Перевод и примечания В. С. Соколова.
(1) Прекрасным и мудрым является, сенаторы, установленное нашими предками правило начинать молитвенным обращением к богам не только всякое новое дело, но даже всякую речь, ибо никакое начинание людей не могло бы быть правильным, предусмотрительным и счастливым без помощи и совета бессмертных богов и без молитвы к ним. Кому надлежит более соблюдать этот обычай, как не консулу, и когда же еще больше нам с благоговением применять его, как не в тот момент, когда властью сената и авторитетной для нас волей государства мы призваны воздать хвалу и благодарность лучшему из принцепсов. Да и какой дар богов мог бы быть прекраснее, нежели ниспосланный нам богами принцепс, чистотой души и благочестием более всего подобный самим бессмертным небожителям. Если в прежние времена могло возникнуть сомнение, ставит ли правителей земли случай или какое-либо предуказание с неба, то не может быть никакого сомнения в том, что наш принцепс дан нам соизволением богов. Он явился не действием каких-либо тайных сил судьбы, но указан был нам явно и открыто самим Юпитером, был избран перед теми же жертвенниками и алтарями у тех же священных мест, на которых пребывание этого божества так же очевидно и достоверно, как и среди небесных светил. Тем более поэтому подобает и надлежит мне обратиться с мольбой к великому и всеблагому Юпитеру, некогда создателю, а ныне хранителю нашего государства, чтобы речь мою он сделал достойной консула, сената, достойной нашего принцепса, чтобы каждое мое слово свидетельствовало об истине, о нашей свободе и верности, чтобы, наконец, речь моя была так же далека от всякого подобия лести, как далека она и от всякого принуждения.
(2) Я полагаю, что не только консулу, но и всякому гражданину, говорящему о нашем принцепсе, следует подумать о том, чтобы не сказать о нем чего-либо такого, что, по-видимому, могло бы быть сказано и о ком-нибудь другом. Поэтому пусть уйдут в прошлое и забыты будут те слова, которые раньше вынуждал у нас страх, и не будем говорить ничего такого, что мы говорили раньше, ведь и чувства наши теперь не те, что были раньше, и не будем официально говорить о принцепсе того же, что говорили раньше, раз и сокровенные наши разговоры стали совсем другими. Пусть отразится на речах наших происшедшая перемена времен и пусть по самому характеру воздаваемой нами хвалы будет видно, когда и кому она воздается. Не будем ни в каком случае воздавать ему хвалы как какому-нибудь богу или кумиру, ибо мы говорим не о тиране, но о гражданине, не о властелине, но об отце. Ведь он из нашей среды, и ничто его так не отличает и не возвышает, как то, что он сам сознает себя одним из нас и не забывает, что он человек и управляет людьми. Итак, осознаем величину нашего счастья, покажем себя достойными его на деле и вместе с тем не будем забывать, как недостойно оказывать больше почестей правителям, радующимся больше рабству граждан, нежели их свободе. Но римский народ умеет делать различие между своими правителями; ведь не так давно он с полным единодушием дал одному из прежних принцепсов прозвище «красивого», а этому дал титул «доблестного» и криками одобрения восхвалил у того его ораторские способности и голос, а у этого его милость, скромность и кротость. Да и сами мы не прославляем ли обычно, как подсказывает это наша любовь и испытываемая нами радость, не столько божественность нашего принцепса, сколько его гуманность, скромность, доступность?! В самом деле, может ли быть другой титул, более соответствующий гражданской доблести и сенаторскому достоинству, нежели данный ему нами титул «наилучшего»? Надменность прежних принцепсов сделала этот титул особенно для него характерным и ему присущим. А насколько широко распространено и как справедливо то, что мы называем и самих себя и его счастливыми и друг за другом просим его, чтобы он сделал или выслушал то одно, то другое! А ведь мы не стали бы об этом просить, если бы он нам этого не делал. В ответ же на такие наши слова он покрывается стыдливым румянцем и на глазах его показываются слезы. Он прекрасно понимает и знает, что все это говорится о нем не потому, что он принцепс, но за его личные качества.
(3) Итак, будем соблюдать каждый в отдельности, готовясь к выступлению, ту умеренность, которую мы все усвоили от внезапного прилива чувств, и будем знать, что не может быть никакого другого более искреннего и более приятного способа воздавать благодарность, нежели тот, который подражает таким высказываниям, в который уже из расчета времени невозможно вложить никакого притворства. Что касается меня, то я постараюсь построить речь свою в соответствии со скромностью и умеренностью принцепса и буду не менее сообразовываться с тем, что угодно слушать его ушам, как и с тем, что подобает его доблести. Велика и необычайна слава нашего принцепса, раз я, собираясь произнести ему хвалебное слово, должен опасаться, что он сочтет меня скорее слишком скудным на похвалы, нежели слишком щедрым. Только об этом у меня и забота, отцы сенаторы, только это и составляет трудность моей задачи, ибо ведь легко вообще воздать хвалу заслужившему ее. В самом деле, не приходится опасаться, как бы он не подумал, что я, восхваляя его гуманность, на самом деле упрекаю его за его высокомерие, или, говоря об умеренности, — подразумеваю его роскошь, а под милостью — жестокость, под щедростью — скупость, под благосклонностью — завистливость, под сдержанностью — распущенность, под трудолюбием — бездеятельность, под храбростью — трусливость. Не опасаюсь я и того, что могу показаться угодным и неугодным, в зависимости от того, что скажу достаточно или слишком мало. Ведь мне известно, что даже сами боги не столько радуются приспособленным к случаю молитвам просящих, сколько невинности и чистоте [мыслей], и угоднее им тот, кто приходит в храм их с чистыми и девственными чувствами, а не с тщательно отделанным гимном.
(4) Но следует подчиняться постановлению сената, который ради общественной пользы постановил, чтобы в словах консула, произносимых под видом благодарственной речи, хорошие принцепсы слышали о тех делах, которые ими действительно совершаются, а плохие о тех, которые должны были бы совершать. В настоящий момент тем более необходимо и важно выполнить это [постановление сената], что отец наш, принцепс, не разрешает высказывать себе похвалы частным образом, пресекая их, и охотно воспретил бы и публичные, если бы позволил себе отменить то, что предписано сенатом. И то и другое: что ты не разрешаешь воздавать тебе хвалы где-либо в других местах, и то, что ты не запрещаешь их здесь [в здании сената], показывает тебя как образец скромности, о цезарь-август! Ибо не ты сам назначаешь себе эти почести, но они воздаются тебе нами. Ты уступаешь нашим чувствам, ибо нас никто не принуждает произносить тебе хвалу, но тебе по необходимости приходится ее слушать.
Часто я, сенаторы, молча, сам с собою, размышлял над тем, какими качествами должен обладать тот, беспрекословной власти которого подчиняются моря и земли и от кого зависят мир и война. Однако, как я ни старался создать образ принцепса, которому подобает равная почти с бессмертными богами власть, мне даже в мыслях никогда не удавалось приблизиться к тому образцу, который мы имеем перед глазами. Иной, отличившись на войне, потом потерял свой блеск в обстановке мира; другого прославила тога, но не далось ему в то же время военное искусство, один заставил себя уважать, действуя страхом, другой снискал любовь унижением, тот в общественной деятельности не смог сохранить доброй славы, сложившейся за ним на основании его семейной жизни; другой, наоборот, в кругу своей семьи запятнал славу, приобретенную на общественном поприще: не было еще до сих пор человека, у которого его доблести не затмевались бы от близкого соседства с какими-нибудь пороками. Наоборот, какое удивительное согласие всяких похвальных качеств, какое гармоническое сочетание всяких доблестей видим мы в нашем принцепсе! Ни жизнерадостность его не вредит строгости его нравов, ни простота в обращении не умаляет его достоинства, ни гуманная его снисходительность не идет у него в ущерб его величию. А его бодрость, а статная фигура, величественная голова и полное достоинства лицо и ко всему этому цветущий возраст, без физической слабости, но в то же время не без некоторых ранних признаков старости, дарованных ему богами как бы нарочно для того, чтобы придать больше величия его царственной осанке! Разве все это не делает для всех очевидным, что он истинный, прирожденный государь?
(5) Таким должен быть, поистине, государь, возвысившийся не в пылу гражданской войны и не в момент стеснения государства оружием, но данный внявшими молениям земли богами-покровителями, в момент глубокого мира, через усыновление. Да и можно ли допустить, чтобы не было отличия у императора, посланного богами, от других, поставленных людьми? На тебе же, о цезарь-август, печать благоволения богов лежала с самого того момента, как ты отправлялся к войску и притом в самом необычном виде. В самом деле, в то время, как появление других принцепсов возвещалось обильным потоком крови жертвенных животных или объявлялось наблюдателям полетом птиц с благоприятной, т. е. левой, стороны, ты был уже провозглашен общепризнанным принцепсом толпами граждан, собравшихся хотя и не для этой цели, в тот момент, когда, выполняя священный обряд, ты смиренно поднимался по ступеням Капитолия. И когда весь народ, толпившийся около входа в храм, приветствовал тебя кликами, когда перед тобой раскрылись двери храма, можно было подумать, что он приветствует бога1. Но, как это стало сейчас же ясно, он приветствовал тебя как императора. Не иначе было принято это предзнаменование и всеми другими. Только ты сам не хотел понять этого и отказывался принять власть. Ты отказывался, и это, конечно, было указанием на то, что ты будешь управлять хорошо. Итак, тебя приходилось принуждать. Но ничто не могло принудить тебя, как только опасность, угрожающая отечеству, и пошатнувшееся его благополучие. Ты твердо решил не принимать управления государством, если только оно не потребует спасения его от опасности. Я думаю поэтому, что то опасное волнение в лагерях возникло вследствие того, что скромность твою могла побороть только какая-нибудь большая сила, большая опасность. Подобно тому как мы особенно ценим хорошую погоду и ясное небо после вихрей и бурь, так, я бы сказал, и тот мятеж предшествовал твоему вступлению в управление только для того, чтобы еще больше поднять значение установившегося при этом мира и благоденствия. Таковы уже противоречивые условия существования смертных, что благое рождается из злого и из благоприятного появляется опасность. Скрывает от нас божество семена того и другого, и причины добра и зла по большей части бывают скрыты под разными видами.
(6) Великое посрамление легло на наше время, глубокая была нанесена рана нашему государству: император, отец рода человеческого, был осажден, захвачен в плен, лишен свободы, лишен был, кротчайший старец, возможности оберегать людей, лишен был принцепс самого главного и сладостного в своем положении, именно, чтобы ни в чем не знать принуждения2. Если, однако, это было единственное основание, которое приблизило тебя к кормилу общественного спасения, то я готов воскликнуть, что это достойная этому цена. Расшаталась дисциплина в войске, но лишь для того, чтобы ты явился ее исправителем; показан был наихудший пример в истории, но лишь для того, чтобы противопоставить ему наилучший; наконец, принцепс был вынужден предать смерти людей, которых он не хотел убивать, но это для того, чтобы создать такого принцепса, к которому невозможно было применить принуждение. Ты уже и раньше заслужил быть усыновленным, но мы не знали бы, скольким тебе обязано государство, если бы ты был усыновлен раньше этого. Мы дождались такого времени, когда стало совершенно ясно, что ты не столько получил эту милость, сколько сам оказал ее нам. Прижалось к груди твоей потрясенное государство, и власть императорская, чуть было не рухнувшая над головою императора, была передана тебе по его же слову. В силу усыновления ты был призван слезными просьбами, как некогда было обыкновение призывать великих вождей с войны против чужеземцев для оказания помощи родине внутри ее. Таким образом и сын и родитель одновременно оказали друг другу величайшую услугу: он тебе передал власть, а ты восстановил ее для него. Следовательно, ты один смог в этот опасный момент нашего века воздать равное за принятую тобою милость; ты даже обязал дающего: с передачей тебе императорских полномочий на тебя легло больше забот, а давший тебе их получил бо́льшую безопасность.
(7) Вот новый и неслыханный путь к принципату. Тебя сделала императором не твоя собственная страсть, не собственный твой страх, но польза других, испытываемое другими опасение. Пусть всем кажется, что ты достиг высочайшего положения, доступного людям, однако твое прежнее положение было для тебя более счастливо: ты перестал быть частным человеком под управлением хорошего принцепса. Ты приобщился к трудам и заботам [управления], но тебя побудили взять на себя эти заботы не обеспеченность и радость, связанные с этим положением, а наоборот, трудности и тягости. Ты принял на себя управление в тот момент, когда другой стал сожалеть о том, что он его имел. Между усыновляемым и тем, кто усыновлял, не было родства, никаких взаимных обязательств, кроме того, что оба они были наилучшими людьми нашего времени и оба достойнейшие: один чтобы сделать выбор, другой чтобы оказаться избранным. Итак, ты был усыновлен не так, как усыновлялись другие принцепсы в угоду женщинам. Тебя принял в качестве сына не отчим, но принцепс, и божественный Нерва стал твоим отцом, движимый к тебе таким же чувством, как и ко всем остальным. Да и не должно принимать сына иначе, если усыновляет принцепс. Или, собираясь доверить кому-нибудь одному сенат, римский народ, войска, провинции, надо принимать своего преемника из объятий супруги и искать наследника своей высшей власти только внутри своего собственного дома? Разве не следует при этом окинуть взором все государство и признать за самого близкого, за самого родственного по духу того, в ком ты найдешь наилучшие качества, кого признаешь более всего подобным богам? Тот, кто будет управлять всеми, должен быть избран среди всех. Не господина для своих рабов должен ты назначить, когда ты мог бы быть доволен и ближайшим тебе наследником, но как император ты должен дать принцепса гражданам. Это значило бы поступить высокомерно и по-царски, если не усыновить того, относительно кого известно, что он будет править, если ты его даже не усыновишь. Нерва же поступил, не придавая никакого значения, родился ты от него или был им избран, как если бы вообще дети могли усыновляться так же независимо от суждения о них, как они рождаются, хотя люди более снисходительно относятся к тому, чтобы у принцепса был неудачный сын, нежели неудачный избранник.
(8) Он преднамеренно избежал этого обстоятельства и привлек к участию в этом деле мнения не людей, а богов. Таким образом твое усыновление произошло не в спальне, а в храме, не перед супружеским ложем, но перед ложем великого и всеблагого Юпитера; так-то, наконец, было положено начало не рабству нашему, а свободе, спасению, безопасности. Славу этого дела присвоили себе боги: это их установление, это ими освященная власть. Нерва был лишь при этом помощником; тот, кто усыновлял, в такой же мере повиновался богам, как и ты, которого усыновляли. Привезено было в это время из Паннонии известие о победе, благодаря заботам богов о том, чтобы появление нового непобедимого императора было украшено знаком победы. Эту лавровую ветвь Нерва возложил на ложе Юпитера, когда, став вдруг величественнее и величавее, чем обыкновенно, и призвав в свидетели людей и богов, он объявил тебя своим сыном, т. е. единственной поддержкой в трудной и утомительной для него работе. Сложив с себя таким образом власть (велико ли различие между тем, чтобы сложить с себя власть или поделить ее с кем-нибудь, разве только, что последнее осуществить гораздо труднее), как он радовался обретенной безопасности и славе, словно бы он почувствовал новый приток сил, опершись на тебя, возложив на твои плечи, на твою молодую мужественную силу бремя забот о себе самом и о родине. Сейчас же после этого прекратился всякий мятеж. Но это был результат не самого акта усыновления, а эффект, вызванный личностью усыновленного. Безрассудно было бы со стороны Нервы усыновить кого-нибудь другого. Ведь не забыли мы, как недавно вслед за усыновлением [Гальбой Пизона] внутренние распри не успокоились, а только начались. И на этот раз усыновление могло бы стать поводом к проявлению народного гнева и сигналом к мятежу, если бы выбор пал не на тебя. Разве может вызывать сомнение, что император, потерявший уважение, мог передать власть, только установленную авторитетом того, кому она передавалась? Ты тотчас же сделался и сыном и цезарем, а вскоре после и императором и соучастником трибунской власти, что́ недавно мог сделать родной отец по отношению к одному из своих сыновей [Веспасиан по отношению к Титу].
(9) Важным признаком твоей выдержанности является то, что ты был избран не только в качестве преемника власти, но и как соучастник ее и товарищ. Ведь преемник все равно найдется, если ты даже его не желаешь, сотоварища же ты не найдешь, если сам его не выберешь. Поверят ли последующие поколения, что сын патриция, консуляра, триумфатора, командовавший весьма большим, сильнейшим и чрезмерно преданным ему войском, был провозглашен императором не этим войском, что ему же, в то время как он управлял Германией, титул Германика был дарован отсюда; что он ничего не сделал для этого, кроме как оказал услуги государству и повиновение? Ведь ты действительно оказал повиновение, цезарь, и вследствие покорности получил доступ к власти принцепса, и ни в чем так не сказалось твое усердие подданного, как в том, что ты начал управлять. Уже ты был цезарем и императором с титулом Германика3, но, отсутствуя и пребывая в неведении, ты и с таким титулом оставался — поскольку это зависело от тебя самого — частным человеком. Показалось бы слишком преувеличенным, если бы я сказал: «Ты не знал, что будешь императором». На самом же деле ты уже был императором и все же не знал об этом. Когда к тебе пришло известие о твоем счастье, ты предпочел бы остаться тем, чем был до того, но не было у тебя свободного выбора. Или гражданин мог бы не оказать повиновения принцепсу, легат4 своему полководцу, сын отцу? Где бы была дисциплина? Где обычай, переданный нам предками, с готовностью и бесстрастием принимать на себя всякую должность, какую бы ни возложил повелитель? Что, в самом деле, особенного в том, если бы он из одной провинции перевел тебя в другую или по окончании одной войны приказал начать новую? Он пользовался бы тем же своим правом, призывая к управлению, каким воспользовался, когда посылал тебя командовать войском. И нет никакого различия, прикажет ли он кому отправиться легатом или вернуться принцепсом, разве что только больше славы исполнить с покорностью то, чего сам меньше хочешь.
(10) Авторитет приказывающего поднимался оттого, что власть его сама была под величайшей угрозой, и казалось, что тем более следует повиноваться его воле, чем меньше ей подчинялись другие. К тому же ты слышал утверждение этой власти сенатом и народом. Это было мнение и выбор не одного только Нервы. В самом деле, где только были какие люди, все пожеланиями своими добивались того же, он же лишь по праву принцепса опередил других и первый сделал то, что собирались все сделать. Клянусь Геркулесом! Не оказалось бы это настолько всем угодным, если бы не было одобрено еще прежде, чем было исполнено. А с какой сдержанностью — боги бессмертные! — принял ты свою власть и свое счастье! Ты был императором только по титулу, по изображениям своим и по знакам отличия, а во всем остальном: по своей скромности, труду, бдительности — ты был и вождь, и командир, и просто солдат, так как большими шагами ты шел всегда впереди своих знамен и орлов и сам для себя ты извлек из усыновления одну только сыновнюю почтительность и покорность и в молитвах своих просил долгих лет и долгой славы этому своему положению. Промысел богов уже выдвинул тебя на первое место, но ты пожелал оставаться на втором и готов был состариться на нем, ты считал себя частным человеком, пока императором был еще другой человек. Желания твои были услышаны, но лишь насколько это было полезно благочестивейшему и почтеннейшему старцу, которого боги с небес оградили от того, чтобы он после такого божественного и бессмертного поступка не совершил чего-нибудь достойного простого смертного. Действительно, этот величайшего значения поступок достоин того, чтобы быть последним в его жизни и чтобы самого его инициатора сейчас же причислить к небожителям, чтобы в потомстве могли когда-нибудь задать вопрос, не было ли это его дело совершено божеством? Нет более веского основания для Нервы считаться нашим общим отцом, как то, что он был твоим. Велика была его слава, широка молва о том, когда он, прочно убедившись на деле, как твердо держится власть на твоих плечах, оставил тебе все свои земли, а тебя самого своим землям; тем более он дорог нам, и мы с тоской вспоминаем, что он сам позаботился о том, чтобы о нем не тосковали.
(11) Ты оплакал его сначала, как это и подобает сыну, слезами, потом прославил храмами, но ты не подражал в этом тем, которые делали то же самое, но с другими мыслями. К небожителям причислил Тиберий и Августа, но затем, чтобы ввести закон о преступлениях против величества; Клавдий причислил к небожителям Нерона затем, чтобы насмеяться над ним[2], Тит — Веспасиана, Домициан — Тита, но первый, чтобы считаться сыном бога, а второй — братом бога. Ты возвеличил своего отца до небес, но не для того, чтобы наводить на граждан страх, не для того, чтобы оскорбить святыни, не для почета самому себе, но потому, что ты веришь в него, как в бога. В этом меньше заслуги, когда это делается теми, кто сам и себя считает божеством. И если даже ты его чтишь на алтарях, на ложах, назначением жреца — фламина, то ни этим и ничем другим ты не утверждаешь так его божество, как тем, что ты и сам таков. Для государя, почившего мирно, избрав себе преемника, единственный и притом надлежащий залог божественности — добрый преемник. Разве приобрел ты хотя сколько-нибудь высокомерия от того, что отец твой стал божеством? Разве ты подражаешь последним, бездеятельным и надменным правителям, кичившимся божественностью своих отцов, а не тем древним и бессмертным героям, которые создали эту самую державу? [В последнее же время враги вторгались в нее и попирали в такой
(12) А теперь снова вернулся ко всем к ним великий страх и рвение исполнять наши приказания. Ведь они видят вождя римлян, одного из тех прежних и древних, которым титул императора присуждался на полях, устланных сраженными врагами, и на морях, взбаламученных победами. Итак, мы опять принимаем заложников, а не выкупаем [своих], и, победив, заключаем условия, не принимая на себя огромных затрат и тяжелых обязательств. Они просят нас, умоляют; мы же или оказываем щедрость, или отказываем в ней и делаем то или другое благодаря могуществу нашей империи; а они благодарят, если добьются своего, не осмеливаются жаловаться, если им было отказано. Да и посмели ли бы они, раз они знают, как ты наступал на отважнейшие народы в то время года, которое для них наиболее благоприятно, а для нас особенно тяжело, когда Дунай холодом соединяет свои берега и, затвердевший от льда, выдерживает на своей спине движение огромных полчищ, когда дикие племена обороняются не столько оружием, сколько своим климатом и своими созвездиями. Но где только поблизости появлялся ты — обстоятельства словно менялись на обратные: они держались, укрывшись в своих укромных тайниках; наши же отряды воинов радовались тому, что ходили по берегам и, пользуясь с твоего разрешения даже неблагоприятными условиями, заставляли варваров почувствовать, что такое зима.
(13) Так уважают тебя враги. А как твои собственные солдаты? Каким способом заслужил ты такое с их стороны восхищение, что вместе с тобой они легко переносят и голод и жажду? Когда во время военных упражнений с пылью и по́том солдат смешивался и пот полководца и, отличаясь от других только силой и отвагой, в свободных состязаниях ты то сам метал копья на большое расстояние, то принимал на себя пущенное другими, радуясь мужеству своих солдат, радуясь всякий раз, как в твой шлем или панцирь приходился более сильный удар; ты хвалил наносивших его, подбадривал их, чтобы были смелее, и они еще смелели, и когда ты проверял вооружение воинов, вступающих в бой, испытывал их копья, то если какое казалось более тяжелым для того, кому приходилось его взять, ты пускал его сам. А как ты оказывал утешение утомленным, помощь страдающим? Не было у тебя в обычае войти в свою палатку прежде, чем ты не обойдешь палатки твоих соратников, и отойти на покой не после всех остальных. Не казался бы мне император достойным такого удивления, если бы нашелся подобный полководец среди древних Фабрициев, Сципионов и Камиллов. Ведь в то время всегда находился кто-нибудь лучший, кто мог бы возбудить пыл подражания. Но после того как упражнение с оружием из серьезного занятия превратилось в зрелище, из труда — в удовольствие, после того как упражнениями нашими стали руководить не какие-либо ветераны, украшенные венком с башнями или какой-нибудь гражданской наградой, а какие-то инструктора из презренных греков, каким великим примером кажется нам, если хоть один из всех восхищается отечественным обычаем, отечественной доблестью и без соперников и, не имея перед собой лучшего примера, состязается и соревнуется с самим с собой, и как управляет один, так и является единственным, кому подобает управлять.
(14) Разве не было для тебя колыбелью и первыми твоими шагами то, что ты, еще совсем юнец, увеличил славу своего отца Парфянскими лаврами и уже тогда заслужил титул Германика, когда смирил ярость и гордость варваров, наведя на них великий страх одним слухом о своем приближении и объединив таким образом Рейн и Евфрат в общем удивлении твоему мужеству? Когда весь круг земель ты не столько обошел своими ногами, сколько наполнил своей славой, представляясь все более и более славным и великим тем, к кому приходил позже? А ты еще не был тогда ни императором, ни сыном божества! Германию отделяют от Испании и вместе с тем укрепляют как множество племен и почти беспредельно обширные пространства, лежащие между ними, так и горы Пиренейские и Альпы и бессчетные другие, которые тоже можно назвать горами, если их не сравнивать с первыми. Когда ты вел легионы, или скорее гнал их (такова была твоя поспешность), по всем этим пространствам, ты никогда не требовал ни повозки, ни коня. Легкий конь твой — не столько помощь тебе в пути, сколько украшение, — вместе с другими следовал за тобой, словно совсем тебе не нужный, разве только чтобы в дни остановок ты мог быстрым бегом, подымая за собою пыль, объехать и осмотреть ближайшее поле. Не знаю, чему больше удивляться: началу ли твоих подвигов или их концу? Многое ты преодолел своим упорством, еще же больше проявил стойкости в том, что не убоялся, что не сможешь преодолеть. Не сомневаюсь, что тот император, сам бездеятельный и уже тогда с завистью глядевший на доблести других, хотя и нуждавшийся в их помощи, тот тиран, который в разгар войн с Германией вызвал тебя из самой Испании как надежнейшую свою защиту, не без некоторого страха стал испытывать такое же чувство восхищения тобою, какое некогда внушил своему царю тот герой, рожденный Юпитером6, который после стольких трудных подвигов, во исполнение жестоких требований своего царя, все же оставался всегда и неутомленным и непокоренным; и ты, благодаря все новым своим победам, оказался достоин такой же судьбы.
(15) В должности [военного] трибуна ты еще в юных годах, но уже с отвагой зрелого мужа, побывал в отдаленнейших и столь различных между собой странах, и уже в то время судьба наставляла тебя долго и основательно учиться тому, чему ты в скором времени должен был сам учить других. Не довольствуясь тем, что ты изучил лагерную жизнь и как бы прошел в короткое время всю службу, ты так провел свою должность трибуна, что сразу мог бы быть вождем, и нечему было тебе уже учиться в то время, когда ты начал учить других7. За десять лет службы ты узнал разные обычаи племен, расположение областей, выгодные условия местностей, и различие вод и климата ты научился переносить так же, как ты привык переносить перемену воды и климата на своей родине. Сколько раз сменял ты коней, сколько раз отслужившее тебе оружие! Придет несомненно время, когда последующие поколения пожелают сами осмотреть и потомкам своим укажут посещать поля, политые твоим потом, деревья, под сенью которых ты отдыхал, скалы, под прикрытием которых вкушал сон, наконец, хижины, которые ты посещал в качестве высокого гостя, как и тебе самому показывались в тех же местах священные следы великих вождей. Но так будет в свое время, теперь же всякий воин, кто постарше годами, определяется по тому признаку, что был твоим соратником. А много ли таких, для которых ты не был соратником прежде, чем стал императором? Отсюда происходит, что ты почти всех можешь назвать по имени, что помнишь отважные поступки каждого из них в отдельности; и не приходится им указывать тебе на свои раны, полученные в борьбе за государство, так как ты сам на месте сейчас же свидетельствовал о них и воздавал за них похвалы.
(16) Но тем более достойна восхваления твоя умеренность, что, не насыщаясь военной славой, ты любишь мир и те обстоятельства, что отец твой был удостоен триумфов и что лавровая ветвь была посвящена Юпитеру Капитолийскому в день твоего усыновления, — все это не является для тебя причиной, чтобы ты при всяком случае стремился к триумфам. Ты не боишься войн, но и не вызываешь их. Великое это дело, о августейший император, великое — остановиться на берегу Дуная: ведь если перейти его — верный триумф! Великое дело не стремиться сражаться с врагом, отказывающимся от боя; но последнее есть достижение твоей храбрости, другое — твоей сдержанности. То, что ты сам не хочешь воевать, говорит о твоей умеренности, а то, что не желают этого и твои враги, это говорит о славе твоей храбрости. Увидит теперь, наконец, когда-нибудь Капитолий не бутафорные триумфальные колесницы и не атрибуты вымышленной победы, но императора, украшенного истинной и прочной славой, принесшего всеобщий мир и такие признания покорности со стороны врагов, что в дальнейшем некого будет побеждать. А это прекраснее всех триумфов! Ведь никогда наши победы не бывали вызваны не чем иным, как пренебрежительным отношением к нашей державе. И если какой-нибудь царь варваров дошел бы до такой безумной дерзости, что заслужил бы твой справедливый гнев, то даже если бы его защищали широкие моря, огромные реки, или обрывы и скалы, он все же скоро убедился бы, что все эти средства защиты ничтожны и уступают перед твоей доблестью, так что ему скорее покажется, что или горы осели, или реки высохли, или море перехвачено сушей и что устремились на него не только наши флоты, но и восстала сама земля.
(17) Мне кажется, я уже вижу триумфальное шествие, загруженное не награбленным в провинциях и не исторгнутым у союзников золотом, но оружием, отнятым у врагов, за ними идут закованные в цепи пленные цари; мне кажется, что я узнаю громкие имена вождей и статные их фигуры, соответствующие их именам; что уже различаю носилки, символически нагруженные чудовищными дерзаниями варваров, и каждого из них, следующего со связанными руками за изображением своих дел, а далее за ними и тебя самого, торжественного и величавого, колесницей своей напирающего на тыл покоренных племен, а перед колесницею пробитые тобою щиты. И не будет у тебя недостатка в доспехах, снятых с врагов, если кто из царей осмелится сразиться с тобой и не побоится не только метания твоих копий, но и грозных твоих взглядов, полагаясь на противопоставленное тебе все свое войско, весь лагерь. Своей умеренностью за последнее время ты заслужил такой славы, что где бы ты ни вел войну ради сохранения достоинства империи, как наступательную, так и оборонительную, все убеждены, что ты не для того одерживаешь победы, чтобы получать триумфы, но получаешь их за то, что победил.
(18) Одно напоминает мне другое. Как прекрасно, что дисциплину в лагерях, пошатнувшуюся и почти совсем упавшую, ты снова восстановил, преодолев пороки предшествующего поколения: лень, упрямство и нежелание повиноваться. Безопасно стало заслуживать уважение и любовь, и уже никто из вождей не боится больше ни того, что солдаты его любят, ни того, что не любят, а потому, в равной мере уверенные, что не подвергнутся ни оскорблениям, ни льстивым восхвалениям, они усердствуют в трудах, участвуют в упражнениях, учатся действовать оружием, брать крепости, командовать людьми. В самом деле, не вождь тот, кто думает, что ему грозит опасность, которую он готовит врагам; а таково было убеждение тех, кто объят был страхом, так как совершал враждебные нам поступки. Ведь они именно радовались и тому, что в забросе были военные упражнения и не только дух, но и сами тела воинов изнеживались, да и мечи от неупотребления тупились и покрывались ржавчиной. А вожди наши страшились козней не столько со стороны чужеземных царей, как от своих же командиров, и вооруженных рук не врагов, а своих собственных соратников.
(19) Среди небесных светил естественно бывает так, что появление более сильных затмевает более мелкие и слабые: так же и прибытие императора к войску затеняет достоинство подчиненных ему командиров. Ты же действительно был выше других, но притом никого не умалял: все командиры сохраняли свое достоинство в твоем присутствии, как и без тебя; мало того, у многих достоинство еще возрастало, потому что и ты им оказывал уважение. Потому, одинаково дорогой высшим чинам и нижним, ты так совмещал в себе [личность] полководца-императора и товарища-соратника, что как требовательный начальник ты вызывал у всех старание и усердие, а как участник в трудах и товарищ поднимал общий дух. Счастливы те, чью преданность и усердие ты одобрял не через посредников и вестников, но сам лично, и не по слухам, а убедившись собственными глазами! Они достигли того, что ты, отсутствуя и в отношении отсутствующих, ничему так не доверял, как тому, что видел сам.
(20) Но вот тебя призвали в столицу голоса твоих сограждан, и любовь к родине пересилила в тебе увлечение лагерной жизнью. Путь твой был мирный и скромный, действительно как возвращающегося после водворения мира. Я даже не мог бы приписать к твоей похвале, что твое прибытие не испугало ни одного отца, ни одного супруга: у других такая чистота могла быть показной, у тебя она врожденная, она в самом тебе и относится к тому, что ты не мог бы сам себе приписать. Не происходило никакого шума, когда ты требовал для себя экипажей, ты не оскорбил ничьего гостеприимства, содержание у тебя было как у всех других, а при этом у тебя была свита вооруженная и дисциплинированная. Можно было бы сказать, что какой-то великий вождь (скорее всего ты сам) отправляется к своему войску; настолько не было никакого отличия (или было оно уже очень незначительно) между тем, кто уже стал императором, и тем, кто только должен им стать. Насколько иным был не так давно проезд другого принцепса, если это только был проезд, а не набег, когда хозяева обычно изгонялись из своих домов, и все направо и налево было сожжено и потоптано, точно происходила карательная экспедиция или нападение тех самых врагов, от которых он убегал. Провинциям приходилось внушать, что это был проезд какого-то Домициана, а не их законного принцепса. Итак, не столько для своей славы, сколько для общей пользы ты обнародовал эдиктом, сколько было затрачено средств на каждого из вас двоих. Пусть привыкают императоры сочетать со своей властью и денежный отчет; пусть они объявляют, сколько потратили на себя. Так получится, что они не будут так расточительны, что им стыдно будет в этом сознаться. Кроме того последующие принцепсы, хотят или не хотят, а пусть знают об этом. Такое это имеет значение, и пусть помнят, что раз имеются таких два примера, то люди будут выносить суждение о них в зависимости от того, какой из этих примеров они для себя выберут.
(21) Разве столькими и столь важными доблестями ты не заслужил каких-нибудь новых почестей, новых титулов? А ты отказывался даже от титула отца отечества! Какая продолжительная была у нас борьба с твоей скромностью! Как поздно далась победа! Тот титул, который другие [принцепсы] принимали сейчас же, в первый день своей власти, наряду с титулами цезаря и императора, ты откладывал до того времени, когда и сам ты, строжайший ценитель своих заслуг, должен был признать, что заслужил его. Итак, только с тобой одним из всех произошло так, что ты на самом деле был отцом отечества прежде, нежели был им объявлен. Ты был признан им в сердцах и суждениях наших и для почитания тебя со стороны народа было неважно, каким титулом ты именуешься, разве что он мог счесть себя неблагодарным, если называл тебя больше императором и цезарем, в то время как на самом деле имел в тебе отца. А с какой благосклонностью, с какой снисходительностью к другим носишь ты этот почетный титул! С согражданами своими ты обращаешься, как отец с детьми; вернувшись императором, после того как ты ушел частным человеком, ты со всеми считаешься и тебя все признают. Нас всех ты считаешь равными и себя таким же равным всем другим; ты выше других только тем, что лучше их.
(22) И прежде всего, что за славный день, когда ты, в такой мере ожидаемый и желанный, вступил в город! И сколь удивительно и радостно, что ты именно сам въехал! Ведь прежних принцепсов ввозили или вносили, не говоря уже, что на колеснице четверней и на белых конях, а то и на плечах людей, что было уже слишком надменно. Ты же, будучи выше и значительнее других хотя бы своим ростом и телосложением, словно праздновал свой триумф не над нашим долготерпением, но над гордостью других принцепсов. Поэтому никому не служили препятствием к тому, чтобы усладить свои взоры необычным зрелищем, ни возраст, ни нездоровье, ни пол. Тебя узнавали малые дети, на тебя показывали друг другу юноши, тобой восхищались старики! Даже больные, пренебрегши предписаниями врачей, спешили взглянуть на тебя, словно на источник спасения и здоровья. Поэтому одни говорили, что достаточно уже жили, раз увидели и встретили тебя, другие, наоборот, что только теперь-то и стоит жить! Женщины только тогда познали истинное счастье материнства, когда они увидели, какому принцепсу они родили граждан, какому полководцу солдат! Ты мог видеть тогда крыши домов, гнущиеся под тяжестью людей, и заполненными даже те места, где стоять можно было лишь непрочно и с опасностью для жизни; далее — все улицы, переполненные людьми, среди которых оставлен был лишь тесный проход для тебя самого; ты мог видеть, наконец, с той и другой стороны ликующие толпы народа и повсюду одинаковую радость и одинаковые клики. Радость была настолько же всеобщая, насколько ты прибывал ради всех, и она возрастала с твоим приближением, почти с каждым твоим шагом.
(23) Приятно было всем, что ты поцелуями приветствовал сенат, так же как с поцелуями был когда-то и сам отпущен; приятно было, что заслуги всаднического сословия ты отметил почетными титулами, не прибегая к помощи номенклатора8; приятно и то, что ты оказал некоторые знаки дружественного расположения не только тем клиентам, которых ты сам первый приветствовал; но еще приятнее было всем, что ты подвигался постепенно и спокойно и лишь настолько, насколько позволяла толпа зрителей, так как народ, собравшийся посмотреть на тебя, особенно теснил тебя, так как в первый же день ты доверил всем свои собственные бока. И не был ты окружен отрядом телохранителей, но обступили тебя со всех сторон то сенаторы, то цвет всаднического сословия, смотря по тому, где кого было больше, и сам ты следовал за своими ликторами, продвигавшимися молча и совершенно спокойно: ведь воины ничем не отличались от прочей толпы — ни одеждой, ни спокойствием, ни заносчивостью. Когда же ты начал восходить на Капитолий, с какой радостью припоминали все день твоего усыновления! Какое исключительное ликование охватило тех, кто уже раньше первым и на этом же месте приветствовал тебя императором. Мало того, я бы сказал, что само божество тогда испытывало особое удовлетворение от своего создания. Ведь ты ступал на те же места, как и твой великий родитель, перед тем как ему объявить о скрытой воле богов. Какое было ликование обступившей его толпы! Какие раздавались громкие клики, как подобен этому был тот день, который породил и этот! Как все было заполнено алтарями, как все затеснено обилием жертвенных приношений, как направлены молитвы всех ко благу одного, как отчетливо все понимали, что они, молясь за тебя, молятся за самих себя и за своих детей. Оттуда ты отправился во дворец на Палатин, но с таким скромным видом, точно ты направлялся в дом частного человека; прочие направились каждый к своим пенатам с тем, чтобы еще лучше поверить в свое счастье в той обстановке, где никто никого не принуждает радоваться.
(24) Такого рода въезд мог бы отяготить [всякого] другого; ты же с каждым днем становился все более удивительным и все лучше, наконец, именно таким, каким другие принцепсы лишь могут обещать быть в будущем. Но только одного тебя продолжительность времени выдвигает и возвеличивает. Ты объединил и связал различнейшие вещи: уверенность уже давно правящего со скромностью лишь начинающего править. Ты не отталкиваешь граждан, припавших к твоим ногам, и поцелуй возвращаешь не только рукой, у тебя, и у императора, осталась прежняя ласковость во взоре. Ты раньше ходил своими ногами; ты продолжаешь это делать; ты получал удовлетворение от труда, ты и сейчас испытываешь это: судьба, которая изменила все вокруг тебя, ничего не изменила в тебе самом. Когда ты проходишь по общественным местам, каждому предоставляется остановиться или выйти тебе навстречу, сопутствовать тебе или пройти мимо. Ты гуляешь среди нас, но не так, точно снисходишь, и предоставляешь нам себя в полной мере не для того, чтобы приписывать это себе в заслугу. Всякий, кто подойдет к тебе, стремится подольше побыть с тобой, и конец беседе кладет совестливость каждого, а не твоя гордость. Мы управляемся тобой и подчинены тебе, но так же как законам. Ведь и они умеряют наши страсти и наслаждения, но находятся постоянно с нами и среди нас. Ты возвышаешься и выдаешься над нами по своему сану, по власти, которая выше людей, но все же свойственна человеку. До тебя принцепсы, пренебрегая нами и как бы боясь равенства, теряли способность пользоваться своими ногами. Их поднимали выше нас плечи и спины рабов, тебя же молва, слава, любовь граждан, доступность твоя подымают выше самих принцепсов; тебя возвышает до звезд сама наша общая для всех земля, на которой следы ног наших смешаны со следами государя.
(25) И я, сенаторы, не боюсь, что покажусь слишком многословным, так как особенно для нас желательно, чтобы больше было основания воздавать благодарность нашему принцепсу; и было бы, пожалуй, даже более почтительно хранить про себя самые чистые и не излитые в словах мысли об этом, нежели говорить об этом кратко и наспех, ибо ведь то, о чем молчишь, кажется таким именно значительным, каким оно и есть на самом деле. Если только ты не думаешь, что легко добиться обогащения триб и предоставления народу пайка, да притом еще и полностью, после того как солдаты получили часть своей доли раздач. Разве способен человек с заурядным характером на то, чтобы предоставить больше тому, кому легче отказать? Хотя в данном случае при всем различии положения все же осуществлен принцип равенства. В самом деле, солдаты уравнены с народом в том, что хоть они получали только часть пайка, но зато первыми, а народ с солдатами в том, что он хоть и позже, но зато получил все полностью. И действительно, с каким благожелательством все было поделено! Дано было и тем, которые после твоего эдикта оказались внесенными в списки на место вычеркнутых оттуда9, уравнены были с остальными и те, которым ничего не было обещано. Одного задерживали дела, другого нездоровье, моря, реки. Каждого ждали, приняты были меры, чтобы никто не был в тот момент болен, или занят, или в отдалении: каждый мог придти, когда захочет, когда сможет. Великое это дело, цезарь, и совершенно в твоем духе: своим талантом расточать щедроты, как бы сближать самые отдаленные друг от друга страны, сокращать дальность расстояния, предупреждать несчастья, способствовать благоприятной судьбе и всеми средствами добиваться, чтобы, когда ты распределяешь паек, каждый из римского народа чувствовал в себе гражданина даже в большей мере, чем просто человека.
(26) Прежде, с приближением дня раздач, толпы детей — будущий римский народ — обычно заполняли дороги, ожидая выхода принцепса. А родители брали на себя труд показывать своих детей, сажая их на плечи, учить их словам приветствия и лести, и те повторяли, что им было внушено. Но по большей части они бесполезно взывали к глухим ушам принцепса, и их уносили в неведении, прежде чем они могли в точности узнать, что́ они выпросили, чего добились. Ты же не допустил их даже до просьб и, хотя для взоров твоих было весьма приятно зрелище подрастающего поколения, ты приказал всех их принять и записать прежде даже, чем они могли увидать тебя и обратиться к тебе с просьбой, чтобы уже с самого раннего детства они узнали своего общего всем родителя по заботам твоим о их воспитании, чтобы на твоем содержании росли все те, кто растет для службы тебе, чтобы, получая от тебя пособие, они подготовлялись к твоей военной службе и чтобы все были обязаны одному тебе всем тем, чем каждый обычно бывает обязан своим родителям. Правильно, цезарь, ты делаешь, что берешь на свое содержание надежду римского имени. Для великого принцепса, которому суждено бессмертие, нет другой, более достойной статьи расхода, как расход на подрастающее поколение. Людей зажиточных располагают признавать и воспитывать своих детей большие награды и равные им по значению штрафы10, бедные же могут рассчитывать при воспитании только на доброту принцепса. Если он не поддерживает, не охраняет и не снабжает щедрой рукой детей, рожденных в надежде на него, то лишь ускоряет гибель своей власти, гибель государства; напрасно тогда будет он, пренебрегши народом, оберегать знатных, точно голову, оторванную от туловища, обреченную на гибель от неустойчивости своего положения. Легко себе представить, какую ты испытал радость, когда тебя встретили криками приветствия родители и дети, старики, младенцы и подростки. Это были голоса малолетних твоих граждан, впервые проникшие к твоему слуху, и ты, обеспечив их содержанием, достиг главным образок того, что они не станут тебя просить. Выше же всего то, что ты сам таков, что при твоем управлении и легко и хочется принимать на себя воспитание детей.
(27) Уже ни один родитель не боится для своего сына ничего, кроме неизбежной поры слабости человеческого организма, и не называет среди неизлечимых недугов гнев принцепса. Веским побуждением к воспитанию детей является надежда на поддержку от государства, на подарки, но еще более того, уверенность в свободе и безопасности. Пусть лучше принцепс ничего не дает, лишь бы ничего не отнимал, пусть не кормит, лишь бы не казнил: и тогда не будет недостатка в людях, которые захотят иметь детей. Наоборот, если он будет щедр, но и будет отнимать, будет кормить, но и казнить, он в скором времени добьется лишь того, что все будут тяготиться не только детьми, но и самими собой и своими родителями. Поэтому во всей твоей щедрости я ничего так бы не хотел восхвалить, как то, что ты даешь пайки и средства на содержание детей из своих собственных средств и что детей граждан ты кормишь не кровью от убийств, как щенков диких зверей; приятнее же всего принимающим от тебя пособия сознавать, что им дается ни у кого не отнятое и что в связи с тем, что столько народа стало более имущим, убывают средства только у самого принцепса, хотя и он тоже не обеднел. Ведь если кому принадлежит все, что является всеобщим достоянием, то он и сам имеет столько же, сколько все.
(28) К другому призывает меня многообразная твоя слава. К другому ли? Ведь я как будто достаточно уже высказал удивления и уважения тебе за то, что ты так много расточил денег, не для того, чтобы, сознавая за собой какое-нибудь постыдное дело, отклонить молву от порицания, и не для того, чтобы мрачным и печальным речам людей дать более радостные сюжеты. Ни пайками, ни пособиями для детей ты не искупал никакой своей вины, ни жестокости, и причиной твоих благодеяний не было желание остаться безнаказанным за то, что́ тобою было сделано дурного. Своими раздачами ты добивался не прощения, а любви, и римский народ отошел от твоего трибунала не умилостивленный, а обязанный. Ты сам с радостью, ничем не омраченной, предоставил пайки, и то, что прежде принцепсы бросали народу, сохранявшему тягость на сердце, чтобы смягчить ненависть к себе, то ты дал народу так же, без задних мыслей, как и принял сам народ. Немногим меньше пяти тысяч свободнорожденных, сенаторы, было взыскано, найдено и привлечено щедростью нашего принцепса. Они содержатся на общественный счет в качестве запасного войска на случай войны и в качестве украшения государства в дни мира и приучаются любить родину не только как родину, но и как кормилицу. Из их числа будут пополняться лагеря и трибы, от них будут рождаться дети, которым уже не потребуется пособия. Да пошлют тебе, цезарь, боги долгий век, как ты его заслужил, да сохранят в тебе дух, который они же тебе внушили. Чем больше младенцев ты увидишь на своем веку, тем больше будет их зарегистрировано тобою. Их толпа с каждым днем растет и увеличивается и не потому, чтобы дети стали более дороги родителям, а потому, что граждане стали дороже своему государю. Ты будешь раздавать пайки, будешь предоставлять пособия, если захочешь: они же рождаются ради тебя.
(29) Но непрерывно раздаваемому пайку, по-моему, уподобляется и общее увеличение хлебных запасов. Забота об этом некогда не менее принесла славы Помпею, чем устранение подкупов с Марсова поля или уничтожение пиратов, этих врагов моря, или показ в его триумфах трофеев Востока и Запада. И не больше было его заслуг перед государством, нежели у нашего и его общего отца, когда он своим авторитетом, мудростью и стойкостью очистил дороги, открыл гавани, восстановил пути сообщения по землям, сделал доступными берегам моря и морям берега и так сблизил при помощи торговых связей отдаленные друг от друга племена, что можно было бы подумать, что производимое только в одном месте рождается повсюду. Разве не очевидно для всех, как без ущерба для кого-либо годовой урожай изобилует всем, что нам требуется для жизни? Ведь не отнимаются же у ропщущих союзников, как у побежденных врагов, их запасы с тем, чтобы гнить в наших житницах! Они сами привозят нам то, что производит земля, что взрастит небо, что принесет урожай, и, не будучи подавлены новыми обложениями, они не забывают своих прежних обязательств. Государство берет то, что ему полагается брать. Отсюда богатство, дешевизна, позволяющая легко сговориться продавцу с покупателем, отсюда всеобщее довольство и незнакомство с нуждой.
(30) Египет настолько прославился своими непрерывно возрастающими урожаями, что, казалось, совершенно уже не зависел ни от дождей, ни от климата: в самом деле, всегда заливаемый своей собственной рекой и привыкший утучняться ни от каких других вод, кроме как от тех, которые несет его Нил, он одевался такими обильными нивами, что мог спорить с самыми плодоносными странами и никогда им не уступал. Но вот вследствие непредвиденной засухи земля его высохла до того, что пострадало и его плодородие, так как заленившийся Нил слишком медленно и вяло стал подыматься из своего русла, уподобляясь и тогда еще другим величайшим рекам, но все же только рекам. Поэтому значительная часть почвы, обычно заливаемая и оплодотворяемая рекой, побелела от глубокого слоя пыли. Тщетно Египет желал дожденосных туч и взывал к небесам, когда сам его податель плодородия стал более скудным и тощим и сократил урожай этого года до таких же тесных пределов, как и свое собственное обилие. Выйдя из берегов и распространяясь по земле, Нил не только остановился и не дошел до привычных для себя впадин между холмами, но даже и с ровных и покатых мест сошел быстрым и неспокойным потоком, и недостаточно смоченные им земли еще более увеличили площадь засухи. Таким образом эта страна, обманутая в своих ожиданиях и лишившаяся своего обычного плодородия, обратилась за помощью к цезарю, как обычно обращалась к своему божественному потоку. И не дольше продолжалось после этого тяжелое для нас время, чем сколько требовалось, чтобы подать об этом весть. Так быстро, цезарь, действует твоя власть и так равномерно распространяется твоя доброта на всех без разбора, что достаточно только тебе узнать о претерпевшем какую-либо беду, не соответствующую нашему веку, чтобы ему уже была обеспечена твоя помощь.
(31) Я молю для всех народов урожайных годов и плодоносных земель, но я готов поверить, что судьба, пославшая такое испытание Египту, захотела испытать твои силы и проверить твою бдительность. Ведь если ты во всех остальных делах добиваешься постоянно благополучия, то разве не ясно, что те случаи, когда происходит что-либо неблагоприятное, посылаются судьбой для того, чтобы предоставить новое поле действия, новый повод проявиться твоим доблестям, укрепиться твоей славе, так как в благополучии познается счастье, а в несчастии — величие человека. Издревле укоренилось мнение, что столица наша не может прокормиться иначе как продуктами Египта. Возгордился надменный и ветреный египетский народ: он, мол, кормит народ-победитель, от его, мол, реки, от его кораблей зависит наше изобилие или наша скудость. Но мы вернули Нилу его богатство: он получил обратно хлеб, который когда-то посылал нам, он ввез к себе сбор жатвы, которую раньше отправил нам. Пусть поучится Египет и убедится на опыте, что он доставляет нам не пропитание, а подать; пусть узнает, что он не необходим для Рима, и все же пусть служит нам! А после этого пусть и Нил, если захочет, держится в пределах своего русла и соблюдает меру в истечении своих вод: это, как видно, не имеет никакого значения не только для нашей столицы, но и для самого Египта, разве только, что корабли будут плыть оттуда ничем не нагруженные, подобно тем, какие раньше возвращались туда домой, а отсюда, наоборот, полные и перегруженные, какие обычно приплывают к нам оттуда, и с переменой движения по морю будут вымаливаться у богов скорее попутные от нас ветры и от нас краткий и скорый путь к Египту. Удивительным кажется, о цезарь, что столица наша может не замечать на своем снабжении хлебом ни бездеятельности Египта, ни прекращения разливов Нила! Благодаря твоим стараниям, твоим заботам она настолько обеспечена продовольствием, что одновременно становится ясным, что ты можешь обойтись без Египта, а он без нас нет. Покончено было бы с этим богатейшим народом, если бы он был свободен и предоставлен себе: он стыдился необычного для него бесплодия и не меньше мучился от голода, чем от позора, а от тебя одновременно пришла ему поддержка и в том и другом отношениях. С изумлением увидели его земледельцы хранилища свои, наполненные не ими самими, и спрашивали себя: с каких полей свезена эта жатва, не объявилось ли где-нибудь в Египте какой другой реки? Таким образом, ты своей милостью достиг того, что не может больше земля проявлять своего недоброжелательства к людям, и Нил, покорствуя нам, хоть и часто бывал раньше благоприятен для самого Египта, но никогда не содействовал столько нашей славе, как теперь.
(32) Насколько же это хорошо, что все провинции доверяют и подчиняются нам, когда мы дождались такого принцепса, который по мере того, как этого требуют обстоятельства, перебрасывает плоды земные то туда, то сюда, который кормит и спасает отрезанные от нас морями племена как неотъемлемую часть римского народа. Ведь и само небо не бывает так благосклонно к людям, чтобы одновременно посылать плодородие всем странам и всем правительствам в равной мере. А он в равной мере всех оберегает если не от самого бесплодия, то от его бедствий, всем посылает если не само плодородие, то плоды его: он взаимным обменом товаров сближает Восток с Западом, чтобы все в равной мере могли получить нужные им плоды, как те, кто просит, так и те, кто производит, и чтобы они познали, насколько полезнее всем служить одному, нежели пользоваться свободой, ведущей к ссорам. В самом деле, если разделить имущество всех народов, то на каждого в отдельности обрушатся все беды; если же всех объединить, то, наоборот, бедствия какого-нибудь одного народа не почувствует никто, а общие блага распространятся на всех. Но заложена ли какая божественная сила в землях, обитает ли в реках какой-нибудь гений, я обращаюсь с молитвой и к почве и к потокам, чтобы они, полагаясь на благосклонность нашего принцепса, приняли новый посев в мягкое свое лоно и вернули бы его преумноженным. Ведь мы просим не ростовщической прибыли! Но пусть помнят, что все же нужно платить, и пусть вознаградят нас за обманутые надежды одного этого года урожаями всех последующих годов и веков и тем обильнее, чем менее мы этого требуем.
(33) Достаточно было сделано на пользу как граждан, так и союзников. Мы видели затем зрелище не слабое и не мимолетное, и не такое, какое могло бы сломить или расслабить мужество, но которое способно разжечь его и подвигнуть на прекрасные подвиги, на презрение ран и смерти, ибо ведь и в сердцах рабов и преступников бывает любовь к славе и стремление к победе. Какую щедрость, какую справедливость он проявил при раздаче даров, не доступный никакому влиянию и будучи выше его! Мы достигли всего, чего добивались, получили и то, чего не просили. Он сам настаивал и убеждал нас высказывать пожелания, но при этом дал нам еще больше нежданного и негаданного. Как свободно можно теперь увлекаться зрелищами, как безопасно выражать свои чувства! Теперь никому не ставится в упрек, как это обычно делалось прежде, пренебрежение к гладиаторам, никто из зрителей не обращается в предмет для зрелища, никто не искупает своего скромного удовольствия ни пыткой, ни костром. Безумен был тот и не имел понятия об истинной чести, кто на арене цирка искал виновных в оскорблении величества и думал, что если мы не уважаем его гладиаторов, то мы презираем и оскорбляем его самого, что все, что сказано дурно о них, сказано против него, что этим оскорблены его божественность и его воля. Ведь он себя самого считал равным богам, а гладиаторов — равными себе.
(34) Насколько же прекрасное зрелище доставил ты нам, цезарь, после того, столь тягостного! Мы видели суд над доносчиками такой же, как над бродягами и разбойниками. Но они строили свои козни не только в уединенных местах или на дорогах, но и в храмах и на форуме. Никакие свидетельские показания не были безопасны, никакое положение не обеспечено, не помогало ни сиротство, ни обилие детей. Зло увеличивалось еще алчностью принцепсов. Но ты обратил на это свои взоры и водворил мир на форуме, как перед этим — в военных лагерях. Ты выкорчевал это внутреннее зло и предусмотрительной строгостью обеспечил, чтобы государство, построенное на законности, не оказалось совращенным с пути законов. Пусть твоя счастливая судьба и твоя щедрость представили бы нам (как на самом деле и представили) зрелища сильнейших борцов и людей с таким же мужественным духом, как и телом, и диких зверей, то неукротимых в своей ярости, то, наоборот, впервые усмиренных человеком, наконец, зрелища тайных и скрытых и только при тебе ставших общедоступными богатств; но ничего не было нам столь приятно и столь достойно твоего века, как то, что нам пришлось смотреть сверху вниз на заломленные назад лица доносчиков и шеи их, скрученные веревкой. Мы узнавали их и наслаждались, когда их вели, точно умилостивительные жертвы за пережитые гражданами тревоги, за кровь казненных, на медленную казнь и тягчайшие муки. Все они были посажены на быстро собранные корабли и отданы на волю бурь: пусть, мол, уезжают, пусть бегут от земли, опустошенной через их доносы; а если бури и грозы спасут кого-нибудь от скал, пусть поселятся на голых утесах негостеприимного берега, и пусть жизнь их будет сурова и полна страхов, и пусть скорбят об утерянной, дорогой всему человеческому роду безопасности.
(35) Вот достойное памяти зрелище: целая флотилия доносчиков, предоставленных всем ветрам, вынужденная распустить паруса перед бурями и носиться по разъяренным волнам, на какие бы скалы они ее ни несли. Радостно было видеть, как флотилия сейчас же по выходе из гавани оказалась разбросанной по морю и как люди у этого же самого моря воздавали благодарность принцепсу, который, не нарушая своего милосердия, предоставил мщение за людей и земли морским божествам. Тогда в особенности можно было познать, какое значение имеет перемена времени, когда к тем же самым утесам раньше прикреплялись совершенно невинные люди, а теперь самые зловредные, и когда все пустынные острова, заселявшиеся перед этим толпами ссыльных сенаторов, теперь заполнялись изгнанниками из доносчиков; подвергнув их подобному наказанию, ты пресек их деятельность не только в настоящее время, но и навсегда. Они отымали чужое имущество, пусть же потеряют свое; они лишали людей их пенатов, пусть будут отторгнуты от своих собственных; и пусть они теперь не подставляют бесполезно, как раньше, свои бледные, твердокаменные лбы под удары и не смеются над своим клеймом, но пусть ожидают возмездия, равного заслугам, и не питают столько надежд, чтобы забыть о страхе, и пусть сами трепещут столько же, сколько прежде заставляли бояться других. Божественный Тит проявил великий дух, предусмотрев все для нашей безопасности и для нашего отомщения, почему и был приравнен к небожителям, насколько же ты оказываешься более достойным небес, который прибавил столько великих дел к тому, за что мы сделали его божеством! Это тем более было трудно сделать тебе, что император Нерва, вполне достойный такого сына и преемника, как ты, так много прибавил к эдиктам Тита, что, казалось, уже никто не мог к этому ничего прибавить, кроме одного тебя, который все же смог изобрести столько еще новых великих дел, как если бы до тебя ничего не было придумано. Каждая твоя милость, взятая в отдельности, сколько прибавила бы к твоей популярности! А ты все их предоставил народу за один раз, словно свет солнца, который изливается не по частям, а сразу весь, и светит не двум и не трем, а одновременно всем людям.
(36) Как радостно видеть государственное казначейство в тишине и спокойствии, таким, каким оно было до появления доносчиков! Теперь это храм, истинное святилище, а не мрачное хранилище имущества, отнятого у граждан, или добычи, кровью добытой у врага! Это во всем мире единственное место, где при наилучшем принцепсе дурные люди не в равном положении с добрыми. Соблюдается уважение законов, общественная безопасность ни в чем не нарушается, никому не прощается его вина, но за каждую полагается возмездие, и изменилось только то, что страх внушают теперь не доносчики, а законы. Или, может быть, ты не с такой строгостью управляешь фиском, как казначейством? Наоборот, тем строже, чем более ты считаешь себя вправе располагать своими средствами, чем государственными. Можно даже актору или прокуратору твоему сказать: «Иди на суд, явись к трибуналу!» Ибо и для правителей создан трибунал, как и для всех прочих, если только ты не измеряешь его значения общественным положением судимого. Судей для фиска создает жребий и урна. Можно отводить их, можно говорить: «Этого не хотим: он робок и мало понимает блага нашего века; хотим того, потому что он очень предан цезарю». Общим судилищем пользуется принципат и свобода. Особенная же тебе слава за то, что часто проигравшим оказывается фиск, а ведь это возможно только при наилучшем принцепсе! Огромная эта твоя заслуга, а еще больше то, что ты имеешь таких прокураторов, что в большинстве случаев граждане твои не хотят иметь и других судей. У них всегда свободный выбор: «Не хотим, мол, избирать этого». И ты не придаешь никакой обязательности своим щедротам, так как хорошо знаешь, что тогда достигают высшей ценности благодеяния, когда дозволено бывает ими и не пользоваться.
(37) Соображения об общей пользе и о несправедливости некоторых отдельных лиц принудили установить государственное обложение и много разных налогов. Среди них установлен был сбор двадцатой части с наследства, обложение вполне терпимое, особенно легкое для посторонних наследников, тяжелое для домашних. Таким образом одним оно в тягость, другим незатруднительно. В самом деле, совершенно ясно, с какой горечью должны переносить люди (лучше бы им было совсем этого не испытать!), чтобы что-либо отымалось или как бы отсекалось от того имущества, которое было приобретено общими усилиями с кровными родственниками, под благословением общих святынь, на которое они привыкли смотреть не как на чужое или только предполагаемое, но как на свое, давно ими обладаемое, подлежащее передаче кому-либо из самых близких. Но такая мягкость закона соблюдалась только в отношении граждан древнейших родов. Новые же граждане, присоединились ли они к гражданству через латинское право или непосредственно по милости принцепса, если они сразу же не приобретали прав родства, считались совсем чужими тем, с которыми были уже тесно связаны11. Таким образом величайшее благо обращалось для них в тягчайшую несправедливость, и римское гражданство было для них как бы причиной ненависти, раздора и сиротства, разлучая их с самым для них дорогим, с детьми, любовь к которым оставалась в их сердцах нерушимой. Находились, однако, и такие, которые так высоко ценили наши права, что считали, что римское гражданство вполне возмещает потерю не только двадцатой части наследства, но и всех родственных связей, однако тем, которые его так высоко ценили, оно, должно быть, доставалось совершенно безвозмездно. Поэтому отец твой установил, чтобы лица, не получившие вместе с правами гражданства права родства, не платили двадцатой части от того имущества, которое переходило от матери к детям или от детей к матери. Такую же льготу он предоставил и сыну в отношении отцовского имущества, если только сын был возвращен под власть отца, считая неправильным, неподобающим и почти нечестивым вводить в семейные отношения торгашеские расчеты и разрывать из-за двадцатой части имущества священнейшие родственные связи, если это не является каким-нибудь наказанием: ведь ни один налог не представляет собой столь большой ценности, чтобы ради него делать родителей и детей чужими друг другу.
(38) В таких пределах было сделано твоим отцом: может быть меньше, чем следовало наилучшему принцепсу, но не меньше, чем наилучшему родителю, который, собираясь усыновить наилучшего преемника, показал свою родительскую любовь еще и в том, что, удовольствовавшись тем, что лишь затронул некоторые вопросы или, скорее, указал путь к их разрешению, сохранил для сына обширный и почти нетронутый материал для благих дел. Итак, сейчас же к его дарам твоя щедрость добавила, чтобы как сын при наследовании отца, так и отец, наследуя сыну, были свободны от налога, чтобы отец, перестав быть отцом, не потерял и всего другого, что у него было. Отлично это, цезарь, что ты не допускаешь, чтобы слезы родителей облагались налогами. Пусть отец владеет имуществом сына без ущерба и пусть не делит наследства ни с кем, кто не охвачен общей с ним печалью. Пусть никто не требует от отца, только что осиротевшего и потрясенного своим горем, каких-либо корыстолюбивых расчетов и не принуждает его разузнавать, что оставил после себя сын. Я, сенаторы, особенно ценю этот дар принцепса и утверждаю, что он заключает в себе глубокий смысл. Ведь тот акт, в котором не видно разумного смысла, скорее говорит о честолюбии государя, его хвастовстве, расточительстве и еще о чем угодно, только не об истинной щедрости. Достойно твоей доброты, император, смягчать тяжесть сиротства и не допускать, чтобы кто-нибудь, потеряв сына, подвергался сверх того еще какому-нибудь огорчению. И без того достаточно горестно отцу быть наследником сына, что же будет, если у него появятся сонаследники со стороны? Прибавьте к этому, что когда божественный Нерва постановил, чтобы дети были освобождены от налога двадцатой части из отцовского имущества, то вполне естественно было, чтобы такую же льготу по отношению к имуществу детей получили и родители. Почему бы, в самом деле, младшее поколение имело больше льгот, чем старшее? Почему бы равная справедливость не распространилась и на него? Но ты, цезарь, устранил эту исключительность, прибавив: «если только сын был под властью отца», обратив, конечно, внимание на тот закон природы и естественную его силу, которая предписывает, чтобы всегда дети были под властью родителей, а не передает среди людей так же, как у зверей, власть сильнейшему.
(39) Не довольствуясь, что он освободил от налога двадцатой части на наследство первую степень родства, он снял его также и с родства второй степени и установил, чтобы свободными были от налога сестры, наследующие братьям, и братья — сестрам, а также деды и бабки, наследующие внукам и внучкам, и наоборот. Такую же милость оказал он и тем, кто приобрел гражданство через латинское право, и разрешил всем приобретать между собой права родства, кто вместе с тем был в родстве и по закону природы. Прежние принцепсы требовали, чтобы у них просили об этом отдельные лица и не с тем, чтобы их удовлетворять, а наоборот, чтобы им отказывать. Из этого легко понять, какое благодеяние, какой глубокий смысл заключается в том, чтобы собрать, сплотить и словно возродить разбросанные и, так сказать, растерзанные родственные связи; предоставить людям то, в чем им раньше отказывалось, и дать всем то, чего не добивались даже отдельные лица; наконец, у самого себя взять столько возможностей оказывать людям благодеяния, столько поводов обязывать людей и приписывать себе эту честь. Вероятно государю нашему показалось недостойным, чтобы люди просили у людей то, что им дано самими богами. Вот вы сестра и брат, дед и внуки, зачем же вам еще просить о том, чтобы быть ими? Ваше родство есть у вас и так! Что же? По своей скромности, видной во всем остальном, он считает не менее ненавистным для себя раздавать права наследства, как и отнимать их. Итак, спокойно, с радостью принимайте почетные должности, получайте права гражданства: они не лишат уз родства; никто не окажется ни оторванным, ни отрезанным от своих, все будут пользоваться прежними семейными связями, только теперь еще более почетными. Ведь теперь не будет принуждаться платить двадцатую долю от какой угодно малой суммы даже наследующий и дальним родственникам. Общий нам всем родитель установил наивысшую сумму, с которой могут взимать налог сборщики налогов.
(40) Свободным от налога двадцатой части будет теперь даже и самое маленькое наследство, и, если этого захочет благодарный наследник, оно может целиком пойти на погребение и украшение могилы. Никто за этим не будет ни наблюдать, ни за это карать. Кому бы ни досталась скромная сумма из какого-нибудь наследства, пусть пользуется ею безопасно и владеет спокойно. Закон о двадцатой доле был издан, чтобы воспользоваться им люди могли не иначе, как получая средства. Прежняя несправедливость обратилась в благодеяние: не чувствуя обиды, люди произносят обеты; наследники даже хотят быть должными двадцатую долю. Но к закону добавлено, что если кто к моменту издания его должен был государству на этом основании двадцатую долю наследства, но еще не уплатил, то чтобы не вносил. Изменять прошлое не могут даже и боги: ты же изменил его и позаботился, чтобы никто не считал себя должным того, чего не будет должен впоследствии, т. е. ты добился того, что мы словно не имели дурных принцепсов. По своему характеру, если бы только природа допустила это, с какой радостью ты вернул бы и имущество и жизнь стольким ограбленным, стольким казненным! Ты запретил взыскивать то, что люди задолжали раньше твоего времени. Другой бы был раздражен опаздыванием платежей и наказал бы за просрочку двойным и даже четверным взысканием. Ты же считаешь, что одинаково несправедливо как требовать уплаты того, чего не следует считать задолженным, так и постановлять считать эти суммы долгом.
(41) Ты будешь нести заботы и исполнять обязанность консула, цезарь. В самом деле, когда я думаю, что все тот же ты отменил подарки императору, роздал награды воинам, выдал паек гражданам, устранил доносчиков, облегчил обложение налогами, мне кажется, что тебе следует поставить вопрос, достаточно ли ты взвесил доходы империи? Или воздержанность самого принцепса имеет столько значения, что ее одной достаточно, чтобы возместить столько статей дохода, покрыть столько затрат? Ибо в чем же причина того, что у других, которые все грабили и присваивали себе награбленное, всего не хватало, как будто они ничего и не брали; а у тебя, хотя ты так много раздаешь и ничего ни у кого не отнимаешь, всего остается с избытком? Никогда не было недостатка у принцепсов в таких людях, которые упорно и мрачно соблюдали интересы государственного фиска. Были принцепсы и сами по себе алчные и хищные, у которых не было недостатка в учителях, однако больше всего они научались всегда от нас самих и всегда против нас. Но доступ к твоим ушам закрыт как для всякой лести, так тем более для соблазнов и корысти. Итак, молчат эти голоса и пребывают в спокойствии, и, так как некому нашептывать, пропадают и сами советчики. Отсюда получается, что мы, будучи обязаны тебе за твои нравы, тем более еще обязаны за наши собственные.
(42) И императорская и государственная казна обогащались не столько от действия законов Вокония и Юлия12, сколько от исключительных и единственных в своем роде преступлений против величества, и притом приписывавшихся людям чистым от каких-либо преступлений. Этот страх ты окончательно с нас снял, довольствуясь тем величием, которого никому так не хватало, как тем, которые на него претендовали. Вернулась к друзьям верность, к детям почтительность, к рабам послушание: снова они имеют своих господ, уважают их и повинуются им. Теперь уже рабы наши не друзья принцепса, но мы сами его друзья, и отец отечества не думает, что он дороже для чужих слуг, чем для своих сограждан. Ты освободил всех нас от домашних обвинителей, призвав всех под общее знамя общественного блага, прекратил, если можно так сказать, войну рабов. Этим ты оказал не меньшую услугу рабам, чем господам: одним ты обеспечил безопасность, других сделал лучшими. Между тем ты не хочешь, чтобы тебя за это восхваляли; может быть и не следует этого делать; однако приятно это для тех, кто помнит и такого принцепса, который подучал рабов против господ и указывал, какие преступления он накажет, словно узнавал о них по доносу. Это было великое и неустранимое зло, которое приходилось каждому испытать столько раз, сколько у него было рабов, берущих на себя роль господ.
(43) Сюда же надо отнести, что теперь в безопасности наши завещания и не один только у всех нас наследник, независимо от того, внесен он или не внесен в завещание13. Не упоминают о тебе в ложных или несправедливых документах; никто не обращается к тебе из побуждений злобы, или с безбожными мыслями, или чтобы скрыть свою ярость. К тебе обращаются не после обиды от кого-нибудь другого, а потому, что ты сам этого заслуживаешь. О тебе пишут друзья; не знающие тебя о тебе не упоминают; к тебе обращаются не как к принцепсу, а как к человеку, разве только что больше людей тебя любят, но ведь и ты сам больше народу любишь. Придерживайся, цезарь, этого направления, и на опыте будет доказано, что выгоднее и прибыльнее для принцепса — и не только в отношении его славы, но и денежных средств, — если люди, умирая, сами захотят иметь такого наследника, нежели если их к этому принуждают. Отец твой дал многое, ты и сам много дал. Быстро уйдут из жизни люди ему мало благодарные, останутся же те, которые пользуются полученными от него благами, а для тебя они принесут только славу. Ведь благодарный должник делает благотворение приятным, неблагодарный — более славным. Но кто из принцепсов до тебя ставил такую славу выше денег? Который из них не считал своим в наших вотчинах даже то, что каждый из нас получил от своего отца? Разве не уподоблялись дары как царей, так и прежних цезарей крючкам рыболова с насаженной пищей и силкам охотника с приманкой для добычи, которые они уносили к себе с тем, что туда попалось из средств частных лиц?
(44) Как полезно человеку достигнуть хорошего через плохое! Ты жил вместо с нами, подвергался общим опасностям, испытывал страх: такова была жизнь ни в чем не виноватых людей. Ты знаешь и сам испытал, насколько ненавидят дурных принцепсов даже те, которые их портили. Ты помнишь, чего ты привык вместе с нами желать, на что жаловаться. Теперь ты сам, будучи принцепсом, руководишься мнениями частного лица, проявляешь себя с лучшей стороны, чем государь, какого бы восхваляли. Поэтому мы так теперь избалованы, что если раньше самые большие наши пожелания сводились к тому, чтобы иметь принцепса лучше самого плохого, теперь не можем мириться ни с каким, как только с наилучшим. Нет никого, кто настолько не знал бы самого себя и тебя, чтобы желать занять твое место после тебя. Легче будет фактически найтись преемнику тебе, нежели встретить такого человека, который бы этого для себя желал. Кто добровольно возьмет на себя всю тягость твоих забот? Кто не побоится сравнения с тобой? Ты сам испытал, как тягостно быть преемником хорошего принцепса, и пытался отказаться, уже будучи усыновлен. Разве легко и малый составляет труд подражать тебе в том, чтобы никто не платил за свою безопасность позором? Всем обеспечена жизнь и притом достойная, и не считается больше мудрым и не вызывает восхищения тот, кто проводит жизнь в безопасности. При таком принцепсе награды добродетелям даются такие же, как при свободе [т. е. республике]; и вознаграждение за добрые поступки человек находит не только в своем сознании. Ты любишь стойкость граждан; правдивых и деятельных ты не подавляешь и не стесняешь, как другие, но поддерживаешь и возвышаешь. Полезно быть добродетельным, если считается вполне достаточным для человека, чтобы он не вредил. Таким лицам ты раздаешь почетные и жреческие должности, провинции, они процветают от дружбы с тобой, от высокого твоего мнения о них. Подобные награды за усердие и бескорыстие возвышают людей, подходящих к этим качествам, а неподходящих заманивают. Воздаяние за добро и за зло делает людей добрыми или дурными. Немногие настолько сильны духом, чтобы — везет им в жизни или нет — добиваться доброго или избегать дурного; остальные, поскольку ценою отдыха является труд, ценою сна — бодрствование, а роскоши — воздержание, добиваются всех этих благ такими же средствами, какими видят, что добиваются другие, и каковы те, таковыми же хотят быть и казаться и сами, а стремясь к этому, такими и становятся.
(45) И прежние принцепсы, исключая твоего отца, да еще одного или двух, — и то я много сказал — больше радовались порокам, нежели добродетелям граждан; во-первых, потому что каждому нравится в другом узнавать свои свойства, наконец, они считали более выносливыми для рабства таких людей, которым и не подобает быть ничем другим, как рабами. В их руках они сосредоточивали все блага, людей же благонамеренных, державшихся в стороне от дел и в бездействии и как бы заживо погребенных, они возвращали в общество и в свет, только чтобы подвергать опасности доносов. Ты же выбираешь себе друзей из наилучших; и клянусь Геркулесом! справедливо, чтобы дороже всего хорошему принцепсу были те, кто был ненавистен дурным. Ты хорошо знаешь, как различны по своей природе деспотия и принципат; итак, именно тем особенно дорог принцепс, кто больше всего тяготится деспотом. Поэтому ты выдвигаешь на видные места в качестве образцов и примеров тех людей, образ жизни которых и характер тебе особенно нравятся, и потому до сих пор не брал на себя ни цензуры, ни надзора за нравственностью, что тебе больше нравится воздействовать на наши сердца своими благодеяниями, нежели исправительными средствами. Да я и вообще не знаю, не больше ли приносит пользы нашим нравам тот принцепс, который дозволяет людям самим исправляться, чем тот, который принуждает к этому. Мы легко поддаемся, в какую бы сторону нас ни вел принцепс, и даже — я бы сказал — мы во всем следуем за ним. Мы стремимся быть дороги именно ему, стремимся заслужить одобрение именно с его стороны, на что напрасно бы рассчитывали люди другого склада, и следовательно, оказывая ему такое послушание, мы приходим к тому, что почти все живем согласно нравам одного. К тому же не так уже плохо мы устроены, чтобы, умея подражать дурным принцепсам, мы не смогли подражать хорошему. Продолжай только, цезарь, действовать так же, и твои предложения, твои действия приобретут значение и силу постановлений цензуры. Ведь жизнь принцепса — та же цензура и притом непрерывная: по ней мы равняемся, она нас ведет, и мы не столько нуждаемся в применении власти, сколько в примере. В самом деле, страх — ненадежный учитель правды. Люди лучше научаются примерами, в которых главным образом хорошо то, что они доказывают на деле, что может осуществляться все то, чему они учат.
(46) Да и каким страхом можно было бы добиться того, чего мы добиваемся через уважение к тебе? Кто-то другой добился того, что римский народ допустил отмену зрелища пантомимов, но не добился, чтобы он сам этого захотел. К тебе обратились с просьбой о том же, к чему другой принуждал, и благодеянием стало то, что раньше было принуждением. С неменьшим единодушием добились от тебя граждане отмены пантомим, чем от твоего отца их восстановления. И то и другое правильно; ибо следовало восстановить то, что отменил дурной принцепс, и снова отменить то, что было восстановлено. Ведь в отношении тех добрых дел, которые выполняются иногда дурными принцепсами, следует придерживаться того положения, что не нравится деятель, а не само действие. В самом деле, в свое время тот же самый народ, который был зрителем императора на сцене и аплодировал ему, теперь противится пантомимам и осуждает это изнеженное искусство, не подходящее к нашему веку. Из этого становится ясно, что и народ воспринимает воззрения принцепсов, если все проводят в жизнь даже строжайшие правила, раз они исходят от такого человека. Прославься же, цезарь, славою строгой справедливости, которой ты достиг того, что называвшееся раньше насилием и властью, теперь называется нравственностью. Осудили сами свои пороки те, кто заслуживал быть осужденным, и те же самые люди, которых надлежало исправлять, превратились в исправителей. Итак, никто не жалуется на твою строгость, хотя всем дозволено жаловаться. Но раз уже так оказалось, что люди меньше всего жалуются на того принцепса, на которого это больше всего дозволено, то, следовательно, все, что связано с твоим веком, радует и утешает весь человеческий род. Хорошие люди выдвигаются, а дурные — это свидетельствует о самом спокойном состоянии государства — ничего не боятся, но и сами никому страха не внушают. Ты излечиваешь заблуждения, но у тех, кто об этом сам просит, и всем, кого ты исправляешь, ты обеспечиваешь добрую славу тем, что всем видно, что ты их к этому не принуждал.
(47) Так что же ты воспитываешь? Жизнь или преимущественно нравы юношества? С каким достоинством ты говоришь с учителями, с каким авторитетом мудрости обращаешься с учеными! Насколько занятия снова приобрели при тебе и живой дух, и кровь, и отечество! А в прежнее время бесчеловечная жестокость преследовала все это изгнанием, когда принцепс, сознавая в себе все пороки, изгонял искусства, враждебные ему, не столько из ненависти к ним, сколько из уважения. Ты же все искусства охраняешь, держишь в своих объятиях, воспринимаешь глазами и ушами. Ты обеспечиваешь все, чему они учат, и в такой же мере их уважаешь, как и они тебя одобряют. Разве каждый, кто бы ни отдался научным занятиям, не получает вместе со всеми прочими благами как одну из первых наград легкий доступ к тебе самому? Великое дело выполнил твой отец, когда он перед своим и твоим лицом надписал на этой твердыне имя, назвав ее общественным зданием; это осталось бы тщетным, если бы он не усыновил такого человека, который может жить в ней, как в подобающем ему месте. Как хорошо это наименование соответствует твоим нравам, как ты все делаешь, чтобы показать, что эту надпись дал никто другой, как ты сам! Какой в самом деле форум, какие храмы так же доступны, как твой дворец? Ни Капитолий, ни самое священное место твоего усыновления не являются в большей мере общественными, всем доступными! Нет никаких ограничений, никаких степеней бесчестия, ведь если даже преодолеть тысячи подобных препятствий, всегда сверх того имеются еще какие-нибудь трудности преграды! Велик был покой до тебя, велик будет и после тебя, но при тебе он выше всего: столько всюду тишины и мира, такая почтительность, что эти примеры скромности и спокойствия доходят до самых скромных пенатов, до самых тесных очагов.
(48) А как ты сам всех принимаешь! Как ожидаешь! Как проводишь значительную часть дня среди стольких забот империи, точно ты предаешься отдыху! И мы поэтому собираемся у тебя, когда нам удобно, без притворства или какого-либо напряжения, не подвергаясь опасности потерять голову за опоздание, но беззаботные и спокойные. И ты, принцепс, допускаешь, что иногда нас может задержать дома что-нибудь более важное; мы всегда можем оправдаться в твоих глазах, но никогда не нуждаемся в оправданиях. Ведь ты знаешь, что каждый предпочел бы повидать и посетить тебя, и потому предоставляешь каждому продлить это удовольствие. Принеся тебе приветствие, мы не стремимся сейчас же разойтись и оставить по себе пустоту. Мы задерживаемся, остаемся у тебя, как в общественном доме. А ведь еще недавно ужасное чудовище ограждало его от других, внушая величайший страх, когда, запершись словно в какой-то клетке, оно лизало кровь близких себе людей или бросалось душить и грызть славнейших граждан. Дворец был огражден ужасами и кознями; одинаковый страх испытывали и допущенные и отстраненные. К тому же и само оно было устрашающего вида: высокомерие на челе, гнев во взоре, женоподобная слабость в теле, в лице бесстыдство, прикрытое густым румянцем. Никто не осмеливался подойти к нему, заговорить с ним, так он всегда искал уединения в затаенных местах и никогда не выходил из своего уединения без того, чтобы сейчас же не создать вокруг себя пустоту.
(49) Однако тот, кто, казалось, оберегал свою безопасность за всевозможными стенами, в тех же стенах хранил вместе с собой коварство и козни, но также и божество — мстителя своих преступлений. Однако казнь нашла свою жертву, она раздвинула стражу, сломила ее сопротивление и через узкий и загороженный проход проникла точно через широко раскрытые и призывающие ее двери. Исчезла в тот момент божественность тирана, недосягаемыми оказались потайные покои и суровое уединение, куда загоняли его страх и гордость и ненависть к людям. Насколько же теперь дом этот безопаснее для тебя, насколько надежнее, с тех пор как он защищается не жестокостью, но любовью, не недоступностью и запорами, но многолюдством граждан. Разве мы не убеждаемся, что самая верная защита принцепса — это его чистота и невинность? Неприступность твердыни, непреодолимость ограждения в том, чтобы не нуждаться ни в каких ограждениях. Тщетно стал бы ограждать себя страхом тот, кто не был бы огражден чувством расположения; другие наставляют взяться за оружие. Разве ты проводишь на наших глазах и в нашем окружении только деловую часть своих дней? Разве в часы твоего отдохновения не бывает вокруг тебя такого же большого общества? Разве ты не принимаешь пищу всегда в нашей среде, разве не общий у тебя бывает с нами стол? Разве наше сообщество не доставляет нам взаимного удовольствия, разве ты не вызываешь нас на беседы и сам их не поддерживаешь? Разве самое время твоего пиршества, краткое вследствие скромности твоей пищи, не затягивается благодаря твоей общительности? Никогда ты не поступаешь так, чтобы, задержавшись до полудня на одинокой своей трапезе, быть потом стеснительным наблюдателем и контролером своих гостей, чтобы перед голодными и воздержанными в пище самому быть наевшимся и рыгающим от переполнения желудка, чтобы не столько предлагать, сколько бросать гостям пищу, до которой ты сам не дотронулся бы, чтобы, с трудом выдержав это оскорбительное посмешище над общим пиршеством, потом снова удалиться к уединенному насыщению всякими лакомствами в закрытой ото всех роскошной обстановке. Поэтому мы восхищаемся не золотом твоим, и не серебром, и не изысканной изобретательностью в твоих обедах, но твоей приветливостью и лаской, в чем не может быть никакого пресыщения, когда все искренне и правдиво и всему придан такой почтенный вид. Не сопровождаются пиры принцепса ни исполнением каких-нибудь чужеземных обрядов, ни разнузданной вольностью; но всегда царят на них ласковая приветливость, свободные шутки и почтенные развлечения. Поэтому-то и сон у тебя краток и редок, и из любви к нам никакое время не кажется тебе таким скучным, как то, которое ты проводишь без нас.
(50) Но в то время как мы в качестве соучастников пользуемся твоим имуществом, насколько прочно и неущемлено наше обладание тем, что принадлежит нам самим! Ты не присваиваешь и не присоединяешь к своим обширным владениям все пустыри, озера, лесные массивы, изгоняя прежних их владельцев, и не только одни твои взоры радуются на источники, реки и моря. Есть и такое, что наш цезарь и не считает своим. И все же власть принцепса больше, чем власть собственника. Многое переводится из частного имущества в государственное; это то, что захватили прежние принцепсы не для того, чтобы самим пользоваться, но чтобы не занял никто другой. Таким образом на места прежних знатных господ в их гнезда поселяются новые хозяева, и убежища славнейших мужей не приходят в упадок, не захватываются рабами и не представляют собой печального запустения. Можно видеть прекраснейшие усадьбы в отдаленных местах расширенными и в полной целости. Это большая твоя заслуга, цезарь, не только по отношению к людям, но и к постройкам, это ты прекратил разрушения, не допускаешь запустения, отстаиваешь от гибели ценнейшие сооружения с таким же воодушевлением, с каким они были воздвигнуты. Это немые и лишенные души создания, однако кажется, что они чувствуют и радуются тому, что они сверкают, что их часто посещают люди, что они наконец-то стали принадлежать понимающему хозяину. Если от имени цезаря объявляется большой список продающегося имущества, то этим доказывается алчность принцепса, который так много всего захватывал, хотя обладал стольким ему ненужным имуществом. Тогда было смертельно опасно кому-нибудь иметь более просторный дом, чем у принцепса, или более живописную усадьбу; а теперь принцепс ищет для них новых хозяев, сам их туда вводит. Даже те знаменитые сады великого императора, это, никому раньше не доступное кроме цезаря пригородное поместье, мы покупаем с торгов, приобретаем, заселяем. Таково благорасположение цезаря, такие теперь безопасные времена, что он считает нас достойными обладать этим ценнейшим имуществом принцепсов, и мы не боимся, потому что действительно являемся этого достойными. Ты не только предоставляешь твоим гражданам возможность покупать, ты раздаешь и даришь живописнейшие места, раздаешь, говорю, те места, которые сам получил при избрании и при усыновлении, передаешь то, что приобрел по суду и ничего в такой мере не считаешь своим, как то, что приобрел через друзей.
(51) Ты проявляешь такую же сдержанность в строительстве, как и заботливость в охране ранее воздвигнутого. Поэтому в твое время не сотрясаются жилища от перевозки огромных строительных глыб, как раньше. В безопасности стоят наши дома и храмы не расшатываются. Ты считаешь, что тебе всего достаточно и даже слишком всего много, хотя ты принял власть после самого бережливого из принцепсов. Великодушно с твоей стороны выделять что-нибудь или отчуждать из полученного тобою, так как этот принцепс оставил после себя только самое необходимое. Ведь отец твой пользовался для себя тем, что предоставила ему счастливая судьба империи, а ты — тем, что тебе оставил твой отец. Но сколько же великолепия ты придаешь своим общественным постройкам! Отсюда портик, с другой стороны святилища храма вырастают с непонятной быстротой, так что кажется, что они не воздвигаются последовательно, а как бы преображаются. Затем обширный боковой амфитеатр цирка, красотой своей соперничающий с каким-нибудь храмом, — постройка, достойная народа, победителя племен, привлекающая сама по себе восхищенные взоры зрителей не меньше, чем и те зрелища, на которые будут смотреть с ее ступеней. Заслуживает внимания этот новый цирк, помимо других своих внешних сторон, еще и потому, что место для принцепса сделано в нем наряду с местами для народа. Во всю его величину у него один фасад, ничем он не прерывается, во всем он одинаковый, и возвышение, сделанное для цезаря, нисколько не бросается в глаза больше, чем то, на что он сам смотрит на арене. Таким образом гражданам твоим можно будет смотреть попеременно то на тебя, то на цирковое зрелище. При этом ему будет дана возможность смотреть не только на кресло принцепса, но на самого него, сидящего в публике и среди народа, для которого он построил новых 5000 зрительных мест. Ты увеличил их число с такою легкостью, точно выдал паек, и внушил своей щедростью уверенность, что в дальнейшем оно станет еще бо́льшим.
(52) Если бы кто другой сделал для народа только одно это, то уже давно голова его была бы осенена лучами славы и уготован ему был бы среди богов трон из золота и слоновой кости, и на священных алтарях принесли бы ему обильные жертвы. Ты же входишь в храм только для того, чтобы самому там молиться, и допускаешь в качестве наивысшей почести для себя, чтобы статуя твоя была поставлена перед дверями храма. Таким образом получается, что боги сохраняют свое возвышенное положение среди людей, раз ты сам на него не претендуешь. Поэтому мы видим всего лишь две-три твоих статуи в притворе храма великого и многомилостивого Юпитера, да и те медные. А всего несколько лет тому назад все ступени и вся площадка перед храмом сверкали золотом и серебром или даже были залиты этими металлами, так как статуи богов стояли там в кощунственном сообществе со статуями нечестивого принцепса. Но твои медные и немногочисленные статуи стоят и будут стоять все время, пока будет выситься сам храм; те же, раззолоченные и бесчисленные, среди ликования народного были низвергнуты и разбиты в качестве искупительной жертвы. Народу доставляло наслаждение втаптывать в землю надменные лики этих статуй, замахиваться на них мечами, разрубать их топорами, словно бы каждый такой удар вызывал кровь и причинял боль. Никто не мог настолько сдержать порыв своей долго сдерживавшейся радости, чтобы не дать воли своей мести и не крушить этих ненавистных изображений и не бросать затем обезображенные их члены и обломки в огонь, который превращал их, наконец, из грозных страшилищ в предметы полезные и приятные для людей. Ты же, цезарь, со свойственной тебе во всем скромностью разрешаешь нам воздавать благодарственные молитвы за твою благость не перед изображением твоего гения, но перед статуей великого и многомилостивого Юпитера; ты внушаешь нам, что мы обязаны ему всем тем, за что должны были бы благодарить тебя, что все то добро, которое ты совершил, является заслугой того, кто тебя к нам послал. А ведь раньше огромные стада жертвенных животных, следовавших по дороге в Капитолий, как бы перехватывались в значительной своей части и направлялись по другому пути, к устрашающей статуе жестокого владыки, так как она тоже требовала крови жертвенных животных и притом в количестве, равном пролитой им человеческой крови.
(53) Все, что мною уже сказано о прежних принцепсах, сенаторы, и все, что я сейчас о них говорю, направлено к тому, чтобы показать, как отец наш, преобразуя, исправляет испорченные в силу столь долгой привычки и даже развращенные нравы верховной власти. Ведь и вообще все можно восхвалить по достоинству только через какое-нибудь сравнение. Кроме того, первейшей обязанностью любящих граждан по отношению к хорошему государю является порицание предшествовавших, с ним несхожих. Нельзя в достаточной мере выразить свою любовь к хорошему государю иначе, как возненавидев в такой же степени дурного. Прибавьте к этому, что одной из самых важных и славных заслуг нашего императора является то, что при нем можно с безопасностью порицать дурных правителей. Или мы забыли Нерона, только теперь осужденного за доставленные нам страдания? Едва ли бы разрешил порицать его жизнь и молву о нем тот, кто мстил за его смерть и во всяком случае не принял бы на свой счет все, что было бы сказано о схожем с ним правителе. Поэтому-то я и тебя, цезарь, по заслугам твоим сравниваю со всеми и ставлю выше многих, что нам позволено теперь ежедневно порицать дурных правителей в прошлом и новым твоим примером предостерегать будущих, что нет такого места, ни такого времени, где тени оскверненных убийствами императоров могли бы найти покой от проклятий потомства. Тем с большей стойкостью, сенаторы, будем говорить о наших печалях и о наших радостях, будем довольны тем, что у нас есть, и будем со вздохом печали вспоминать о том, что мы претерпели. При добром принцепсе можно делать и то и другое. Пусть это осуществляется в наших помыслах, и в наших разговорах, и в самых благодарственных речах, и пусть все помнят, что в этом именно сказывается наивысшая похвала безупречному императору, если при нем порицаются прежние, заслужившие совсем другую славу. Ибо если последующие принцепсы молчат о предшествовавших, то это доказывает, что и они сами поступают точно так же.
(54) Есть ли такое место, до которого не доходила бы низкая лесть, когда похвалы императорам расточались на игрищах и в состязаниях, а дела их изображались в плясках, во всякого рода зрелищах, изнеженными голосами, жестами, движениями превращались в посмешище. Но особенно было недостойно то, что они одновременно прославлялись сенаторами в сенате и комедиантами на сцене. Ты же совершенно отстранил театральное искусство от участия в прославлении твоих деяний. Тебя чтят в серьезных стихах, в достойных вечности анналах, а не в мимолетных и постыдных восхвалениях. Мало того, чем больше будут молчать о тебе актеры на сценах, тем с большим единодушием станут прославлять тебя, поднявшись со своих мест, зрители. Но что же я этому удивляюсь, когда ты сам обычно сдерживаешь почести, которые оказываются тебе нами, или вовсе не принимаешь их? Раньше ни одно дело, обсуждавшееся в сенате, не считалось столь низменным и столь ничтожным, чтобы тут же не перейти к прославлению императора, о каких бы деяниях ни пришлось говорить. Совещались ли мы об увеличении числа гладиаторов, или об учреждении цеха ремесленников, сейчас же, словно при этом расширялись пределы нашей империи, постановляли посвятить имени цезаря какие-нибудь величественные арки, или надписи, которые не могли бы уместиться и на фронтонах наших храмов, или месяцы года, да притом не по одному, а по несколько сразу. И те допускали это и даже радовались этому, точно заслужили все эти почести. А теперь, кто из нас, забыв, о чем идет обсуждение, станет злоупотреблять обязанностью назначения почестей принцепсу? Такая наша сдержанность тоже увеличивает славу твоей скромности: ведь мы повинуемся тебе в том, что собираемся в курию не для состязания в лести, но для обсуждения и утверждения справедливости и для воздания благодарности твоей простоте и правдивости за то, что мы действительно знаем, чего ты на самом деле хочешь или не хочешь. Мы начинаем с того и останавливаемся на том, с чего нельзя было бы начать и на чем нельзя было бы остановиться при другом принцепсе. Ведь большинства из назначенных почестей не приняли даже и прежние императоры, но никто из них не обладал таким великодушием, чтобы можно было поверить, что он не желает этих назначений. Но я считаю, почетнее всяких титулов то, что имя твое запечатлено не на столбах и не на камнях, а в славе вечности.
(55) Закрепится в последующих веках, что был когда-то такой принцепс, которому при цветущем и безопасном положении государства воздавались только одни скромные почести, чаще не воздавалось никаких. Действительно, если бы мы захотели соревноваться с прежними временами в отношении вынужденных действий, то оказались бы побежденными: ведь притворство более содействует измышлению, чем правдивость, рабство больше, нежели свобода, и страх больше, чем любовь. Вместе с тем, после того как прежняя лесть не оставила ничего неиспользованного, то в отношении тебя новый вид почитания может состоять только в том, что мы иногда осмеливаемся промолчать о твоих заслугах. Однако всякий раз, как наша любовь заставляла нас прервать молчание и победить твою скромность, каких бы только почестей мы ни назначали тебе, ты их не отвергаешь. Таким образом становится ясно, что ты не из гордости и не из презрения отклоняешь самые громкие почести, раз принимаешь более скромные. И это, цезарь, прекраснее, чем если бы ты отказывался от всех и всяких: ведь не принимать никаких почестей есть признак гордыни, а принимать незначительные есть признак скромности. Такая твоя умеренность на пользу и нам и государственному казначейству, — нам потому, что ты снимаешь с нас всякое подозрение, казначейству — потому, что ты ставишь предел его расходам, чтобы в случае его истощения тебе не пришлось пополнять его имуществом невинных. В честь твою поставлены такие же изображения, какие когда-то назначались частным лицам за выдающиеся их заслуги перед государством. Всем видно, что статуи цезаря сделаны из такого же материала, как и статуи Брутов и Камиллов. Да и причины тому не различны. Те герои отражали от стен города царей или побеждавших нас врагов; ты же не допускаешь и отстраняешь самовластие и все другое, что порождает порабощение, и занимаешь место принцепса, чтобы не освобождать места для тирана. И мне, взирающему на твою мудрость, менее кажется удивительным, что ты стараешься или отклонить, или умерить эти невечные и непрочные титулы. Ты хорошо знаешь, в чем истинная и вечная слава принцепса, каковы бывают почести, против которых бессильны и пламя, и старость, и последующие правители. Триумфальные арки и статуи, жертвенники и даже храмы разрушает и лишает блеска забвение или пренебрежение потомства; наоборот, слава того, кто сам пренебрегает честолюбием, кто умеет сдержать и обуздать неограниченную власть, процветает от самой древности, и никем он столько не прославляется, как теми, кого меньше всего к этому принуждает. Кроме того, всякий, кто только станет главою государства, приобретает вечную славу, будь она хороша или дурна. Но государю надо стремиться не к той вечной славе, которая ожидает его даже против его воли, но к доброй славе, а она создается не статуями и прочими изображениями, но достигается добродетелями и заслугами. Даже такие менее значительные черты, как внешний вид и фигура императора, лучше воспринимаются и сохраняются в благодарной памяти людей, чем в золоте или серебре. Тебе же надолго судьба щедро предоставила эти преимущества, потому что твой ласковый взор и любезный вид глубоко запечатлелись в речах, глазах и душах всех граждан.
(56) Я полагаю, сенаторы, что вы подметили, что я уже давно говорю без особого разбора. Ведь моей задачей является восхвалять самого нашего принцепса, а не его дела. Ведь и дурные правители делают иногда похвальные дела, сами же заслуживают похвалы только наилучшие правители. Поэтому, о августейший император, нет для тебя другой, большей славы, как та, что прославляющим тебя не приходится о чем-либо умалчивать или что-либо скрывать. Действительно, что произошло при твоем управлении такого, что должен был бы обойти молчанием какой-нибудь оратор? Был ли какой-нибудь факт или момент, за которые тебя не следовало бы благодарить или хвалить? Разве не такого рода вся твоя деятельность, что лучше всего хвалит тебя тот, кто правдивее всего говорит о ней? Поэтому-то моя речь растягивается до бесконечности, а я еще не сказал обо всем, что произошло за два всего года. Как много я уже сказал о твоей умеренности, а сколько еще остается сказать! Например то, что ты принял на себя второй раз консульство только потому, что его поручил тебе твой принцепс и отец. А после того как боги передали в твои руки высшую власть и право распоряжаться как всеми делами, так и самим собой, ты отказался от третьего консульства, хотя мог бы провести его в пример всем другим. Великое дело отказаться от почетной должности, но еще более великое — отказаться от славы. Не знаю, чему больше удивляться: тому ли, как ты провел свое консульство, или тому, что ты отказался от консульства. Свое консульство ты провел не в бездействии в столице и не в условиях глубочайшего мира, а среди варварских племен, как обычно те наши герои, которым было по душе сменять претексту на военный плащ и одерживать победы над неведомыми странами. Прекрасно это для нашей империи, похвально для тебя самого, что твои союзники и друзья могли посещать тебя в своей родной земле, принимать тебя в своих домах. Прекрасное зрелище представлял собой твой консульский трибунал, после многих столетий опять сложенный из земляного дерна и украшенный не только фасцами ликторов, но копьями и военными значками. Величественность восседавшего на этом трибунале возрастала еще и от того обстоятельства, что обращавшиеся к нему с просьбами были одеты в разноплеменные одежды и речи их звучали по-разному, редко обходясь без переводчика. Прекрасное дело творить правосудие над своими гражданами, насколько же более прекрасно — судить справедливо иноземцев? Достойно похвалы утверждать прочный мир на римском форуме; насколько же более похвально запечатлевать следы курульного кресла консула — победителя на безбрежных полях битв, пребывать в полной безопасности и спокойствии на грозных берегах Дуная, презирать угрозы варваров и враждебные выпады усмирять не столько оружием, сколько одним видом римских тог. Получилось, что варвары приветствовали тебя не через твое изображение, но лично перед тобой произносили свои приветствия императору, и ты заслужил тем, что подавил врагов своим величием, такую же славу, какую другим присуждали за покорение врагов оружием.
(57) Такова слава проведенного тобою консульства. В другом случае славу принес тебе отказ от консульства в самом начале принципата, точно ты был тогда пресыщен почестями, в то время как другие, только что став императорами, присваивали себе консульства, предназначенные другим. А был и такой случай, что император похитил и вырвал из рук другого почти уже доведенное до конца и им самим данное консульство и притом в конце своего собственного правления. Итак, ты отказался ради других частных лиц от той почетной и не связанной с большим трудом должности, которой как начинающие, так и кончающие править императоры обычно настолько домогаются, что насильно ее себе присваивают. Или тебе было в тягость это третье в твоей жизни консульство, но первое с тех пор, как ты стал главою государства? Ведь вторично ты был консулом, будучи уже императором, но еще при жизни другого главы государства, и ты занял это место не для собственной почести, не для примера, а ради послушания. Итак, в том государстве, которое видело на своем веку своих сынов, облеченных консульской властью по пять и по шесть раз, да притом не таких консулов, которые могли бы быть созданы в периоды попрания свободы или народных мятежей, а таких, которым подносилось консульское достоинство в их отсутствие, когда они, удалившись, жили в своих поместьях, — в таком-то государстве ты, будучи главою рода человеческого, отказался от третьего консульства как от слишком для тебя тягостного? Неужели ты, наш август и цезарь и отец отечества, настолько скромнее и воздержаннее Папириев и Квинтиев? Ты возразишь: но ведь их призывало все государство. А тебя? Не то же ли самое государство призывает тебя? Не тот ли самый сенат? Не само ли консульское достоинство, которое так высоко возросло, будучи возложено на твои плечи?
(58) Я не призываю тебя подражать примеру того, кто непрерывным своим консульством достигал того, что год казался слишком длинным и однообразным. Я сравниваю тебя с теми, которые, сколько бы раз ни были консулами, добивались пользы не лично для себя. Когда ты отказался от третьего консульства, в сенате присутствовал один сенатор, бывший уже трижды консулом. Но наше единодушное решение показалось почему-то тягостным твоей скромности, а ведь мы просили только, чтобы ты был столько же раз консулом, сколько один из твоих сенаторов: по чрезмерной твоей скромности ты отказался бы от этой чести, даже будучи частным лицом. Разве слишком возносится сын бывшего консула и триумфатора, когда его в третий раз выбирают в консулы? Разве не подобает ему эта честь? Разве не заслужил он ее уже одной значительностью своего происхождения? Итак, начать год и открыть фасты выпало на долю частным лицам, и то, что консулом был в тот момент не цезарь, а другой, — было свидетельством возрожденной свободы. Именно так начался и первый год после изгнания царей; так некогда прекращение рабства открыло доступ в фасты частным лицам. О жалкие честолюбцы, которые столько же времени были непрерывно консулами, сколько и императорами! Хотя это может быть принято не столько за признак честолюбия, сколько за признак зависти и недоброжелательства, если присваивают себе в течение всех лет власти почетные знаки пурпура и расстаются с ними, только когда они совершенно износятся и выцветут? Не знаю, чему больше восхищаться: великодушию твоему, или скромности, или доброте? Признаком великодушия является воздержание от всегда столь для всех желанной почести; признаком скромности — уступка ее другим, признаком доброты — радость за других.
(59) Но уже пришло время тебе самому возглавить консульство, чтобы еще более возвысить его тем, что ты принял его на себя и провел. Ведь слишком часто отказываясь от этой почести, ты можешь внушить различные мысли, а больше всего ту, что считаешь эту должность слишком низкой для себя. На самом деле ты отказываешься от нее, считая ее слишком почетной, но ты не иначе сможешь убедить всех в этом, как если иногда и не будешь отказываться от нее. Когда ты отказывался от триумфальных арок, от статуй и других трофеев, можно было оказать уважение твоей скромности: ведь эти знаки отличия предназначались действительно лично тебе. Теперь же мы просим тебя, чтобы ты показал последующим принцепсам, как уклоняться от бездеятельности, как хоть немного разнообразить свои занятия, немного и хотя бы на короткое время как бы пробуждаться от блаженного состояния сна и надевать на себя претексту, которую они сами себе присвоили, хотя могли бы передать и другому, как садиться на курульное кресло, чтобы некоторое время сидеть на нем, наконец, как быть на самом деле тем, чем они хотели быть, а не стремиться к избранию в консулы только ради одного названия. Ты уже был консулом вторично. Знаю. Но это твое второе консульство ты можешь поставить в счет войскам, провинциям, даже чужеземным племенам. Мы слышали, что ты исполнял все обязанности консула; но только слышали. Говорят, что ты был справедливейшим, гуманнейшим, терпеливейшим консулом. Так говорят. Но было бы только справедливо, чтобы мы когда-нибудь могли убедиться в этом своими собственными глазами, своими впечатлениями, а не полагались бы всегда на молву и слухи. До каких же пор будем мы радоваться заочно на то, чего сами не видим? Хорошо бы нам самим испытать, прибавило ли тебе гордости это самое твое второе консульство? Год времени много значит для перемены в характере человека, а для изменения нрава у принцепса еще того больше. Ведь мы говорим, что если у кого есть хоть одна добродетель, у того они имеются и все, но очень желаем убедиться, означает ли и в настоящем случае, что хороший консул и хороший государь — это одно и то же. Ведь, с одной стороны, очень трудно исполнять одновременно эти две столь высокие должности, а с другой, между ними есть и некоторое существенное отличие, поскольку принцепсу надлежит быть как можно более подобным частному лицу, а консулу как можно менее подобным.
(60) Я, правда, вижу, что в прошлом году главной причиной для твоего отказа от консульства было то, что ты не можешь проводить его, будучи в отсутствии; но ведь теперь ты вернулся в город, во исполнение наших пожеланий, и чем же другим ты сможешь еще лучше показать нам, как значительны и существенны были наши желания, как не тем, что примешь консульство? Мало нам того, чтобы ты просто приходил в курию, если ты при этом не сам ее созываешь; мало твоего присутствия в сенате, если ты в нем не председательствуешь, мало того, что ты слушаешь других, если ты не сам запрашиваешь их мнения. Если ты хочешь вернуть, наконец, прежнее величие священнейшему трибуналу консулов, то взойди же на него сам. Если хочешь оказать уважение перед государственными магистратами, придать авторитет законам, внушить скромность просителям, — то займи это место. Насколько для нашего государства было бы важно, в случае если бы ты был частным лицом, иметь тебя не только в должности консула, но также еще и в звании сенатора, так — знай же это навсегда — теперь важно иметь в тебе не только принцепса, но также и консула. И хотя скромность нашего государя долго противилась этим столь великим доводам, все же она им уступила. Но как уступила? Не с тем, чтобы ему самому уподобиться частным лицам, но чтобы частных лиц сделать равными себе. Он принял третье консульство с тем, чтобы предоставить этот почет также и другим. Он знал скромность и стыдливость других людей, которые не решились бы сами стать консулами в третий раз, если не совместно с тем, кто сам был им трижды. Те почести, которые раньше скудно предоставлялись соучастникам в войнах или в опасностях, ты предоставлял выдающимся мужам, оказавшим тебе, правда, большие и выдающиеся заслуги, но в тоге, а не с оружием в руках. Ты, цезарь, связан заботами как военного, так и мирного характера. Но в характере принцепса бывает редко и является почти необычным, чтобы он считал себя обязанным кому-нибудь, и если бы признал это, относился бы к этому без неудовольствия. Ты, цезарь, признаешь свои обязательства и исполняешь их. И когда назначаешь людей консулами в третий раз, ты выступаешь не как великий принцепс, но как благодарный друг. Мало того, совсем даже незначительные заслуги граждан ты, пользуясь властью, предоставленной тебе судьбой, делаешь более значительными. Ты делаешь так, что каждый считает себя обязанным тебе в той мере, в какой сам получил что-нибудь от тебя. Чего же я могу просить для тебя у богов за такую твою доброту? Только чтобы ты всегда и впредь так же обязывал людей и чтобы ты ставил их в такое положение, когда неизвестно, что лучше, быть ли тебе обязанным, или оказывать тебе услуги.
(61) Мне казалось, что я вижу перед собой наш древнеримский сенат, когда передо мной в присутствии консула, трижды исполнившего эту должность, запрашивалось мнение лица, предназначенного в консулы в третий раз. Сколько было величия в них, сколько в самом тебе! Всегда бывает так, что предметы, как бы они ни были высоки и возвышенны, при сравнении с другими, еще более высокими, начинают казаться как бы понизившимися. Также и высокие достоинства граждан, при сравнении с высотой, достигнутой тобою, как бы понижаются, и чем ближе они подходят к твоему уровню, тем больше кажутся потерявшими свою прежнюю высоту. И если ты не можешь их довести до своего уровня, хоть и желаешь этого, то все же ты ставишь их на более высокое место с тем, чтобы они казались настолько же выше других, насколько они ниже тебя. Если бы ты приурочил третье консульство какого-нибудь гражданина к тому самому году, в который ты и сам исполняешь консульство в третий раз, то это свидетельствовало бы об исключительном великодушии. Ведь если возможность достигнуть того, чего желаешь, говорит о счастье человека, то желать того, что можешь, есть признак величия души. Достоин похвалы и тот, кто заслужил третье консульство, но также и тот, при ком он его получил; великим и достойным упоминания является тот, кто получил такую честь, но еще более велик тот, кто ее предоставил получившему. А как оценить то, что ты одновременно украсил третьим консульством двоих, что ты двум своим коллегам предоставил участие в неприкосновенности? Ты сделал это, чтобы ни в ком не осталось сомнения, что ты продлил срок своего консульства, чтобы захватить срок консульства еще двоих, а не быть коллегой только одному. И тот и другой недавно провели свое второе консульство, предоставленное им твоим отцом; оно менее, гораздо менее ценно, чем данное тобой! Перед глазами того и другого еще мелькали фасцы ликторов, лишь недавно ими оставленных, в их ушах еще раздавались торжественные возгласы ликторов, возвещающих о приходе консула; и вот снова они сидят на курульном кресле, опять они одеты в пурпур! Так некогда, когда враг бывал вблизи города и над государством нависала грозная опасность, оно призывало мужа, уже опытного в исполнении высшей должности: тогда не должность консула возвращалась к тому же самому лицу, а известные лица привлекались к исполнению консульских обязанностей. Ты обладаешь такой силой благодеяния, что твоя снисходительность к людям имеет значения не меньше, чем сама необходимость. Они только что сняли с себя претексты — пусть снова их наденут! Только что отпустили ликторов — пусть снова их призовут! Только что удалились друзья с приветствиями, пусть снова вернутся! Способен ли на это человеческий ум, во власти ли человека возобновлять радости, возрождать веселье, не давать отдыха от поздравлений, не делать других промежутков между повторными консульствами, как только, чтобы дать возможность спокойно окончиться одной и начаться другой! Постоянно поступай так, и пусть не утомится от этого твой дух и не уменьшатся твои возможности! Предоставляй как можно больше таких консульств по третьему разу. Ведь даже если ты дашь их большинству людей, всегда еще будут оставаться другие, которым ты должен был бы их предоставить.
(62) Радость по поводу предоставления всяческих милостей по действительным заслугам людей распространяется не только на них самих, но в неменьшей степени и на всех, им подобных. Особенно же радость по поводу консульских должностей распространилась не только среди какой-либо одной части сената, но охватила весь сенат. Так кажется, что все сенаторы предоставили другим или сами получили этот почет. В самом деле, разве это не те же самые лица, которых сенат избрал, и притом из первейших, когда нужно было поручить заботу о сокращении общественных расходов самым почтенным и достойным гражданам? Разве мы не достаточно часто убеждались на деле, что расположение сената к тому или другому лицу могло принести ему или пользу или вред? Разве совсем недавно не приносили человеку величайшую опасность такие соображения государя: «О, этого человека хвалит сенат, он приятен сенату»? Принцепс ненавидел всякого, кого мы любили, но и мы ненавидели его любимцев! Теперь же самые достойные люди соревнуются в том, чтобы заслужить любовь как принцепса, так и сената. Мы выдвигаем взаимно друг друга, доверяем друг другу, что является самым верным признаком взаимной любви, мы любим одних и тех же лиц. Поэтому, сенаторы, открыто оказывайте расположение, будьте постоянны в ваших симпатиях. Нет больше необходимости скрывать свою любовь, чтобы она не повредила, или сдерживать ненависть, чтобы она не пошла человеку на пользу. Наш цезарь и одобряет, и порицает одно и то же с нами. Он как бы постоянно совещается с вами и лично, и заочно. Он награждает в третий раз консульством тех, кого вы уже раньше для этого избрали, и именно в том порядке, в каком они были вами избраны. Во всяком случае, это для вас великая честь, что он больше всего выделяет тех, о ком знает, что и вам они наиболее любезны, и никого им не предпочитает, хотя бы даже и любил кого-нибудь больше. Вот награда для людей пожилого возраста, вот пример для юношей! Пусть они посещают, наконец, открытые дома, не подвергая их опасности: всякий, кто оказывает уважение людям, выдвинутым сенатом, оказывает этим услугу императору. Он принимает за свою собственную удачу то, что он выше других, разве только в том случае, если те, кого он превышает, поистине велики. Оставайся, цезарь, верен такому взгляду [на существующие обстоятельства] и принимай нас за таких, как говорит о нас наша молва. Открой свои взоры и предоставь ей свой слух, не обращай внимания на тайные измышления и нашептывания, которые никому не приносят столько вреда, сколько тем, кто их слушает. Лучше верить общей молве, чем отдельным лицам. Ведь отдельные лица могут обмануть и сами обмануться, но никто не может ввести в заблуждение всех людей, как и все не могут обмануть кого-нибудь одного.
(63) Но возвращаюсь к твоему консульству, хотя есть кое-что, относящееся к консульству, но происшедшее раньше его. Прежде всего то, что ты присутствовал на своих комициях в качестве кандидата не только на консульство, но и как кандидат бессмертной славы, как создавший прецедент, которому хорошие принцепсы будут следовать, а дурные изумляться. Римский народ видел тебя на древнем престоле своего могущества; ты терпеливо выслушал длинное молебствие комиций, — продолжительный момент, не допускающий улыбки, — и сделался консулом как один из нас, которых ты назначаешь в консулы. Оказал ли кто-нибудь из предшествующих принцепсов хоть один раз такую честь как консульской власти, так и народу? Ведь одни из них ожидали дома вестников о своем избрании, заспанные или отягощенные еще вчерашним обедом, другие если и бодрствовали в этот момент, но уже замышляли в своих спальнях ссылки и казни против тех самых консулов, которые их избирали на свое место. Вот ложное честолюбие, не знающее подлинного величия: добиваться почести, которую презираешь, и презирать то, чего добиваешься; и если смотришь из ближайших садов на Марсово поле и на происходящие на нем комиции, быть от них так далеко, как если бы тебя отделяли от них Дунай или Рейн. Разве ты станешь отвергать голоса, ожидаемые в пользу твоей почести, разве удовольствуешься тем, что приказал себя объявить консулом, не сохраняя даже видимости политической свободы в государстве? Разве ты отстраняешься от участия в комициях, удаляясь и прячась во дворце, как если бы на них голосовалось не консульское для тебя достоинство, но лишение тебя императорской власти. У прежних надменных принцепсов было такое убеждение, что они сочли бы, что перестали быть императорами, если бы выступили когда-нибудь как простые сенаторы. Большинство, однако, действовало так под влиянием не столько высокомерия, сколько страха. Или они, сознавая за собой распутство и постыдно проводимые ночи, не решались оскорблять своим присутствием ауспиции и осквернять своими шагами священное Марсово поле? Или они еще не настолько прониклись презрением к богам и людям, чтобы осмелиться привлекать на себя в этом почетнейшем месте взоры людей и богов и выдерживать их пристальный взгляд? Тебе же, наоборот, твоя скромность и чистота твоих нравов внушают открыто отдаваться на суд богов и людей.
(64) Другие заслуживали консульское достоинство, прежде чем его принимали, ты же приобретаешь новые заслуги еще и в самый момент его получения. Вот уже прошла торжественная часть комиций, если только подумать об участии в них принцепса, и уже вся толпа пришла в движение, как вдруг ты ко всеобщему удивлению стал подниматься к креслу консула и позволил потребовать от себя той присяги, которая известна императорам только потому, что они требуют ее от других. Видишь, как было нужно, чтобы ты не отказывался от консульства. Ведь мы не поверили бы, что ты все это выполнишь, если бы ты отказался. Я поражен, сенаторы, не достаточно доверяю своим глазам и ушам и все задаю себе вопрос, действительно ли я все это видел и слышал? Ведь император — цезарь — август и он же великий понтифик, стоял перед консулом, а тот сидел перед стоящим перед ним принцепсом и сидел без смущения, без страха, как будто бы давно привык к такому положению. Мало того, он, сидя, произносил первым слова присяги, а император повторял слова выразительно и ясно и обрекал в них себя самого и весь свой дом на гнев богов, если он сознательно когда-нибудь нарушит свою присягу. Велика, о цезарь, и справедлива твоя слава, независимо от того, будут ли так поступать последующие цезари или нет. Да есть ли какая достойная тебя похвала за то, что, будучи избран консулом в третий раз, ты вел себя так же, как и в первый раз, будучи принцепсом, — так же, как когда был частным лицом, в сане императора так же, как и при другом императоре. Поистине я не знаю, что прекраснее: то, что ты произнес присягу со слов другого лица, или то, что сделал это, не имея никаких прецедентов.
(65) Далее, на трибуне форума [на ростре] с таким же благоговением ты сам подчинил себя законам, таким законам, о цезарь, которые никто не писал для государей. Но ты не хочешь пользоваться большей свободой действия, чем какая предоставлена нам, и таким образом получается, что мы сами хотим предоставить ее тебе больше. То, что я слышу сейчас впервые, о чем теперь только узнаю, — это то, что не принцепс выше законов, а закон выше принцепса, и что то же самое, что запрещено нам, запрещено и цезарю, притом еще и консулу. Он присягает в этом перед ликами богов, ибо кому же они так внимают, как не цезарю? Он присягает перед лицом тех, которым надлежит принести такую же присягу, прекрасно сознавая, что никому не следует так свято соблюдать присягу, как тому, для кого особенно важно, чтобы присяги не нарушались. Таким образом и уходя с консульства, ты принес клятву, что ни в чем не преступал законов. Прекрасно было и то, что ты клятвенно обещал не делать этого, но еще более прекрасно, что ты действительно исполнил свою клятву. Насколько достойно тебя было то, что ты столько раз всходил на нашу ростру, так часто пребывал на этом неподходящем для гордыни государей месте, что ты здесь принимал на себя должности, здесь слагал их с себя, и насколько это несходно с обычаями тех, которые, пробыв в консульском достоинстве всего несколько дней, на деле ничего не сделав, декретом сбрасывали его с себя. И это вместо того, чтобы выступить на собрании, с трибуны, принести присягу. Они делали это несомненно для того, чтобы конец лучше подошел к началу и чтобы из того только можно было убедиться, что они были консулами, что никто другой не был в этой должности.
(66) Я не забыл в своем изложении, отцы сенаторы, сказать о консульстве нашего государя; я только соединил вместе также все, что надо было сказать о его присяге. Ведь нам не приходится расчленять похвалы, относящиеся к одному и тому же явлению, рассыпать их по разным местам речи и возвращаться по нескольку раз к одному и тому же, как это делается обычно при недостаточном и бессодержательном материале. Вот настал первый день твоего консульства, в который ты, войдя в здание курии и обращаясь то к отдельным лицам, то ко всем вместе, убеждал всех вернуться к свободе, взять на себя заботу об управлении государством как какую-то общественную обязанность, быть бдительными к общественным интересам и стоять за них горой. Все другие перед тобой говорили то же самое, но никому до тебя не верили. У всех еще свежи были в памяти несчастия, обрушившиеся на многих, которые, поверив предательской тишине, были повалены неожиданно налетевшим вихрем. Но какая же стихия бывает такой же ненадежной, как милости тех государей, которые так непостоянны и так склонны к обману, что гораздо легче вызвать их гнев, чем заслужить расположение? За тобой же мы следуем в уверенности и полные бодрости, куда бы ты нас ни повел. Ты зовешь нас быть свободными, и мы будем свободными; призываешь открыто высказывать наши мнения — мы их объявим. Ведь мы до сего времени еще не избавились от некоторой косности и от глубоко охватившего нас оцепенения; страх и боязнь и зародившееся в нас под влиянием опасностей мелочное благоразумие вынуждали нас отвращать наши взоры, наш слух и наши умы от государственных интересов, — да и не было тогда никаких ни общественных, ни государственных интересов. Теперь же, опираясь на твою десницу, полагаясь на твои обещания, мы отверзаем уста, сомкнутые продолжительным рабством, и снимаем с наших языков узы молчания, наложенные на них столькими бедствиями. Ты хочешь, чтобы мы были такими, какими ты приказываешь нам быть; в твоих призывах нет ничего притворного, ничего коварного, ничего, наконец, такого, что могло бы обмануть доверчивых людей и вместе с тем угрожало бы самому обманывающему. Ведь никогда не бывал обманут тот государь, который сам не допускал перед тем обмана.
(67) Мне кажется, что я уловил такой образ мыслей нашего общего отца как из содержания его речи, так и из самой манеры ее произнесения. Сколько веса в его суждениях, сколько неподдельной правдивости в его словах, сколько убедительности в голосе, сколько выразительности в лице, во взгляде, в манере держать себя, в жестах, во всех телодвижениях. Он всегда сдержит свои обещания, и сам будет уверен в том, что мы, стоит нам только вкусить свободы, которую он нам даровал, всегда будем в его повиновении. И не придется опасаться того, что он сочтет нас неосторожными, если мы будем настойчиво использовать в своих интересах прочность нашего века, так как ведь он помнит, что при дурном правителе мы жили по-другому. Мы ведь привыкли произносить обеты за вечность нашей державы и благополучие государей, или даже прежде за благополучие государей, а ради них и за вечность нашей империи. А в каких именно выражениях произносились теперь наши молитвы за вечность империи? Стоит того, чтобы об этом напомнить: мы молились за нее, «если ты хорошо будешь управлять государством и притом на общее благо». Вот слова обета, достойные того, чтобы их постоянно произносить и постоянно осуществлять. А при тебе, о цезарь, само государство с твоего соизволения вступило в договор с богами о твоем благополучии и невредимости, на том условии, чтобы и ты обеспечил их всем остальным гражданам, следовательно, если этого не будет, то и они отвернут свои взоры от тебя, перестанут охранять неприкосновенность твоей особы и предоставят тебя действию таких обетов, которые не произносятся открыто! Другие государи хотели пережить свое государство и этого добивались; для тебя же ненавистно твое благополучие, если оно не связано с общим благополучием всего государства. Ты не допускаешь никаких пожеланий для себя, если они не сопряжены с пользой для молящихся за тебя; ты каждый год привлекаешь богов к совещанию о тебе и требуешь, чтобы они изменили свое мнение о тебе, если ты перестанешь быть таким, каким ты был избран. Но с твердым сознанием, цезарь, ты вступаешь с богами в договор, чтобы они охраняли тебя, если ты этого заслуживаешь, так как ты знаешь, что никто так это не примечает, как боги. Разве не кажется вам, отцы сенаторы, что он и днем и ночью сам с собой размышляет: «Если общая польза этого потребовала бы, то я вооружил бы против себя и руку префекта и, конечно, не осмелился бы просить богов, чтобы они отвратили от меня справедливый гнев или немилость. Наоборот, я прошу и заклинаю, чтобы никогда государство не брало на себя обязательств за меня против своей воли, а если бы когда и взяло вопреки своим желаниям, чтобы не чувствовало себя вынужденным их исполнять».
(68) Итак, о цезарь, ты пользуешься самым славным плодом своей безопасности с соизволения богов. В самом деле, если ты принимаешь условие, чтобы боги тебя берегли, только если ты сам хорошо управляешь государством и на благо всех остальных граждан, то ты можешь быть уверен, что ты хорошо им управляешь, раз боги хранят тебя. Таким образом безопасно и радостно прошел для тебя тот день, который внушал другим государям страх и заботы, когда они с волнением и напряжением, плохо доверяя нашему долготерпению, ожидали появления с разных мест вестников о всеобщей рабской покорности. А если случайно кого-нибудь задерживали в пути потоки, снега или бури, они тотчас начинали думать, что это есть признак пренебрежения, которое они заслужили. И не было при этом для них никакого спасения от страха, потому что если дурной государь боится каждого, кто лучше его, видя в нем своего преемника, приходится бояться всех без исключения, раз нет никого, кто не был бы лучше их. Но для твоей безопасности не имеет никакого значения ни медлительность вестников, ни запаздывание посланий. Ты твердо знаешь, что всюду тебе принесена присяга, так как и ты сам связал себя присягой на благо всех. Всякий знает об этом сам за себя. Мы любим тебя в той мере, как ты этого заслуживаешь, и делаем это не из любви к тебе, а к себе. Никогда не настанет такого времени, когда обеты за тебя заставят нас принять не соображение о нашей собственной пользе, а чувство долга перед тобой, цезарь. Постыдна для государя такая его охрана, которую можно записать ему в счет. Можно сетовать на то, что наши тайные помыслы выведывают только те государи, которых мы ненавидим. Ведь если бы хорошие государи так же стремились к этому, как дурные, то сколько бы ты услыхал повсюду восторженных отзывов о себе, сколько радости и удивления! Сколько разговоров о тебе всех граждан не только с их женами и детьми, но и с домочадцами перед домашними жертвенниками и очагами! Ты бы узнал, как мы щадим их крайне чуткий слух. И если вообще противоположны друг другу такие чувства, как любовь и ненависть, то и они имеют то сходство между собой, что мы там с особенной сдержанностью любим хороших государей, где с наибольшей свободой ненавидим дурных.
(69) Ты испытал на собственном опыте и наше расположение и наше мнение о себе, насколько ты сам мог это подметить в тот день, когда проявил такую заботливость о совестливых и встревоженных искателях должностей, чтобы ничья печаль не омрачила ничьей радости. Одни из них ушли домой с радостью, другие с надеждами; многих можно было поздравить, никого не пришлось утешать. Но нисколько не менее вследствие этого ты увещал наших юношей обращаться к сенату, просить милости у него и надеяться на почести от государя, если им удастся выпросить их у сената. Одновременно с этим ты добавил, что если кому нужен в этом пример, пусть подражают тебе. Но это трудный пример, о цезарь, и ему так же мало могут подражать кандидаты, как и государи. Какой же кандидат сената был хотя бы в течение одного дня более достоин уважения, чем ты, как в течение всей твоей жизни, так и в самый момент, когда ты высказывал суждение о кандидатах? Разве чему-нибудь другому, а не уважению твоему к сенату обязаны мы тем, что ты стал предоставлять юношам знатнейших родов подобающие их происхождению почетные должности и даже раньше положенного возраста? Наконец-то знатных людей государь не затирает, они выдвигаются государем; наконец-то цезарь не запугивает больше внуков великих дедов, потомков свободы и сам не боится их. Мало того, он возвеличивает их преждевременными почестями, умножает их число и делает равными их предкам. Если кто принадлежит к древнейшим родам, наследует прочную славу, он привлекает их к себе, лелеет и выдвигает на пользу всего государства. Громкие имена в почете у людей, в почете у молвы, выдвинуты они благодаря снисходительности цезаря из мрака неизвестности, ведь ему свойственно и беречь старую знать, и создавать новую.
(70) Во главе управления одной провинции был поставлен один квестор из кандидатов сената; он отлично организовал управление и заложил в этой провинции основы обильных доходов. Ты счел нужным приписать эту заслугу сенату. Почему бы в твое управление, когда ты доблестью превзошел славу своего рода, условия существования тех, которые заслужили честь иметь знатных потомков, были бы хуже, чем у тех, которые имели знатных предков? Как это достойно тебя, который постоянно применяет это положение ко всем нашим должностным лицам и делает людей добрыми не тем, что карает дурных, но и награждая хороших. Воспламенена этим наша молодежь, поднимает в ней дух то, что она видит, как награждается полезная деятельность. Нельзя было бы указать на кого-нибудь, кому не приходили бы на ум такие мысли, так как все знают, что тебе известно обо всем, что кем сделано полезного в какой-либо провинции. Очень полезно и выгодно, чтобы начальники провинций имели уверенность в том, что за их честное и усердное исполнение обязанностей им уготована величайшая награда: доброе суждение о них государя, его голос за них. В прежнее же время всех даже вполне честных и прямых людей если не совсем сбивало с правильного пути, то все же сильно тормозило жалкое, но верное рассуждение такого рода: «Разве всем не видно, что если я даже сделаю что-нибудь хорошо, то еще неизвестно, узнает ли об этом цезарь, а если узнает, то засвидетельствует ли?». Таким образом пренебрежение, или даже злая воля государей, гарантируя безнаказанность дурным умыслам и лишая всех наград добросовестное усердие, не удерживали первых от преступлений и не поддерживали последних похвалой. Если же теперь кто хорошо управляет провинциями, тому предоставляется заслуженная доблестная почесть. Поприще чести и славы открыто перед всеми; каждый может достигнуть на нем того, чего желает, и, достигнув, быть обязан самому себе. Ты освободил провинции на все дальнейшее время от страха притеснений и от тяжелой необходимости обвинять своих управителей. В самом деле, если им были полезны те, кому они воздали благодарность, то не на кого им больше жаловаться. Во всяком случае для каждого искателя должности ничто не будет столь легко открывать путь к дальнейшим почестям, как почет уже им достигнутый. Это наилучший порядок, если каждая следующая должность и каждая следующая почесть подготавливаются другими уже проведенными должностями и заслуженными почестями. И я бы хотел, чтобы тот, кто собирается управлять провинцией, заботился не столько о рекомендательных письмах друзей и о ходатайствах, с лестью, тайными путями добытых в столице, сколько о постановлениях целых городов и племен в провинциях. К голосам консуляров легко присоединят свои голоса и целые города, народы, племена. Самый верный путь к цели для искателя должности состоит в том, чтобы внушать другим чувство благодарности к себе.
(71) С каким одобрением со стороны сената, с какой всеобщей радостью было принято то, что ты всякий раз шел с открытыми объятиями для приветствия назначенного на должность кандидата и сам при этом становился как бы на один уровень с ним, как бы смешивался с толпой других поздравителей! Не знаю, больше ли следует удивляться тебе или порицать других, которые вели себя так, что заставляли считать великой милостью даже и то, что будто приросшие к своим креслам подавали вновь избранным на должность одну только руку, да и это делали медленно и неохотно, ставя это себе в большую заслугу. Нам же выпало на долю наблюдать своими глазами необычайную картину, как государь стоял на равном положении рядом с кандидатом, как дающий почести уравнивал себя с получающими их. Как искренне было удивление всего сената по поводу такого твоего поведения, как справедливо восклицание: «Тем выше, тем божественнее стал наш государь!». И действительно, перед кем не остается больше никаких недостигнутых высот, тот может вырасти только на том, если сам спустится со своей высоты, не заботясь при этом о своем величии. Ведь из всех опасностей меньше всего угрожает государям опасность унижения своего достоинства. Мне же не столь удивительной казалась твоя гуманность, как то, к чему она направлена. Когда ты выбираешь подходящие для твоей речи взоры, голос, жесты, ты пускаешь в ход все приемы своей любезности, как если бы это было все предписано тобою кому-нибудь другому. И еще когда проводился подсчет поданных голосов с подобающим этому делу почетом, ты тоже был среди тех, кто их вынимал из урны, и решение сената произносилось устами государя, и то свидетельство об успехе кандидата, которое нам было бы радостно сообщать государю, сообщалось нам самим государем. Итак, ты назначал людей, потому что считал их за наилучших, и при этом похвалу от тебя получала не только их жизнь, но и суждение о них сената, который радовался, видя в этом бо́льшую похвалу себе, нежели даже тем лицам, которых ты выдвигал.
(72) В твоих молитвах, чтобы совещание комиций прошло благополучно прежде всего для нас, для государства и, наконец, для тебя, не следует ли изменить самый порядок твоих просьб и не следует ли молить богов, чтобы все, что ты делаешь и что будешь делать, складывалось благополучно прежде всего для тебя, потом для государства и, наконец, для нас? Или, если короче выразить все это: чтобы все складывалось благоприятно только для одного тебя, от благополучия которого зависит и наше благо и благо всего государства? А было такое время, и продолжалось слишком долго, когда то, что было благоприятно для государя, было во вред нам, и наоборот. Теперь же все у нас с тобой общее, как радости, так и печали, и в такой же мере мы не можем быть счастливы без тебя, как и ты без нас. А если бы и мог, не стал ли бы ты прибавлять в конце своих молитв, чтобы боги исполняли их, только если ты все время будешь заслуживать нашу любовь? Любовь граждан настолько для тебя дороже и важнее всего остального, что ты прежде хочешь заслужить ее, а уже потом милость богов, да и о ней ты просишь, только если уже заслужил любовь с нашей стороны. И в самом деле, судьба прежних государей учит нас, что и боги любят только тех, кто заслужил любовь людей. Трудно было воздать тебе равную похвалу за такие твои пожелания; но все же это сделали. Какая пылкая любовь, какие побуждения, какие пламенные чувства подсказали нам эти восклицания! Эти голоса рождались, о цезарь, не от нашего ума, а от твоих доблестных заслуг, их не могла бы придумать никакая лесть, ничей страх. Разве мы боялись раньше кого-нибудь настолько, чтобы так притворяться, разве любили кого-нибудь так сильно, чтобы могли в этом признаться? Ты сам знаешь принуждение рабства: но слыхал ли ты когда-нибудь что-нибудь подобное, вынужденное рабством? Говорил ли сам? Ко многому принуждает страх, но всегда видно, что такие слова вынуждены у людей против их воли. Слова, вызванные беспокойством, всегда звучат иначе, чем слова людей в безопасности. В одном случае они выражают наши горести, в другом — наши радости. Этого нельзя скрыть никаким притворством. Люди в горести подбирают одни слова, в радости — другие, но даже если бы произносились слова одинаковые, они все же звучали бы по-разному.
(73) Ты сам свидетель того, сколько счастья отражается на всех наших лицах. И это не только праздничные одежды на ком-нибудь или маски, которые люди только что на себя надели. Потому-то и кровли наши оглашаются нашими радостными возгласами и нет нигде места, куда бы не достигали наши клики. Кто в это время остался спокойным и на своем прежнем месте? Кто отдавал себе в этом отчет? Многое мы сделали сознательно, но гораздо больше по инстинкту и подчиняясь внутренней воле. Ведь и радости присуща властная сила. Разве смогла положить ей предел хотя бы твоя скромность? Разве, наоборот, не пылаем мы сильнее, чем больше ты нас сдерживаешь? И это не упрямство, цезарь. Поскольку в твоей власти сделать так, чтобы мы ликовали, постольку не в нашей власти определить меру нашей радости. Но ведь ты и сам одобрил непритворность наших ликований искренностью своих слез. Мы ведь видели, как увлажнились твои глаза, как ты опустил от смущения взоры, как щеки твои залила краска, в то время как душа твоя была полна скромности. И это тем более вдохновило нас обратиться к богам с мольбою, чтобы у тебя никогда больше не было причины проливать слезы, чтобы никогда больше чело твое [не омрачалось]. Мы опрашивали эти места, эти кресла, как если бы они были в состоянии дать нам ответ, видели ли они когда-нибудь слезы принцепсов. Но знаю, они часто видели слезы сенаторов. Ты наложил тяжелые обязательства на последующих государей, но также и на наших потомков. Ведь и они потребуют от своих государей, чтобы они заслуживали такие же слова, а те будут гневаться, если не будут их слышать.
(74) Я бы не мог выразить наши чувства лучше, чем как выразил их весь сенат в словах: «О счастливый!». И когда мы это восклицаем, мы удивляемся не твоему могуществу, но твоей душе. Ведь это истинное счастье казаться достойным счастья. Много мудрого и значительного было сказано в тот славный день, но лучше всего было сказано: «Верь нам, доверяй самому себе!». В этом сказалась большая уверенность в нас самих, еще бо́льшая в тебе. Другого еще, пожалуй, можно обмануть, самого себя никто не обманет. Пусть только вникнет в свою жизнь, пусть спросит сам себя, чего он достоин. Поэтому то, что в глазах добрых государей придавало веру нашим словам, в глазах дурных зарождало сомнение. И хотя бы мы делали все, что полагается делать любящим, они сами не верили в то, что их любят. Вследствие этого мы молили богов, чтобы они возлюбили тебя так же, как мы любим тебя. Кто мог это сказать о себе или в лицо государю, если бы в нем самом и в государе не было полной меры любви? Да и для нас самих высшее пожелание от богов было в том, чтобы они полюбили нас так, как любишь ты. И разве несправедливо было бы нам о себе самих сказать при этом: «Вот счастье нам!». Может ли кто-нибудь считаться счастливее нас, после того как нам приходится просить не о том, чтобы нас полюбил наш государь, а о том, чтобы боги полюбили нас, как он нас уже любит? Все граждане, преданные религии, всегда удостаивавшиеся за свое благочестие милости богов, приходят к сознанию, что нечего больше добавить к их благополучию, как только чтобы боги подражали их государю!
(75) Но что же я выискиваю и собираю отдельные случаи? Точно я могу охватить в своей речи и собрать в памяти все то, сенаторы, что вы решили включить в официальные публичные акты, чтобы не забылось что-нибудь, и вырезать на меди! До этого времени такого рода памятниками увенчивались обыкновенно только речи государей. Наши же речи и восклицания раздавались лишь в стенах курии. Ведь это были такие слова, которыми не могли бы похвалиться ни сенат, ни сами государи. А то, что эти наши слова выйдут в народ и будут сохранены для потомства, послужит всем на пользу и будет соответствовать достоинству нашего государства. Прежде всего, чтобы весь наш мир был призван в свидетели нашего уважения к государю; затем, чтобы стало общеизвестно, что мы имеем смелость судить о хороших и дурных принцепсах не только непременно после их смерти. Наконец, чтобы на опыте подтвердилось, что мы и раньше не были неблагодарны, но, к несчастию, не имели возможности открыто выражать свою благодарность. И с какой настойчивостью, с какой твердостью, какими доводами мы требовали от тебя, чтобы ты не пренебрег нашим к тебе уважением, чтобы ты не преуменьшал своих заслуг, наконец, чтобы ты позаботился о поучительном примере для потомства. Пусть и государи учатся различать искренние и притворные выражения почтения и пусть приписывают тебе в заслугу то, что они уже не смогут в дальнейшем быть введены в заблуждение. Им не придется заново пролагать путь к доброй славе, а только надо будет не сбиваться с него, не устранять лесть, а только не восстанавливать ее. Уже установлено, что им надо делать и что слушать, если они действительно будут так поступать. О чем мог бы я теперь еще просить тебя от лица сената кроме того, о чем я уже просил вместе с сенатом, как не о том, чтобы ты запечатлел в душе своей ту радость, которая виделась в твоих собственных глазах. Полюби тот день и все же продолжай одерживать победы, приобрети новые заслуги, и ты услышишь новые хвалы, так как ведь говорить одно и то же можно только об одинаковых делах.
(76) Сколько ценного, достойного древности и консула в том, что сенат, следуя твоему примеру, заседал целых три дня подряд, хотя ты еще не исполнил никаких других обязанностей, кроме консульских. Каждый спрашивал, о чем хотел, каждый мог в полной безопасности разойтись с общим мнением, уйти, принести на пользу государству все свои мнения. У всех нас спрашивали мнение, голоса всех перечисляли, и побеждало мнение не то, которое было высказано первым, а лучшее. А прежде разве осмеливался кто-нибудь говорить или даже раскрыть рот, кроме тех несчастных, которых опрашивали первыми? Остальные, устремив взоры вниз, парализованные страхом, сидели молча. С каким душевным страданием и даже с содроганием тела переносили они эту тягостную необходимость давать на все свое согласие, сидя и не раскрывая рта! Мнение свое подавал только один, к нему должны были присоединяться все остальные, но все могли не одобрять этого мнения, и прежде всего тот, кто сам его предложил. Ничто не вызывает у всех такого протеста, как именно то, что преподносится им, точно принятое всеми. Может быть император в сенате притворно выражал уважение консульскому достоинству, но зато, выйдя из сената, сейчас же превращался опять в государя и обычно отказывался от консульских обязанностей, пренебрежительно и даже презрительно относился к ним.
Этот же наш государь так исполняет консульские обязанности, как если бы только и был консулом, и считает ниже своего достоинства только то, что ниже достоинства консула. Прежде всего, когда он выступает из дома, его никогда не задерживают никакие условия этикета; не бывает никакой суеты среди выступающих перед ним людей. Единственно, что его задерживает при выходе из дома, это наблюдение за птицами и исполнение предуказаний богов. Никого перед ним не расталкивают, никого не разгоняют. Всем путникам предоставляется спокойно двигаться вперед, ликторы призываются к действию весьма редко, наоборот, часто консула и принцепса задерживала своим движением толпа. А почет, который оказывается ему самому, так скромен, так сдержан, что кажется, что под видом доброго государя выступает какой-нибудь древний великий консул. Путь его чаще всего лежит на форум, но иногда и на Марсово поле.
(77) Ведь на консульских комициях он часто присутствует лично. Такое же удовольствие доставляет ему присутствовать при сложении консулами должности, как и при ее получении. Стоят кандидаты у курульного кресла, как он и сам когда-то стоял перед креслом консула; к присяге они приводятся в тех же словах и выражениях, в каких не так давно присягал и сам принцепс. Ведь он сам придает такое большое значение клятве, что и от других ее требует в точности. Остальная часть дня посвящается трибуналу. И там тоже как строго соблюдается справедливость, как соблюдаются законы! Если к нему обращались как к государю, он говорил, что он консул. Он не сократил ни прав, ни авторитета никаких должностных лиц, наоборот, увеличил их. Если он посылает много дел к преторам, называя их при этом своими коллегами, то делает это не потому, что это популярно и приятно для слуха граждан, но потому, что сам так чувствует. Он придает столько достоинства этой должности, что не видит больше почета в том, что кто-нибудь назван коллегой принцепса, чем в том, что он сам претор. При этом он так усидчиво работает на трибунале, что кажется, что он отдыхает на этой работе. Кто из нас вкладывает в свою работу столько забот, столько усердия, кто так соответствует занимаемой должности, кто ее так хорошо исполняет? И, конечно, справедливо, чтобы тот, кто сам признает консулов, стоял несколько выше всех консулов. Ведь недостоин был бы своей судьбы тот, кто, имея возможность раздавать должности другим, сам не смог бы их исполнять. Тот, кто назначает консулов, пусть учит тех, кто принимает от него эту должность, и убедит их в том, что он сам хорошо сознает, какое значение имеет та должность, которую он им поручает. Отсюда получится то, что и они будут сознавать значение получаемой от него должности.
(78) Тем более справедливо сенат просил и настаивал, чтобы ты принял консульство в четвертый раз. Своим послушанием докажи, что это был голос власти, а не лести, потому что ни в каком другом деле ни сенат не может потребовать от тебя столько повиновения, ни ты не должен оказывать его в такой степени сенату. Как жизнь других людей, так и жизнь государей, даже тех, которые считают себя богами, коротка и непрочна. Поэтому всякий достойный человек должен стараться и стремиться к тому, чтобы и после своей смерти приносить пользу своему государству памятью о своей умеренности и справедливости; а больше всего таких примеров может показать именно консул. Ведь, конечно, твое намерение состоит в том, чтобы восстановить и вернуть свободу. Но какой же почет ты должен ценить выше, каким должен пользоваться титулом, как не тем, который был создан первым после завоевания свободы. Нет никакого ущерба для гражданского достоинства в том, чтобы быть одновременно и консулом, и государем, а не только одним консулом. У тебя есть еще основание для этого в скромности твоих коллег; я так выражаюсь, потому что ты и сам так говоришь и хочешь, чтобы и мы так говорили. При их скромности им будет тягостно вспоминать о том, что они стали консулами в третий раз, если при этом они не будут видеть тебя консулом еще больше раз, чем они. Да и не может простым людям не казаться чрезмерным то, что подходит только для государя. Удовлетвори, цезарь, наши просьбы и, поскольку ты обычно предстательствуешь за нас перед богами, исполни наши молитвы в той мере, в какой сам можешь это сделать.
(79) С тебя, может быть, и достаточно трех консульств, но нам этого мало. Твое третье консульство произвело на нас такое впечатление и так нас настроило, что мы хотим иметь тебя консулом еще и еще раз. Мы бы меньше стремились к этому, если бы не знали заранее, каким оно будет. Нам было бы легче отказаться от первого испытания твоих качеств, нежели теперь, когда мы уже узнали их на опыте. Будет ли нам дано снова увидеть такого консула? Будет ли он так выслушивать наши просьбы и так быстро давать на них ответы, будет ли доставлять нам столько радости, сколько сам их испытывает? Возглавит ли он наше общее ликование, которому сам окажется и зачинщиком, и причиной; будет ли пытаться сдерживать, как обычно, наши изъявления чувств, хотя не сможет? Борьба сената со скромностью государя, какая бы сторона ни победила, представляет для нас зрелище радостное и знаменательное. Но я предвижу какую-то новую радость, еще больше той, которую мы испытали недавно. Найдется ли такой неразумный человек, чтобы не надеяться на то, что консулы бывают тем лучше, чем чаще их избирают. Всякий другой дает себе после трудов, если только не предается непрерывной праздности и наслаждениям, отдых и покой, ты же, освободившись от обязанностей консула, принимаешь на себя заботы государя и притом так высоко ценишь умеренность, что в качестве государя не присваиваешь себе обязанностей консула, а будучи консулом не претендуешь на права государя. Мы видим, как такой правитель идет навстречу пожеланиям провинций, как отзывается на просьбы даже отдельных государств. Не представляет никакой трудности добиться у него аудиенции, ответ его никогда не заставляет себя ждать; люди сейчас же к нему допускаются, и он их незамедлительно отпускает. Наконец-то пришло такое время, когда двери государя не осаждаются толпою отвергнутых посетителей.
(80) А что сказать о той мягкости и вместе строгости, о том мудром снисхождении, которые видны во всех твоих судебных разбирательствах? Ты заседаешь в суде не для обогащения своей казны, и нет для тебя другой награды за произнесение приговора, как собственное сознание, что ты правильно рассудил дело. И тяжущиеся стороны стоят перед твоим трибуналом, беспокоясь не столько о своем имуществе, сколько о том, какое ты вынесешь о них мнение, и не так боясь твоего приговора, как твоей оценки их нравственности. Поистине почетным долгом государя и даже консула является примирять враждующие между собой государства и усмирять возгордившиеся народы не столько силой власти, сколько доводами разума, препятствовать несправедливости должностных лиц, задерживать исполнение того, чему не следует совершаться; им подобает, наконец, с быстротой небесного светила все самим осматривать, ко всему прислушиваться и куда бы ни позвали — тотчас же, подобно какому-нибудь божеству, являться лично и оказывать помощь. Мне думается, что именно так разрешает все дела своей божественной волей сам отец мира, когда обращает взоры свои на землю и удостаивает судьбы людей считать наравне с небесными делами. Теперь же, избавленный от этих забот, на свободе он заботится только о небесном, после того как поставил тебя исполнять свои обязанности по отношению к человеческому роду. И ты исполняешь этот долг и удовлетворяешь поручителя, так как каждый день твой ознаменован каким-нибудь полезным для нас делом и приносит тебе величайшую славу.
(81) И если ты когда-нибудь исполняешь все, что накопится из государственных дел, ты считаешь отдыхом для себя перемену вида труда. Нет для тебя других развлечений, как исследовать лесные дебри, выбивать диких зверей из берлог, переходить через высочайшие горные хребты, подниматься на устрашающие своей высотой утесы, и притом не пользуясь для помощи ничьей рукой, ничьими следами, и между этими занятиями благочестиво посещать священные рощи, вступать в общение с божеством. Когда-то в этом состояли упражнения юношей, это доставляло им удовольствие, на этих занятиях вырабатывались будущие полководцы: они состязались в беге с быстроногими зверями, в силе — со смелыми и нападающими на человека, в хитрости — с лукавыми. И немалой считалось заслугой в мирное время обезопасить поля от нападения хищных зверей и освободить труд земледельца как бы от какой-то враждебной осады. Эту славу незаконно присваивали себе те государи, которые не могли сами ее заслужить; и присваивали они ее себе тем, что зверей, уже раньше укрощенных и усмиренных в клетках, выпускали для своей забавы и гонялись за ними, притворяясь настоящими охотниками. А для тебя одинаковое удовольствие доставляют как выслеживание, так и поимка зверя, а самым приятным, хотя и самым трудным занятием является для тебя самому найти зверя. А если когда-нибудь этому человеку захочется обратить свои силы на стихию моря, то он не довольствуется тем, чтобы только глазами или движениями рук следить за надувающимися парусами, но он то подсаживается к рулю, то состязается с сильнейшими из своих спутников в рассекании волн, или в борьбе с бушующим ветром, или в том, чтобы, напирая на весла, преодолеть высокие морские валы.
(82) Как не похож он на того [Домициана], который не мог спокойно переносить плавание по тихому Албанскому озеру и даже по заснувшему в тишине Байянскому, не мог слышать ни удара, ни всплеска весел без того, чтобы каждый раз не содрогаться в постыдном страхе. Изолированный от всех звуков и предохраненный от всех толчков, он, находясь в полной неподвижности, ездил на корабле, крепко привязанном к другому кораблю, точно это везли какую-нибудь искупительную жертву. Позорное это было зрелище, когда повелитель римского народа следовал за другим судном, подчинялся другому кормчему, точно корабль его был захвачен в плен неприятелем. Не остались чуждыми этому безобразию и реки: даже Дунай и Рейн тешились тем, что на их волнах видно было такое посрамление римского имени. Не столько приходилось стыдиться за нашу империю потому, что это видели римские орлы, римские знамена, наконец, римские берега, сколько потому, что это наблюдали и берега врагов, тех врагов, у которых вошло в привычку разъезжать по этим же рекам, как по студеным от мороза, так и по широко разлившимся по полям, и по быстро текущим в своих берегах, на простых челнах, а подчас и просто вплавь. Я бы не стал чрезмерно восхвалять самое по себе выносливость тела и крепость рук; но если ими управляет дух, которого не смягчит ни снисходительная судьба, не соблазнит к бездействию и к роскоши обилие средств у государя, тогда я стану сам восхищаться и полным жизни телом, окрепшим от трудов и развившимися от упражнения членами, содействовали ли тому восхождения на горы или плавания по морям. Отсюда мне становится ясно, что и издревле супруги богинь и дети
(83) Признаком высокого положения является прежде всего то, что оно не допускает ничего скрытного, ничего тайного, а высокое положение государей делает доступным молве не только то, что находится в их доме, но и все тайное, что происходит даже в спальне и в самых интимных уголках. Но для твоей, цезарь, славы нет ничего лучше, как чтобы тебя можно было наблюдать со всех сторон и до конца. Правда, достаточно славно и то, что́ ты делаешь перед всеми, но не менее значительно то, что́ ты сохраняешь за дверями своего дома. Велика твоя заслуга, что ты сам себя удерживаешь от соприкосновения со всем порочным; но еще больше значения имеет то, что ты так же оберегаешь своих домашних. Насколько труднее отстаивать других, нежели самого себя, настолько больше заслуги в том, что ты, сам безупречный, заставил и всех окружающих тебя приблизиться в этом отношении к тебе. Многим славным людям служило к позору то, что они или слишком опрометчиво выбрали себе супругу, или слишком снисходительно терпели ее в своем доме. Таким образом, людей, прославившихся вне дома, позорили неурядицы личной семейной жизни, и не позволяло им стать действительно великими гражданами то, что они были слишком слабыми супругами. Твоя же, цезарь, жена15 хорошо подходит к твоей славе и служит тебе украшением. Можно ли быть чище и целомудреннее ее? Или более достойно вечности? Если бы великий понтифик должен был выбрать себе супругу, разве не на ней остановился бы его взор или на какой-нибудь другой, но во всем ей подобной, если бы только можно было найти такую? Ведь твоя жена из всей твоей судьбы и славы берет на свою долю только личное счастье! Она с удивительным постоянством любит и уважает тебя самого и твое могущество! Ваши взаимные отношения все те же, как и раньше, вы в равной степени заслуживаете уважения, и ваша счастливая судьба прибавила только то новое, что вы стали понимать, с каким достоинством вы оба умеете переносить свое счастье. Как бережлива твоя жена в частной жизни, как скромна в окружении свиты, как проста в своем обращении! И это тоже заслуга мужа! Ведь это он так наставил, так направил ее, а ведь для супруги достаточная заслуга и повиновение. Разве она сама придерживается скромности и молчания не потому, что видит, что вокруг тебя нет никакого страха, ни честолюбия, и разве не старается подражать ходящему пешком мужу, насколько ей позволяют делать это ее женские силы. Но это ей пристало бы, если бы даже ты поступал по-другому. При такой скромности мужа сколько уважения оказывает ему жена, сколько в этой женщине уважения и к самой себе!
(84) Такова же и сестра твоя!16 Она никогда не забывает своего положения сестры. Как легко признать в ней твою простоту, твою правдивость, твою прямоту. А если кто-нибудь начнет сравнивать ее с твоей супругой, у того сейчас же возникает сомнение: что лучше для добродетельной жизни — счастливое происхождение или хорошее руководство. Ничто так не порождает вражду, как соперничество, особенно среди женщин. А соперничество возникает чаще всего на почве близких отношений, поддерживается сходностью положения, разгорается от зависти, которая обычно приводит к ненависти. Тем более приходится считать удивительным, что между двумя женщинами, живущими в одном доме и на равном положении, не происходит никаких столкновений, никаких ссор. Они взаимно уважают друг друга, взаимно во всем уступают одна другой, и в то же время как обе тебя горячо любят и уважают, не задаются вопросом, какую из них ты больше любишь. У обеих одинаковые стремления, одинаковый образ жизни, между ними нет ничего такого, что бы позволило считать их за двоих. Ведь они стараются подражать тебе, приноравливаться к тебе. Потому и характер и нравы у них одинаковые, что они у той и другой твои. Поэтому они обе так скромны, так спокойны. Не бывает опасности стать простыми женщинами для тех, которые никогда не переставали быть таковыми. Сенат предложил им титул август, но они отклонили его, поскольку ты отказался от титула отца отечества, или потому, что считали более для себя почетным называться твоими женой и сестрой, нежели августами. Но каково бы ни было то соображение, которое привело их к такой скромности, они тем более кажутся нам достойными, что в сознании нашем они и действительно являются августами и почитаются за таковых, хотя и не носят этого титула. А что может быть более похвально для женщин, как полагать истинный почет не в пышных титулах, но в одобрениях людей, и оказываться достойными великих титулов, даже отказываясь от них?
(85) Но уже и в душах частных людей заглохли древние возвышенные чувства дружбы, на место которой вселились лесть, подслуживание и лицемерная любовь, что хуже даже ненависти. Таким образом и во дворце государей оставалось только наименование дружбы, пустое, осмеянное. Ибо какая же могла быть дружба между такими людьми, из которых одни считали себя господами, а другие рабами? Но ты вернул истинную, отвергнутую было, блуждавшую бездомно дружбу. У тебя есть настоящие друзья, потому что и сам ты для них истинный друг. Ведь нельзя предписать своим подданным любовь, как предписывается все другое, да и нет другого чувства, столь возвышенного и свободного, не допускающего деспотизма, нет другого чувства, в такой же мере требующего взаимности. Может быть государь и бывает иногда ненавидим, несправедливо, конечно, но все же бывает, даже если сам не показывает ненависти к своим гражданам, но любимым, если сам не любит, никогда не бывает. Итак, ты сам любишь, когда тебя любят, и в этом-то чувстве, которое для обеих сторон является самым возвышенным, и заключается вся твоя слава. Если ты, занимая высшее положение, снисходишь до исполнения дружеских обязанностей и из императора превращаешься в друга, то ты именно тогда и становишься больше всего императором, когда выступаешь в роли друга. В самом деле, если положение государя таково, что больше всего нуждается в друзьях, то и главной заботой государя является создавать себе друзей. Пусть всегда будет тебе приятно это правило и, подобно тому как ты соблюдаешь остальные свои доблести, свято и неизменно придерживайся также и этой. Никогда не позволяй убедить себя в том, что якобы унизительно для государя не испытывать чувства ненависти. Самое приятное в человеческих переживаниях это быть любимым, но не менее прекрасно и самому любить. Тем и другим ты пользуешься так, что хотя сам любишь весьма горячо, все же тебя любят еще больше. Во-первых, потому, что одного любить легче, чем многих, затем потому, что у тебя есть такая способность привязывать к себе людей, что разве только самый неблагодарный может не отвечать тебе еще сильнейшим чувством.
(86) Достойно упоминания, какие ты себе доставил мучения, лишь бы ни в чем не отказать другу. Ты отпустил со службы самого дорогого для тебя друга, отличнейшего человека, отпустил с грустью и против своей воли, как если бы не в состоянии был удержать его при себе. Силу своей любви к нему ты узнал по чувству тоски, которую ты испытывал после того, как разлучился с ним, остался один и терзаешься. Таким образом произошло неслыханное дело: когда пожелания государя и друга государя[1] разошлись между собой, осуществилось то, чего желал друг. Вот случай, достойный памяти и занесения в литературу! Префект претория был назначен тобой не из людей, напрашивавшихся на эту должность, а из уклоняющихся от почестей, и он же был отпущен тобой на покой, которого неизменно себе желал, и все это при твоей крайней занятости общественными заботами и при отсутствии какой-либо зависти к отдыху других. Мы сознаем, цезарь, сколько мы тебе обязаны за этот многотрудный и беспокойный пост, когда у тебя просят отпуска как самой желанной награды и получают его от тебя. Я слышал о том, в каком ты был душевном смятении, когда провожал уходившего от тебя друга. Ты все же вышел его проводить и не мог удержаться, чтобы, обняв его, не поцеловать уже на самом берегу моря. И вот стоял цезарь на сторожевом посту своей дружбы, провожая друга пожеланиями спокойного морского путешествия и скорого возвращения, если бы, конечно, этого пожелал сам отъезжающий, не удержался и от того, чтобы, проливая слезы, не произносить вслед отъезжающему все новые и новые пожелания счастливого пути. Не говорю уже о твоей щедрости! Какими услугами можно воздать государю за такие заботы, за такое терпение? Ты заслужил, чтобы твой друг показался самому себе слишком решительным, слишком жестоким. Я не сомневаюсь, что он боролся с самим собой, не повернуть ли ему своего корабля обратно, и, конечно, сделал бы так, если бы не подумал, что тоска о государе, который и сам тоскует, лучше и приятнее непосредственной близости к нему. А теперь и друг твой наслаждается не только сознанием, что ему была доверена должность, но с большим удовлетворением еще и тем, что ты его освободил от нее. Ты же сам своей уступчивостью достиг того, что уже никто не скажет, что ты держишь кого-нибудь на должности против его воли.
(87) Никогда никого ни к чему не принуждать и всегда помнить, что никому не может быть дано такой власти, чтобы свобода от нее не была для других еще приятнее, является признаком гражданственности и особенно подходит для отца отечества. Ты, цезарь, один только умеешь ставить на должность людей, несмотря на то, что они хотели бы сложить ее с себя; ты же, хоть и против своей воли, отпускаешь с нее тех, кто об этом просит; и ты не считаешь при этом, что друзья твои, просящиеся на покой, покидают тебя: ведь ты всегда умеешь найти и таких, кого можно призвать к работе из отпуска, и таких, кому можно предоставить покой. И вы, которых отец наш удостаивает такого дружеского отношения, дорожите тем мнением, которое он о вас имеет, в этом ваш труд и долг. Если государь докажет хотя бы по отношению к одному из нас, что он умеет любить по-настоящему, то уже нет на нем вины, если он других любит меньше. Но кто же может недостаточно любить его самого, раз он не предписывает законов любви, а принимает их от других. Один предпочитает быть любимым в общении с любящими, другой — заглазно — в разлуке с ними. Пусть каждый получит то, что сам желает; пусть никому не будет в тягость присутствие, пусть никто не будет забыт в отсутствие. Пусть за каждым останется раз заслуженное им место: легче забыть, как выглядит лицо отсутствующего, чем выбросить его из своего сердца.
(88) Многие государи, будучи господами над своими гражданами, были рабами своих отпущенников: они следовали их советам, исполняли их желания, через них они выслушивали других, через них вели переговоры; через них выпрашивались претуры, жреческие должности и консульства, мало того, — этих должностей просили у самих вольноотпущенников. Ты ставишь своих отпущенников на весьма почетное место, но все же считаешь их не более как за отпущенников и полагаешь, что с них достаточно и той награды, что их считают честными и скромными. Ведь ты хорошо знаешь, что слишком возвеличенные отпущенники свидетельствуют о не слишком великом государе. Прежде всего, ты пользуешься услугами только тех, кто любезен тебе самому, или кто был уже близок твоему отцу и вообще может быть близок к каждому доброму государю, а затем ты все время направляешь их неизменно и каждодневно так, что они привыкают оценивать свое достоинство не по твоей судьбе, а по своим заслугам. А тем более бывают эти люди достойны всякого почета с нашей стороны, что нас никто не принуждает это делать. Разве не на справедливом основании дал тебе римский сенат и народ прозвище «наилучшего»? Это понятный и очень популярный титул, и все же совершенно новый. Знай, что никто раньше не заслужил его, потому что если бы его кто-нибудь раньше заслужил, его не пришлось бы измышлять. Достаточно ли было бы назвать тебя «счастливым»? Но ведь этот титул дается не за нравы, а за удачу. Может лучше было назвать тебя «великим»? Но этот титул больше вызывает зависть, чем украшает. Наилучший из государей при усыновлении дал тебе свое имя, сенат же наградил титулом «наилучшего». Это имя так же подходит к тебе, как и отцовское. Если кто называет тебя Траяном, то этим обозначает тебя нисколько не более ясно и определенно, называя тебя «наилучшим». Ведь точно так же когда-то Пизоны обозначались прозвищем «честный», Леллии — прозвищем «мудрый», Метеллы — прозвищем «благочестивый». Все эти качества объединяются в одном твоем имени. Да и никто не может казаться наилучшим, если он не превосходит всех лучших в хороших качествах каждого из них в отдельности. Поэтому справедливо тебе было дать это имя после всех предыдущих прозвищ, как более всех значительное. Ведь меньше ценности в том, чтобы быть императором, и цезарем, и августом, нежели в том, чтобы быть лучше всех императоров, цезарей и августов. Поэтому и отец всех людей и богов прославляется сначала именем «наилучшего» (или «всеблагого»), а уже потом «величайшего» (или «всемогущего»). Тем славнее и похвала тебе, что ты, как всеми признано, в такой же мере «наилучший», как и «величайший». Ты заслужил такое прозвище, которое не может перейти к другому, разве только для того, чтобы оказаться для хорошего государя чуждым, для дурного — лживым. Им, может быть, будут несправедливо пользоваться и другие, но все же всегда оно будет считаться твоим. Подобно тому как титул августа всегда напоминает нам о том, которому это имя было дано впервые, так и этот титул «наилучший» всегда будет вызывать в памяти людей твой образ, и всякий раз, как наши потомки будут вынуждены дать кому-нибудь этот титул, они будут вспоминать о том, кто впервые получил его по заслугам.
(89) Как велика должна быть твоя радость, о божественный Нерва, когда ты ныне видишь, что действительно наилучшим оказался и был назван тот, кого ты сам избрал! Как должно быть тебе приятно, что при сравнении тебя с твоим приемным сыном последний оказался твоим победителем! Ничто другое не может доказать величие твоей души, как то, что ты, сам будучи наилучшим, смог избрать такого, какой оказался еще лучше тебя. Да и ты, родной отец Траяна17 (ибо и ты занимаешь место, если не на самых звездах, то в непосредственной близости от них), какое ты получаешь удовлетворение, когда видишь своего сына, когда-то трибуна, когда-то простого солдата, то полководцем, то, наконец, государем и дружественно вступаешь с тем, кто его усыновил, в спор, в чем больше славы: в том ли, чтобы родить такого человека, или чтобы избрать его. Пусть величайшая заслуга государству будет признана за вами двоими. Ведь вы оба принесли ему столько блага. Если доблесть вашего сына доставила одному из вас триумф, а другому — место на небесах, то ваша слава не становится меньше от того, что она дана вам по заслугам сына, а не по вашим собственным заслугам.
(90) Я знаю, сенаторы, что как другим гражданам, так особенно консулам следует сознавать себя более связанными общественными обязательствами, нежели частными. Поэтому, как ненависть к дурным государям бывает вызвана больше их несправедливостями по отношению ко всему обществу, нежели в их частной жизни, так и добрые правители особенно заслуживают нашей любви за то хорошее, что они делают для всего рода человеческого, а не для отдельных лиц. А так как вошло уже в обыкновение, чтобы консулы, высказав государю свою благодарность от имени всего общества, после этого выражали еще и все, чем они обязаны государю сами лично, то разрешите мне исполнить этот долг не столько от своего имени, сколько от имени коллеги, достоуважаемого Корнута Тертулла. Почему бы мне, в самом деле, не высказать благодарность за того, за кого я чувствую себя не менее обязанным, чем за самого себя? В особенности, когда император по своей крайней снисходительности, при полном нашем единомыслии предоставил нам обоим столько почета, что если бы даже он был предоставлен только кому-нибудь одному из нас, мы оба чувствовали бы себя в одинаковой мере ему обязанными. А ведь тот гонитель и палач всех добропорядочных людей [Домициан] опалил обоих нас, осыпая своими перунами все пространство вокруг нас и сражая наших друзей. Ведь мы хвалились одними и теми же друзьями, оплакивали потерю одних и тех же людей и как теперь у нас общие надежды и радости, так тогда общие были страхи и горе. Божественный Нерва обратил такое внимание на пережитые нами гонения, что захотел выдвинуть нас, хоть и вовсе не из-за наших выдающихся качеств. Но ведь признаком новых времен было, между прочим, также и то, что стали процветать такие люди, самым сильным желанием которых в прежнее время было остаться незамеченными государем.
(91) Не прошло еще полного двухлетия со времени исполнения нами труднейшей и ответственнейшей обязанности претора, как ты, лучший из государей, отважнейший император, предоставил нам и консульство, чтобы к высокому почету прибавилась еще и быстрота нашей карьеры. Так велико различие между тобою и теми государями, которые старались придать ценность своим милостям из сравнения их с тягостью положения граждан и считали, что почести будут тем приятнее для лиц, удостоенных их, чем больше было перед тем их отчаяние, безнадежность и долгое ожидание почести, равносильное отказу в ней, что могло навлечь на них нарекание со стороны цензоров и наложить пятно позора. Скромность наша не позволяет нам перечислить, какими отзывами ты украсил нас обоих, когда сравнивал в отношении любви к отечеству с древними консулами. Мы не можем сказать, по заслугам это нам досталось или нет, потому что, с одной стороны, недозволено нам опровергать сказанного тобою, а с другой стороны, тягостно нам самим признать справедливыми все высказанные тобою по отношению к нам похвалы. Но это свидетельствует о твоем собственном достоинстве, что ты выбираешь в консулы таких людей, о которых можешь сказать нечто подобное. Не взыщи с нас за то, что среди всех твоих благодеяний самым для нас приятным является то, что ты снова разрешил нам быть товарищами по службе. Этого требовало наше взаимное уважение, одинаковый распорядок жизни, одинаковые наши стремления, сила которых такова, что сходство наших характеров уменьшает заслугу нашего взаимного во всем согласия. Ведь если бы один из нас стал противоречить своему товарищу, это было бы так же удивительно, как если бы мы стали противоречить самим себе. Это не случайность, это не неожиданность, что каждый из нас радуется назначению своего коллеги в консулы, как если бы это было вторичное назначение его самого, с тем, однако, только различием, что тот, кто вторично становится консулом, чувствует себя по крайней мере дважды обязанным, но в различные сроки, мы уже удостоены двух консульских должностей одновременно, вместе исполняем эти должности, и каждый из нас является консулом в своем лице и в лице другого и вторично и одновременно.
(92) Также и то является выдающимся обстоятельством, что ты предоставил нам консульство, когда мы оба были начальниками государственного казначейства, и даже прежде, чем назначил нам преемников по той должности. К одному достоинству прибавилось другое, и почетные наши должности не только последовали друг за другом без перерыва, но удвоились и, словно мало чести в том, чтобы одна должность сменила другую, новая опередила окончание прежней. Так велико было твое доверие к нашей честности, что ты не сомневался в том, что не нарушишь никаких планов твоей бдительности, если не допустишь, чтобы мы после исполнения столь важной должности сделались бы частными лицами. А какое это имеет значение, что ты приурочил наше консульство к одному году с тобой? Это означает, что имена наши будут написаны на той же странице истории, как и твое имя, и будут внесены в те же фасты, во главе которых записан и ты. Ты удостоил нас председательствовать на наших комициях, читать нам священные слова присяги; по твоему предложению мы были избраны в консулы, твоим голосом были провозглашены после избрания, так что ты же подавал за нас голос в курии, ты же объявлял наши имена на Марсовом поле. Какое для нас украшение, что ты назначил нас именно в тот месяц, который украшен днем твоего рождения18. Ведь нам выпадает на долю прославить декретом и зрелищем тот день, который ознаменован тройной радостью: тем, что он унес наихудшего принцепса, дал нам наилучшего и, наконец, наилучшего сделал еще прекраснейшим. Перед твоими глазами нас примет колесница, более торжественная, чем обычно, и нас повезут при добрых предзнаменованиях и пожеланиях, наперебой произносимых в твоем присутствии в честь тебя, так что мы в радости своей не сможем даже разобрать, с какой стороны до слуха нашего доходит больше кликов.
(93) Но выше всего, кажется, надо поставить то, что ты позволяешь быть настоящими консулами тем, кого ты сам сделал таковыми. Ведь не существует никаких опасностей для консулов нашего времени, нет никакого страха перед государем, который мог бы подавить и сломить их дух. Им не приходится ничего выслушивать против своей воли, не приходится принимать никаких решений по принуждению. Эта почетная должность сохраняет и навсегда сохранит подобающее ей уважение, и благодаря нашему авторитету не будет утрачена и наша безопасность. А если в чем-нибудь и будет нанесен ущерб высоте консульского авторитета, то это будет наша вина, а не вина нашего века. Что касается нашего государя, то он допускает, чтобы консулы в наше время вели себя так, как они вели себя до появления принцепсов. Сможем ли мы когда-нибудь воздать тебе благодарность, соответствующую твоим заслугам, цезарь? Разве только тем, что всегда будем помнить, что мы были консулами, и именно твоими консулами, будем так думать и выносить такие решения, которые достойны нас как бывших консулов, так будем отдаваться нашему государству, как это соответствует нашему убеждению, что у нас есть наше государство, наша республика, не будем отказывать ей ни в совете, ни в усердной службе, не будем считать себя освобожденными и как бы отставленными от должности консулов, но, наоборот, как бы неразрывно связанными с ней всеми нашими интересами, будем относиться к труду и заботам так же, как относимся к своей почетной и авторитетной должности.
(94) В конце своей речи я как консул обращаюсь с молитвой о наших людских делах к богам покровителям и хранителям нашего государства, особенно к тебе, о Юпитер Капитолийский, чтобы ты не оставил нас твоей милостью и придал бы вечность своим благодеяниям. Ты раньше слышал, как мы молились за своих дурных государей, выслушай же теперь, чего мы просим для наилучшего, совсем на них не похожего. Мы не затрудняем тебя своими обетами. Мы не просим ни мира, ни согласия, ни безопасности, ни богатств, ни почестей. Наша молитва от имени всех проста и охватывает все это, мы молимся о благополучии нашего государя. Ты уже тогда взял его под свою защиту, когда вырвал его из пасти алчного разбойника19. Ведь не без твоей помощи остался он невредимым, когда потряслось и рушилось все самое возвышенное, хотя он и выделялся над всеми своей высотой. Остался незамеченным для дурного принцепса тот, кого не мог не заметить наилучший. Ты явил ясные признаки твоего попечения о нем, когда сопутствовал ему, отправлявшемуся к войску, своим именем, своим высоким покровительством. Ты, выражая свое желание устами императора, избрал ему сына, нам отца, себе великого понтифика. Поэтому с тем большей уверенностью я прошу и молю в той молитве, которой он сам приказал молиться о нем, что если он правит нашим государством во благо, на общую нашу пользу, то чтобы прежде всего ты сохранил его для наших внуков и правнуков, затем, чтобы ты послал ему наконец преемника, рожденного им самим, им же воспитанного, уподобленного ему через усыновление, или, если уже судьба в этом откажет, чтобы ты помог ему советом при выборе, указал бы ему, кого ему усыновить себе в святынях Капитолия.
(95) А скольким я обязан вам, сенаторы, это записано в общественных документах. Вы все дали наилучшие доказательства вашего спокойствия во время моего трибуната, вашей сдержанности в мое преторство, а при исполнении той должности, которую вы возложили на меня в связи с заботами об интересах наших друзей, — вашей стойкости20. В ближайшем прошлом назначение мое в консулы вы приняли такими знаками одобрения, что я понял, что мне надо приложить еще больше старания, дабы дать ответ на такое ваше ко мне сочувствие, сохранить его за собой и еще увеличить. Ведь я хорошо знаю, что самое правильное суждение о человеке, заслуживает ли он почета или нет, высказывается в тот момент, когда почет этот ему предоставляется. Отнеситесь благосклонно к моему намерению и поверьте мне, что если тот коварнейший государь и продвинул меня несколько по службе еще до того, как он открыто объявил о своей ненависти ко всему доброму, то после этого объявления моя карьера остановилась: увидев, как краток путь к почету, я предпочел идти дорогой более длинной. Если в тяжелые времена я был среди печальных и охваченных страхом, а в хорошие времена я числюсь среди благоденствующих и радующихся; если, наконец, я в такой же степени предан наилучшему нашему государю, в какой был ненавистен дурному, то, верьте, я всегда буду оказывать всем такое уважение, как если бы я сам себя считал не консулом, не консуляром в ближайшее же время, а только кандидатом в консулы.
ПРИМЕЧАНИЯ