоты. [45] Но краткие шутки бывают острее и разительнее. [46] Они употребляются с.466 и в вопросах и в ответах: но в том и другом случае способ одинаков; ибо в обвинении не может быть сказано ничего такого, чего бы нельзя было поместить и в опровержении.
VII. Для острых и смешных изречений есть много источников; но еще повторяю, что Оратор не ко всем, без разбору, прибегать должен. [47] И, во-первых, я не могу одобрить ни двусмысленных, ни темных выражений, какие находим в Ателланских Комедиях5; ни тех грубостей, свойственных самой низкой черни, которые по двоесмыслию своему, обращаются почти в явное ругательство; ни даже таких шуток, которые вырывались иногда у Цицерона, однако ж не в речах, публично говоренных, как я уже заметил выше. Например, как один искатель выгодного чина, о коем говорили, что он сын повара, просил кого-то, в присутствии Цицерона, о подании голоса в свою пользу, сей сказал: И я тебе приправлю (Ego quoque jure tibi favebo). [48] Я не совсем отвергаю употребление двусмысленных слов; но говорю, что они тогда только с.467 производят некоторое действие, когда самим делом поддерживаются.
Почему я не узнаю Цицерона, когда он, захотев пошутить над Изавриком, у коего на лице были глубокие рябины, сказал ему: Дивлюсь, что отец твой, человек постоянный, ровный во всех поступках своих, тебя оставил нам неровного. [49] Напротив, нет ничего прекраснее в сем роде, как его ответ обвинителю Милона, приводившему в доказательство умысла его против Клодия, что пришел он в Бовиллы весьма рано, дабы дождаться, когда Клодий выйдет из своей усадьбы, и потом сделавшему вопрос: в какое время убит Клодий? Цицерон ответствует: Поздно. [50] Довольно одного сего слова, чтобы показать, что шуток такого рода отвергать неможно. Обоюдные слова означают иногда не только многие, но и совсем противные смыслы; как, например, Нерон сказал некогда о самом дурном и неверном своем невольнике: я никому столько не доверяю, как ему; для него нет ни замка, ни печати… […]
[53] Делать какие-нибудь применения к именам лиц, прибавляя, отнимая, переменяя в них некоторые буквы, есть слишком обыкновенное и слабое пособие: как, например, вижу, что некто Ацискул назван Пацискулом, вероятно с.468 потому, что составил ложный договор: другой, по имени Плацид, по причине вздорного нрава, Ацидом; и Туллий, обличенный в краже, переименован в Толлия. [54] Но такого рода шутки всегда приноравливать лучше к вещам, нежели к именам. Афер, видя, с каким необычайным движением говорил Манлий Сура, как прыгал на кафедре, махал руками, как опускал и приподнимал свою тогу, весьма забавно сказал: Non agit, sed satagit (он не говорит, а надрывается). И действительно слово satagere само собою довольно смешно, хотя бы при нем не было сказано и другого слова для сравнения. [55] Прибавка и убавка букв от имени, или соединение двух слов в одно, по большей части, никакого действия не производят, однако иногда терпимы.
То же можно сказать о шутках, которые заимствуются от имен собственных. Из сего источника много почерпал Цицерон в речах своих против Верреса. Правда, выставлял он все то, как будто другими сказанное: как например, что самое имя Верреса6 означало, что он рожден все выметать (ut verreret): или что он Геркулесу, коего храм разграбил, будет вреднее, нежели вепрь с.469 Ериманфийский; или что тот худой был жрец, который оставил после себя столь вредного зверя; ибо предместник его в управлении Сицилии был Сацердос (жрец). [56] Но и такие применения бывают иногда употреблены весьма кстати: как Цицерон, защищая Цецинну, сказал в поношение Сексту Клодию Формиону, который предстал свидетелем: Столько же черен, столько же нагл, как и Формион у Теренция.
[57] VIII. Итак, те шутки острее и приятнее, которые извлекаются из самого существа вещей… […] [61] При торжестве Цезаря несены были изображения завоеванных им городов, сделанные из слоновой кости, а спустя несколько дней, при торжестве Фабия Максима, деревянные; Хрисипп назвал последние влагалищами (thecas) Цезаревых Городов… […] [77] И Август послам Таррагонским, объявлявшим ему, что на его жертвеннике у них выросло пальмовое дерево, сказал: Из этого видно, сколь часто приносите вы жертву… […] [81] На обидные слова Оратора Филиппа, произнесенные к Катулу: Что ты разлаялся? Вора вижу, подхватил Катул… […] [84] Есть еще род шутки, которая происходит от нечаянности, или от принятия слова в ином смысле, нежели какой иметь оно должно. Такие неожиданные насмешки весьма забавны, с.470 и могут быть с выгодою употреблены против соперника, как например, у Цицерона: Чего ему недостает, кроме богатства и добродетели? Или как у Афра: Человек, наилучшим образом одетый для судных дел… […]
[98] Есть знак учености извлекать шутки из Истории или Басни. Когда Цицерон допрашивал одного свидетеля против Верреса, и Гортензий сказал: Я не разумею сих загадок; ты должен их разуметь, возразил Цицерон, у тебя есть Сфинкс. Ибо Веррес подарил ему медного Сфинкса дорогой цены. […]
[107] По моему мнению, благопристойною и забавною назвать можно только такую шутку, в которой нет ничего неприличного и грубого, ничего нескладного и постороннего, ничего противного, ни в смысле, ни в словах, ни в произношении, ни в телодвижениях: так чтобы она не в отдельных каких ни есть острых словах состояла, но чтоб по всей речи были рассыпаны, как у Греков Аттицизм показывает особенный вкус Афинян. […]
с.471
[VI. 4. 1] Правила Состязания изложить, кажется, надлежало бы мне тогда, когда я кончил мои наставления относительно речи, в непрерывном порядке произносимой: ибо оно употребляется обыкновенно, как последнее пособие. Но поелику состоит в одном изобретении, не может иметь надлежащего расположения, ниже́ требует отличного украшения в слове, и не имеет крайней нужды ни в памяти, ни в произношении: то и полагаю, что прежде, нежели буду с.472 говорить о второй из пяти частей судебного Красноречия, не неприлично поместить здесь Состязание, как часть, от первой совершенно зависящую. Некоторые писатели опустили оное, может быть, потому что им показалось достаточно для сего и тех правил, которые изложены в предыдущей книге. [2] И действительно, как состоит оно или в наступлении, или в отражении: и в непрерывной речи служит к подтверждению наших доказательств; то надобно, чтобы и в сем кратком и прерывном действии Оратора клонилось в той же цели. В состязании мы говорим то же самое: только или в вопросах или в ответах. Я изъяснил сие подробно (Кн. 5. гл. 7) в главе о свидетелях. [3] Однако ж, предположив дать сочинению моему всю нужную полноту, и думая, что Оратор не может назваться совершенным, если и в сей части, так как во всем прочем, не будет наставлен; почитаю долгом сказать нечто особенно о Состязании, которое во многих случаях весьма способствует нам к одолению соперника.
[4] Состязание требует великих усилий от Оратора. Здесь-то он наипаче должен сражаться, не выпуская меча из рук. [5] Ему надобно и напоминать судье непрестанно свои главные и лучшие доводы, и исполнить все то, что с.473 обещал в своей речи, и опровергать ложные показания соперника. Судья тогда наиболее обращает внимание свое на тяжущихся. Не без причины некоторые, посредственные впрочем, Ораторы одним искусством в состязании заслужили ими хороших стряпчих. [6] А между тем иные, довольствуясь только тем, что в пользу истцов своих оказали надменное свое велеречие, выходят из судилищ, сопровождаемые похвалами льстецов; решительную же битву оставляют мало сведущим, и часто несмышленым стряпчим. Почему и видим, что в частных тяжбах одним поручается главное дело, другим изъяснение доказательств. [7] Если надобно разделять сии две должности, то последняя есть самая нужнейшая: и, к стыду нашему сказать должно, что стряпчие бывают тяжущимся полезнее. По крайней мере, при общенародных судах нет сего злоупотребления: как тот, кто излагал дело, так и тот, кто доказывал оное, глашатаем вызываются к состязанию.
[8] Итак, для сего потребно иметь, во-первых, ум скорый и оборотливый, присутствие духа и остроту. Здесь не размышлять, а тотчас говорить надобно, и быть в готовности отражать удары противника. Почему, если Оратору при всяком случае надлежит совершенно с.474 знать сущность защищаемого им дела, то при состязании особенно нужно иметь в виду и место, и время, и письменные доказательства и все прочие обстоятельства. […]
[10] Искусный состязатель должен быть чужд запальчивости. Ибо никакая страсть столько не помрачает разума, как гнев; она часто заставляет нас удаляться от настоящего нашего предмета, и вырывает у нас, нам же предосудительные укоризны и нелепости, которые в самих судьях нередко производят негодование. Здесь полезнее умеренность, а иногда и терпение. Возражения противника не столько опровергать, но и пренебрегать, ослаблять, обращать в смех можно; нигде разумные шутки не бывают столько уместны. Против сварливых и наглых противников надобно быть смелым и твердым. [11] Ибо есть люди при спорах столько запальчивые, что криком своим заглушают наш голос, прерывают наши речи, и таким образом приводят все в беспорядок: как подражать им, так и оставлять их дерзость без всякого отпору, не советую; в сем случае надлежит часто обращаться к судьям, особливо к председательствующим, и просить, чтобы каждому приказано было говорить в свою очередь: показывать при сем излишнюю терпеливость и с.475 кротость есть знак слабости и малодушия, и часто нам изменяет.
[12] Наиболее же одерживается верх в состязании остротою ума: конечно, сего дара не даст наука. Природная способность не приобретается учением; однако наука ей помогает. [13] Итак, здесь надлежит особенно иметь пред глазами сущность нашего дела и цель, нами предположенную: ибо, держась сего правила, не войдем в непристойную ссору, потратим в напрасных сварах времени, которое на защищение нашего дела употребить должны, напротив еще воспользоваться можем, если соперник наш впадет в сию погрешность. [14] У нас будет все почти в готовности для отражения, когда размыслим прилежно, что́ или сказать нам противник может, или что́ мы отвечать должны. Иногда Ораторы прибегают и к такой хитрости, что некоторые, в речи нарочно опущенные доводы, вдруг и нечаянно выставляют в состязании; сие уподобляется неожиданным, при военных случаях, вылазкам и засадам. Но к такому пособию прибегать надлежит тогда, когда на те доводы отвечать тот же час неможно сопернику; и на которые мог бы он отвечать, если б дано было ему время приготовиться. Что ж касается до верных и твердых с.476 доводов, то всего лучше употреблять их, не медля, при самом начале речи, дабы можно было повторять их чаще и в продолжение оной.
[15] Мне кажется, не нужно почти напоминать, чтобы состязатель не был сварлив и криклив, каковых находим между безграмотными и невеждами. Ибо такая строптивость хотя затрудняет противника, но не меньше того раздражает и судью. Бесполезно и даже вредно спорить упорно о том, чего доказать неможно. [16] Лучше уступить, где необходимость заставляет покориться; если при оспаривании многих статей в нашем деле, в справедливости одной признаемся, тем большее доверие внушаем к себе и в защищении прочих статей; если же оспаривается и одна, то мы своею уступчивостью преклоним судей оказать нам снисходительность при самом приговоре. Ибо защищать с упорством, особливо видимый проступок, есть новый проступок.
[17] При жарких спорах, немалая догадка состоит и в том, чтоб погрещающего соперника задерживать долее в его ложном мнении, и давать ему ласкаться тщетною надеждою победы. Почему искусно притворяемся, будто бы недостает у нас некоторых письменных доказательств. Он не преминет настоятельно требовать их, как решительных с с.477 нашей стороны доводов, которые, быв неожиданно представлены, дадут полный делу нашему перевес. [18] Можем также в ином соглашаться с противником, дабы его такою уступкою отвлечь от сильнейших возражений. Иногда предлагаем ему два вопроса, из коих на который бы он ни отвечал, ответ должен быть в его невыгоду: к сему с бо́льшим успехом можем прибегнуть в состязании, нежели в самой речи: ибо в речи мы сами себе ответствуем, а в состязании как бы связываем супротивника собственным его признанием.
[19] Дальновидный Оратор особенно примечает, какие доводы делают впечатление в судье, и какие им не одобряются: сие часто можно усмотреть из его лица, иногда же из вырвавшегося у него слова или некоего телодвижения. Тогда на благоприятствующие нам доказательства наиболее опираться, а от невыгодных для нас со всякою осторожностью устраняться надлежит: как делают врачи, кои продолжают и перестают давать лекарства, смотря по тому, принимает ли их природа или отвергает. [20] Ежели иногда предложенный вопрос решить бывает затруднительно, то вводим иный вопрос, и на него, если можно, все внимание судьи обращаем. Ибо, когда нельзя дать удовлетворительного ответа, ничего с.478 иного делать не остается, как и супротивника своего привести в такое же положение.
[21] Упражняться в сем деле гораздо удобнее. Ибо часто можем с великою пользою, согласясь с приятелем или с кем-нибудь из соучеников своих, взять предмет подлинной или выдуманной тяжбы, и защищать противные стороны посредством состязания: что самое даже в простом роде разбирательств делать можно.
[22] Наконец стряпчему нужно знать и то, в каком порядке излагать пред судьями состязательные доводы. В сем случае наблюдать должно тот же способ, какой показали мы, говоря о прочих доказательствах, то есть, сильнейшими и начинать и оканчивать надлежит. Ибо в начале возбуждаем в судье нужное к нам доверие, а при конце располагаем его к произнесению благоприятного приговора.
с.479
[VI. 5. 1] Изложив, сколько дозволили мои способности, некоторые для сего наставления, я неукоснительно приступил бы Расположению, как требует того самый порядок; если бы от тех, кои после Изобретения полагают непосредственно и Суждение, не опасался нарекания, что сию часть опустил по нерадению: хотя оная так связана и так смешана со всеми частями моего сочинения, что ни в мыслях, ни в словах отделить ее от прочих неможно; а сверх того я полагаю, что для сего, как для вкуса и обоняния, нельзя преподать правил. [2] Итак, мы здесь покажем только, чего где держаться и чего остерегаться надлежит, дабы Суждение тем руководствоваться могло. Особенно же предписывать, чтоб не покушаться на невозможное, избегать в доказательствах того, что противно нашей выгоде, или что может клониться в обоюдную пользу; не употреблять темных и несвойственных с.480 выражений, предписывать особенно и в подробности не нужно потому, что сие надлежит отнести к чувствам, которые никакими правилами не руководствуются.
[3] Суждение от размышления разнится, по мнению моему, только тем, что первое относится до вещей, которые сами себя показывают, а второе до вещей скрытых, или и совсем еще несуществующих; что суждение бывает часто достоверно; размышление же есть умствование, издалека взятое, и по большей части взвешивающее и сравнивающее многие вещи, и потому заключает в себе как изобретение, так и рассуждение.
[4] Но здесь нельзя основаться на сих общих правилах. Ибо размышление рождается от обстоятельств, которые часто встречаются в то самое время, как нам говорить надобно. Цицерон не без глубокого размышления хотел лучше сократить производство суда над Верресом, нежели продолжить оное до того года, в который Гортензий, защитник его, долженствовал быть Консулом. [5] Да и во всех судебных речах размышление занимает первое и важнейшее место. Ибо что́ сказать, о чем умолчать, что отложить, чего требовать, зависит от размышления: выгоднее ли отрицать, или защищать дело: где употребить приступ, и с.481 какой; где нужно повествование, и в каком виде: основываться прежде на строгости законов, или на естественной справедливости: какой наблюдать повсюду порядок: выгоднее ли говорить резко, или кротко, или даже униженно, или ко всему применяться. [6] Но я и о сем, где позволяло приличие, изложил мои мысли, да и впоследствии не опущу того без замечания. Теперь же приведу некоторые примеры, кои объяснят то, чего правилами показать не надеюсь.
[7] Похваляется размышление в Демосфене, когда он, советуя Афинянам продолжать войну, для них несчастливую, доказывает, что они доселе ничего еще не сделали с благоразумием. Ибо опущение могло быть поправлено. А если бы сказал, что с их стороны никакого опущения не было, то отнял бы у них всю надежду на будущие успехи. [8] Также, опасаясь оскорбить народ Афинский, если бы стал укорять его в нерадении поддерживать свободу Республики, он обратил речь свою на похвалу предков, кои доблестно правили делами общественными. Тогда и с удовольствием слушали его, и, как и естественно, одобряя лучшие поступки, стыдились худших.
[9] Речь Цицерона за Клуенция одна может служить вместо многих примеров. Ибо чему с.482 в ней наиболее удивляться должно? Изложению ли, или первому изложению, которым у матери, угнетавшей сына своею властью, отнял все доверие? Или тому, что подозрение, падавшее на Клуенция в подкупе судей, почел лучше обратить в невыгоду противной стороны, нежели отрицать оное по причине давно известной худой о нем молвы, как он сам о том изъясняется? Или тому, что в деле столь ненавистном употребил закон в свою пользу после всех других доказательств, каковой род защищения мог бы при начале оскорбить судей, к тому неприуготовленных? Или тому, что сам свидетельствует, что он сделал то против воли Клуенция? Что́ сказать о речи его за Милона? [10] Он не хотел излагать дела прежде, нежели очистил подсудимого от всех дотоле бывших обвинений, обращает на Клодия всю вину умышленного убийства, хотя в самом деле поединок был случайный; похваляет действие, однако отрицает в Милоне намерение произвести оное; не влагает в уста Милону ни просьб, ни жалоб, но сам от себя произносит оные.
[11] В заключение скажу, что не только в слове, но и во всех делах наших, всего нужнее размышление: без сего основания тщетны все прочие науки: и полезнее благоразумие без с.483 учения, нежели учение без благоразумия. Оно научает показывать, как приноравливать речь нашу к месту, времени и лицам. Но как сей предмет требует пространнейших изъяснений, и имеет много общего с образом выражений, то и обратимся к нему вторично, когда станем преподавать правила, наставляющие говорить прилично.
ПРИМЕЧАНИЯ
ПРИМЕЧАНИЕ РЕДАКТОРА: