Философские трактаты

Тускуланские беседы
Марку Бруту
КНИГА V

О САМОДОВЛЕЮЩЕЙ ДОБРОДЕТЕЛИ

Текст приводится по изданию:
Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. М., «Художественная литература», 1975.
Перевод с латинского и комментарии М. Л. Гаспарова.
Processum a Sergio Olore.
Латинский текст: Cicero. Tusculanae Disputationes. Cambridge. University Press. 1934.

I. (1) Этот пятый и послед­ний день наших Туску­лан­ских бесед, милый Брут, посвя­щен тому само­му, что тебе бли­же все­го1. Как из обсто­я­тель­ной кни­ги, кото­рую ты мне посвя­тил, так и из мно­гих раз­го­во­ров с тобою я пони­маю, что тебе осо­бен­но по серд­цу мысль о том, что для сча­стья доволь­но одной доб­ро­де­те­ли. Дока­зать это поло­же­ние нелег­ко сре­ди таких и столь­ких пре­врат­но­стей судь­бы, одна­ко оно сто­ит того, чтоб над ним потрудить­ся. Ибо в целой фило­со­фии нет ниче­го достой­нее для раз­го­во­ра важ­но­го и воз­вы­шен­но­го. (2) Имен­но по этой при­чине пер­вые мужи, кото­рые заня­лись фило­со­фи­ей, отло­жи­ли все дру­гие пред­ме­ты и сосре­дото­чи­лись на изыс­ка­нии наи­луч­ше­го обра­за жиз­ни, — несо­мнен­но, в надеж­де достиг­нуть таким изу­че­ни­ем бла­жен­но­го бытия. И если ими откры­та и усо­вер­шен­ст­во­ва­на доб­ро­де­тель и если доб­ро­де­тель — надеж­ный залог бла­жен­ной жиз­ни, то кто ска­жет, буд­то нача­тые ими и про­дол­жен­ные нами фило­соф­ские заня­тия не достой­ное дело? Если же доб­ро­де­тель, под­вер­жен­ная все­воз­мож­ным слу­чай­но­стям, есть лишь слу­жан­ка Фор­ту­ны и не обла­да­ет доста­точ­ной силой, чтобы сама себя защи­тить, то боюсь я, что надеж­ды наши на бла­жен­ную жизнь при­дет­ся нам воз­ла­гать не столь­ко на твер­дую доб­ро­де­тель, сколь­ко на зыб­кие молит­вы. (3) И пра­во, разду­мы­вая про себя о тех пре­врат­но­стях, кото­ры­ми меня так без­жа­лост­но пыта­ла судь­ба, я порой теряю веру в доб­ро­де­тель и тре­во­жусь за сла­бость и хруп­кость чело­ве­че­скую. Я боюсь, что при­ро­да, дав­шая нам столь сла­бое тело с его неис­це­ли­мы­ми болез­ня­ми и непе­ре­но­си­мы­ми боля­ми, под стать ему дала нам и душу, разде­ля­ю­щую с телом его муче­ния и вдо­ба­вок опу­тан­ную соб­ст­вен­ны­ми тре­во­га­ми и забота­ми. (4) Но я напо­ми­наю себе, что это лишь по сво­ей и чужой сла­бо­сти, а не по самой доб­ро­де­те­ли сужу я о том, како­ва ее сила. Если толь­ко есть на све­те доб­ро­де­тель (а при­мер тво­е­го дяди2, Брут, дока­зы­ва­ет, что есть доб­ро­де­тель на све­те), то она пре­вы­ше все­го, что может слу­чить­ся с чело­ве­ком, с пре­зре­ни­ем взи­ра­ет на люд­ской жре­бий, сво­бод­на от вся­ко­го поро­ка, и ни до чего, кро­ме себя самой, ей нет дела. Мы же, из чув­ства стра­ха пре­уве­ли­чи­вая все при­бли­жаю­щи­е­ся опас­но­сти, а из чув­ства скор­би — уже насту­пив­шие, пред­по­чи­та­ем обви­нять при­ро­ду, а не соб­ст­вен­ные заблуж­де­ния.

II. (5) Но и от этой ошиб­ки, и от всех воз­мож­ных дру­гих сла­бо­стей и погреш­но­стей спа­си­тель наш — фило­со­фия. В лоно ее с юных лет моих при­ве­ла меня любовь и рев­ность к заня­ти­ям; в гава­ни ее, откуда мы выплы­ли, после мно­гих пре­врат­но­стей нахо­дим мы при­бе­жи­ще, гони­мые бурей. О фило­со­фия, води­тель­ни­ца душ, изыс­ка­тель­ни­ца доб­ро­де­те­лей, гони­тель­ни­ца поро­ков! что ста­ло бы без тебя не толь­ко со мной, но и со всем родом чело­ве­че­ским! Ты поро­ди­ла горо­да, ты соеди­ни­ла в обще­ство рас­се­ян­ных по зем­ле людей, ты объ­еди­ни­ла их спер­ва дома­ми, потом супру­же­ст­вом, нако­нец — общ­но­стью язы­ков и пись­мен; ты откры­ла зако­ны, ста­ла настав­ни­цей поряд­ка и нрав­ст­вен­но­сти; к тебе мы при­бе­га­ем в беде, от тебя ищем помо­щи, тебе все­гда вве­рял­ся я отча­сти, а теперь вве­ря­юсь цели­ком и пол­но­стью. Один день, про­жи­тый по тво­им уста­вам, доро­же, чем целое бес­смер­тие, про­жи­тое в гре­хе! У кого мне искать под­держ­ки, как не у тебя, кото­рая ода­ри­ла меня поко­ем и изба­ви­ла от стра­ха смер­ти? (6) Но мы видим: мало того, что фило­со­фия не полу­ча­ет похвал за ее услу­ги жиз­ни люд­ской, — боль­шин­ство людей ею про­сто пре­не­бре­га­ют, а неко­то­рые даже и хулят. Хулить фило­со­фию, роди­тель­ни­цу жиз­ни, — это все рав­но, что поку­шать­ся на мате­ре­убий­ство; но и этим себя пят­на­ют люди, столь небла­го­дар­ные, что бра­нят ту, кого долж­ны бы чтить, даже не умея понять! Но я думаю, что это заблуж­де­ние, этот мрак, оку­ты­ваю­щий непро­све­щен­ные души, дер­жит­ся отто­го, что люди не могут загля­нуть в про­шлое настоль­ко, чтобы при­знать в пер­во­устро­и­те­лях этой жиз­ни фило­со­фов.

III. (7) Но если сама фило­со­фия, как мы видим, вос­хо­дит к древ­ней­шим вре­ме­нам, то имя она полу­чи­ла, надо при­знать, совсем недав­но. Муд­рость — дру­гое дело: кто усо­мнит­ся, что не толь­ко сама она, но и имя ее суще­ст­ву­ют издав­на? Кто позна­вал пред­ме­ты боже­ст­вен­ные и чело­ве­че­ские, а потом — при­чи­ны и нача­ла все­го на све­те, тот и носил с древ­ней­ших вре­мен это слав­ное имя. Тако­вы те семе­ро3, кого гре­ки почи­та­ют и назы­ва­ют σο­φοί, а рим­ляне — муд­ре­ца­ми, и задол­го до них — Ликург, при кото­ром жил Гомер, а город наш еще и не был осно­ван, и еще в геро­и­че­ские вре­ме­на — Улисс и Нестор, кото­рые, как мы зна­ем, и были и счи­та­лись муд­ре­ца­ми. (8) И Атлант не под­дер­жи­вал бы небо, и Про­ме­тей не был бы при­гвож­ден к Кав­ка­зу, и звезд­ный Цефей вме­сте с женою, доче­рью и зятем не вошли бы в пре­да­ние, если бы боже­ст­вен­ное зна­ние неба не свя­за­ло име­на их с мифи­че­ски­ми вымыс­ла­ми. За этим вслед каж­дый, кто зани­мал­ся наблюде­ни­ем явле­ний, счи­тал­ся и звал­ся муд­ре­цом, и так до само­го вре­ме­ни Пифа­го­ра. По сло­вам Герак­лида Пон­тий­ско­го, вид­ней­ше­го уче­но­го и уче­ни­ка Пла­то­на, когда-то Пифа­гор во Фли­ун­те вел уче­ную и крас­но­ре­чи­вую бесе­ду с фли­унт­ским пра­ви­те­лем Леон­том; Леонт так пора­зил­ся уму и крас­но­ре­чию собе­сед­ни­ка, что спро­сил, откуда у него такие зна­ния; а Пифа­гор отве­тил, что ника­ких зна­ний он за собою не зна­ет, а про­сто он фило­соф, то есть «любо­мудр». Удив­лен­ный новым сло­вом, Леонт спро­сил, кто же такие фило­со­фы и чем они отли­ча­ют­ся от дру­гих людей. (9) Пифа­гор отве­тил, что жизнь чело­ве­че­ская напо­ми­на­ет ему тот празд­нич­ный торг, кото­рый устра­и­ва­ет­ся при самых пыш­ных обще­гре­че­ских играх. Одни люди там ста­ра­ют­ся снис­кать венок сла­вы и извест­но­сти упраж­не­ни­я­ми зака­лен­ных тел, дру­гие при­хо­дят, чтобы нажить­ся, что-нибудь про­да­вая и поку­пая, а третьи, самые умные, не ищут ни руко­плес­ка­ний, ни при­бы­ли, а при­хо­дят толь­ко посмот­реть, что и как здесь дела­ет­ся. Так и мы: слов­но яви­лись из дру­гой жиз­ни в эту жизнь4, как на празд­нич­ный торг из како­го-то дру­го­го горо­да, и одни при­ро­дою при­зва­ны слу­жить сла­ве, дру­гие — слу­жить нажи­ве, и лишь немно­гие, отбро­сив все осталь­ные дела, вни­ма­тель­но всмат­ри­ва­ют­ся в при­ро­ду вещей, — они-то и назы­ва­ют­ся «люби­те­ля­ми муд­ро­сти», то есть фило­со­фа­ми; и как на состя­за­ни­ях бла­го­род­нее все­го смот­реть и ниче­го для себя не искать, так и в жиз­ни луч­ше все­го созер­ца­ние и позна­ние вещей. IV. (10) Но Пифа­гор не толь­ко при­ду­мал сло­во «фило­соф», он и саму фило­со­фию рас­про­стра­нил шире, чем преж­де. После опи­сан­ной нами беседы во Фли­ун­те он пере­ехал в Ита­лию, где укра­сил в так назы­вае­мой «Вели­кой Гре­ции» и част­ную и обще­ст­вен­ную жизнь пре­крас­ны­ми уста­нов­ле­ни­я­ми и нау­ка­ми. Впро­чем, о его уче­нии луч­ше рас­ска­зать при слу­чае в дру­гой раз.

Но от древ­ней­шей фило­со­фии до само­го Сокра­та (а он учил­ся у Архе­лая, кото­рый был уче­ни­ком Ана­к­са­го­ра) глав­ным пред­ме­том фило­со­фии были чис­ла и дви­же­ния: откуда все берет­ся, к чему при­хо­дит, како­ва вели­чи­на све­тил, рас­сто­я­ния меж­ду ними, пути их и про­чие небес­ные явле­ния. Сократ пер­вый свел фило­со­фию с неба, посе­лил в горо­дах, ввел в дома и заста­вил рас­суж­дать о жиз­ни и нра­вах, о доб­ре и зле. (11). Раз­но­об­раз­ные его спо­со­бы спо­ра, богат­ство пред­ме­тов и вели­чие даро­ва­ния, уве­ко­ве­чен­ные памя­тью и писа­ни­я­ми Пла­то­на, поро­ди­ли мно­же­ство раз­но­го­ло­сых фило­соф­ских школ. У этих школ мы ста­ра­ем­ся выбрать то, в чем луч­ше все­го сохра­нил­ся обы­чай Сокра­та: соб­ст­вен­ное мне­ние при­дер­жи­вать, осталь­ные обли­чать в ошиб­ках и в таком спо­ре выяс­нять, что из все­го это­го более прав­до­по­доб­но. Таким при­е­мом все­гда умно и крас­но­ре­чи­во поль­зо­вал­ся Кар­не­ад; ста­ра­ем­ся так посту­пать и мы, под­ра­жая ему в этих наших Туску­лан­ских беседах. Четы­ре беседы преды­ду­щих дней изло­же­ны нами в четы­рех кни­гах для тебя; а на пятый день, когда все мы собра­лись на том же месте, то пред­мет раз­го­во­ра опре­де­лил­ся так:

V. (12) — Дума­ет­ся мне, что одной толь­ко доб­ро­де­те­лью не может быть счаст­лив чело­век.

А дру­гу мое­му Бру­ту дума­ет­ся, что может! И уж ты не обес­судь, его мне­ние для меня важ­нее.

Я в этом не сомне­ва­юсь, да и речь идет не о том, кто тебе доро­же; речь идет о том, что я толь­ко что заявил и о чем хотел бы с тобой пого­во­рить.

Ста­ло быть, ты гово­ришь, что для счаст­ли­вой жиз­ни одной доб­ро­де­те­ли мало?

Имен­но так.

Но ска­жи: чтобы жить пра­виль­но, чест­но, похваль­но, одним сло­вом — хоро­шо, раз­ве не доста­точ­но чело­ве­ку доб­ро­де­те­ли?

Конеч­но, доста­точ­но.

А можешь ли ты так ска­зать: кто пло­хо живет, тот несча­стен, а кто хоро­шо живет (по тво­им же сло­вам), тот тоже не счаст­лив?

Поче­му бы и нет? Ведь и под пыт­кой чело­век может вести себя пра­виль­но, чест­но, похваль­но, то есть «жить хоро­шо». Но ты пой­ми толь­ко, что я хочу этим «хоро­шо» ска­зать: жить твер­до, серь­ез­но, разум­но, муже­ст­вен­но — вот что я имею в виду. (13) Все эти каче­ства мож­но явить и на дыбе, а от нее до счаст­ли­вой жиз­ни — куда как дале­ко.

Что же? Ты хочешь ска­зать, что счаст­ли­вая жизнь одна оста­ет­ся за поро­гом застен­ка, а твер­дость, серь­ез­ность, муже­ство и муд­рость повле­кут­ся за тобой к пала­чу и не изме­нят ни под пыт­кой, ни средь боли?

Если ты ста­вишь такие воз­ра­же­ния, то при­ду­май что-нибудь новое, а это все меня не тро­га­ет: дово­ды эти очень изби­тые, и похо­жи они на лег­кое вино, раз­бав­лен­ное водой, — все такие стои­че­ские выдум­ки при­ят­ны на вкус, но сла­бы на хмель, сколь­ко их ни пей. Весь этот сонм доб­ро­де­те­лей и на дыбе явля­ет образ столь вну­ши­тель­ный, что счаст­ли­вая жизнь бегом устре­мит­ся к ним и ни на миг не поже­ла­ет их поки­нуть. (14) Если же отвлечь­ся от кар­тин и обра­зов к самой сути дела, то оста­нет­ся голый вопрос: может ли чело­век быть бла­жен­ным в руках пала­ча? Этот вопрос мы и будем обсуж­дать; а за доб­ро­де­те­ли не бой­ся — они не ста­нут горе­вать и жало­вать­ся, если счаст­ли­вая жизнь и покинет их. Если нет доб­ро­де­те­ли без разум­но­сти — то разум­ность сама видит, что не все хоро­шие люди быва­ли счаст­ли­вы: мно­гое мож­но вспом­нить о Мар­ке Ати­лии, о Квин­те Цепи­оне, о Мании Акви­лии5. Если же не отвле­кать­ся от обра­зов ради сути дела, то мы увидим, как сама разум­ность удер­жи­ва­ет счаст­ли­вую жизнь, не давая ей идти на пыт­ку, и заяв­ля­ет, что с муче­ни­ем и болью у нее нет ниче­го обще­го.

VI. (15) — Охот­но согла­ша­юсь на твои усло­вия, хотя и неспра­вед­ли­во с тво­ей сто­ро­ны пред­пи­сы­вать мне, каким спо­со­бом рас­суж­дать. Но спер­ва ска­жи: наши уро­ки послед­них четы­рех дней дали нам что-нибудь или нет?

Конеч­но, дали, и нема­ло.

Отлич­но; тогда наш вопрос про­дви­нут уже очень дале­ко и бли­зок к раз­ре­ше­нию.

Каким обра­зом?

Пото­му что в чело­ве­ке бес­по­рядоч­ном, конеч­но, мета­ния души, носи­мой безот­чет­ны­ми поры­ва­ми, отри­ца­ют вся­кий разум, и тогда уж для бла­жен­ной жиз­ни не оста­ет­ся ника­кой воз­мож­но­сти. Если чело­век боит­ся смер­ти и боли, из кото­рых одна гро­зит нам так часто, а дру­гая — все­гда, то раз­ве может он не быть несча­стен? Если чело­век боит­ся, как все, бед­но­сти, ничто­же­ства, бес­сла­вия или немо­щи, или сле­поты, или того, что гро­зит даже не малым людям, а целым наро­дам, — раб­ства, — то раз­ве он, бояз­ли­вый, может быть бла­жен­ным? (16) А если он не толь­ко боит­ся за буду­щее, но уже пре­тер­пе­ва­ет что-то и в насто­я­щем — изгна­ние, сирот­ство, без­дет­ность? Кто под все­ми эти­ми уда­ра­ми впа­да­ет в скорбь, тот раз­ве не несчаст­ней всех? А кого мы видим, рас­па­лен­но­го жела­ни­ем, охва­чен­но­го бешен­ст­вом, страст­но все­го домо­гаю­ще­го­ся, нена­сы­ти­мо жад­но­го, к кото­ро­му чем обиль­нее при­те­ка­ют наслаж­де­ния, тем жар­че он жаж­дет новых, — раз­ве тот не несчаст­ней­ший из людей? А кто по лег­ко­мыс­лию сво­е­му бес­при­чин­но лику­ет — не кажет­ся ли он нам столь же несча­стен, сколь­ко себе — счаст­лив? Ста­ло быть, как эти люди несчаст­ны, так бла­жен­ны те, кого не пуга­ют стра­хи, не мучит горе, не воз­буж­да­ют стра­сти и не застав­ля­ют лико­вать пустые радо­сти, раз­мяг­чая том­ны­ми наслаж­де­ни­я­ми. Как море счи­та­ет­ся спо­кой­ным лишь тогда, когда ни малей­шее дуно­ве­ние ветер­ка не колеб­лет в нем зыби, так и душа счи­та­ет­ся спо­кой­ной и мир­ной лишь тогда, когда ее не тре­во­жит ни малей­шее вол­не­ние. (17) Есть ли на све­те чело­век, гото­вый при­нять и пре­тер­петь вся­кую судь­бу, вся­кую люд­скую долю, все, что может при­клю­чить­ся с чело­ве­ком, и пото­му недо­ступ­ный ни для стра­ха и тре­во­ги, ни для жела­ния, ни для пусто­го лико­ва­ния, — и если есть, то раз­ве он не бла­жен? А если все эти свой­ства при­хо­дят к чело­ве­ку от доб­ро­де­те­ли, то поче­му не ска­зать, что доб­ро­де­тель сама по себе дает чело­ве­ку бла­жен­ство?

VII. — Я согла­сен, о вто­рой части вопро­са ниче­го дру­го­го и не ска­жешь: кто ниче­го не боит­ся, ни о чем не тре­во­жит­ся, ниче­го не жаж­дет, не лику­ет попу­сту, те бла­жен­ны, я не спо­рю. Одна­ко и о пер­вой мы уже гово­ри­ли: ведь нами уста­нов­ле­но в преж­них беседах, что муд­рец сво­бо­ден от вся­кой стра­сти.

(18) — Ста­ло быть, дело и кон­че­но: вопрос наш, кажет­ся, исчер­пан?

Пожа­луй, что так.

Ну нет! это обы­чай мате­ма­ти­ков, а у фило­со­фов обы­чай дру­гой. Когда гео­метр что-нибудь хочет дока­зать и что-то нуж­ное для это­го дока­за­тель­ства у него уже дока­за­но, он при­ни­ма­ет это как утвер­жден­ное и уста­нов­лен­ное и исхо­дит из это­го при новых дока­за­тель­ствах. Фило­соф, напро­тив, с каким бы вопро­сом он ни имел дело, соби­ра­ет вокруг него все, что может собрать, хоть бы о том и гово­ри­лось преж­де. Ина­че зачем сто­и­ку так мно­го раз­гла­голь­ст­во­вать, когда его спро­сят, доволь­но ли одной муд­ро­сти для дости­же­ния сча­стья? Доста­точ­но было бы отве­тить: я уже дока­зал, что хоро­шо толь­ко то, что нрав­ст­вен­но; а из это­го пря­мо сле­ду­ет, что все бла­жен­ство содер­жит­ся в доб­ро­де­те­ли; и как вто­рое сле­ду­ет из пер­во­го, так и пер­вое из вто­ро­го: если бла­жен­ство — в доб­ро­де­те­ли, то хоро­шо толь­ко то, что нрав­ст­вен­но. (19) Но сто­и­ки дей­ст­ву­ют ина­че: и о нрав­ст­вен­но­сти, и о выс­шем бла­ге они пишут отдель­ные кни­ги, и даже когда доста­точ­но ясно, как доб­ро­де­тель мно­го зна­чит для бла­жен­ства, все рав­но они пишут об этом отдель­но. Они счи­та­ют, что вся­кое дело непре­мен­но долж­но быть дока­за­но сво­и­ми соб­ст­вен­ны­ми дово­да­ми и при­ме­ра­ми, а осо­бен­но дело столь важ­ное. Пото­му и не сомне­вай­ся: ни о чем фило­со­фия не гово­рит так ясно, ниче­го не про­воз­гла­ша­ет важ­нее и про­стран­нее. И что же она про­воз­гла­ша­ет? Пра­вед­ные боги! Она обе­ща­ет при­ве­сти того, кто пови­ну­ет­ся ее зако­нам, к тако­му совер­шен­ству, что он все­гда будет воору­жен про­тив судь­бы, все­гда будет иметь в себе все оплоты для жиз­ни чест­ной и бла­жен­ной и все­гда, ста­ло быть, обла­дать бла­жен­ст­вом. (20) Но мы посмот­рим, чего она добьет­ся, — хотя и обе­щан­ное, на наш взгляд, мно­го­го сто­ит. Вспом­ним Ксерк­са: вла­дея все­ми дара­ми судь­бы, кон­ни­цею, пехотою, кораб­ля­ми, несмет­ны­ми сокро­ви­ща­ми, он назна­чил награ­ду тому, кто изо­бре­тет для него новое наслаж­де­ние, но и этим был недо­во­лен, — все пото­му, что жела­ни­ям чело­ве­че­ским нет пре­де­ла. А для нас желан­ней­шая награ­да, чтобы кто-нибудь при­влек новый довод для укреп­ле­ния нашей веры в само­до­вле­ю­щую доб­ро­де­тель.

VIII. (21) — Я хочу того же, что и ты, но спер­ва про­шу еще об одной мело­чи. Я совер­шен­но согла­сен с тем, как ты выво­дил одно из дру­го­го: если толь­ко чест­ное хоро­шо, то толь­ко доб­ро­де­тель дает бла­жен­ную жизнь, и если толь­ко доб­ро­де­тель дает бла­жен­ную жизнь, то толь­ко нрав­ст­вен­ное хоро­шо. Одна­ко твой друг Брут, ссы­ла­ясь на Ари­ста и Антио­ха6, пола­га­ет ина­че: он гово­рит, что есть неко­то­рые бла­га и поми­мо доб­ро­де­те­ли.

Чего же ты хочешь? Чтобы я стал опро­вер­гать Бру­та?

Нет, толь­ко чтобы ты посту­пал, как тебе угод­но: не мне пред­пи­сы­вать гра­ни­цы тво­ей речи.

(22) — Ну что же, посмот­рим в свое вре­мя, кто тут более после­до­ва­те­лен. Спо­рить об этом мне и с Антиохом при­хо­ди­лось мно­го раз, и с Ари­стом, когда я недав­но про­ез­жал через Афи­ны после вой­ны. Мне тогда каза­лось, что не может быть бла­жен­ным чело­век в несча­стье: в несча­стье мож­но лишь оста­вать­ся муд­рым, тер­пя несча­стья или от болез­ни, или от обсто­я­тельств. Гово­ри­лось так­же и о том, о чем Антиох и писал не раз: что доб­ро­де­тель сама по себе может сде­лать чело­ве­ка бла­жен­ным, но не может бла­жен­ней­шим. Гово­ри­лось глав­ным обра­зом о таких вещах, как сила, здо­ро­вье, богат­ство, поче­сти, сла­ва, кото­рых может быть боль­ше или мень­ше, кото­рые надоб­но опре­де­лять как целое, неза­ви­си­мо от коли­че­ства; точ­но так же и бла­жен­ная жизнь, пусть и в чем-то непол­ная, все же заслу­жи­ва­ет тако­го име­ни, оста­ва­ясь бла­жен­ной в боль­шей сво­ей части. (23) Все ошиб­ки таких утвер­жде­ний здесь не место вскры­вать, но неко­то­рые несвяз­но­сти сами бро­са­ют­ся в гла­за. Во-пер­вых, я не пони­маю, как может бла­жен­ный в чем-то нуж­дать­ся, чтобы стать бла­жен­нее (ведь кому чего-то не хва­та­ет, тот и не был бла­жен­ным); а во-вто­рых, когда они гово­рят, что вся­кую вещь надо опре­де­лять и назы­вать по тому, чего в ней боль­ше, то в каких-то слу­ча­ях они, может быть, и пра­вы; но если, напри­мер, из трех воз­мож­ных зол на чело­ве­ка давят два, пре­врат­но­сти судь­бы и гнет телес­ных недо­мо­га­ний, то мож­но ли утвер­ждать, что ему лишь немно­го­го недо­ста­ет для бла­жен­ной (не гово­ря уже о бла­жен­ней­шей) жиз­ни?

IX. (24) Таких раз­го­во­ров тер­петь не мог Фео­фраст. Он при­знал, что побои, пыт­ки, муче­ния, бед­ст­вия отчиз­ны, изгна­ние, поте­ри не могут не делать жизнь жал­кой и несчаст­ной; но об этом, о таких про­стых и горест­ных чув­ствах, он не решил­ся гово­рить воз­вы­шен­но и про­стран­но; хоро­шо ли он так решил, не нам судить, но решил твер­до и раз навсе­гда. А я не из таких, кото­рые, согла­ша­ясь с пред­по­сыл­ка­ми, отвер­га­ют выво­ды. Ведь поче­му-то люди не так уж силь­но напа­да­ют на Фео­ф­ра­с­та, фило­со­фа крас­но­ре­чи­вей­ше­го и уче­ней­ше­го, за его рас­суж­де­ния, что бла­га быва­ют трех родов, но очень суро­во бра­нят его за то, что ска­за­но у него в кни­ге «О бла­жен­ной жиз­ни», где он подроб­но дока­зы­ва­ет, поче­му не может быть бла­жен чело­век под мука­ми и пыт­ка­ми. Это там он буд­то бы гово­рит, что на коле­со (есть такая казнь у гре­ков) бла­жен­ная жизнь нико­гда не всха­жи­ва­ла; на самом деле он это­го не гово­рит, но общий смысл его слов имен­но таков. (25) Но если я при­знаю вслед за ним, что телес­ные стра­да­ния зло и что пре­врат­но­сти судь­бы — тоже зло, то могу ли я на него сер­дить­ся, когда он гово­рит, что не все хоро­шие бла­жен­ны, пото­му что со вся­ким хоро­шим чело­ве­ком может слу­чить­ся то, что он счи­та­ет несча­стьем? И еще того же Фео­ф­ра­с­та пре­сле­ду­ют в сво­их кни­гах все фило­со­фы всех школ за то, что в сво­ем «Кал­ли­сфене» он одоб­рил такое изре­че­ние:


— Не Муд­рость пра­вит, а Судь­ба и Слу­чай здесь.

«Ни один фило­соф, — гово­рят кри­ти­ки, — не выска­зы­вал ниче­го более рас­хо­ла­жи­ваю­ще­го!»

Я согла­сен, но не вижу здесь ника­кой непо­сле­до­ва­тель­но­сти: в самом деле, если столь­ко благ заклю­че­но в теле и столь­ко благ вне тела, в руках судь­бы и слу­чая, то раз­ве не логич­но ска­зать, что Судь­ба, вла­ды­чи­ца всех благ телес­ных и внеш­них, боль­ше зна­чит в жиз­ни, чем любое раз­мыш­ле­ние?

(26) Или луч­ше будет после­до­вать за Эпи­ку­ром? У него мно­го пре­крас­ных выска­зы­ва­ний; но о том, чтобы эти выска­зы­ва­ния были связ­ны и после­до­ва­тель­ны, он не забо­тил­ся. Так, он хва­лит про­стой образ жиз­ни; что ж, это дела­ли мно­гие фило­со­фы, но Сокра­ту или Анти­сфе­ну это боль­ше к лицу, чем про­по­вед­ни­ку наслаж­де­ния как выс­ше­го бла­га. Он гово­рит, что не может быть при­ят­ной жиз­ни без чести, муд­ро­сти, спра­вед­ли­во­сти. Пре­крас­ней­шие сло­ва и достой­ные фило­со­фии, если бы все это — «честь, муд­рость, спра­вед­ли­вость» — отно­си­лось опять-таки не к наслаж­де­нию. «Судь­ба не власт­на над муд­ре­цом», — что может быть луч­ше ска­за­но? Но гово­рит это чело­век, счи­таю­щий боль не толь­ко выс­шим, но и вооб­ще един­ст­вен­ным злом; что он ска­жет, если ост­рей­шая боль согнет ему все тело, как раз когда он будет на сло­вах тор­же­ст­во­вать над Судь­бой? (27) Еще луч­ше ска­зал Мет­ро­дор: «Я огра­дил­ся от тебя, Судь­ба, я пере­хва­тил все под­сту­пы, чтобы ты не мог­ла подо­брать­ся ко мне». Это пре­крас­но зву­ча­ло бы в устах Ари­сто­на Хиос­ско­го7 или Зено­на-сто­и­ка, кото­рые ни в чем не виде­ли зла, кро­ме как в позо­ре; но ты, Мет­ро­дор, ты, кото­рый загнал вся­кое бла­го в глубь соб­ст­вен­ной утро­бы, а выс­шим бла­гом почи­та­ешь креп­кое здо­ро­вье и надеж­ду на его сохра­не­ние, ты ли пре­гра­дишь вся­кий доступ к себе для Фор­ту­ны? Чем? Ведь всех сво­их благ ты можешь лишить­ся в одно мгно­ве­ние.

X. (28) Вот в какие сети попа­да­ют неопыт­ные кри­ти­ки, и вот поче­му их ока­зы­ва­ет­ся такое мно­же­ство. Ведь толь­ко про­ни­ца­тель­ней­ший спор­щик спо­со­бен смот­реть не на то, что гово­рят фило­со­фы, а на то, что подо­ба­ло бы им гово­рить. Возь­мем этот самый вопрос, кото­рый мы раз­би­ра­ем: все хоро­шие люди бла­жен­ны. Кого я назы­ваю «хоро­шим», это ясно: хоро­ший чело­век — это чело­век муд­рый и обла­даю­щий все­ми доб­ро­де­те­ля­ми, кото­рые кра­сят чело­ве­ка. Посмот­рим теперь, кого надо назы­вать бла­жен­ным. Я бы ска­зал: «Всех, кто рас­по­ла­га­ет бла­га­ми и сво­бо­ден от зол». (29) «Быть бла­жен­ным» — когда мы это гово­рим, то не име­ем в виду ниче­го дру­го­го, кро­ме обла­да­ния всею сово­куп­но­стью благ без при­ме­си зол. Но достиг­нуть это­го не может ника­кая доб­ро­де­тель (если толь­ко есть в мире бла­га, кро­ме нее!). Ибо ее тол­пою окру­жа­ют беды, если толь­ко мы назы­ваем их беда­ми: бед­ность, без­род­ность, уни­жен­ность, оди­но­че­ство, поте­ря близ­ких, тяж­кие болез­ни, немощь, сла­бо­си­лие, сле­пота, кру­ше­ние оте­че­ства, изгна­ние и, нако­нец, раб­ство, — вот какие и вот сколь­ко (а мож­но бы пере­чис­лить и боль­ше) бед­ст­вия обсту­па­ют муд­ре­ца, пото­му что посы­ла­ет их слу­чай, и посы­ла­ет муд­ре­цу не мень­ше, чем дру­гим. Если все это — дей­ст­ви­тель­но бед­ст­вия, то кто из муд­ре­цов смо­жет при­тя­зать на веч­ное сча­стье, когда все они могут обру­шить­ся на каж­до­го во вся­кий миг?

(30) Нет, если все, пере­чис­лен­ное выше, — дей­ст­ви­тель­ное зло, то я никак не могу согла­сить­ся ни с дру­гом моим Бру­том, ни с общи­ми наши­ми настав­ни­ка­ми, ни с древни­ми — Ари­сто­те­лем, Спев­сип­пом, Ксе­но­кра­том, Поле­мо­ном, утвер­ждав­ши­ми, что муд­рец все­гда бла­жен. Если же они хотят сохра­нить пре­крас­ное и слав­ное имя фило­со­фа и быть достой­ны­ми Пифа­го­ра, Сокра­та, Пла­то­на, то пусть при­нудят они себя пре­зи­рать все, что пле­ня­ет их сво­им блес­ком, — силу, здо­ро­вье, кра­соту, богат­ство, поче­сти, иму­ще­ство, — и пусть при­нудят себя отно­сить­ся с рав­но­ду­ши­ем ко все­му, что это­му про­ти­во­по­лож­но. Тогда толь­ко смо­гут они звать­ся этим гор­дым име­нем и утвер­ждать, что они выше уда­ров судь­бы, выше пред­рас­суд­ков тол­пы, что они не боят­ся ни болез­ни ни бед­но­сти, что все свое они носят в себе, и все, что им кажет­ся бла­гом, — в их вла­сти. (31) А ина­че гово­рить сло­ва, достой­ные мужа высо­ко­го и вели­ко­го, а мне­ния о доб­ре и зле разде­лять с тол­пою, — это уж совсем непоз­во­ли­тель­но. Меж­ду тем на такую сла­ву и польстил­ся ведь даже Эпи­кур: он тоже гово­рил, да про­стят его боги, что муд­рец счаст­лив все­гда. Его пле­ни­ла важ­ность тако­го суж­де­ния; но при­слу­шай­ся он к сво­им соб­ст­вен­ным сло­вам, он нико­гда не ска­зал бы это­го. К лицу ли чело­ве­ку, кото­рый счи­та­ет боль выс­шим или даже един­ст­вен­ным злом, сре­ди муче­ний вос­кли­цать: «Как мне при­ят­но!» — и звать­ся при этом муд­ре­цом? Ведь не по отдель­ным заяв­ле­ни­ям при­зна­ют фило­со­фов фило­со­фа­ми, а по твер­до­сти и посто­ян­но­сти их взглядов.

XI. (32) — Ты хочешь скло­нить меня на свою сто­ро­ну; но бере­гись, чтоб само­му не ока­зать­ся непо­сле­до­ва­тель­ным.

Поче­му?

Я недав­но читал твою чет­вер­тую кни­гу «О пре­дель­ном доб­ре и зле»; в ней, как я понял, ты в спо­ре с Като­ном ста­рал­ся пока­зать, что меж­ду Зено­ном и пери­па­те­ти­ка­ми раз­ли­чие толь­ко в сло­вах (с чем я совер­шен­но согла­сен). Если это так, если Зенон прав в сво­ем рас­суж­де­нии о важ­но­сти доб­ро­де­те­ли для бла­жен­ной жиз­ни, то поче­му отка­зы­вать в этом же самом пери­па­те­ти­кам? Ведь смот­реть надо не на сло­ва, а на суть.

(33) — Ты, зна­чит, пред­ла­га­ешь мне мою же рас­пис­ку, ты бьешь меня тем, что я когда-то ска­зал или напи­сал? Побе­ре­ги-ка это для дру­гих, кото­рые спо­рят по пра­ви­лам, а мы живем со дня на день: что пора­зит нас бо́льшим прав­до­по­до­би­ем, то и отста­и­ва­ем сло­вес­но, сво­бод­ные от вся­ких пра­вил. Хоть я и гово­рил недав­но о посто­ян­стве, здесь я счи­таю неумест­ным доис­ки­вать­ся, вер­но или нет пола­га­ли Зенон и его уче­ник Ари­стон, что доб­ро­де­тель — это толь­ко то, что нрав­ст­вен­но8 […] все бла­жен­ство жиз­ни заклю­че­но в еди­ной доб­ро­де­те­ли. (34) Поэто­му спо­кой­но пре­до­ста­вим Бру­ту счи­тать вся­ко­го муд­ре­ца бла­жен­ным, — под­хо­дит это ему или нет, он увидит и сам; да и кому, как не столь достой­но­му мужу, дер­жать­ся столь слав­но­го мне­ния? А мы тако­го муд­ре­ца гото­вы назвать даже не бла­жен­ным, а бла­жен­ней­шим.

XII. Но кажет­ся, буд­то Зенон Кити­он­ский, приш­лый и без­род­ный сло­вес­ных дел мастер, ста­ра­ясь вте­реть­ся в ряд вели­ких фило­со­фов, заим­ст­во­вал эту мысль не у кого ино­го, как у само­го Пла­то­на, кото­рый обра­щал­ся к ней несколь­ко раз: толь­ко муд­рец может быть счаст­лив. Напри­мер, в «Гор­гии»9 Сокра­ту пред­ла­га­ют вопрос, не счи­та­ет ли он бла­жен­ным чело­ве­ком Архе­лая, сына Пер­дик­ки10, — Архе­лай этот, каза­лось, был тогда на вер­шине сча­стья. (35) Сократ отве­тил: «Не знаю — я ведь с ним нико­гда не раз­го­ва­ри­вал». — «Как? ина­че ты не можешь судить о нем?» — «Нико­им обра­зом». — «Зна­чит, и о вели­ком пер­сид­ском царе не можешь ска­зать, счаст­лив он или нет?» — «Как же я могу это сде­лать, не зная, уче­ный ли он и хоро­ший ли он чело­век?» — «Зна­чит, толь­ко в этом ты и видишь залог бла­жен­ной жиз­ни?» — «Конеч­но: доб­ро­де­тель­ных людей я счи­таю бла­жен­ны­ми, а дур­ных — несчаст­ны­ми». — «Так и Архе­лай несча­стен?» — «Если он неспра­вед­лив, то да». — Раз­ве из это­го раз­го­во­ра не вид­но, что в доб­ро­де­те­ли для него заклю­ча­ет­ся вся бла­жен­ная жизнь? (36) И раз­ве не о том же гово­рит­ся в «Над­гроб­ном сло­ве»? «Кто в самом себе, — гово­рит он, — име­ет все, что потреб­но для бла­жен­ной жиз­ни, и при­том неза­ви­си­мо ни от кого; кто ни в уда­че, ни в неуда­че не име­ет нуж­ды блуж­дать, зави­ся от чужих поступ­ков, тот вла­де­ет искус­ст­вом наи­луч­шей жиз­ни. В нем — уме­рен­ность, в нем — муже­ство, в нем — муд­рость; когда в его жиз­ни что-то воз­ни­ка­ет или поги­ба­ет (преж­де все­го — дети), он при­мет это покор­но и спо­кой­но по ста­ро­му заве­ту, он не будет ни радо­вать­ся, ни печа­лить­ся свы­ше меры, пото­му что будет пола­гать­ся во всем толь­ко на само­го себя». Вот из этих слов Пла­то­на11, как из свя­щен­но­го чисто­го источ­ни­ка, изво­жу я и свою соб­ст­вен­ную речь.

XIII. (37) С чего же нам начать по поряд­ку, как не с общей нашей мате­ри — при­ро­ды? Ведь при­ро­да велит все­му рож­даю­ще­му­ся (и не толь­ко живот­ным, но и таким порож­де­ни­ям зем­ли, кото­рые дер­жат­ся еще за нее кор­ня­ми) быть совер­шен­ным в сво­ем роде. Так, и дере­вья, и лозы, и еще боль­ше скром­ные про­чие рас­те­ния, неспо­соб­ные под­нять­ся выше над зем­лею, иные веч­но зеле­не­ют, иные же обна­жа­ют­ся на зиму, а вес­ною покры­ва­ют­ся новой зеле­нью, и каж­дое из них крепнет внут­рен­ним сво­им дви­же­ни­ем и заклю­чен­ны­ми в них семе­на­ми, бла­го­да­ря кото­рым они при­но­сят каж­дое свои цве­ты, пло­ды или яго­ды, — все, что в них зало­же­но, если не меша­ет какое-то внеш­нее пре­пят­ст­вие. (38) Еще замет­нее сила при­ро­ды в живот­ных, кото­рых она уже наде­ли­ла чув­ства­ми. Живот­ных пла­ву­чих она посе­ли­ла в воде, живот­ным кры­ла­тым пре­до­ста­ви­ла воздух, одним дала пол­зать, дру­гим — ходить, одним жить в оди­но­че­стве, дру­гим — ста­я­ми и ста­да­ми, одни оста­лись дики­ми, дру­гие при­ру­чи­лись, а неко­то­рые даже живут под зем­лей. Так каж­дая поро­да вла­де­ет сво­им осо­бым даром, и ника­кие живот­ные не могут перей­ти поло­жен­ный им рубеж — таков закон при­ро­ды. И как живот­ным от при­ро­ды дано каж­до­му свое, и оно все­гда при нем, так дано и чело­ве­ку нечто гораздо выс­шее. Если о «выс­шем» мож­но гово­рить толь­ко в срав­не­нии с чем-то, то чело­ве­че­ская душа про­изо­шла от боже­ст­вен­но­го духа и срав­ни­ма быть может толь­ко с самим богом, еже­ли не греш­но так гово­рить. (39) Ста­ло быть, если о душе дол­гое вре­мя забо­тить­ся и следить, чтобы зря­честь ее не омра­ча­лась ника­ки­ми заблуж­де­ни­я­ми, то она ста­но­вит­ся совер­шен­ным умом, безот­но­си­тель­ным разу­мом, ины­ми сло­ва­ми — доб­ро­де­те­лью. И если бла­жен­но все то, что само в себе пол­но и закон­че­но, а это — свой­ство доб­ро­де­те­ли, то ясно, что вся­кий, кто при­ча­стен к доб­ро­де­те­ли, бла­жен. В этом я согла­сен с Бру­том, а тем самым — с Ари­сто­те­лем, Ксе­но­кра­том, Спев­сип­пом, Поле­мо­ном; этих мужей я назвал бы даже не бла­жен­ны­ми, а бла­жен­ней­ши­ми.

(40) Чего же недо­ста­ет до бла­жен­ства тем, кто уве­рен в сво­ем бла­ге? И кто может быть бла­жен, если не уве­рен в сво­ем бла­ге? А не уве­рен в сво­ем бла­ге, напри­мер, тот, кто разде­ля­ет бла­га на три вида. XIV. Раз­ве мож­но быть уве­рен­ным в сво­ем телес­ном здо­ро­вье или в мило­сти судь­бы? Кто хочет быть бла­жен, тому нуж­но опи­рать­ся на бла­го проч­ное и непре­хо­дя­щее; какое же отно­ше­ние к бла­жен­ству могут иметь здо­ро­вье или судь­ба? Мне вспо­ми­на­ют­ся сло­ва одно­го лакон­ца, когда какой-то купец хва­стал­ся перед ним, что разо­слал свои суда во все кон­цы зем­ли: «Не хотел бы я тако­го богат­ства, кото­рое дер­жит­ся лишь на вес­лах!» Раз­ве мож­но сомне­вать­ся, что сре­ди тех благ, пол­нота кото­рых дела­ет жизнь бла­жен­ной, нет места ниче­му, что может быть утра­че­но? Ничто, спо­соб­ное иссох­нуть, погас­нуть, пасть, не долж­но быть в чис­ле опор совер­шен­но­го бла­жен­ства. Ибо кто боит­ся поте­рять, что име­ет, тот не может быть бла­жен­ным. (41) Мы жела­ем, чтобы наш бла­жен­ный чело­век был неуяз­вим, защи­щен от всех опас­но­стей, окру­жен сте­ною и укреп­ле­ни­я­ми, чтобы в нем не было даже мало­го стра­ха, а толь­ко совер­шен­ное бес­стра­шие. Невин­ным назы­ва­ет­ся не тот, кто вино­вен лишь слег­ка, а толь­ко тот, кто вовсе не зна­ет вины; бес­страш­ным назы­ва­ет­ся не тот, кто боит­ся немно­го­го, а тот, кто вовсе ниче­го не боит­ся. И что такое муже­ство, как не рас­по­ло­же­ние души, с одной сто­ро­ны, к стой­ко­сти в опас­но­стях, стра­да­ни­ях и трудах, а с дру­гой сто­ро­ны, про­тив вся­ко­го стра­ха? (42) Все это было бы невоз­мож­но, если бы все эти бла­га не коре­ни­лись в еди­ной нрав­ст­вен­но­сти. Желан­нее все­го для чело­ве­ка без­опас­ность — так я назы­ваю отсут­ст­вие вся­ко­го насто­я­ще­го и буду­ще­го горя, то чув­ство, без кото­ро­го была бы немыс­ли­ма бла­жен­ная жизнь. Но может ли обла­дать этим чув­ст­вом чело­век, кото­ро­го обсту­пи­ли и обсту­па­ют беды со всех сто­рон? Кто может быть так высок и прям, чтобы свы­со­ка смот­реть на все пре­врат­но­сти судь­бы (а таков дол­жен быть муд­рец), как не тот, кто верит, что в нем самом зало­же­но все? Лакеде­мо­ня­нам когда-то Филипп гро­зил в пись­ме, что будет пре­пят­ст­во­вать вся­ко­му их пред­при­я­тию; те спро­си­ли: «Даже гибе­ли?» Если таков дух цело­го наро­да, то неуже­ли труд­нее най­ти такой дух в одном чело­ве­ке? Мало того: если с тем муже­ст­вом, о кото­ром идет речь, соеди­не­на уме­рен­ность, эта уми­ротво­ри­тель­ни­ца душев­ных дви­же­ний, то чего еще недо­ста­ет для бла­жен­ной доли чело­ве­ку, кото­ро­го муже­ство защи­тит от стра­ха и скор­би, а уме­рен­ность — от жела­ний и от бес­стыд­но­го лико­ва­ния? А такое дает­ся имен­но доб­ро­де­те­лью, — я бы лег­ко это дока­зал, не будь оно и так ясно из бесед четы­рех послед­них наших дней.

XV. (43) Но если стра­сти дела­ют жизнь несчаст­ной, а успо­ко­е­ние этих стра­стей дела­ет жизнь счаст­ли­вой; если есть два рода стра­стей: один — от дур­ных пред­рас­суд­ков, порож­даю­щих горе и страх, дру­гой — от бла­гих заблуж­де­ний, как жела­ние и лико­ва­ние, и все они рату­ют про­тив разу­ма и здра­во­го смыс­ла, то, увидев чело­ве­ка воль­но­го, сво­бод­но­го, отре­шен­но­го от всех этих вол­не­ний, столь тяж­ких и друг с дру­гом несо­глас­ных, раз­ве ты поко­леб­лешь­ся назвать его бла­жен­ным? Но муд­рец все­гда имен­но таков; ста­ло быть, муд­рец все­гда бла­жен. Далее, все хоро­шее в людях радост­но; что радост­но, тем мож­но гром­ко гор­дить­ся, ибо оно досто­слав­но; что досто­слав­но, то похваль­но, что похваль­но, то нрав­ст­вен­но; ста­ло быть, все хоро­шее в людях — нрав­ст­вен­но. (44) Меж­ду тем даже те, кто хва­лит так назы­вае­мые бла­га, не реша­ют­ся назвать их нрав­ст­вен­ны­ми; ста­ло быть, бла­го — лишь то, что нрав­ст­вен­но; ста­ло быть, нрав­ст­вен­ность одна заклю­ча­ет в себе бла­жен­ную жизнь. Поэто­му нель­зя счи­тать и назы­вать бла­гом все то, что даже в изоби­лии не может изба­вить нас от несча­стья. (45) Пред­ставь себе чело­ве­ка отлич­но­го здо­ро­вья, силы, кра­соты, с без­уко­риз­нен­ным зре­ни­ем, слу­хом и осталь­ны­ми чув­ства­ми, даже, если угод­но, быст­ро­го и про­вор­но­го; осыпь его богат­ства­ми, поче­стя­ми, вла­стью, могу­ще­ст­вом, сла­вой; но если он при всем этом ока­жет­ся непра­во­суден, не уме­рен, робок, тупо­умен или вовсе сла­бо­умен, — раз­ве ты усо­мнишь­ся назвать его несчаст­ным? Чего же сто­ят все эти бла­га, если обла­да­тель их оста­ет­ся несчаст­ней­шим чело­ве­ком? Как куча зер­на — из оди­на­ко­вых зерен, так и наша бла­жен­ная жизнь, если поду­мать, долж­на сла­гать­ся из малых одно­род­ных частиц. Если так, то понят­но, что такая жизнь долж­на сла­гать­ся лишь из частиц доб­рых, а зна­чит — толь­ко нрав­ст­вен­ных; если же ока­жет­ся при­месь дру­гих частиц, все в целом нель­зя будет назвать нрав­ст­вен­ным; а без нрав­ст­вен­но­сти воз­мож­но ли бла­жен­ство? Вооб­ще все хоро­шее не может не при­вле­кать; все при­вле­ка­тель­ное не может не нра­вить­ся; все, что нра­вит­ся, не может не быть при­ят­но и желан­но; а чего жела­ешь, в том, ста­ло быть, видишь какое-то досто­ин­ство; если это так, то оно долж­но быть и похваль­ным; а ста­ло быть, все хоро­шее — похваль­но. Из это­го опять-таки сле­ду­ет, что толь­ко нрав­ст­вен­ное — хоро­шо.

XVI. (46) Если же мы не будем дер­жать­ся тако­го мне­ния, то слиш­ком уж мно­гое при­дет­ся нам объ­явить бла­га­ми: не гово­рю о богат­стве (то, чем может обла­дать каж­дый него­дяй, я к бла­гам не при­чис­ляю, ведь насто­я­щим бла­гом не каж­до­му дано вла­деть), не гово­рю о зна­ме­ни­то­сти и сла­ве (это суд тол­пы, состо­я­щей из глуп­цов и под­ле­цов); но даже такие вещи, как белые зуб­ки, при­ят­ные глаз­ки, цвет кожи и даже то, что упо­ми­на­ет Анти­клея, омы­вая ноги Улис­су, —


Изыс­кан­ную речь и тело мяг­кое, —

если все это мы сочтем за бла­го, то чем же будет серь­ез­ность фило­со­фа и выше и вели­ча­вей, чем пред­рас­суд­ки чер­ни и тол­пы глуп­цов? (47) Сто­и­ки — те назы­ва­ют подоб­ные бла­га не «бла­га­ми», а «пре­иму­ще­ства­ми»: назы­вая их так, сто­и­ки пока­зы­ва­ют, что поня­тие «бла­жен­ная жизнь» скла­ды­ва­ет­ся не из них, — меж­ду тем как те, пери­па­те­ти­ки, без них не пред­став­ля­ют себе жиз­ни бла­жен­ной или, по край­ней мере, бла­жен­ней­шей. Мы же и без это­го хотим счи­тать жизнь бла­жен­ней­шей, сле­дуя в этом сокра­ти­че­ским рас­суж­де­ни­ям. А Сократ, этот чино­на­чаль­ник фило­со­фии, рас­суж­дал так: како­вы у чело­ве­ка склон­но­сти духа, таков и сам чело­век; каков чело­век, тако­ва его речь; како­ва речь, тако­вы дела; како­вы дела, тако­ва жизнь. Склон­но­сти духа в муд­ре­це досто­хваль­ны, ста­ло быть, и жизнь его досто­хваль­на, а пото­му и нрав­ст­вен­на. Вот какие бла­га слу­жат источ­ни­ком бла­жен­ной жиз­ни. (48) И в самом деле: кля­нусь бога­ми и людь­ми! Раз­ве в этих наших беседах, кото­рые мы ведем для удо­воль­ст­вия и про­вож­де­ния вре­ме­ни, мы не реши­ли, что муд­рец все­гда сво­бо­ден от вся­ко­го вол­не­ния души, име­ну­е­мо­го нами стра­стью, что все­гда в душе его царит уми­ротво­рен­ный покой? Муж, уве­рен­ный во всем, твер­дый, не знаю­щий ни стра­ха, ни горя, ни опро­мет­чи­во­сти, ни вожде­ле­ния, — раз­ве он не бла­жен? Муд­рец все­гда таков: ста­ло быть, муд­рец все­гда бла­жен. Далее, может ли достой­ный чело­век не мерить все свои сло­ва и дела мер­кой похваль­но­сти? А он мерит их мер­кой бла­жен­ной жиз­ни; ста­ло быть, бла­жен­ная жизнь и похваль­ная — одно и то же. Но без доб­ро­де­те­ли нет ниче­го похваль­но­го; сле­до­ва­тель­но, бла­жен­ство дости­га­ет­ся доб­ро­де­те­лью. XVII. (49) К тому же само­му можем мы прий­ти еще вот каким умо­за­клю­че­ни­ем. Ни в несчаст­ной жиз­ни, ни в такой жиз­ни, кото­рая не счаст­ли­ва и не несчаст­на, нет ниче­го достой­но­го похва­лы или похваль­бы. А ведь есть и такая жизнь, кото­рая достой­на похва­лы и похваль­бы, — напри­мер, у Эпа­ми­нон­да, —


Разу­мом нашим под­ре­за­ны кры­лья у сла­вы лакон­цев, —

или у Сци­пи­о­на Афри­кан­ско­го:


От Мео­тий­ских болот12, где вос­хо­дит восточ­ное солн­це,
Нет тако­го, чтоб делом рав­нять­ся ему.

(50) Если все это так, то бла­жен­ная жизнь достой­на гор­до­сти, похва­лы и похваль­бы, и нет ниче­го более достой­но­го гор­до­сти или похва­лы. След­ст­вия из это­го понят­ны: если жизнь бла­жен­ная и жизнь нрав­ст­вен­ная не тож­де­ст­вен­ны, то долж­но быть нечто луч­шее, чем бла­жен­ная жизнь, — ведь вся­кий согла­сит­ся, что нрав­ст­вен­ная жизнь луч­ше. Полу­ча­ет­ся, что есть что-то луч­ше, чем бла­жен­ная жизнь, — но раз­ве это не неле­пость? И потом, — если мы при­зна­ли, что порок доста­точ­ная сила, чтобы сде­лать жизнь несчаст­ной, то надо счи­тать, что и доб­ро­де­тель доста­точ­ная сила, чтобы сде­лать жизнь бла­жен­ной. (51) Тут я и вспо­ми­наю зна­ме­ни­тые весы Кри­то­лая, кото­рый поме­щал на одну чашу все душев­ные бла­га, а на дру­гую — все телес­ные и внеш­ние, и утвер­ждал, что чашу с душев­ны­ми бла­га­ми не пере­ве­сит и целый мир сво­и­ми моря­ми и зем­ля­ми.

XVIII. Если так, то что же меша­ет тому же Кри­то­лаю или само­му важ­но­му сре­ди фило­со­фов — Ксе­но­кра­ту, пре­воз­но­си­те­лю доб­ро­де­те­ли и поно­си­те­лю все­го осталь­но­го, при­знать такую жизнь не толь­ко бла­жен­ной, но и бла­жен­ней­шей? Такая непо­сле­до­ва­тель­ность разом губит все доб­ро­де­те­ли. (52) Ведь кто досту­пен горю, тот неми­ну­е­мо досту­пен и стра­ху, ибо страх есть ожи­да­ние буду­ще­го горя; на кого напа­да­ет страх, на того и робость, испуг, оце­пе­не­ние, тру­сость; он будет чув­ст­во­вать себя в их вла­сти и при­ме­нит к себе зна­ме­ни­тые сло­ва Атрея:


О если бы нам жить непо­беж­ден­ны­ми! —

ибо он будет побеж­ден, и не толь­ко побеж­ден, но и обра­щен в раб­ство. А для нас доб­ро­де­тель все­гда воль­на, все­гда непо­беди­ма; если это­го нет — нет и доб­ро­де­те­ли. (53) Если доб­ро­де­тель — доста­точ­ный оплот для нрав­ст­вен­ной жиз­ни, то и для бла­жен­ной тоже; доб­ро­де­те­ли доста­точ­но, чтобы жить муже­ст­вен­но; муже­ст­вен­но — зна­чит, с высо­ким духом, чтобы ниче­го не стра­шить­ся и все­гда оста­вать­ся непо­беж­ден­ным. Сле­до­ва­тель­но, доб­ро­де­тель­но­му чело­ве­ку нече­го сты­дить­ся, не в чем нуж­дать­ся, нече­го боять­ся; сле­до­ва­тель­но, все у него дела­ет­ся глад­ко, лег­ко, удач­но, совер­шен­но, — ины­ми сло­ва­ми, бла­жен­но. Ста­ло быть, доб­ро­де­те­ли доста­точ­но, чтобы жить муже­ст­вен­но, а зна­чит — бла­жен­но. (54) Как глу­пость, добив­шись, чего жела­ла, домо­га­ет­ся еще и еще, так муд­рость, все­гда доволь­ная тем, что при ней, нико­гда не зна­ет недо­воль­ства собой.

XIX. Гай Лелий был кон­су­лом один раз, да и то после про­ва­ла на выбо­рах (хотя когда такой разум­ный и достой­ный муж встре­ча­ет на выбо­рах пре­пят­ст­вия, то это ско­рее про­вал не для кон­су­ла, а для наро­да), но неуже­ли ты не пред­по­чел бы одно кон­суль­ство Лелия четы­рем кон­суль­ствам Цин­ны?13 (55) Не сомне­ва­юсь в тво­ем отве­те — я ведь знаю, с кем гово­рю. Но спро­сить такое мож­но не у вся­ко­го: иной отве­тит, что не толь­ко четы­ре кон­суль­ства пред­по­чел бы одно­му, но и один день Цин­ны пред­по­чел бы целой жиз­ни мно­гих слав­ных мужей. Лелий при­нял бы нака­за­ние, если бы он паль­цем кого-нибудь тро­нул; а Цин­на велел каз­нить Гнея Окта­вия — соб­ст­вен­но­го това­ри­ща по кон­суль­ству, Пуб­лия Крас­са и Луция Цеза­ря — знат­ней­ших мужей, чья муд­рость была изведа­на на войне и в мире, Мар­ка Анто­ния — крас­но­ре­чи­вей­ше­го ора­то­ра из всех, кого я слы­шал, Гая Цеза­ря — того, кто был для меня живым образ­цом обхо­ди­тель­но­сти, ост­ро­умия, при­ят­но­сти, изя­ще­ства. Бла­жен ли был тот, кто совер­шал эти убий­ства? Мне он кажет­ся ско­рее несча­стен, и не столь­ко по тому, что́ он сде­лал, сколь­ко по тому, что при­ве­ло и допу­сти­ло его до этих дея­ний. Впро­чем, «допу­сти­ло» — это обмолв­ка: я знаю, что пре­ступ­ле­ния нико­гда не допу­сти­мы, я имел в виду не «допу­ще­ние», а «попу­ще­ние». (56) Когда был бла­жен­нее Гай Марий — тогда ли, когда делил победу над ким­вра­ми с Кату­лом, этим вто­рым Лели­ем (так, по-мое­му, были они похо­жи) или тогда, когда, победив­ши в граж­дан­ской войне, в ответ на моль­бы всех дру­зей и род­ст­вен­ни­ков Кату­ла он отве­чал вновь и вновь: «Смерть ему!» Здесь, по-мое­му, бла­жен­нее тот, кто пови­но­вал­ся этим нече­сти­вым сло­вам, чем тот, кто отда­вал пре­ступ­ный при­каз. Ибо луч­ше тер­петь, чем тво­рить неспра­вед­ли­вость, и луч­ше, как Катул, сде­лать шаг навстре­чу и без того уже близ­кой смер­ти, чем, как Марий, каз­нью тако­го мужа затмить свои шесть заслу­жен­ных кон­сульств и осквер­нить оста­ток сво­их дней.

XX. (57) Трид­цать восемь лет Дио­ни­сий был тира­ном Сира­куз, при­дя к вла­сти в два­дцать пять лет. Какой пре­крас­ный и какой бога­тей­ший город поверг он под иго раб­ства! Хоро­шие исто­ри­ки пишут, что хоть он и был чело­ве­ком уме­рен­ной жиз­ни и боль­ших государ­ст­вен­ных спо­соб­но­стей, нра­вом он был непра­во­суден и жесток. Из это­го понят­но вся­ко­му, кто уме­ет видеть суть: он не мог не быть несчаст­ней­шим чело­ве­ком. То, чего он боль­ше все­го желал, усколь­за­ло у него из рук тем ско­рее, чем боль­шей вла­стью он обла­дал. (58) Хоть был он из хоро­ше­го знат­но­го рода (об этом, впро­чем, исто­ри­ки пишут по-раз­но­му), обла­дал в изоби­лии дру­же­ски­ми и род­ст­вен­ны­ми свя­зя­ми, а с неко­то­ры­ми юно­ша­ми нахо­дил­ся, по гре­че­ско­му обы­чаю, в любов­ной свя­зи, — но не дове­рял он из них нико­му, а дове­рял толь­ко рабам из бога­тых домов, им самим отпу­щен­ным на волю, а так­же неко­то­рым при­шель­цам и диким вар­ва­рам, кото­рых толь­ко и допус­кал себя охра­нять. Так ради низ­кой жаж­ды вла­сти он слов­но само­го себя заклю­чил в тем­ни­цу. Даже стричь себя он научил род­ных доче­рей, не дове­ряя цирюль­ни­ку: и вот цар­ские доче­ри, как рабы­ни, ремес­лен­ни­че­ски под­стри­га­ли воло­сы и боро­ду отца. Но даже им дове­рял он не вполне, и когда они под­рос­ли, он ото­брал у них брит­вы и велел опа­лять себе боро­ду и воло­сы рас­ка­лен­ны­ми оре­хо­вы­ми скор­луп­ка­ми. (59) К двум сво­им женам — сира­ку­зян­ке Ари­сто­ма­хе и взя­той из Локров Дориде — он при­хо­дил по ночам так, чтобы зара­нее все осмот­реть и раз­уз­нать. Спаль­ный покой его был окру­жен широ­ким рвом, через кото­рый был пере­бро­шен лишь дере­вян­ный мостик, и он вся­кий раз сам за собою его под­ни­мал, запи­ра­ясь в опо­чи­вальне. Высту­пая в народ­ном собра­нии, он уже не решал­ся сто­ять пря­мо перед наро­дом, а гово­рил свои речи с высо­кой баш­ни. (60) Он любил играть в мяч и часто этим раз­вле­кал­ся; одна­жды, раздев­шись перед игрой, гово­рят, он отдал вме­сте с мечом одеж­ду люби­мо­му маль­чи­ку; один из дру­зей в шут­ку ска­зал: «Вот кому все-таки дове­ря­ешь ты свою жизнь!» И маль­чик улыб­нул­ся. Дио­ни­сий за это при­ка­зал каз­нить обо­их — одно­го за то, что тот подал мысль об убий­стве, дру­го­го за то, что он сво­ей улыб­кой ее одоб­рил. При этом он горе­вал, как нико­гда в жиз­ни, — ведь он убил маль­чи­ка, кото­ро­го очень любил. Так души бес­силь­ных разди­ра­ют­ся про­ти­во­по­лож­ны­ми стра­стя­ми: после­до­вав одной, идешь про­тив дру­гой.

XXI. (61) Впро­чем, тиран и сам пони­мал, что это за бла­жен­ство. Один из его льсте­цов, Дамокл, раз­гла­голь­ст­во­вал о цар­ском богат­стве, могу­ще­стве, вели­чии, изоби­лии, рос­ко­ши двор­цов и утвер­ждал, что бла­жен­нее Дио­ни­сия нико­го нет на све­те. «Хочешь, Дамокл, — спро­сил тот, — если тебе нра­вит­ся такая жизнь, изведать ее само­му и испы­тать, как я живу?» Тот согла­сил­ся; Дио­ни­сий уло­жил его на золо­тое ложе, застлан­ное рос­кош­ным и бога­то рас­ши­тым ков­ром, под штуч­ным потол­ком, укра­шен­ным золо­том и сереб­ром; потом велел маль­чи­кам отбор­ной кра­соты стать вокруг сто­ла и уго­д­ли­во при­слу­жи­вать ему по пер­во­му зна­ку. (62) Вокруг были бла­го­во­ния, цве­точ­ные вен­ки, кури­лись аро­ма­ты, стол был полон изыс­кан­ных яств, — Дамо­клу каза­лось, что он на вер­ху бла­жен­ства. Сре­ди всей этой пыш­но­сти тиран при­ка­зал под­ве­сить к потол­ку на кон­ском воло­се бле­стя­щий меч, чтобы он при­шел­ся над самой голо­вой бла­жен­ст­ву­ю­ще­го. Увидев это, Дамокл не стал смот­реть ни на кра­сав­цев-при­служ­ни­ков, ни на сереб­ря­ную чекан­ную посу­ду, не при­тро­нул­ся к пище, вен­ки сами соскольз­ну­ли у него с голо­вы, и он стал умо­лять Дио­ни­сия отпу­стить его: боль­ше уж бла­жен­ства ему не надо. Раз­ве не доста­точ­но ясно пока­зал этим Дио­ни­сий, что нет бла­жен­ства для того, над кем веч­но нави­са­ет страх. И при всем этом Дио­ни­сий не исце­лил­ся душой, не воро­тил­ся к пра­вой жиз­ни, не воро­тил граж­да­нам сво­бо­ду и пол­но­пра­вие: он запу­тал­ся в сетях заблуж­де­ний еще в без­рас­суд­ном воз­расте и наде­лал столь­ко бед, что, даже взяв­шись за ум, уже не мог исце­лить­ся.

XXII. (63) Как он меч­тал о насто­я­щей друж­бе, в кото­рой мож­но не боять­ся невер­но­сти, пока­зы­ва­ет извест­ный слу­чай с дву­мя пифа­го­рей­ца­ми14, из кото­рых один остал­ся залож­ни­ком смер­ти дру­го­го, а вто­рой при­шел к сро­ку каз­ни, чтобы осво­бо­дить дру­га: «О, если бы я мог быть третьим в вашей друж­бе!» Как несча­стен был он без дру­же­ских уз, без това­ри­ща в жиз­ни, без откро­вен­ной речи, — он, смо­ло­ду уче­ный и иску­шен­ный в бла­го­род­ных нау­ках! Ведь он был иску­сен в музы­ке, был сам поэтом-тра­ги­ком (хоро­шим или нет — дру­гой вопрос: в этом деле поче­му-то каж­дый сам себе хорош; из всех поэтов, кото­рых я знал, — а я водил­ся даже с Акви­ни­ем!15 — каж­дый счи­тал себя луч­ше всех, — что делать, тебе мило твое, мне мое!). И вот такой-то чело­век был вовсе лишен чело­ве­че­ско­го обще­ства и обра­ще­ния, а жил сре­ди бег­лых, сре­ди пре­ступ­ни­ков, сре­ди вар­ва­ров и не верил, что кто-нибудь достой­ный сво­бо­ды или хоть чаю­щий сво­бо­ды может быть ему дру­гом.

XXIII. (64) С этой жиз­нью — самой чер­ной, жал­кой, пре­зрен­ной, какую я могу себе пред­ста­вить, — я даже не пыта­юсь срав­ни­вать жизнь Пла­то­на или Архи­та, мужей уче­ных и поис­ти­не муд­рых. Я возь­му малень­ко­го чело­ве­ка из того же горо­да, жив­ше­го мно­го лет спу­стя, вызвав его к све­ту от его пес­ка и тро­сти, — это Архи­мед. Когда я был кве­сто­ром, я отыс­кал в Сира­ку­зах его моги­лу, со всех сто­рон зарос­шую тер­нов­ни­ком, слов­но изго­ро­дью, пото­му что сира­ку­зяне совсем забы­ли о ней, слов­но ее и нет. Я знал несколь­ко стиш­ков, сочи­нен­ных для его над­гроб­но­го памят­ни­ка, где упо­ми­на­ет­ся, что на вер­шине его постав­ле­ны шар и цилиндр16. (65) И вот, осмат­ри­вая мест­ность близ Акра­гант­ских ворот, где очень мно­го гроб­ниц и могил, я при­ме­тил малень­кую колон­ну, чуть-чуть воз­вы­шав­шу­ю­ся из заро­с­лей, на кото­рой были очер­та­ния шара и цилин­дра. Тот­час я ска­зал сира­ку­зя­нам — со мной были пер­вей­шие граж­дане горо­да, — что это­го-то, види­мо, я и ищу. Они посла­ли коса­рей и рас­чи­сти­ли место. (66) Когда доступ к нему открыл­ся, мы подо­шли к осно­ва­нию памят­ни­ка. Там была и над­пись, но кон­цы ее стро­чек стер­лись от вре­ме­ни почти напо­ло­ви­ну. Вот до какой сте­пе­ни слав­ней­ший, а неко­гда и уче­ней­ший гре­че­ский город поза­был памят­ник умней­ше­му из сво­их граж­дан: пона­до­бил­ся чело­век из Арпи­на, чтобы напом­нить о нем.

Но вер­нем­ся к наше­му пред­ме­ту. Есть ли чело­век, хоть сколь­ко-нибудь зна­ко­мый с муза­ми, то есть с обра­зо­ван­но­стью и нау­кой, кото­рый не пред­по­чел бы быть этим мате­ма­ти­ком, неже­ли тем тира­ном? Срав­ним образ жиз­ни того и дру­го­го — у одно­го ум живет в посто­ян­ной дея­тель­но­сти, в посто­ян­ной пыт­ли­во­сти, с тем наслаж­де­ни­ем иска­ния, кото­рое для ума — слад­чай­шее из яств, у дру­го­го ум — в кро­ва­вых зло­де­я­ни­ях, в еже­днев­ном и еже­нощ­ном стра­хе. При­пом­ни Демо­кри­та, Пифа­го­ра, Ана­к­са­го­ра — какие цар­ства, какие богат­ства пред­по­чтешь ты сла­до­сти их изыс­ка­ний? (67) Есть луч­шая часть в душе чело­ве­ка, и толь­ко в ней может быть то луч­шее из благ, кото­ро­го ты ищешь. А что в чело­ве­ке луч­ше пыт­ли­во­го и трез­во­го ума? Будем же поль­зо­вать­ся бла­га­ми ума, если ищем бла­жен­ной жиз­ни; но доб­ро­де­тель — это тоже бла­го ума; ста­ло быть, оно тоже неми­ну­е­мо вхо­дит в бла­жен­ную жизнь. Толь­ко отсюда — все пре­крас­ное, чест­ное, бла­гое в нашей жиз­ни, о чем я гово­рил и дол­жен буду гово­рить еще подроб­нее, и все это пол­но для нас вели­кой радо­сти. А так как бла­жен­ная жизнь вся есть непре­рыв­ная и пол­ная радость, то все в ней — нрав­ст­вен­но и чест­но.

XXIV. (68) Но чтобы не быть голо­слов­ным, пока­зы­вая наш пред­мет, нуж­но пред­ста­вить его как бы вжи­ве, чтобы нам лег­че было познать его и понять. Поэто­му возь­мем образ чело­ве­ка выдаю­ще­го­ся в бла­го­род­ных нау­ках и допол­ним его немно­го соб­ст­вен­ной мыс­лью и вооб­ра­же­ни­ем. Преж­де все­го он дол­жен быть высо­ких даро­ва­ний — лени­вый ум невос­при­им­чив к доб­ро­де­те­ли. Далее, у него долж­но быть живое рве­ние к позна­нию исти­ны. Тогда и явит­ся тро­я­кий плод его души: одна часть его — в позна­нии вещей и объ­яс­не­нии при­ро­ды; дру­гая — в раз­ли­че­нии долж­но­го и недолж­но­го и в пони­ма­нии смыс­ла жиз­ни; третье — в ура­зу­ме­нии, что с чем соглас­но, что чему про­ти­во­по­лож­но, то есть в овла­де­нии всею тон­ко­стью раз­мыш­ле­ний и вер­но­стью суж­де­ний17.

(69) Какою радо­стью напол­нит­ся душа муд­ре­ца, ден­но и нощ­но погру­жен­но­го в эти заботы! Он узрит кру­го­вра­ще­ние цело­го мира, он рас­смот­рит несчет­ные небес­ные све­ти­ла, как те, что дви­жут­ся вме­сте с небом на сво­их незыб­ле­мых местах, так и те семь, кото­рые дер­жат каж­дое свой путь то выше, то ниже, но блуж­даю­щее дви­же­ние кото­рых тоже твер­до опре­де­ле­но попри­ща­ми каж­до­го. Имен­но это дви­же­ние пора­зи­ло умы древ­них и побуди­ло их к даль­ней­шим изыс­ка­ни­ям. Отсюда — иссле­до­ва­ние всех начал и, так ска­зать, семян, из кото­рых все яви­лось, роди­лось, окреп­ло; и како­во про­ис­хож­де­ние, суще­ст­во­ва­ние, гибель, вза­и­мо­пре­вра­ще­ния и пере­ме­ны во всем живом и нежи­вом, сло­вес­ном и бес­сло­вес­ном; откуда яви­лась зем­ля и какие силы удер­жи­ва­ют ее в рав­но­ве­сии, како­вы поло­сти, заня­тые моря­ми, и какой тяже­стью увле­ка­ет­ся все на све­те к цен­тру мира, слов­но это самый низ миро­вой сфе­ры.

XXV. (70) Для тех, кто погру­жен в это умом и раз­мыш­ля­ет об этом ден­но и нощ­но, есть еще один слав­ный завет: сло­ва дель­фий­ско­го бога — чтобы вся­кий дух сам познал себя и свою связь с боже­ст­вен­ным духом, и это будет источ­ни­ком бес­ко­неч­ной душев­ной радо­сти. Само раз­мыш­ле­ние о при­ро­де и сути богов про­буж­да­ет охоту под­ра­жать их веч­но­сти и отвле­ка­ет от крат­ковре­мен­но­сти нашей жиз­ни, ибо чело­век видит при­чи­ны вещей, друг с дру­гом соглас­ных и свя­зан­ных вза­им­ной необ­хо­ди­мо­стью, а цепь этих при­чин длит­ся из веч­но­сти в веч­ность, пра­вя нашим духом и разу­мом. (71) Всмат­ри­ва­ясь, осмат­ри­ва­ясь или, луч­ше ска­зать, обни­мая взглядом всю эту цепь при­чин, с каким душев­ным поко­ем взи­ра­ем мы на низ­шие чело­ве­че­ские дела! Здесь и рож­да­ет­ся поня­тие доб­ро­де­те­ли, здесь и про­цве­та­ют все роды и виды доб­ро­де­те­ли, — здесь обре­та­ет­ся то, что при­ро­да назна­чи­ла нам выс­шим бла­гом и край­ним злом, здесь — то, чем мерит­ся вся­кий чело­ве­че­ский долг, здесь — устав, кото­ро­го сле­ду­ет дер­жать­ся во всей осталь­ной жиз­ни. И, вни­кая в эти и подоб­ные вопро­сы, мы еще уве­рен­нее при­дем к тому, о чем сей­час гово­рим, — к тому, что доб­ро­де­тель сама себе довле­ет для бла­жен­ной жиз­ни.

(72) И, нако­нец, третья часть, про­ни­цаю­щая собою и все осталь­ные части фило­со­фии: она дает опре­де­ле­ния вещам, разде­ля­ет роды, свя­зу­ет после­до­ва­тель­но­сти, дела­ет выво­ды, раз­ли­ча­ет истин­ное и лож­ное, — это нау­ка о спо­со­бах рас­суж­де­ния. Она не толь­ко полез­на для оцен­ки пред­ме­тов: она — вели­чай­шее наслаж­де­ние ума и достой­ней­шая муд­рость.

Все это — на досу­ге. Но пусть наш муд­рец перей­дет и к делам государ­ст­вен­ным. А что здесь может быть луч­ше, чем разу­ме­ние, кото­рое поз­во­лит ему уга­дать обще­ст­вен­ную поль­зу, чем спра­вед­ли­вость, кото­рая не допу­стит его до зло­употреб­ле­ний, чем осталь­ные доб­ро­де­те­ли, столь мно­го­чис­лен­ные, раз­лич­ные и полез­ные? Добавь к это­му еще пло­ды друж­бы, кото­рая для муд­ре­ца не толь­ко еди­но­мыс­лие, еди­но­ду­шие и как бы еди­но­чув­ст­вие всей жиз­ни, но и выс­шее наслаж­де­ние от повсе­днев­но­го житья и быта. Чего еще нуж­но для бла­жен­ства?18 Сама Фор­ту­на отсту­па­ет перед жиз­нью, пол­ной столь­ких радо­стей. Но радо­вать­ся таким душев­ным бла­гам, то есть доб­ро­де­те­лям, — бла­жен­ство; а вся­кий муд­рец раду­ет­ся имен­но такою радо­стью; ста­ло быть, удел вся­ко­го муд­ре­ца бла­жен.

XXVI. (73) — Бла­жен даже сре­ди муче­ний и под пыт­кою?

Неуже­ли ты думал, что я его пред­став­ляю толь­ко сре­ди роз и фиа­лок? Эпи­кур, кото­рый толь­ко при­тво­рял­ся фило­со­фом, сам себе при­сва­и­вая это имя, мог же ведь гово­рить, что хотя бы муд­ре­ца жгли, пыта­ли, сек­ли, — все рав­но он в любое мгно­ве­ние смо­жет ска­зать: «До чего все это ничтож­но!» И вот эти сло­ва я при­ни­маю с руко­плес­ка­ни­ем, — тем более что для него боль была выс­шим злом, а наслаж­де­ние — выс­шим бла­гом, а наши пред­став­ле­ния, что зло — это позор, а доб­ро — это честь, он высме­и­вал как пустые сло­ва, счи­тая, что раз они и им подоб­ные не при­чи­ня­ют телу ни при­ят­но­сти, ни боли, то они для нас без­раз­лич­ны. Таков уж этот Эпи­кур: рас­суж­дая почти как живот­ное, он поз­во­лит себе не пом­нить соб­ст­вен­ных же слов — он будет пре­зи­рать судь­бу, хотя счи­та­ет, что в руках ее все его бла­го и зло, он будет про­воз­гла­шать себя бла­жен­ным даже в муче­нии и под пыт­кой, хотя боль для него — не толь­ко вели­чай­шее, но даже един­ст­вен­ное зло. (74) И он не загото­вил себе ника­ко­го лекар­ства от это­го зла — ни твер­до­сти духа, ни крас­ки сты­да, ни раз­ви­той упраж­не­ни­я­ми при­выч­ки к тер­пе­нию, ни заве­тов муже­ства, ни муж­ской вынос­ли­во­сти; един­ст­вен­ное его сред­ство най­ти покой — это вос­по­ми­на­ния о минув­ших наслаж­де­ни­ях, а это все рав­но как если бы в зной­ную пору чело­век, томя­щий­ся жаж­дою, стал бы вспо­ми­нать, какие све­жие ручьи лились вокруг него в Арпине. Как мож­но минув­шим наслаж­де­ни­ем смяг­чить насущ­ное зло, не пони­маю. (75) Но если уж сам Эпи­кур гово­рит, что муд­рец бла­жен (хотя имен­но ему, ради после­до­ва­тель­но­сти, луч­ше было бы помол­чать), то что же долж­ны гово­рить мы, для кого без чести нет ни хоро­ше­го, ни желан­но­го? По мне, так даже пери­па­те­ти­кам и древним ака­де­ми­кам сле­до­ва­ло бы на миг ото­рвать­ся от сво­ей бол­тов­ни и при­знать гром­ко и откры­то, что бла­жен­ная жизнь воз­мож­на даже в Фала­ридо­вом быке!

XXVII. (76) Теперь, чтобы рас­пу­тать­ся с хит­ро­спле­те­ни­я­ми сто­и­ков, к кото­рым я нын­че (сам пони­маю!) обра­щал­ся чаще обыч­но­го, сде­ла­ем вот что. Допу­стим, что дей­ст­ви­тель­но суще­ст­ву­ет три рода благ; допу­стим, что бла­га внеш­ние и телес­ные лежат пря­мо на зем­ле и зовут­ся бла­га­ми лишь пото­му, что надо к ним нагнуть­ся и под­нять, — зато бла­га третье­го рода боже­ст­вен­но раз­ли­ва­ют­ся вдаль и вширь, дости­гая само­го неба; кто при­ча­стен это­му бла­гу, того мож­но ли не назвать бла­жен­ней­шим? Раз­ве такой муд­рец станет боять­ся боли? Это почти невоз­мож­но вооб­ра­зить. Про­тив смер­ти сво­ей и близ­ких, про­тив горя и дру­гих душев­ных вол­не­ний мы, кажет­ся, уже доста­точ­но воору­же­ны и гото­вы к бою после бесед преды­ду­щих дней. Самым упор­ным вра­гом доб­ро­де­те­ли ока­за­лось горе: оно жжет горя­щим факе­лом, оно гро­зит и муже­ству, и высо­ко­сти духа, и тер­пе­нию. (77) Неуже­ли перед ним пре­кло­нит­ся доб­ро­де­тель, пре­кло­нит­ся жизнь мужа муд­ро­го и твер­до­го? Какой позор! Спар­тан­ские маль­чи­ки не сто­нут ни под каки­ми уда­ра­ми бичей. Мы сво­и­ми гла­за­ми виде­ли, как целые вата­ги лакеде­мон­ских юно­шей в без­жа­лост­ной схват­ке бились кула­ка­ми, нога­ми и даже ног­тя­ми и зуба­ми, до послед­не­го изне­мо­же­ния не при­зна­вая себя побеж­ден­ны­ми. Как ни вели­ка и ни дика вар­вар­ская Индия, но и тут кото­рые счи­та­ют­ся муд­ре­ца­ми, те живут голы­ми, не чув­ст­ву­ют сне­гов Кав­каз­ской зем­ли19, не боят­ся огня и без ропота пре­да­ют себя сожже­нию. (78) Даже жен­щи­ны в Индии, когда общий их муж уми­ра­ет, начи­на­ют спор, кото­рую из них он боль­ше все­го любил (в Индии ведь у чело­ве­ка быва­ет по несколь­ку жен), и кто победит, та радост­но всхо­дит, про­во­жае­мая роди­ча­ми, на муж­ний костер, а дру­гая, побеж­ден­ная, горест­но ухо­дит. Ника­кой обы­чай не победит при­ро­ду, она все­гда незыб­ле­ма; и толь­ко мы сами себя пор­тим пол­днев­ной тенью, усла­да­ми, празд­но­стью, ленью, а раз­мяк­ши, пре­да­ем­ся пред­рас­суд­кам и дур­ным обы­ча­ям. Кто не зна­ет обы­ча­ев егип­тян? Они так про­пи­та­ны пред­рас­суд­ка­ми, что егип­тя­нин ско­рее отдаст­ся пала­чу, чем обидит иби­са, аспида, кош­ку, пса или кро­ко­ди­ла; даже если он их задел неча­ян­но, он готов при­нять любую кару. (79) Но поче­му я гово­рю толь­ко о людях? Раз­ве живот­ные не пере­но­сят голо­да, жаж­ды, ски­та­ний по горам и лесам? не бьют­ся за сво­их дете­ны­шей, при­ни­мая раны, не стра­шась ника­ко­го напо­ра, ника­ких уда­ров? Не гово­рю уже о том, чему под­вер­га­ют себя често­люб­цы ради поче­сти, тще­слав­цы — ради сла­вы, влюб­лен­ные — ради сво­ей стра­сти, — при­ме­ры тому мож­но видеть на каж­дом шагу.

XXVIII. (80) Но пора и меру знать, пора обра­тить речь к ее пер­во­на­чаль­но­му пред­ме­ту. Да, гово­рю я, даже на пыт­ку пой­дет бла­жен­ная жизнь, и ни пра­вед­но­сти она, ни уме­рен­но­сти, ни тем более муже­ства с высо­ко­стью духа и тер­пе­ни­ем не покинет даже перед лицом пала­ча; а когда все эти доб­ро­де­те­ли шаг­нут в засте­нок, бес­тре­пет­но гото­вые на любые муки, не оста­нет­ся она при две­рях за поро­гом, как мы выра­зи­лись рань­ше, ибо что может быть чер­нее и без­образ­нее, чем жизнь, поки­ну­тая всем, что было в ней луч­ше­го? Это невоз­мож­но: ни доб­ро­де­те­ли не могут суще­ст­во­вать без бла­жен­ной жиз­ни, ни бла­жен­ная жизнь без доб­ро­де­те­лей. (81) Поэто­му доб­ро­де­те­ли не поз­во­лят ей отвер­нуть­ся и повле­кут ее за собой на любую смерт­ную муку. Муд­рец неспо­со­бен сде­лать что-нибудь про­тив сво­ей воли, чего потом при­шлось бы ему сты­дить­ся, — он все­гда и все будет делать пре­крас­но, твер­до, вели­че­ст­вен­но и достой­но, ниче­го не будет ждать от буду­ще­го с уве­рен­но­стью, ника­ко­му слу­чаю не будет удив­лять­ся как ново­му и неожи­дан­но­му, все будет судить соб­ст­вен­ным судом, по соб­ст­вен­но­му усмот­ре­нию. Что может быть бла­жен­нее это­го, не могу себе пред­ста­вить! (82) А сто­и­ки дела­ют из это­го про­стые выво­ды: пре­дель­ное бла­го, гово­рят они, в том, чтобы жить по зако­нам при­ро­ды и соглас­но с ней (а муд­рец не толь­ко дол­жен, но и может это сде­лать); но кто вла­де­ет пре­дель­ным бла­гом, тот и живет бла­жен­ной жиз­нью; таким обра­зом жизнь муд­ре­ца все­гда бла­жен­на.

Вот какие суж­де­ния о бла­жен­ной жиз­ни хотел я при­ве­сти — самые, на мой взгляд, муже­ст­вен­ные, а если ты не доба­вишь к ним ниче­го луч­ше­го, то и самые истин­ные.

XXIX. — Ниче­го луч­ше­го, разу­ме­ет­ся, я доба­вить не могу. Но если это нетруд­но, мне бы хоте­лось вос­поль­зо­вать­ся тем, что ты не ско­ван зако­на­ми одной фило­соф­ской шко­лы, а сво­бод­но чер­па­ешь повсюду то, что тебя при­вле­ка­ет прав­до­по­до­би­ем, и попро­сить тебя вот о чем: ты, кажет­ся, недав­но упо­ми­нал с хва­лою о пери­па­те­ти­ках и древ­них ака­де­ми­ках, побуж­дая их сме­лее, откры­то и без­раздум­но ска­зать, что муд­ре­цы все­гда бла­жен­ны; вот мне и хочет­ся услы­шать, как ты свя­зы­ва­ешь это с осталь­ны­ми мне­ни­я­ми? Ведь ты очень мно­го гово­рил про­тив них, а заклю­чил стои­че­ским дово­дом.

(83) — Я вос­поль­зу­юсь тогда тою воль­но­стью, кото­рою из всех фило­со­фов дано поль­зо­вать­ся мне одно­му, ибо моя речь ни о чем сама не судит, а чужим суж­де­ни­ям откры­та со всех сто­рон, так что дру­гие могут судить о ней самой по себе, неза­ви­си­мо от чье­го-нибудь авто­ри­те­та. И так как тебе явно хочет­ся, чтобы, при всей раз­но­го­ло­си­це фило­со­фов о пре­дель­ном доб­ре и зле, хотя бы доб­ро­де­тель они оста­ви­ли опло­том бла­жен­ной жиз­ни, то я возь­мусь за тот спо­соб спо­ра, каким поль­зо­вал­ся Кар­не­ад20; но Кар­не­ад про­тив сто­и­ков все­гда высту­пал с осо­бен­ным рве­ни­ем, а про­тив их уче­ния пря­мо-таки пылал; мы же будем дей­ст­во­вать мир­но.

Если сто­и­ки пред­став­ля­ют себе пре­дель­ное бла­го пра­виль­но, то спо­рить не о чем: из это­го сле­ду­ет, что муд­рец веч­но бла­жен. (84) Но рас­смот­рим так­же и взгляды про­чих фило­со­фов: не может ли этот пре­крас­ный устав бла­жен­ной жиз­ни хоро­шо прий­тись к любо­му взгляду и уче­нию?

XXX. О пре­дель­ном бла­ге, насколь­ко я знаю, извест­ны и име­ют при­вер­жен­цев такие поло­же­ния. Во-пер­вых, четы­ре про­стых: «бла­го в нрав­ст­вен­но­сти и чести», — гово­рят сто­и­ки, «бла­го в наслаж­де­нии», — гово­рят эпи­ку­рей­цы, «бла­го в сво­бо­де» (от боли), — гово­рит Иеро­ним, «бла­го в поль­зо­ва­нии пер­вич­ны­ми, или все­ми, или луч­ши­ми бла­га­ми при­ро­ды», — гово­рит Кар­не­ад, воз­ра­жая сто­и­кам. (85) Эти четы­ре — про­стые, осталь­ные — сме­шан­ные: «бла­го быва­ет тро­я­кое, во-пер­вых, душев­ное, во-вто­рых, телес­ное, в-третьих, внеш­нее», — гово­рят пери­па­те­ти­ки и близ­кие к ним стар­шие ака­де­ми­ки; «наслаж­де­ние и нрав­ст­вен­ность» соче­та­ли Дино­мах и Кал­ли­фонт, «сво­бо­ду от боли и нрав­ст­вен­ность», — пери­па­те­тик Дио­дор. Все эти уче­ния ока­за­лись доста­точ­но живу­чи­ми, меж­ду тем как уче­ния Ари­сто­на, Пирро­на, Эрил­ла и мно­гих дру­гих уже забы­ты21. Посмот­рим же, что может дать каж­дое из них, — оста­вим в сто­роне лишь сто­и­ков, чье уче­ние, дума­ет­ся, мы уже защи­ща­ли пре­до­ста­точ­но.

Поло­же­ния пери­па­те­ти­ков доста­точ­но ясны и рас­кры­ты (если не счи­тать Фео­ф­ра­с­та и его после­до­ва­те­лей, бес­силь­но стра­ша­щих­ся боли); пусть они и даль­ше дей­ст­ву­ют в том же духе, углуб­ляя важ­ность и досто­ин­ство доб­ро­де­те­ли. Пре­воз­но­ся доб­ро­де­тель до небес, что нетруд­но крас­но­ре­чи­во­му чело­ве­ку, они по срав­не­нию с нею лег­ко могут пре­зи­рать и попи­рать все осталь­ное. В самом деле, если ты счи­та­ешь, что хва­лы нуж­но доби­вать­ся и ценою боли, то как же не счи­тать бла­жен­ны­ми тех, кто уже стя­жал эту похва­лу? Хотя им тоже слу­ча­ет­ся пре­тер­пе­вать непри­ят­но­сти, одна­ко сло­во «бла­жен­ство» доста­точ­но широ­ко, чтобы охва­тить и их. XXXI. (86) Ведь мы гово­рим «доход­ная тор­гов­ля», «пло­до­род­ная паш­ня» не пото­му, что вся­кий раз без исклю­че­ния тор­гов­ля без­убы­точ­на, а поле сво­бод­но от при­род­ных бед­ст­вий, — про­сто пото­му, что и в том и в дру­гом хозя­ин по боль­шей части удач­лив. Вот так и жизнь име­ет­ся в виду не сплошь состо­я­щая из одно­го бла­жен­ства, но такая, в кото­рой бла­жен­ство состав­ля­ет бо́льшую и глав­ней­шую часть — такую жизнь мы с пол­ным осно­ва­ни­ем назы­ваем бла­жен­ной. (87) По тако­му уче­нию бла­жен­ная жизнь после­ду­ет за доб­ро­де­те­лью на любые муче­ния, вплоть до Фала­ридо­ва быка (и по Ари­сто­те­лю, и по Ксе­но­кра­ту, и по Спев­сип­пу, и по Поле­мо­ну), не давая сму­щать себя ни угро­за­ми, ни соблаз­на­ми. Тако­во же уче­ние Кал­ли­фон­та и Дио­до­ра, у кото­рых в уче­нии нрав­ст­вен­ность зани­ма­ет такое место, что все про­чее отсту­па­ет перед ней. Осталь­ным при­дет­ся потруд­нее, но выплы­вут и они — Эпи­кур, Иеро­ним и те, кто еще дер­жит­ся забы­то­го Кар­не­а­до­ва уче­нья. Все эти фило­со­фы соглас­ны, что душа есть судья и оцен­щик всех благ, и учат ее пре­зи­рать вся­кое мни­мое доб­ро и зло. (88) В самом деле, то, что отно­сит­ся к Эпи­ку­ру, может быть пере­не­се­но и на Иеро­ни­ма, и на Кар­не­ада, и чуть ли не на всех осталь­ных. Раз­ве кто-нибудь из них недо­ста­точ­но воору­жен про­тив смер­ти и боли? Нач­нем же раз­го­вор с Эпи­ку­ра, кото­ро­го мы при­вык­ли обзы­вать изне­жен­ным поклон­ни­ком наслаж­де­ний.

За что? Неуже­ли ты дума­ешь, что смерть и боль страш­на тому чело­ве­ку, кото­рый назы­ва­ет бла­жен­ным день сво­ей смер­ти, кото­рый вели­чай­шие стра­сти и боли уме­ет заглу­шать вос­по­ми­на­ни­ем о сво­их уче­ных откры­ти­ях и кото­рый дела­ет это без вся­кой излиш­ней бол­тов­ни? О смер­ти он рас­суж­да­ет так: когда живое суще­ство раз­ру­ша­ет­ся, то оно теря­ет спо­соб­ность чув­ст­во­вать, а что неспо­соб­но чув­ст­во­вать, то нам без­раз­лич­но. Точ­но так же рас­суж­да­ет он и о боли: чем боль­ше боль, тем она коро­че, чем доль­ше — тем она мень­ше. (89) Что могут луч­ше пред­ло­жить веле­ре­чи­вые сто­и­ки про­тив этих двух тяг­чай­ших из тре­вог?

А про­тив осталь­ных мни­мых зол раз­ве Эпи­кур и осталь­ные фило­со­фы не доста­точ­но воору­же­ны? Кому страш­на бед­ность? Всем страш­на, кро­ме фило­со­фов. XXXII. Как мало ему было нуж­но для жиз­ни! Никто не гово­рил боль­ше, чем он, об уме­рен­но­сти в пище. Алч­ны­ми дела­ют нас любовь, често­лю­бие, повсе­днев­ные тра­ты, а Эпи­кур был от это­го так далек, что зачем ему было искать денег и даже думать о них? (90) Раз­ве толь­ко скиф Ана­хар­сис22 умел ни во что не ста­вить день­ги, а наши фило­со­фы не уме­ют? Есть такое пись­мо Ана­хар­си­са: «Ана­хар­сис Ган­но­ну шлет при­вет. Одеж­да моя — скиф­ская шку­ра, обувь — мозо­ли моих ног, ложе — зем­ля, для уто­ле­ния голо­да слу­жат мне моло­ко, сыр и мясо. Таким ты меня и заста­нешь в совер­шен­ном спо­кой­ст­вии, если при­е­дешь. А дары, о кото­рых ты столь­ко забо­тишь­ся, оставь сво­им сограж­да­нам или посвя­ти бес­смерт­ным». Под этим мог­ли бы под­пи­сать­ся почти все фило­со­фы всех школ, кро­ме раз­ве тех, кото­рых сби­ла с пути пороч­ная при­ро­да. (91) Сократ, увидя одна­жды пыш­ное шест­вие со мно­же­ст­вом золота и сереб­ра, вос­клик­нул: «Как мно­го есть на све­те вещей, мне не нуж­ных!» Ксе­но­кра­ту послы при­нес­ли пять­де­сят талан­тов от Алек­сандра, — огром­ные день­ги, осо­бен­но в тогдаш­них Афи­нах. Ксе­но­крат при­гла­сил их на ужин в Ака­де­мию, где было все необ­хо­ди­мое, но без малей­шей рос­ко­ши. На сле­дую­щий день послы хоте­ли вру­чить ему день­ги, но он уди­вил­ся: «Как, раз­ве по вче­раш­не­му наше­му ужи­ну вам не ясно, что день­ги мне не нуж­ны?» — и толь­ко при виде их огор­че­ния при­нял трид­цать мин, чтобы не оби­жать цар­ской щед­ро­сти. (92) Нако­нец Дио­ген по сво­ей кини­че­ской воль­но­сти на вопрос Алек­сандра, что для него сде­лать, отве­тил: «Посто­ро­нись-ка малость от солн­ца!» Дио­ген, вид­но, грел­ся, а тот застил ему свет. И он же дока­зы­вал, что живет­ся ему луч­ше, чем пер­сид­ско­му царю: ему все­гда все­го хва­та­ет, а царю все­гда все­го мало; ему ниче­го не нуж­но из услад, кото­ры­ми пер­сид­ский царь не может насы­тить­ся, а его, Дио­ге­но­вы, усла­ды царь навряд ли спо­со­бен разде­лить.

XXXIII. (93) Ты зна­ешь, веро­ят­но, что Эпи­кур делит жела­ния на три рода — может быть, не очень удач­но, но удоб­но: во-пер­вых, есте­ствен­ные и необ­хо­ди­мые; во-вто­рых, есте­ствен­ные, но не необ­хо­ди­мые; в-третьих, ни те, ни дру­гие. Необ­хо­ди­мые жела­ния удо­вле­тво­ря­ют­ся сущим пустя­ком: ведь богат­ства при­ро­ды у нас под рука­ми. Жела­ния вто­ро­го рода нетруд­ны для дости­же­ния, но нетруд­но обой­тись и без них. Нако­нец, жела­ния третье­го рода, пустые, чуж­дые и при­ро­де и необ­хо­ди­мо­сти, сле­ду­ет вовсе иско­ре­нять. (94) Здесь у эпи­ку­рей­цев боль­шие раз­но­гла­сия — они подроб­но раз­би­ра­ют порознь все те наслаж­де­ния, кото­рые для них не пре­зрен­ны, и таких ока­зы­ва­ет­ся мно­го. Тако­вы, напри­мер, постыд­ные наслаж­де­ния, о кото­рых они мно­го писа­ли: они лег­ки, обще­обыч­ны, важ­ны, и если сама при­ро­да их тре­бу­ет, то сораз­ме­рять их нуж­но не с вре­ме­нем и местом, а толь­ко с воз­рас­том, лицом и видом того, кого любишь; одна­ко воз­дер­жать­ся от них не состав­ля­ет труда, если это­го тре­бу­ет здо­ро­вье, обя­за­тель­ство или мол­ва. Ста­ло быть, такие наслаж­де­ния в бла­го­при­ят­ных усло­ви­ях жела­тель­ны, но ни в каких усло­ви­ях не полез­ны.

(95) Вооб­ще о наслаж­де­нии учил он так: наслаж­де­ние как тако­вое жела­тель­но само по себе и заслу­жи­ва­ет того, чтобы его доби­ва­лись; боль как тако­вая, напро­тив, заслу­жи­ва­ет, чтобы ее избе­га­ли; поэто­му муд­рец осно­ва­тель­но взве­сит и то и дру­гое, чтобы избе­жать наслаж­де­ния, если за ним после­ду­ет слиш­ком силь­ная боль, и чтобы при­нять на себя боль, если за ней после­ду­ет доста­точ­но силь­ное наслаж­де­ние. И не надо забы­вать, что все при­ят­ное хоть и ощу­ща­ет­ся телес­ны­ми чув­ства­ми, одна­ко име­ет отно­ше­ние и к душе. (96) А имен­но, удо­воль­ст­вие тела длит­ся столь­ко вре­ме­ни, сколь­ко и насущ­ное наслаж­де­ние, тогда как душа и насущ­ное наслаж­де­ние чув­ст­ву­ет вме­сте с телом, и буду­щие наслаж­де­ния спо­соб­на пред­ощу­щать, и про­шло­му не дает бес­след­но минуть. Поэто­му муд­рец все­гда испы­ты­ва­ет непре­рыв­ное наслаж­де­ние, спле­тен­ное из ожи­да­ния буду­щих и памя­ти о про­шлых.

XXXIV. (97) То же самое может быть ска­за­но и о пище, — и тот­час померк­нут пыш­ность и рос­кошь пиров, пото­му что при­ро­де доволь­но оби­хо­да само­го скром­но­го. И раз­ве не ясно, что луч­шая все­му при­пра­ва — жела­ние? Царь Дарий, спа­са­ясь бег­ст­вом, испил мут­ной воды из зава­лен­ной тру­па­ми реч­ки и ска­зал, что нико­гда не слу­ча­лось ему пить что-либо вкус­ней, — вид­но, не при­хо­ди­лось ему испы­ты­вать в жиз­ни жаж­ду. Точ­но так же и Пто­ле­мею не при­хо­ди­лось испы­ты­вать голод: про­ез­жая одна­жды без сви­ты по сво­е­му Егип­ту, он съел в какой-то хижине кара­вай хле­ба и ска­зал, что ниче­го луч­ше в жиз­ни не слу­ча­лось ему есть. А Сократ, гово­рят, раз­гу­ли­вал одна­жды весь день до вече­ра, и когда его спро­си­ли, зачем это, он отве­тил: «Чтобы ужин был вкус­нее, заготав­ли­ваю впрок к нему голод». (98) Ну, а раз­ве не вида­ли мы, чем кор­мят­ся лакеде­мо­няне на общих сво­их обедах? Когда у них обедал тиран Дио­ни­сий, он не в силах был есть ту чер­ную похлеб­ку, с кото­рой начи­нал­ся обед. Тогда тот, кто варил ее, ска­зал: «Ниче­го уди­ви­тель­но­го: у тебя ведь нет наших при­прав». — «Каких?» — «Охот­ни­чье­го труда и пота, купа­нья в Евро­те, жаж­ды, голо­да, — вот чем при­прав­ля­ют обед в Лакеде­моне». Да и не толь­ко на людях, а и на живот­ных мож­но видеть то же: когда им дать кор­му, они едят столь­ко, сколь­ко им свой­ст­вен­но от при­ро­ды, и, насы­тив­шись, не про­сят лиш­не­го. (99) Целые государ­ства жили умной береж­ли­во­стью. О Лакеде­моне мы уже гово­ри­ли. О пер­сах Ксе­но­фонт23 утвер­жда­ет, что они ели хлеб с одной толь­ко зеле­нью. А если даже при­ро­да наша тре­бу­ет чего-нибудь посла­ще, то и зем­ля и дере­вья мало ли родят нам пло­дов, и обиль­ных и слад­ких? Доба­вим сдер­жан­ность в питье — след­ст­вие сдер­жан­но­сти в еде; доба­вим доб­рое здо­ро­вье; (100) срав­ним это с тол­пой, поте­ю­щей, рыгаю­щей, отъ­ев­шей­ся, как бык перед убо­ем; и ты пой­мешь, что истин­ное наслаж­де­ние не в оби­лии, а в мало­сти — в том, чтобы есть со вку­сом, а не с пре­сы­ще­ни­ем. XXXV. Зна­ме­ни­тый Тимо­фей24, пер­вый чело­век в Афи­нах, отужи­нав одна­жды у Пла­то­на и насла­див­шись застоль­ной бесе­дою, повстре­чал его на дру­гой день и ска­зал: «У вас пир тем хорош, что удо­воль­ст­вие от него оста­ет­ся и на сле­дую­щий день». Не зна­чит ли это, что чем боль­ше на пиру еды и питья, тем мень­ше места здра­во­му разу­му? Есть извест­ное пись­мо Пла­то­на к Дио­но­вым дру­зьям25, где он пишет при­бли­зи­тель­но так: «Как толь­ко я сюда при­ехал, мне очень не понра­ви­лась здеш­няя при­воль­ная жизнь с ита­лий­ски­ми и сира­куз­ски­ми пира­ми, где наеда­ют­ся два­жды в день, а браж­ни­ча­ют всю ночь, и во всем осталь­ном ведут себя соот­вет­ст­вен­но: от такой жиз­ни муд­ре­цом не ста­нешь и уме­рен­но­сти не научишь­ся; (101) какой нрав выдер­жит подоб­ное житье?» И впрямь, может ли быть при­ят­на жизнь, чуж­дая бла­го­ра­зу­мия, чуж­дая уме­рен­но­сти? Пото­му и Сар­да­на­пал, царь бога­тей­шей Сирии, был нера­зу­мен, при­ка­зав напи­сать над сво­ей моги­лой:


То, что я выпил, что съел и чем удо­воль­ст­во­вал похоть,
Толь­ко лишь это при мне, — все про­чие бла­га оста­лись.

«Такую над­пись, — гово­рит Ари­сто­тель, — сто­и­ло бы напи­сать над моги­лою быка, а не царя: он ведь уве­ря­ет, буд­то у него у мерт­во­го навсе­гда оста­лось толь­ко то, что и у живо­го-то длит­ся не долее корот­ко­го мига удо­вле­тво­ре­ния».

(102) А к чему желать богат­ства? Раз­ве бед­ность не поз­во­ля­ет быть бла­жен­ным? Допу­стим, ты любишь кар­ти­ны и ста­туи. Но если они и сто­ят вос­хи­ще­ния, то раз­ве про­стой люд не боль­ше любу­ет­ся на них, чем бога­тые вла­дель­цы? В нашем горо­де их огром­ное мно­же­ство выстав­ле­но напо­каз в откры­тых местах; а у част­ных вла­дель­цев их мало, и видят они их ред­ко, — толь­ко когда быва­ют на вил­ле (да и то им под­час совест­но вспо­ми­нать, как эти вещи добы­ты). Чтобы защи­щать бед­ность, мне не хва­ти­ло бы цело­го дня: настоль­ко это оче­вид­но, что сама при­ро­да повсе­днев­но пока­зы­ва­ет, как малы, как скуд­ны, как про­сты чело­ве­че­ские надоб­но­сти.

XXXVI. (103) А незнат­ность, без­вест­ность, народ­ная непри­язнь раз­ве меша­ет муд­ре­цу жить бла­жен­но? Луч­ше бере­гись, чтобы успех перед тол­пой и порож­дае­мая им сла­ва не доста­ви­ли тебе боль­ше хло­пот, чем радо­стей! А ведь даже Демо­сфен испы­ты­вал само­до­воль­ство, по его соб­ст­вен­ным сло­вам, когда одна жен­щи­на с кув­ши­ном на голо­ве (по гре­че­ско­му обы­чаю) шеп­ну­ла дру­гой: «Вот тот самый Демо­сфен». Какое тще­сла­вие и у како­го ора­то­ра! Как вид­но, гово­рить перед дру­ги­ми он умен, а раз­го­ва­ри­вать сам с собою — не очень. (104) Из это­го сле­ду­ет, что не надоб­но гнать­ся за сла­вою как тако­вой и не надоб­но стра­шить­ся без­вест­но­сти. «Я был в Афи­нах, — пишет Демо­крит, — и никто меня в горо­де не узнал». Вот твер­дый и стой­кий муж, кото­рый тще­сла­вит­ся тем, что он не тще­сла­вен! Если флей­ти­сты и лир­ни­ки в сво­ей музы­ке и пении пола­га­ют­ся на свой слух, а не на слух тол­пы, то муд­рец, чело­век, пре­дан­ный мно­го более высо­ко­му искус­ству, неуже­ли станет гово­рить не то, что ему кажет­ся прав­до­по­доб­ней­шим, а то, чего захо­чет­ся тол­пе? Раз­ве не глу­по пре­зи­рать вся­ко­го масте­ро­во­го или вар­ва­ра порознь и скло­нять­ся перед ними, когда они собра­ны вме­сте? Нет, фило­соф отне­сет­ся с пре­зре­ни­ем к наше­му често­лю­бию и тще­сла­вию, и даже доб­ро­воль­но под­но­си­мые наро­дом поче­сти отвергнет; а мы, пока не при­дет­ся каять­ся, не уме­ем их пре­зи­рать. (105) У физи­ка Герак­ли­та упо­ми­на­ет­ся об эфес­ском пра­ви­те­ле Гер­мо­до­ре: Герак­лит пишет, что все эфе­сяне заслу­жи­ва­ют смер­ти за то, что они изгна­ли Гер­мо­до­ра и поста­но­ви­ли: «Да не явит­ся меж­ду нами один выше дру­гих; если же явит­ся, то быть ему в дру­гом месте и у дру­гих людей». Раз­ве народ не все­гда таков, раз­ве не вся­кую выдаю­щу­ю­ся доб­ро­де­тель он нена­видит? Раз­ве Ари­стид (при­ве­ду луч­ше гре­че­ский при­мер, чем наш) не за то был изгнан из оте­че­ства, что был спра­вед­ли­вее дру­гих? Насколь­ко лег­че жить, не имея общих дел с наро­дом! Есть ли что сла­ще про­све­щен­но­го досу­га — про­све­щен­но­го, то есть отдан­но­го заня­ти­ям, даю­щим позна­ние бес­ко­неч­ной при­ро­ды, а в нашем мире — неба, зем­ли и моря?

XXXVII. (106) Пре­зре­ние к поче­стям, пре­зре­ние к день­гам, — что еще после это­го может стра­шить чело­ве­ка? Изгна­ние, гово­рят, счи­та­ет­ся одной из злей­ших бед. Но если оно при­зна­ет­ся бедою толь­ко из-за отчуж­ден­но­сти и враж­ды наро­да, то я толь­ко что пока­зал, насколь­ко это достой­но пре­зре­ния. Если же несча­стье — поки­нуть роди­ну, то ведь все про­вин­ции пол­ны таки­ми несчаст­ны­ми, кото­рые вряд ли когда вер­нут­ся на роди­ну. (107) «Но у изго­ня­е­мых отби­ра­ет­ся иму­ще­ство». Так что же? Раз­ве мало было мною ска­за­но о пре­зре­нии к бед­но­сти? Если смот­реть по суще­ству, а не по позор­но­му назва­нию, то чем отли­ча­ет­ся изгна­ние от дол­го­го путе­ше­ст­вия по чужим горо­дам? А в чужих горо­дах про­во­ди­ли свой век мно­гие фило­со­фы: Ксе­но­крат, Кран­тор, Арке­си­лай, Лакид, Ари­сто­тель, Фео­фраст, Зенон, Кле­анф, Хри­сипп, Анти­патр, Кар­не­ад, Кли­то­мах, Филон, Антиох, Панэтий, Посидо­ний26 и бес­чис­лен­ные про­чие: раз поки­нув род­ной город, они уже туда не воз­вра­ща­лись. «На них не было бес­че­стия». — «Но может ли бес­че­стие запят­нать муд­ре­ца? Ведь мы гово­рим о муд­ре­це, кото­рый не мог виною заслу­жить изгна­ние, а кто изгнан по сво­ей вине, тех и уте­шать не сто­ит». (108) Нако­нец, самый убеди­тель­ный и про­стой довод для тех, кто мерит жизнь наслаж­де­ни­ем: где оно дости­жи­мее, там и воз­мож­на бла­жен­ная жизнь. Поэто­му на все жало­бы Тев­к­ра доста­точ­но одно­го отве­та: «Где хоро­шо, там и оте­че­ство». Сокра­та одна­жды спро­си­ли, како­го он горо­да житель. «Житель мира», — отве­тил Сократ. Поис­ти­не, он чув­ст­во­вал себя жите­лем и граж­да­ни­ном мира. Ну, а наш Тит Аль­бу­ций27 раз­ве не с пол­ным спо­кой­ст­ви­ем зани­мал­ся фило­со­фи­ей в Афи­нах? Впро­чем, если бы он на родине жил по Эпи­ку­ро­вым зако­нам, не при­шлось бы ему и в изгна­ние ухо­дить. (109) Эпи­кур, жив­ший на родине, был ли счаст­ли­вее, чем Мет­ро­дор, при­ехав­ший к нему в Афи­ны? Был ли Пла­тон бла­жен­нее Ксе­но­кра­та, а Поле­мон — Арке­си­лая? Да и что это за оте­че­ство, кото­рое изго­ня­ет людей достой­ных и муд­рых? Дама­рат, отец наше­го царя Тарк­ви­ния, не мог выне­сти тира­нии Кип­се­ла28, бежал из Корин­фа в Тарк­ви­нии и завел там дом и детей; не разум­но ли он пред­по­чел сво­бо­ду на чуж­бине раб­ству на родине?

XXXVIII. (110) А душев­ное вол­не­ние, заботы и горе сти­ра­ют­ся вре­ме­нем, когда душа отвле­че­на наслаж­де­ни­ем. Неда­ром, ста­ло быть, Эпи­кур ска­зал, что муд­рец все­гда окру­жен бла­га­ми, пото­му что он все­гда живет в наслаж­де­нии. Из это­го дела­ет он вывод и о нашем пред­ме­те: ста­ло быть, гово­рит он, муд­рец все­гда бла­жен. (111) «Как, даже если лишит­ся глаз, лишит­ся слу­ха?» Даже тогда, ибо он это пре­зи­ра­ет. Во-пер­вых, раз­ве в самой этой страш­ной сле­по­те вовсе нет наслаж­де­ния? Ведь иные счи­та­ют, что все осталь­ные наслаж­де­ния обре­та­ют­ся в самих чув­ствах, и толь­ко зри­мое не воз­буж­да­ет в гла­зах ника­ко­го при­ят­но­го ощу­ще­ния, тогда как все вку­шае­мое, обо­ня­е­мое, ося­зае­мое, слы­ши­мое живет в тех самых частях наше­го тела, кото­ры­ми мы их чув­ст­ву­ем, — одно лишь зре­ние устро­е­но ина­че, и види­мое вос­при­ни­ма­ет непо­сред­ст­вен­но сама душа. А душа и без помо­щи зре­ния име­ет воз­мож­ность наслаж­дать­ся самы­ми раз­но­об­раз­ны­ми спо­со­ба­ми: я имею в виду, конеч­но, чело­ве­ка уче­но­го и обра­зо­ван­но­го, для кото­ро­го жить — зна­чит мыс­лить; а когда муд­рый чело­век мыс­лит, гла­за ему не столь уж необ­хо­ди­мы для иссле­до­ва­ния. (112) Если ночь не отни­ма­ет у чело­ве­ка бла­жен­ную жизнь, то поче­му отни­мет ее день, подоб­ный ночи? Я вспо­ми­наю по это­му слу­чаю сло­ва Анти­па­тра Кирен­ско­го, немно­го непри­стой­ные, но не лишен­ные ост­ро­умия: он был сле­пой, дев­ки его жале­ли, а он им отве­чал: «Зачем тре­во­жить­ся? Раз­ве, по-ваше­му, наслаж­да­ем­ся мы не по ночам?» Наш древ­ний Аппий, дав­но ослеп­ший, про­дол­жал зани­мать долж­но­сти, вести дела и ни разу не отсту­пил­ся, как извест­но, ни от обще­ст­вен­ных, ни от част­ных забот. Дом Гая Дру­за, как мы зна­ем, был полон искав­ши­ми его сове­та: люди не мог­ли разо­брать­ся в соб­ст­вен­ных делах и, зря­чие, дове­ря­ли слеп­цу. А в пору наше­го дет­ства быв­ший пре­тор Гней Авфидий и в сена­те голо­со­вал, и дру­зей не покидал, и гре­че­скую исто­рию напи­сал, и в сло­вес­но­сти был весь­ма про­зор­лив. XXXIX. (113) Сто­ик Дио­дот, дав­но ослеп­нув, жил у меня дома; и труд­но пове­рить, но фило­со­фи­ей он зани­мал­ся еще усерд­нее, чем преж­де, упраж­ня­ясь со стру­на­ми на пифа­го­рей­ский лад; и мало того, что ему чита­ли вслух день и ночь (так что и гла­за для заня­тий у него были), — он, как ни труд­но пове­рить, учил людей гео­мет­рии, сло­ва­ми объ­яс­няя уче­ни­кам, куда какая долж­на пой­ти чер­та. Аскле­пи­ад, извест­ный эре­трий­ский фило­соф, на вопрос, како­во ему при­хо­дит­ся в сле­по­те, отве­тил: «К моей сви­те при­ба­вил­ся один маль­чик, толь­ко и все­го». Как бед­ность ста­ла бы лег­че выно­си­мой, будь нам дано то, что все­гда дано гре­кам, так и сле­пота пере­но­си­ма, если в помощь ей есть здо­ро­вые люди. (114) Демо­крит, лишив себя зре­ния, не мог отли­чать чер­ное от бело­го, но мог отли­чать доб­ро от зла, прав­ду от неправ­ды, чест­ное от позор­но­го, полез­ное от бес­по­лез­но­го, боль­шое от мало­го: не раз­ли­чая кра­сок, он мог бла­жен­но жить, а не зная сущ­но­сти вещей — не мог бы. Он даже счи­тал, что ост­ро­та зре­ния вредит ост­ро­те ума, пото­му что иные не видят и того, что у них под нога­ми, а ему, фило­со­фу, откры­ва­ет­ся доро­га в бес­ко­неч­ность и ни еди­но­го пре­пят­ст­вия на ней. Гово­рят, что даже Гомер был слеп; но опи­сан­ное им мы видим, слов­но изо­бра­же­но оно крас­ка­ми, а не сло­ва­ми: ибо есть ли такой край, берег, место в Гре­ции, такой вид и образ бит­вы, такой строй, такое дви­же­ние весел, такое чело­ве­че­ское дело или зве­ри­ная повад­ка, кото­рую он не изо­бра­зил бы так, что хоть он ее и не видит, но нас застав­ля­ет видеть? После все­го это­го раз­ве мож­но думать, буд­то Гоме­ру или како­му-нибудь фило­со­фу отка­за­но было в душев­ной радо­сти и наслаж­де­нии? (115) Раз­ве ина­че Ана­к­са­гор и Демо­крит поки­ну­ли бы свои зем­ли и име­ния, чтобы всей душой пре­дать­ся боже­ст­вен­ной радо­сти нау­ки и иссле­до­ва­ния? Так и муд­рец-гада­тель Тире­сий29, вымыш­лен­ный поэта­ми, нигде не изо­бра­жен опла­ки­ваю­щим свою судь­бу. А если Гомер, изо­бра­жая сво­его чудо­вищ­но­го и дико­го Поли­фе­ма, заста­вил его гово­рить с бара­ном и завидо­вать бара­ну, что он может идти куда гла­за глядят и брать, на что гла­за глядят, то и здесь поэт не ошиб­ся: ведь сам кик­лоп ничуть не умнее, чем баран.

XL. (116) А глу­хота — такое ли уж она бед­ст­вие? Глу­хо­ват был Марк Красс, но глу­хо­ват несчаст­ли­во: то, что про­тив него гово­ри­лось дур­но­го, он слы­шал, даже если это быва­ло (как мне кажет­ся) неспра­вед­ли­во. Рим­ляне пло­хо зна­ют гре­че­ский язык, а гре­ки — латин­ский; поэто­му они друг к дру­гу глу­хи так же, как мы глу­хи к несчет­ным дру­гим язы­кам. «Да, одна­ко глу­хим недо­ступ­но пенье кифа­реда». Это так! зато недо­сту­пен ни скрип пилы на осел­ке, ни визг поро­сят, когда их режут, ни шум роп­щу­ще­го моря, кото­рый меша­ет им заснуть; если же они так уж любят пес­ни, то пусть они при­пом­нят, что и до этих песен были на зем­ле муд­ре­цы, жив­шие бла­жен­но, или что в чте­нии все­гда боль­ше удо­воль­ст­вия, чем в слу­ша­нии тех же песен. (117) Таким обра­зом, как недав­но мы учи­ли слеп­цов пере­но­сить свое наслаж­де­ние в слух, так теперь учим глу­хих пере­но­сить удо­воль­ст­вие в зре­ние. Кро­ме того, кто уме­ет раз­го­ва­ри­вать с самим собой, для того не нуж­ны собе­сед­ни­ки.

Но собе­рем все воеди­но: пусть чело­век будет и слеп, и глух, и при­дав­лен самы­ми тяж­ки­ми телес­ны­ми неду­га­ми. Все это вме­сте может сра­зу при­кон­чить чело­ве­ка; если же эти муки затя­ну­лись доль­ше, чем заслу­жи­ва­ет их при­чи­на, то — вели­кие боги! — с какой ста­ти нам выно­сить их? Гавань спа­се­ния для нас есть, ибо смерть для всех и повсюду веч­ный при­ют, где никто ниче­го не чув­ст­ву­ет. Когда Лиси­мах гро­зил Фео­до­ру смер­тью30, тот отве­чал: «Вели­ка важ­ность! любая ядо­ви­тая муха сде­ла­ет то же». (118) А когда Пер­сей31 умо­лял Эми­лия Пав­ла не вести его за собою в три­ум­фе, тот ска­зал: «Это — в тво­ей соб­ст­вен­ной вла­сти». Еще в пер­вый день наших бесед, когда речь шла о смер­ти, а отча­сти и во вто­рой, когда речь шла о боли, — кто пом­нит, о чем тогда мы гово­ри­ли, тот уже без опа­се­ния при­мет смерть как нечто желан­ное или, по край­ней мере, нестраш­ное. XLI. Мне в нашей жиз­ни очень умест­ною кажет­ся гре­че­ская застоль­ная пого­вор­ка: «Или пей, или ухо­ди ско­рей». В самом деле: нуж­но или вме­сте с осталь­ны­ми разде­лять наслаж­де­ние выпив­ки, или уйти прочь, чтобы не постра­дать трез­во­му в буй­стве пья­ных. Вот каким обра­зом даже если ты не в силах сно­сить уда­ры судь­бы, то можешь уйти от них. Так гово­рит Эпи­кур и почти теми же сло­ва­ми — Иеро­ним.

(119) Если те фило­со­фы, кото­рые счи­та­ют, что доб­ро­де­тель сама по себе ничто, а все, что нам кажет­ся нрав­ст­вен­ным и похваль­ным, есть лишь кра­си­вые сло­ва, пустое коле­ба­ние возду­ха, — если даже и они безот­каз­но при­зна­ют муд­ре­ца бла­жен­ным, то что же иное делать осталь­ным фило­со­фам, веду­щим свое про­ис­хож­де­ние от Сокра­та и Пла­то­на? Сре­ди них одни нахо­дят душев­ные бла­га глав­ны­ми, а телес­ные и внеш­ние — вто­ро­сте­пен­ны­ми, дру­гие вооб­ще не счи­та­ют их за бла­га, а гово­рят толь­ко о душе. (120) В спо­ры об этом любил вме­ши­вать­ся, слов­но почет­ный судья, Кар­не­ад. «В самом деле, — рас­суж­дал он, — то, что пери­па­те­ти­ки счи­та­ют бла­гом, то сто­и­ки — удоб­ст­вом; и таким вещам, как богат­ство, доб­рое здо­ро­вье и проч., пери­па­те­ти­ки при­да­ют такое же зна­че­ние, как сто­и­ки, и поэто­му если судить не по сло­вам, а по сути, то и раз­но­ре­чия здесь быть не может. Что же каса­ет­ся дру­гих фило­со­фов, то пусть они сами, сколь­ко хотят, раз­би­ра­ют­ся в этом вопро­се; мне здесь важ­нее все­го, что о счаст­ли­вой жиз­ни муд­ре­цов голос фило­со­фов гово­рит самым достой­ным обра­зом».

(121) Но так как зав­тра нам пора уез­жать, давай­те сохра­ним в памя­ти беседы этих пяти дней. Я хочу даже запи­сать их — могу ли я луч­ше исполь­зо­вать свой досуг, каков бы он ни был? — и послать мое­му Бру­ту эти новые пять книг, пото­му что это он не толь­ко под­толк­нул, но и при­нудил меня зани­мать­ся фило­со­фи­ей. Насколь­ко полез­ны эти заня­тия для дру­гих, не мне судить, для меня же это было сре­ди обсту­пив­ших меня невзгод и тяг­чай­ших горе­стей един­ст­вен­ное облег­че­ние в моей уча­сти.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1Брут посвя­тил Цице­ро­ну свое сочи­не­ние «О доб­ро­де­те­ли».
  • 2Дядя Бру­та (по мате­ри) — Катон Млад­ший, фило­соф-сто­ик и про­тив­ник Цеза­ря, неза­дол­го до это­го покон­чив­ший само­убий­ст­вом после пора­же­ния Пом­пея.
  • 3Семь муд­ре­цов — соглас­но Пла­то­ну, Фалес, Пит­так, Биант, Солон, Кле­обул, Мисон и Хилон (VI в. до н. э.), государ­ст­вен­ные мужи семи гре­че­ских горо­дов, про­слав­лен­ные муд­ро­стью, выра­жен­ной ими в крат­ких изре­че­ни­ях.
  • 4Пифа­го­ро­ва тео­рия метам­пси­хо­за (пере­се­ле­ния душ).
  • 5Ати­лий — зна­ме­ни­тый М. Ати­лий Регул, вое­вав­ший в I Пуни­че­скую вой­ну, попав­ший в плен и заму­чен­ный кар­фа­ге­ня­на­ми после того, как был отпу­щен в Рим под чест­ное сло­во и, соблюдая его, вер­нул­ся в Кар­фа­ген; Квинт Цепи­он — кон­сул 106 г. до н. э., кон­чил жизнь на чуж­бине, изгнан­ный по обви­не­нию в гра­бе­жах; Маний Акви­лий — кон­сул 101 г., пода­ви­тель сици­лий­ско­го вос­ста­ния рабов, впо­след­ст­вии попав­ший в плен к Мит­ри­да­ту Пон­тий­ско­му и жесто­ко им каз­нен­ный.
  • 6Об Антио­хе Аска­лон­ском, учи­те­ле Цице­ро­на и Бру­та в Афи­нах, см. прим. 14 к кн. III; Арист — его брат, тоже фило­соф-ака­де­мик.
  • 7Ари­стон Хиос­ский (III в. до н. э.) — сто­ик, уче­ник Зено­на, вед­ший отдель­ную от пре­ем­ни­ков Зено­на стои­че­скую шко­лу.
  • 8Текст испор­чен.
  • 9Пла­тон, «Гор­гий», 470 d.
  • 10Архе­лай, сын Пер­дик­ки — македон­ский царь, покро­ви­тель гре­че­ской куль­ту­ры у себя в стране.
  • 11Пла­тон, «Менек­сен», 247 c.
  • 12Мео­тий­ские болота — Азов­ское море.
  • 13Поли­ти­че­ский союз­ник Мария. Во вре­мя граж­дан­ских войн четы­ре года под­ряд (87—84 гг. до н. э.) был кон­су­лом. В эти годы в Риме при вспыш­ках терро­ра погиб­ли мно­гие близ­кие Цице­ро­ну люди.
  • 14Зна­ме­ни­тый при­мер друж­бы меж­ду Дамо­ном и Фин­ти­ем, послу­жив­ший Шил­ле­ру темой бал­ла­ды «Пору­ка».
  • 15Акви­ний — без­дар­ный поэт, высме­ян­ный так­же и Катул­лом, 13, 18.
  • 16Нахож­де­ние соот­но­ше­ния меж­ду объ­е­мом цилин­дра и впи­сан­но­го в него шара Архи­мед счи­тал глав­ней­шим сво­им мате­ма­ти­че­ским откры­ти­ем.
  • 17Пере­чис­ля­ют­ся, как обыч­но, физи­ка, эти­ка, диа­лек­ти­ка.
  • 18Текст испор­чен, пере­вод по смыс­лу.
  • 19Кав­ка­зом гре­ки назы­ва­ли всю тяну­щу­ю­ся в Азию цепь север­ных гор — и Эль­брус, и Памир, и Гима­лаи. Индий­ские «голые муд­ре­цы» (гим­но­со­фи­сты) — брах­ма­ны, кото­рым пола­га­лось вести такой образ жиз­ни в годы ста­ро­сти.
  • 20Кар­не­ад — обра­зец скеп­ти­че­ско­го фило­со­фа, оди­на­ко­во крас­но­ре­чи­во изла­гаю­ще­го дово­ды за и про­тив любо­го вопро­са; за это был высо­ко ценим Цице­ро­ном.
  • 21Дино­мах и Кал­ли­фонт, рав­но, как и уче­ник Кри­то­лая Дио­дор, бли­же не извест­ны; Эрилл и Ари­стон — сто­и­ки, уче­ни­ки Зено­на; Пиррон — гла­ва скеп­ти­че­ской шко­лы.
  • 22Ана­хар­сис — леген­дар­ный скиф­ский царь, при­ез­жав­ший в Гре­цию при семи муд­ре­цах; тра­ди­ци­он­ный обра­зец «есте­ствен­но­го чело­ве­ка» в пони­ма­нии гре­че­ских фило­со­фов.
  • 23«Киро­пе­дия», I, 2, 8.
  • 24Тимо­фей — пол­ко­во­дец IV в. до н. э., один из вос­ста­но­ви­те­лей воен­ной силы Афин.
  • 25Пись­мо Пла­то­на — VII, 326 b.
  • 26Пере­чис­ля­ют­ся фило­со­фы из раз­ных горо­дов, в раз­ное вре­мя пре­по­да­вав­шие в Афи­нах.
  • 27Поклон­ник все­го гре­че­ско­го, осме­ян­ный в сати­рах Луци­лия.
  • 28Кип­сел — тиран Корин­фа в VII в. до н. э., отец муд­ре­ца Пери­андра.
  • 29Тире­сий изо­бра­жен у Гоме­ра в «Одис­сее», XI, 90 сл.
  • 30Фео­дор — фило­соф-кире­на­ик, жив­ший при дво­ре фра­кий­ско­го царя Лиси­ма­ха.
  • 31Послед­ний македон­ский царь, раз­би­тый в 168 г. до н. э. Эми­ли­ем Пав­лом.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1364004404 1364004408 1364004409 1422369001 1422369002 1422369003