Издание подготовили А. С. Бобович, Я. М. Боровский, М. Е. Сергеенко.
Перевод и комментарий осуществлены А. С. Бобовичем (редакторы переводов —
Перевод произведений Тацита, вошедших в этот том, выполнен по следующим изданиям: «Анналы» — Cornelii Taciti Annalium ab excessu divi Augusti libri. Oxonii, 1917, P. Cornelius Tacitus, erklärt von K. Nipperdey. Berlin, 1904 и P. Cornelii Taciti libri qui supersunt, t. I. Lipsiae, 1962.
1. Ты часто спрашиваешь меня, Фабий Юст, почему предшествующие столетия отличались таким обилием одаренных и знаменитых ораторов, а наш покинутый ими и лишенный славы красноречия век едва сохраняет самое слово оратор; ведь мы называем им только тех, кто жил в древности, тогда как наши умеющие хорошо говорить современники именуются нами судебными стряпчими, защитниками, правозаступниками и как угодно, но только не ораторами. Ответить на твой вопрос и взвалить на себя столь тяжелое бремя его рассмотрения, чтобы пренебрежительно отозваться или о дарованиях наших, если мы не в силах достигнуть того же, или о наших вкусах, если не хотим этого, я бы, по правде говоря, не отважился, если бы был поставлен в необходимость изложить мое собственное суждение; но я намерен ограничиться пересказом беседы красноречивейших по нашим временам людей, при которой я присутствовал, будучи еще юношей, и в которой они обсуждали тот же вопрос. Таким образом, от меня потребуется не какая-то особая проницательность, а память и точность, чтобы воспроизвести со всеми подробностями, с теми же обоснованиями и сохраняя последовательность этого спора, все, что я слышал и что было так тонко продумано и так веско высказано столь замечательными мужами, когда каждый из них в соответствии со своими душевными склонностями и особенностями ума выдвигал противоположные объяснения. Впрочем, был среди них и такой, кто решительно разошелся с общепринятыми воззрениями на красноречие нашего времени и, вдоволь пощипав старину и насмеявшись над нею, поставил его несравненно выше ораторского искусства древних.
2. Так вот, на другой день после публичного чтения Куриацием Матерном своего «Катона», поскольку, как говорили, он навлек на себя неудовольствие располагающих властью1, ибо, развивая свою трагедию, забыл о себе и помышлял лишь о Катоне, и толками об этом был полон весь Рим, к Матерну пришли Марк Апр и Юлий Секунд, тогдашние светила в нашем судебном мире. Что до меня, то я усердно слушал и того и другого не только в судах, но и у них на дому, и, сверх того, неизменно сопровождал их в общественные места, охваченный поразительной жаждой к учению и какой-то юношеской увлеченностью; мне хотелось запечатлеть в себе даже их обыденные разговоры, а также ученые споры и доверительные беседы с глазу на глаз, хотя многие по злобе считали, что речь Секунда лишена плавности, а Апра прославили в красноречии скорее дарование и природные данные, чем образованность и начитанность в литературе. Но в действительности и речь Секунда была чистой и сжатой и в той мере, в какой это необходимо, достаточно плавной, и Апр, насквозь пропитанный всевозможными знаниями, скорее презрительно относился к литературе, чем был в ней несведущ, считая, что достигнет гораздо большей славы за трудолюбие и старательность, если будет казаться, что его дарование не поддерживается опорами, позаимствованными из других наук и искусств.
3. Итак, мы вошли в занимаемый Матерном покой и застали его сидящим с книгой в руках, той самою, которую он накануне публично прочел.
Тогда Секунд произнес: «Ужели, Матерн, тебя нисколько не устрашили наговоры завистников и тебе по-прежнему любы нападки твоего Катона? Или, быть может, ты взялся за свое сочинение, чтобы тщательнее поразмыслить над ним и, убрав все подавшее повод к злонамеренному истолкованию, издать “Катона” если не в лучшем, то, по крайней мере, в более безопасном виде?».
На это Матерн ответил: «Ты прочтешь в нем то, что Матерн счел своим долгом высказать, и обнаружишь все, что уже слышал. И если Катон что-нибудь упустил, то в следующем публичном чтении скажет об этом Фиест2; трагедию о нем я уже мысленно наметил и набросал. И я тороплюсь поскорее выпустить в свет “Катона”, чтобы, освободившись от этой заботы, отдаться всей душою новому замыслу».
«И тебе не надоели вконец эти трагедии? — заметил Апр. — Забросив судебные тяжбы и речи по ним, ты отдаешь все свое время то Медее3, то, как сейчас, Фиесту, тогда как тебя призывают на форум дела стольких друзей, стольких подзащитных из колоний и муниципиев? Тебя едва ли бы хватило на них, даже если бы ты не взвалил на себя новой задачи — добавить Домиция4 и Катона, то есть тех, кто принадлежит нашей истории и носит римские имена, к побасенкам гречишек»5.
4. На это Матерн сказал: «Я был бы обеспокоен суровостью твоего замечания, если б у нас с тобой не происходили по этому поводу частые, больше того, постоянные стычки, превратившиеся почти что в привычку. Ибо и ты не перестаешь преследовать и задевать поэтов, и я, кого ты упрекаешь в уклонении от судебных речей, ежедневно выполняю обязанности защитника, отстаивая от тебя искусство поэзии. Поэтому я бесконечно рад, что у меня появился новый судья6, который или воспретит мне впредь сочинять стихи, или, напротив, побудит меня своим веским решением покинуть теснины судебных дел, в которых я пролил столько пота, и отдаться более возвышенной и более священной разновидности красноречия»7.
5. «Я же, — сказал Секунд, — прежде чем Апр отведет меня как судью, последую примеру честных и добросовестных судей, у которых в обычае отказываться от рассмотрения таких дел, относительно которых им заведомо ясно, какой стороне они отдадут свою благосклонность. Кому неизвестно, что нет никого, с кем бы я был связан теснее, и в силу давнишней дружбы, и вследствие длительной жизни вместе, чем Салей Басс, прекраснейший человек и великолепный поэт, и если поэтическому искусству будет предъявлено обвинение, то другого, более подходящего подсудимого я не вижу».
«Пусть успокоится, — проговорил Апр, — и Салей Басс, и всякий, кто занимается поэзией и ищет славы на поэтическом поприще, раз судебных дел он вести не может. И поскольку для разрешения этого спора …8 найден третейский судья, я не допущу, чтобы ради защиты Матерна к его процессу были приобщены другие, но буду порицать перед всеми лишь его одного, ибо прирожденный оратор в полном смысле этого слова, наделенный даром неподдельного мужественного красноречия, через которое мог бы приобрести и сохранить многих друзей, завязать связи, защитить провинции, он оставил это занятие, хоть в нашем государстве невозможно представить себе другое более плодотворное, учитывая его полезность, более приятное, учитывая даруемое им наслаждение, более достойное, учитывая сопряженное с ним положение, более заманчивое, учитывая громкую славу в городе Риме, более блестящее, учитывая известность во всей империи и у всех народов. И если во всех наших замыслах и поступках мы должны руководствоваться соображениями их житейской полезности, то существует ли что-нибудь столь же бесспорно полезное, как занятие этим искусством, вооружившись которым ты всегда несешь защиту друзьям, помощь посторонним, спасение тем, кто на краю гибели, тогда как в завистников и недругов вселяешь боязнь и страх, сам вне опасности, как бы огражденный пожизненной властью и таким же могуществом? Сила и полезность этого искусства познаются в том, что оно — прибежище и оплот для других; если же зашевелится подстерегающая тебя самого опасность, то, право, панцирь и меч — опора в бою нисколько не лучшая, чем красноречие для пребывающих под судом и находящихся на краю гибели, — ведь оно и оборонительное, и наступательное оружие, которым можно как отражать удары, так и разить, будь то в суде, или в сенате, или у принцепса. Что иное противопоставил недавно Эприй Марцелл неприязненности сенаторов, как не свое красноречие9? Препоясавшись им, грозный им, он взял верх над мудростью даже умевшего говорить, но неопытного и неумелого в схватках такого рода Гельвидия. О полезности красноречия я больше распространяться не буду; полагаю, что и мой друг Матерн с этой стороны меньше всего станет меня оспаривать.
6. Перехожу к наслаждению, даруемому подлинно ораторским красноречием; оно — не мимолетное удовольствие и ощущается не от случая к случаю, а постоянно, почти всякий день и почти всякий час. В самом деле, может ли что-либо быть приятнее и дороже свободной, благородной и созданной для возвышенных наслаждений душе, чем видеть свой дом заполненным целой толпою самых блестящих людей? И знать, что их привлекают не деньги хозяина, и не то, что он бездетен и не имеет наследников, и не необходимость являться к нему по обязанности10, но он сам и ничто иное? Больше того, — что и бездетные старики, и богачи, и могущественные люди приходят, как это чаще всего бывает, к молодому и бедному, чтобы поручить ему ведение в суде существенно важных дел, как своих собственных, так и своих друзей? Может ли несметное богатство и безграничное могущество хоть в малой мере возместить это наслаждение: видеть пред собой людей опытных и почтенного возраста, пользующихся влиянием во всем мире и располагающих в изобилии всеми благами земными, но вместе с тем признающих, что у них нет того, что всего лучше?11 А множество ожидающих твоего выхода и затем сопровождающих тебя именитых граждан! А какое великолепное зрелище в общественном месте! Какое уважение в судьях! Какая радость подняться со своего места и стоять перед хранящими молчание и вперившими взгляды в тебя одного! А народ сходится и растекается вкруг оратора и проникается чувствами, какие ты внушаешь ему! Но я перечисляю хорошо известные радости, открытые и взорам непосвященных; а ведь еще сильнее и бесценнее те, что запрятаны глубже и доступны лишь говорящему. Если он выступает с хорошо обдуманной и тщательно отделанной речью, то и в том, как он ее произносит, и в его радостных переживаниях есть особого рода непоколебимость и твердость; если же он оглашает не без некоторого душевного трепета произведение новое, только что завершенное, то самое волнение придает для него особую ценность успеху и обостряет испытываемое им наслаждение. Но ни с чем не сравнимое удовольствие — выступление без предварительной подготовки и самое сознание смелости и дерзания. Ибо с дарованием происходит то же, что и с плодами на поле; как бы долго за иными из них ни ухаживали и сколько бы труда к их выращиванию ни прилагалось, приятнее все же те, что рождаются сами собой.
7. Что до меня, то я не так радовался, признаться, в тот день, когда был удостоен пурпурной полосы на тунике12, и не в те, когда, человек безвестный и новый и к тому же происходящий из племени, отнюдь не отмеченного благоволением Римского государства13, получил квестуру, или трибунат, или претуру, как в те счастливые для меня дни, в которые мне выпадало, сколь бы посредственным и ничтожным ни было мое умение говорить, либо благополучно защитить подсудимого, либо удачно выступить на судебном разбирательстве пред центумвирами14, либо доказать самому принцепсу невиновность влиятельных императорских вольноотпущенников и прокураторов и добиться их оправдания15. В такие дни мне казалось, что я возношусь и над трибунатом, и над претурою, и над консульством и владею тем, что может быть только моим собственным порождением и не передается по завещанию и не приходит по чьей-либо милости. Больше того! Существует ли другое искусство, известность которого, равно как и расточаемые ему похвалы могут быть сопоставлены со славою ораторов? Больше того! Не знамениты ли они в городе и не только среди торговых и занятых другими делами людей, но и среди юношей и даже подростков, наделенных хотя бы некоторыми способностями и рассчитывающими на свои силы? А чьи имена прежде всего сообщают своим детям родители? Кого называет по имени и на кого указывает пальцем этот темный, неискушенный в науках люд, этот прикрытый одною туникою16 народ? И пришельцы, и чужестранцы, наслышанные о них еще у себя в муниципиях и колониях, едва вступив в пределы города Рима, принимаются разыскивать их и жаждут увидеть их своими глазами.
8. Осмелюсь утверждать, что тот самый Эприй Марцелл, о котором я только что говорил, или Вибий Крисп (я охотнее привожу примеры из недавнего прошлого и еще свежие в памяти, чем далекие от нас и забытые) даже где-нибудь на краю света пользуются не меньшей известностью, нежели в Капуе или Верцеллах, откуда, как говорят, они родом17. И эту известность доставило им не состояние в двести миллионов сестерциев у одного и в триста у другого, хотя до такого богатства они дожили, по-видимому, только благодаря красноречию, но их красноречие как таковое; и хотя его божественное происхождение и небесная мощь во все века, сколько бы их ни протекло, явили на многих примерах, сколь высоко вознесла некоторых сила их дарования, я удовольствуюсь, как сказал выше, лишь ближайшими к нам, для ознакомления с которыми не требуются свидетельства из чужих уст, а нужны только глаза, чтобы их рассмотреть. Ведь чем более убогой и жалкой была обстановка, в которой родились эти люди, чем неприкрытее были нищета и нужда в самом насущном, окружавшие их после рождения, тем ярче и нагляднее для доказательства полезности красноречия явленные ими примеры, ибо лишенные всякой поддержки со стороны предков, не располагая ни малейшими средствами, при том, что ни тот ни другой не отличались безупречностью нравов, а второй из них к тому же наделен безобразной наружностью, они уже многие годы не имеют в Римском государстве равных себе по влиятельности и, пока им было угодно, первенствовали в наших судах, а теперь первенствуют среди тех, кого Цезарь18 обласкал своей дружбой, и действуют во всем и распоряжаются всем как им заблагорассудится, отмеченные особо уважительным отношением к ним самого принцепса; ибо Веспасиан, старец почтеннейший19 и с величайшей терпимостью прислушивающийся ко всякому правдивому слову, хорошо понимает, что все остальные его приближенные находят опору лишь в том, что ими получено от его щедрот и что он может по своему усмотрению отобрать и раздать другим, тогда как Марцелл и Крисп отдали его дружбе только такое, чего не получили от принцепса и что получить от него вообще невозможно. Среди столь многих и столь существенных преимуществ их положения ничтожное значение имеют их изображения и выбитые в их честь памятные надписи и их статуи, хотя ими тоже не пренебрегают, как и богатством и имуществом, — ведь легче найти таких, кто их порицает, чем тех, кому они и в самом деле не по душе. И мы видим, что этими почетными отличиями, украшениями и бесценными сокровищами заполнены дома тех, кто с ранней юности отдал себя деятельности в суде и ораторскому искусству.
9. Ведь поэзия и стихи, которым Матерн хочет полностью посвятить жизнь (отсюда и проистекла вся моя речь), не снискивают своим творцам никаких отличий и званий и не приносят роду людскому никакой осязательной пользы; порождаемое ими наслаждение быстротечно, а слава — призрачна и бесплодна. Пусть то, что я сейчас собираюсь произнести, и все, что намерен сказать в дальнейшем, покоробит, Матерн, твой слух, но, право, служит ли ко благу кому-нибудь, что Агамемнон или Ясон изъясняются у тебя красиво и убедительно? Кто благодаря этому возвратится домой оправданным и в связи с этим обязанным тебе благодарностью? Кто провожает нашего Салея, превосходного поэта либо, если так будет еще почтительнее, наиславнейшего песнопевца, или встречает его приветствиями, или следует за ним по пятам? Но если у кого-нибудь из его друзей или родственников или у него самого возникнет то или иное дело в суде, он, без сомнения, обратится к тому же Секунду или к тебе, Матерн, и не потому, конечно, что ты поэт, и не ради того, чтобы ты сочинил в его защиту стихи; они создаются в доме самого Басса, и даже прекрасные и прелестные, но все это ведет лишь к тому, что, трудясь над ними в течение целого года все дни напролет и значительную часть ночи, он, написав и отделав в величайшем напряжении книгу, вынужден к тому же упрашивать и заискивать, чтобы найти таких, кто соизволил бы прослушать ее; но и это дается ему не без известных затрат: ведь он нанимает дом, соответствующим образом оборудует помещение, берет напрокат скамьи, рассылает приглашения. И если его чтение увенчает даже самый блестящий успех, все эти похвалы продолжаются день, другой и не приносят никаких ощутимых и явных плодов, подобно растению, сорванному в ту пору, когда оно еще ничем не отличается от травы или только в цвету; и его творение не доставляет ему ни друзей, ни клиентов, ни прочно укоренившегося в чьей-либо душе чувства признательности, но только невнятный шум, и пустые возгласы, и мимолетную радость. Недавно мы превозносили щедрость Веспасиана, называя ее редкостной и поразительной, ибо он пожаловал Бассу пятьсот тысяч сестерциев. Прекрасно, разумеется, заслужить своим дарованием благоволение принцепса; но насколько прекраснее, если этого потребуют имущественные дела, возложить заботу о них на себя самого, быть в долгу лишь перед самим собою, быть одаряемым только собственными щедротами! Добавь к этому, что поэтам, если они хотят усердно трудиться над созданием чего-нибудь и в самом деле достойного, нужно отказаться от общения с друзьями и городских удовольствий, нужно бросить все остальные занятия и, как говорят они сами, удалиться в леса и рощи, то есть уединиться20.
10. Но одобрение и громкая слава, — а домогаются они только этого и только в этом, по их словам, видят единственную награду за все положенные ими труды, — более благосклонны к ораторам, чем к поэтам; ведь посредственные поэты никому не известны, а хороших знают лишь очень немногие. И бывало ли, чтобы молва о чтении какого-нибудь на редкость замечательного произведения захватила весь Рим? Тем более, чтобы она дошла до провинций? Много ли таких, кто, прибыв в Рим из Испании или Азии (не говоря уже о наших земляках галлах21), стал бы разыскивать, скажем, Салея Басса? А если кто и предпримет такие розыски, то, увидев его один-единственный раз, довольствуется этим и тотчас уходит прочь, как если бы ему довелось посмотреть на какую-нибудь статую или картину. Но я не хотел бы, чтобы мои слова были превратно поняты и обо мне думали, будто я стараюсь отвратить от поэзии также и тех, кому природа отказала в ораторском даровании, но кто может занятием этого рода усладить свой досуг и покрыть свое имя славою. Ведь я считаю все разновидности красноречия священными и заслуживающими величайшего уважения и нахожу, что не только возвышенности вашей трагедии и звучности героических поэм, но и очарованию лириков, и игривости элегий, и горечи ямбов22, и остроумию эпиграмм, и любому другому виду поэзии, на какие только распадается красноречие, должно быть отдано предпочтение перед занятиями всеми другими искусствами. Но у нас с тобой, Матерн, речь идет о том, что, хотя твои природные дарования возносят тебя в самое святилище красноречия, ты предпочитаешь блуждать из стороны в сторону и, постигнув высшее, ограничиваешься более доступным и легким. И если бы местом твоего рождения была Греция, где считается почетным даже сценическое искусство23, и боги одарили тебя могучим телосложением и силою Никострата, то и в этом случае я бы не потерпел, чтобы ты расслаблял свои громадные, созданные для кулачного боя руки легким дротиком и метанием диска; так и теперь я призываю тебя из помещений для публичного чтения и из театров на форум и на судебные разбирательства, к настоящим сражениям, тем более что ты не можешь прибегнуть к доводу, на который так часто ссылаются, а именно, что занятие поэзией не столь чревато опасностью вызвать неудовольствие, как ораторское искусство. Ведь в тебе бурлят силы твоей великолепной природы, и ты навлекаешь на себя неудовольствие, не отстаивая кого-нибудь из друзей, а, что гораздо опаснее, — прославляя Катона. И твои выпады не могут быть оправданы необходимостью, в которую ты был поставлен своими обязанностями, или верностью своему долгу защитника, или порывом, увлекшим тебя при произнесении случайной и внезапной для тебя самого речи; напротив, всякому очевидно, что ты обдуманно выбрал своим героем столь знаменитую личность, ибо хотел, чтобы вложенные тобою в ее уста речи обладали особой вескостью. Предвижу, что мне можно ответить: “Вот это и порождает единодушное одобрение и именно это превозносится в помещениях для публичного чтения и затем становится предметом всех разговоров”. Раз так, то перестань извинять себя соображениями спокойствия и безопасности — ведь ты бросаешь вызов противнику, который сильнее тебя. А что касается нас, то мы удовольствуемся выступлениями по частным и относящимся к нашему времени тяжбам, при разборе которых если когда и появится необходимость ради спасения подвергшегося опасности друга оскорбить уши тех, кто наделен властью, то и наша преданность доставит нам одобрение и наша дерзость будет сочтена извинительной».
11. Высказав это с обычною для него горячностью и убежденностью, Апр умолк, и тогда спокойно, с улыбкою на устах заговорил Матерн: «Я готовился обвинять ораторов не менее пространно, чем их превозносил Апр (ведь я полагал, что, покончив с их восхвалением, он накинется на поэтов и обрушит на поэтическое творчество громы и молнии), но, дозволив сочинять стихи тем, кто не способен к произнесению судебных речей, он довольно ловко умерил мой пыл. Что до меня, то, хотя я и способен достигнуть кое-чего выступлениями в суде и, быть может, даже добиться в этом успеха, но вместе с тем и публичное чтение сочиненных мною трагедий нашло благосклонный прием и осенило меня первым отблеском славы, когда я ниспроверг в “Нероне” всесильного до того негодяя Ватиния, своими стишками осквернявшего святость поэзии, и если ныне я и мое имя пользуются кое-какой известностью, то она создана скорее славой моих стихов, чем речей. А теперь я решил окончательно отойти от трудов на судебном поприще, и меня так же мало привлекают упоминавшееся здесь обилие встречающих и провожающих и толпы приветствующих, как мои медные статуи и другие изображения, которые, вопреки моему нежеланию, все же прорвались в мой дом24. Ведь общественное положение и безопасность каждого надежнее оберегаются его незапятнанностью, чем собственным или чужим красноречием; и я не боюсь, что мне придется когда-нибудь говорить в сенате при иных обстоятельствах25, чем защищая того, кому грозит гибель.
12. А дубравы и рощи и пресловутое уединение, на которое напустился Апр, доставляют мне такую отраду, что одну из наиболее привлекательных сторон стихотворства я склонен усматривать в том, что стихи слагаются не в шуме, когда перед дверью торчит истец, не среди рубищ26 и плача ответчиков; для этого нужно, чтобы дух удалился в первозданно чистые и ничем не поруганные края и, пребывая в этом святилище, наслаждался созерцанием окружающего; таковы истоки подлинного вдохновенного красноречия, такова изначальная его сущность; в таком обличии и облачении, благожелательное к роду людскому, оно излилось впервые в еще целомудренные и не тронутые пороками человеческие сердца; и именно так вещали оракулы. А что касается хорошо знакомого нам своекорыстного и кровожадного красноречия, то оно вошло в употребление лишь недавно27, порожденное порчею нравов и придуманное, чтобы служить, как ты, Апр, выразился, оружием. Но в том счастливом или, если сохранить принятое у нас наименование, золотом веке, бедном ораторами и преступлениями, изобиловали поэты и прорицатели, дабы было кому воспевать благостные деяния, а не для того, чтобы защищать дурные поступки. Но никто не пользовался большей славою, чем они, и никому не воздавался столь безграничный почет, сначала у богов, на пиршествах которых, как говорили, они присутствовали и ответы которых передавали людям, а затем и у знаменитых, рожденных богами и священных царей. И среди этих поэтов и прорицателей мы не найдем ни одного судебного стряпчего, но зато — Орфея и Лина и, пожелай ты заглянуть глубже, то и самого Аполлона28. Впрочем, если это кажется тебе чересчур баснословным и пустой выдумкой, то уж, конечно, Апр, ты не станешь оспаривать, что Гомер почитается потомками не менее, чем Демосфен, и что известность Еврипида и Софокла не замыкается в более тесных пределах, чем известность Лисия и Гиперида. А ныне, сверх того, ты обнаружишь больше таких, кто не прочь скорее отказать в славе Цицерону, чем Вергилию; и ни одно сочинение Азиния Мессалы не прославлено так, как “Медея” Овидия или “Фиест” Вария.
13. Больше того, я не побоюсь сопоставить жребий поэтов и их столь благостное общение с музами с тревожной и всегда настороженной жизнью ораторов. Пусть борьба и опасности, в которых они пребывают, доводят их порою до консульства, но мне милее безмятежное уединение, какое избрал для себя Вергилий29, что нисколько не помешало ему снискать у божественного Августа благосклонность, а среди римского народа — известность. Свидетели этого — письма Августа, свидетель — сам римский народ, который, прослушав в театре стихи Вергилия, поднялся как один и воздал случайно присутствовавшему между зрителями Вергилию такие почести, как если б то был сам Август. Да и в наше время Помпоний Секунд не уступит Домицию Афру ни в значительности занимаемого им положения, ни в прочности славы. А что завидного в жребии твоего Криспа или твоего Марцелла, которых ты мне приводишь в пример? То, что они живут в постоянном страхе и нагоняют страх на других? То ли, что от них ежедневно требуют помощи, и те, кому они ее не оказывают, негодуют на них? Что, обреченные льстить, они никогда не кажутся властителям в достаточной мере рабами, а нам — достаточно независимыми? В чем же заключается их могущество? Таким могуществом обычно располагают и вольноотпущенники. Так пусть же сладостные музы, как назвал их Вергилий, перенесут меня, удалившегося от треволнений и забот и необходимости ежедневно совершать что-нибудь вопреки желанию, в свои святилища, к своим ключам30; и да не буду я больше, трепеща и покрываясь мертвенной бледностью в ожидании приговора молвы, испытывать на себе власть безумного и своекорыстного форума. Пусть меня не будит говор явившихся с утренним приветствием или запыхавшийся вольноотпущенник; да не стану я, одолеваемый сомнениями относительно будущего, писать завещание по образцу поручительства31; пусть мое состояние не превышает того, что я мог бы беспрепятственно завещать тем, кому пожелаю (ведь роковой день настигнет когда-нибудь и меня), пусть на памятнике, поставленном на моей могиле, я буду не скорбный и не суровый, а веселый и увенчанный лавровым венком, и пусть, наконец, никто не добивается сенатского постановления об увековечении моей памяти и не вымаливает на это согласия принцепса»32.
14. Едва Матерн кончил свою взволнованную и как бы внушенную вдохновением речь, как в его покой вошел Випстан Мессала и, заподозрив по сосредоточенному выражению лиц всех присутствовавших, что между ними происходит весьма значительный разговор, сказал: «Я появился, по-видимому, не вовремя и помешал вашему тайному совещанию, на котором вы обсуждали, что следует предпринять по какому-то занимающему вас судебному делу».
«Нисколько, нисколько, — отозвался Секунд, — напротив, мне очень жаль, что ты появился только сейчас, а не раньше; ты бы получил огромное удовольствие от тщательно продуманной речи нашего Апра, побуждавшего Матерна обратить все свое дарование и усердие исключительно на судебное красноречие, а также от ответного слова Матерна, отстаивавшего свою возлюбленную поэзию, как и подобает поэтам, в страстной, смелой и больше похожей на поэму, чем на ораторское выступление, отповеди».
«Конечно, — сказал Мессала, — эта беседа подарила бы мне безграничное наслаждение, но меня восхищает и то, что вы, почтеннейшие мужи и лучшие ораторы нашего времени, оттачиваете свои дарования не только в судебных тяжбах и упражняясь в искусстве декламации, но и вступая в споры этого рода, дающие пищу уму и доставляющие приятнейшее, насыщенное ученостью и литературою, развлечение, и не только вам, спорящим об этих предметах, но и всякому, кто вас слушает. Итак, считая, что, составив жизнеописание Юлия Африкана и тем самым вселив в нас надежду на появление в недалеком будущем многих книг этого рода, ты, Секунд, заслуживаешь величайшего одобрения, я, право же, нахожу, что Апр в не меньшей мере заслуживает порицания за то, что все еще не расстался со школьнической приверженностью к пустым словопрениям и предпочитает заполнять свой досуг по примеру новейших риторов, а не древних ораторов».
15. На это Апр заметил: «Ты не перестаешь, Мессала, восхищаться лишь старинным и древним, а над творениями нашего времени насмехаешься и ни во что их не ставишь. Ибо речи, подобные только что сказанному, я уже слышал не раз, когда, забыв о красноречии своем собственном и твоего брата33, ты утверждал, что в наши дни нет ни одного подлинного оратора, делая это, я полагаю, тем решительнее и смелее, что не боялся упрека в злокозненности, поскольку сам себе отказывал в славе, которой тебя венчают другие».
«И в своих словах я отнюдь не раскаиваюсь, — ответил Мессала, — ведь и Секунд, и Матерн, да и ты сам хотя порою и спорите со мною, доказывая обратное, однако думаете, полагаю, совсем по-иному, и я бы очень хотел, чтобы кто-либо из вас разобрался, в чем причины этого разительного различия между былым и нынешним красноречием, и поделился с нами своими выводами, — ведь и я немало размышляю о том же. И то, что некоторых утешает, вызывает во мне еще большее недоумение, ибо я вижу, что похожее произошло и у греков, и прославленный Никет Сацердот или кто другой, докучающий Митиленам или Эфесу хором славословящих его во весь голос учеников, отстоит от Эсхина и Демосфена еще дальше, пожалуй, чем Апр и Африкан или вы сами отошли от Цицерона или Азиния».
16. «Ты затронул, — сказал Секунд, — очень важный вопрос, заслуживающий всестороннего рассмотрения. Но кто же способен, разрешить его лучше, чем ты, к величайшей учености и проницательнейшему уму которого в этом случае присоединились к тому же любознательность и упорные размышления о том же предмете?».
«Хорошо, я выскажу свои мысли, — ответил Мессала, — но сначала я хочу получить от вас обещание, что и вы примете деятельное участие в предстоящем нам обсуждении».
«За двоих, — сказал Матерн, — готов поручиться, ибо и я, и Секунд возьмем на себя освещение тех сторон и частностей, которые, как мы понимаем, ты не столько упустил из виду, сколько оставил для нас. Что же касается Апра, то он обычно отстаивает взгляды, противоположные нашим, и, как только что ты отметил, — да это очевидно и по всему его облику, — уже давно приготовил оружие, чтобы схватиться с нами, и никоим образом не безразличен к нашему единодушному восхвалению древности».
«Разумеется, я не потерплю, — заявил Апр, — чтобы, заранее вступив в сговор, не выслушав и не дав возможности представить свои оправдания, вы осудили наш век. Но прежде я должен услышать от вас, кого вы называете древними, какое поколение ораторов разумеете под этим обозначением? Ведь когда я слышу о древних, то представляю себе живших в пору седой старины и родившихся очень давно и перед моими глазами возникают Одиссей и Нестор, время жизни которых отстоит от нашего приблизительно на тысячу триста лет; вы же указываете на Демосфена и Гиперида, блиставших, как хорошо известно, при Филиппе и Александре и переживших и того и другого. Из чего явствует, что поколение Демосфена отделено от нашего тремястами с немногим годами. Этот отрезок времени при сопоставлении с нашей телесной немощностью, быть может, и кажется продолжительным, но, соотнеся его с действительной длительностью веков и принимая во внимание, сколь безграничен во времени каждый из них, мы поймем, что он крайне ничтожен и что Демосфен где-то совсем рядом с нами. Ибо, если, как пишет в
17. Но перехожу к латинским ораторам, из которых, как я думаю, вы противопоставляете нашим умеющим хорошо говорить современникам не Менения Агриппу, несмотря на то, что его можно счесть древним, но Цезаря, и Цицерона, и Целия, и Кальва, и Брута, и Азиния, и Мессалу; но мне непонятно, почему вы относите их скорее к древности, чем к нашему времени. Ибо, если остановиться хотя бы на Цицероне, то он был убит в консульство Гирция и Пансы, в седьмой день до декабрьских ид36, как сказано у его вольноотпущенника Тирона, а это — тот самый год, в котором божественный Август поставил консулами вместо Пансы и Гирция себя самого и Квинта Педия. Прибавь пятьдесят шесть лет, отданных затем божественным Августом управлению государством; присчитай еще двадцать три года, приходящихся на Тиберия, почти четыре года — на Гая37, дважды по четырнадцать лет — на Клавдия и Нерона, всего один-единственный, но бесконечно долгий год императорской власти Гальбы, Отона и Вителлия и, наконец, пять с лишним лет нынешнего счастливого принципата, в течение которых Веспасиан пестует Римское государство; таким образом, со времени гибели Цицерона по этот день набирается сто двадцать лет, т. е. один человеческий век. Ибо я сам видел в Британии старца, признавшегося, что он принимал участие в битве, в которой британцы напали на прибывшего к ним с войском Цезаря, надеясь прогнать его с побережья и сбросить в море. И получается, что, если бы его, сопротивлявшегося с оружием в руках Цезарю, занесли в Рим или плен, или добрая воля, или какая-нибудь превратность судьбы, он мог бы слышать и самого Цезаря, и Цицерона и даже присутствовать на наших судебных процессах. При раздаче последнего конгиария мы видели нескольких стариков, рассказывавших, что они — кто раз, кто дважды — получили конгиарий, розданный божественным Августом. Из чего следует, что они могли слышать и Корвина, и Азиния, ибо Азиний дожил до середины правления Августа, а Корвин — почти до его конца. Так не делите же столетие на две половины и не именуйте древними тех ораторов, которых могли слышать уши одних и тех же людей, ибо эти люди имеют достаточно оснований связывать и объединять их и нас в одно целое.
18. Я предпослал такое вступление, чтобы показать, что если благодаря широкой известности и славе этих ораторов древность превозносится восхвалениями, то она обязана этим тем из них, кто находится между нею и нами и ближе к нам, чем к Сервию Гальбе или Гаю Карбону и всем прочим, сколько их ни есть, кого мы можем по справедливости назвать древними, — ведь они и в самом деле — дикие, и неотесанные, и невежественные, и в сущности никакие ни ораторы; о, если бы им ни в чем и никогда не подражали ваш возлюбленный Кальв, или Целий, или сам Цицерон! Я собираюсь высказать вещи еще более решительные и смелые, но сначала хочу отметить, что формы и разновидности ораторской речи меняются вместе со временем. Так, по сравнению с Катоном Старшим Гай Гракх содержательнее и глубже, по сравнению с Гракхом Красс утонченнее и изящнее, по сравнению с ними обоими Цицерон яснее, образованнее и возвышенней, а Корвин мягче и доступнее Цицерона, и к тому же требовательнее к себе в выборе выражений. Я не стану доискиваться, кто из них самый красноречивый; пока мне было достаточно доказать, что у красноречия не всегда одно и то же лицо, но что и у тех, кого вы именуете древними, обнаруживаются бесчисленные его оттенки, и тот, кто резко отличается от остальных, отнюдь не обязательно самый худший, и только в силу присущего людям порока недоброжелательства все старое неизменно расхваливается, а все современное вызывает пренебрежение. Но сомневаемся ли мы в том, что нашлись и такие, кого Аппий Слепой восхищал больше Катона? Хорошо известно, что даже у Цицерона не было недостатка в хулителях, которым он представлялся высокопарным, надутым, недостаточно четким, лишенным чувства меры и мало аттическим. Вы, конечно, прочли письма Кальва и Брута к Цицерону38; из них легко усмотреть, что Кальв казался Цицерону худосочным и бесстрастным, а Брут — бессодержательным и разбросанным, да и Кальв, в свою очередь, порицал Цицерона за расслабленность и вялость, а Брут, если воспользоваться его собственными словами, — за бессилие и отсутствие мужественности. Если ты пожелаешь знать мое мнение, то я считаю, что все они говорили сущую правду. Но к отдельным ораторам я перейду несколько позже, а сейчас должен рассмотреть их всех в совокупности.
19. Поскольку среди поклонников древних укоренилось мнение, что конец древнему красноречию положил Кассий Север, которому они это вменяют в вину и который, по их словам, первым свернул с проторенного и прямого пути ораторского искусства39, я утверждаю, что он перешел к этой новой разновидности ораторской речи не из-за скудости своего дарования и невежественности, а совершенно сознательно и руководствуясь здравым смыслом. Ибо он увидел, что вместе с приносимыми временем сдвигами в обстоятельствах и общественных вкусах должны быть изменены, о чем я сказал несколько раньше, также форма и самое содержание ораторской речи. В былые дни наш неискушенный и еще совсем темный народ с легкостью выносил нескончаемые длинноты крайне тяжеловесных речей, и всякий, кто безостановочно проговорил полный день, уже этим одним вызывал его восхищение. Ведь тогда были в большой чести пространные предуведомления ко вступлениям, и начинаемое издалека изложение дела во всех его мельчайших подробностях, и расчленение повествования на бесчисленное множество разделов и подразделов, и целая лестница из тысячи доводов и доказательств, и все прочее, чему только ни поучали на редкость сухие книги Гермагора и Аполлодора40; а если кто-нибудь казался хотя бы понюхавшим философии и к тому же включал в свою речь крупицы ее, того превозносили чуть ли не до небес. И неудивительно: ведь все это было новым и доселе неведомым, да и между самими ораторами лишь ничтожно малая часть была знакома с предписаниями риторов и положениями философов; но когда и то и другое стало достоянием поистине всех и каждого, когда в кругу слушающих оратора едва ли найдется такой, кто бы, если он и не имеет глубоких познаний, не был во всяком случае наслышан об их основах, для красноречия необходимы новые и более тщательно проложенные пути, дабы оратор не нагонял скуку на слушателей и особенно на тех судей, которые ведут разбирательство, творя насилие и пользуясь своей властью, а не в соответствии с правом и законами, и не предоставляют ему нужного времени, полагая, что им незачем ждать, пока он соизволит заговорить о существе дела, но часто одергивают его и призывают к порядку, когда он уклоняется в сторону, и не стесняются во всеуслышание заявлять, что они торопятся.
20. Кто теперь потерпит оратора, начинающего речь с рассказа о своих немощах? А ведь таковы начала почти всех выступлений Корвина. У кого хватит терпения прослушать пять книг “Против
21. Призна́юсь вам откровенно, что при чтении некоторых древних ораторов я едва подавляю смех, а при чтении других — сон. И из всего их сонма я имею в виду не какого-нибудь Кануция или Аттия, но, не говоря уже о Фурнии и Торании44, и всех тех, у которых, как если бы они пребывали в одной больнице, одинаково торчат кости и которые одинаково худосочны; да и сам Кальв, оставивший после себя, сколько я знаю, двадцать одно ораторское произведение, едва удовлетворяет меня в одной-двух небольших речах. Я вижу, что и все остальные не возражают против моего приговора: ведь кто же теперь читает речи Кальва “В защиту Азиция” или “В защиту Друза”[1]? Но все-таки в руках всех изучающих красноречие находятся его речи, именуемые “Против Ватиния”, и особенно вторая из них; в ней есть и слова, и мысли, все, чему полагается быть, и она приспособлена ко вкусам судей, так что нетрудно заметить, что и сам Кальв понимал, как добиваться лучшего, и что ему недоставало не стремления выразиться возвышенней и изящнее, а дарования и сил. А речи Целия? Ведь среди них нам, полностью или частями, нравятся только те, в которых мы ощущаем блеск и возвышенность современного красноречия. Но низменные слова, и бессвязное построение, и неуклюжие предложения отдают седой стариной; и я думаю, что не найдется ни одного столь ярого любителя древности, который стал бы хвалить в Целии именно то, в чем он больше всего устарел. Разумеется, мы простим Гаю Цезарю, что, вынашивая великие замыслы и постоянно погруженный в дела, он достиг в красноречии меньшего, чем от него требовал его божественный гений, равно как уступим, право же, Брута его возлюбленной философии; ведь речи менее всего доставили ему славу, и это признают даже его поклонники. Кто же читает речь Цезаря “В защиту Децидия Самнита” или речь Брута “В защиту царя
22. Перехожу к Цицерону, у которого шли такие же сражения с его современниками, какие у меня с вами. Ведь они восхищались древними, а он предпочитал красноречие своего времени. И ни в чем он не ушел так далеко от ораторов своего поколения, как во вкусе. Он первым стал заботиться об украшении ораторской речи, первый обратил внимание на выбор наиболее подходящих слов и на искусство их сочетания; он решился включать в изложение более живые места и создал некоторое количество метких выражений, особенно в тех речах, которые сочинил уже стариком и под конец жизни, т. е. после того как добился многого и благодаря своим навыкам и опытности постиг, какая разновидность красноречия наилучшая. Ибо прежние его речи не свободны от пороков глубокой древности: он расплывчат в началах, слишком пространен в изложении, безучастен к концу; он медленно раскачивается, редко воспламеняется; лишь немногие периоды он заканчивает удачно и с некоторым блеском. Ничего у него нельзя позаимствовать, ничего запомнить, и все в целом напоминает стену грубо возведенного здания: она, пожалуй, прочна и долговечна, но шероховата и не излучает сияния. Я же хочу, чтобы оратор уподобился богатому и рачительному главе семейства, заботящемуся не только о том, чтобы его жилище было под крышей, которая защищала бы от дождя и ветра, но чтобы оно также радовало взор и глаза; не только о том, чтобы обставить его лишь тою утварью, какая необходима для удовлетворения насущных потребностей, но чтобы в его убранстве было и золото, и серебро, и драгоценные камни, дабы их можно было взять в руки и любоваться ими всякий раз, как только захочется. Конечно, из речи нашего времени кое-что должно быть изгнано прочь, как приевшееся и устарелое: пусть в ней не будет ни единого изъеденного ржавчиной слова, пусть не будет и предложений, вялых и неуклюжих, скроенных по образцу, принятому составителями анналов; пусть оратор решительно избегает в ней отвратительного и пошлого шутовства, пусть, наконец, разнообразит ее построение и не заканчивает периодов всегда и везде на одинаковый лад.
23. Не хочу потешаться над колесом Фортуны, или правопорядком
24. После того как Апр закончил, Матерн сказал: «Узнаете ли вы мощь и горячность нашего Апра? С какой страстностью, с каким пылом защищал он наш век! Какую неиссякаемость и разнообразие проявил в нападках на древних! С какими не только дарованием и остроумием, но также ученостью и искусством, которые он у них позаимствовал, на них же накинулся! И все же не подобает тебе, Мессала, отступиться от своего обещания. Мы не требуем, чтобы ты выступил защитником древних или кого-либо из нас; и хотя мы только что удостоились похвалы, у нас и в помыслах нет равнять себя с теми, на кого ополчился Апр. Да он и сам не думает того, что утверждает, но по старинному обыкновению, которого нередко придерживались и наши философы, взял на себя обязанность во что бы то ни стало отстаивать противоположные общепринятым взгляды. Итак, не занимайся восхвалением древних (ведь они достаточно восхваляемы своей славою), но объясни, почему мы так далеко отошли от их красноречия, хотя из расчета времени вытекает, что со дня гибели Цицерона минуло только сто двадцать лет».
25. Тогда начал Мессала: «Я последую указанным тобою, Матерн, путем; да и незачем пространно возражать Апру, который, по-моему, в первую очередь спорит против названия, — не пристало будто бы называть древними тех, кто, как известно, жил за сто лет до нас. Препираться из-за слова я не намерен: пусть называет их хоть древними, хоть предками, хоть еще по-иному, как ему больше нравится, лишь бы им было признано, что красноречие той поры превосходит наше. Не стану опровергать и еще одно выдвинутое им положение, ибо и сам нахожу, что не только на протяжении различных столетий, но и в пределах одного и того же возникло множество разновидностей красноречия. Но подобно тому как первенство среди ораторов Аттики безоговорочно отводится Демосфену, а ближайшее к нему место занимают Эсхин, и Гиперид, и Лисий, и Ликург и это поколение ораторов с общего согласия считается наиболее выдающимся, так и наш Цицерон опередил в красноречии остальных ораторов своего времени, тогда как Кальв, и Азиний, и Цезарь, и Целий, и Брут по праву ставятся выше и предшественников, и тех, кто жил после них. И несущественно, что между ними отмечаются некоторые отличия, раз в основном они сходны. В Кальве больше сжатости, в Азинии — остроумия, в Цезаре — четкости, в Целии — язвительности, в Бруте — основательности, в Цицероне — страстности, полноты и мощи. Однако все они отличаются здравостью своего красноречия, так что, взяв в руки речи любого из них, чувствуешь, что при всем различии дарований их объединяет некое сходство и общность вкусов и направления. И если они неприязненно относились друг к другу, а в их письмах есть кое-какие места, в которых проглядывает взаимное недоброжелательство, то это порок не ораторов, но людей. Ибо, по-моему, и Кальву, и Азинию, и самому Цицерону нередко доводилось испытывать ревность и жгучую зависть, и вообще они не были свободны от присущих человеческому несовершенству пороков; единственный среди них, кому, как я считаю, были неведомы зависть и недоброжелательство, — это Брут, откровенно и искренне высказывавший все, что было у него на душе. Ужели завидовал Цицерону тот, кто не завидовал, как мне кажется, даже Цезарю с его безграничным могуществом? Что же касается Сервия Гальбы и Гая Лелия или кого другого из древних, которых не упустил задеть Апр, то тут не требуется защитника, ибо готов признать, что их только нарождавшееся и еще не достигшее зрелости красноречие и в самом деле не было лишено кое-каких изъянов.
26. Но если, оставив в стороне этот наилучший и совершеннейший род красноречия, я был бы вынужден избрать какую-нибудь иную форму ораторского искусства, то для меня предпочтительнее неистовость Гая Гракха или зрелое спокойствие Луция Красса, чем кудрявость Мецената и бубенчики Галлиона: все-таки много лучше одеть речь в грубошерстную тогу, чем обрядить ее в кричащее тряпье уличной женщины. Ведь недостойно оратора и, право же, отнюдь не мужское дело облачать речь в одеяние, которым очень многие судебные стряпчие нашего времени пользуются столь широко, что непристойностью слов, легковесностью мыслей и произволом в ее построении воспроизводят песенки лицедеев. И нельзя слушать без содрогания, как в доказательство своей славы и даровитости очень многие бахвалятся тем, что их изделия распевают и пляшут. Отсюда проистекает и отвратительное, чудовищное, но частое утверждение, будто ораторы наши сладострастно говорят, а лицедеи — красноречиво пляшут. Не стану отрицать, что Кассий Север — единственный, кого решился назвать наш Апр, — если сравнить его с жившими позже, и в самом деле может быть назван оратором, хотя в значительной части своих речей он обнаруживает больше желчи, чем крови. Ведь, будучи первым, кто пренебрег последовательностью в построении речи и нарушил скромность и целомудрие в выборе выражений, он не овладел как следует тем оружием, которое применял, и чаще всего, встретив сопротивление, поникает духом и в общем не столько сражается, сколько бранится. И все же, как я сказал, по сравнению с последовавшими за ним он широтою учености, и утонченностью остроумия, и мощью своего дарования намного превосходит всех прочих, кого Апр не осмелился ни назвать, ни вывести в бой. А между тем я ожидал, что, забросав обвинениями Азиния, и Целия, и Кальва, он выставит перед нами целый отряд и назовет многих или по крайней мере стольких же, с тем чтобы мы могли противопоставить такого-то Цицерону, такого-то Цезарю и каждого каждому. Но, обругав древних ораторов поименно, он этим и удовольствовался и не решился похвалить тех, кто за ними следовал, иначе как скопом и в общем и в целом, опасаясь, как я предполагаю, обидеть многих, выделив нескольких. Но кто же из едва приступивших к изучению красноречия не тешит себя убеждением, что, безусловно превосходя Цицерона, он уступает в даровании только Габиниану? А я не побоюсь назвать каждого по отдельности, дабы из приведенных мною примеров стало яснее, через какие ступени прошло красноречие на пути к своему нынешнему упадку и вырождению».
27. «Погоди, — сказал Матерн, — лучше исполни свое обещание. Ведь мы не нуждаемся в доказательствах, что древние были красноречивее, что для меня по крайней мере не подлежит сомнению, но хотим разобраться в причинах этого, а ты, как сказано тобой несколько выше, постоянно размышляешь о них; правда, пока Апр не обидел тебя своими нападками на твоих предшественников и предков49, ты говорил спокойнее и не с таким раздражением против современного красноречия».
«Я нисколько не обижен резкостью моего Апра, — ответил Мессала, — да и вам не следует обижаться, если и впредь он чем-нибудь заденет ваш слух; ведь вы хорошо знаете, что таков закон бесед этого рода — высказывать свои убеждения не в ущерб дружеским чувствам».
«Продолжай, — сказал Матерн, — и когда станешь говорить о древних ораторах, делай это с древнею прямотой, от которой мы отошли еще дальше, чем от древнего красноречия».
28. На это Мессала сказал: «Причины, которых ты, Матерн, доискиваешься, не скрыты от взора и хорошо известны и тебе самому, и Секунду, и Апру, хоть вы и обязали меня высказаться о том, что нам и так понятно и ясно. Кто же не знает, что и красноречие и другие искусства пришли в упадок и растеряли былую славу не из-за оскудения в дарованиях, а вследствие нерадивости молодежи, и беспечности родителей, и невежества обучающих, и забвения древних нравов? Это зло сначала возникло в Риме, затем охватило Италию, а теперь уже проникает в провинции. Впрочем, ваши дела вам виднее. Я же буду говорить только о Риме и о наших местных пороках, которые заражают нас с часа рождения и множатся по мере того, как мы поднимаемся по ступеням жизни; но прежде я скажу несколько слов о том, с какой строгостью и требовательностью обучали и воспитывали детей наши предки. Ибо некогда в каждой римской семье сын, родившийся от порядочной женщины, возрастал не в каморке на руках покупной кормилицы, а окруженный попечением рачительной матери, которую больше всего хвалили за образцовый порядок в доме и неустанную заботу о детях. Подыскивалась также какая-нибудь пожилая родственница, чьи нравы были проверены и признаны безупречными, и ей вручался надзор за всеми отпрысками того же семейства; в ее присутствии не дозволялось ни произнести, ни сделать такое, что считается непристойным или бесчестным. И мать следила не только за тем, как дети учатся и как выполняют свои другие обязанности, но и за их развлечениями и забавами, внося в них благочестие и благопристойность. Мы знаем, что именно так руководили воспитанием сыновей и мать Гракхов Корнелия, и мать Цезаря Аврелия, и мать Августа Атия, взрастившие своих детей первыми гражданами Римского государства. И эти строгость и требовательность в обучении приводили к тому, что чистая, целостная и не извращенная никакой порчей природа каждого тотчас же с жадностью усваивала возвышенные науки и, если ее влекло к военному делу, или к законоведению, или к занятиям красноречием, полностью отдавалась лишь избранной ею области знания и исчерпывала ее до дна.
29. А теперь новорожденного ребенка препоручают какой-нибудь рабыне-гречанке, в помощь которой придаются один-два раба из числа самых дешевых и не пригодных к выполнению более существенных дел. Их россказни и заблуждения впитывают в себя еще совсем нежные и восприимчивые детские души; и никто во всем доме не задумывается над тем, что именно они говорят и делают в присутствии своего юного господина. Да и сами родители приучают малолетних детей не к добропорядочности и скромности, а к распущенности и острословию, и вот незаметно в их души вкрадываются бесстыдство и презрение и к своему, и к чужому. И, наконец, особенно распространенные и отличающие наш город пороки — страсть к представлениям лицедеев, и к гладиаторским играм, и к конным ристаниям — как мне кажется, зарождаются еще в чреве матери; а в охваченной и поглощенной ими душе отыщется ли хоть крошечное местечко для добронравия? Найдешь ли ты в целом доме кого-нибудь, кто говорил бы о чем-либо другом? Слышим ли мы между юношами, когда нам доводится попасть в их учебные помещения, разговоры иного рода? Да и сами наставники чаще всего болтают со своими слушателями о том же; и учеников они привлекают не своей требовательностью и строгостью и не своими проверенными на опыте дарованиями, а искательными посещениями с утренними приветствиями и приманками лести.
30. Опущу начальное обучение; впрочем, скажу все же о том, что и оно требует от учащихся слишком мало усилий; ведь они не прилагают достаточного труда ни для ознакомления с творениями великих писателей, ни для понимания древности, ни для познания вещей и людей, а также событий прошлого. Все торопятся как можно скорее перейти к тем, кого именуют риторами. Предполагая чуть дальше остановиться на том, когда именно в нашем городе впервые обосновались люди этого ремесла и сколь малое уважение оказывали им наши предки, я нахожу, что сейчас мне следует мысленно перенестись к той науке, которая, как мы знаем, усердно изучалась теми ораторами, чей бесконечный труд, и повседневное размышление, и непрерывные занятия всеми, какие только ни существуют, отраслями науки засвидетельствованы и их собственными сочинениями. Вам, конечно, известно сочинение Цицерона, которое носит название
31. И древние твердо усвоили это и понимали, что для достижения такой цели нужны не декламации в школах риторов и не упражнение языка и гортани в надуманных и никоим образом не соприкасающихся с действительностью словесных схватках, а обогащение души такими науками, в которых идет речь о добре и зле, о честном и постыдном, о справедливом и несправедливом; ведь только с этим приходится иметь дело оратору. Ибо в суде мы почти всегда толкуем о справедливости, на совещаниях — о пользе, при произнесении похвальных речей — о честности и в большинстве случаев связываем и перемешиваем одно с другим. Но говорить обо всем этом пространно, разнообразно и убедительно может лишь тот, кто познал человеческую природу, и могущество добродетелей, и извращенность пороков, и смысл всего остального, что не причисляется ни к добродетелям, ни к порокам. Из этих источников проистекает и прямая поддержка, ибо знающий, что есть гнев, может легче разжечь или смягчить разгневанного судью, а знающий, что есть милосердие, — легче склонить его к состраданию. Вот какие науки и упражнения поглощают оратора, и выпадет ли на его долю выступать перед судьями, враждебно настроенными, или перед пристрастными, перед завистливыми или перед угрюмыми, или перед боязливыми, он должен чувствовать, что у них в глубине души, и, взявшись за поводья, соразмерять стремительность своей речи с тем, к чему больше привержена их природа, имея при этом в запасе любые средства и готовый применить их при первой необходимости. Существуют судьи, которым внушает больше доверия сжатый, собранный и тотчас снабжающий выводом отдельные доказательства род красноречия, — здесь принесут пользу прилежные занятия диалектикой. Другим больше по вкусу речь многословная, ровная и исходящая из обыденных мыслей и чувств; чтобы воздействовать на таких, давайте позаимствуем у перипатетиков53 подходящие к случаю и для любого судебного разбирательства заранее подобранные места. Академики54 снабдят нас задором, Платон — возвышенностью, Ксенофонт — живостью, а если потребуют обстоятельства, то пусть не будут чужды оратору и иные добропорядочные высказывания даже Эпикура и Метродора55. Ведь мы поучаем не философа и не приверженца стоиков, а того, кому необходимо некоторые науки знать досконально, а остальные только отведать. Вот почему старинные ораторы усваивали науку гражданского права и впитывали в себя и грамматику, и музыку, и геометрию. Ведь случаются судебные разбирательства, — и их больше всего, да и почти все такие, — для ведения которых требуется знание гражданского права, но при многих других желательно также знакомство и с остальными науками.
32. И пусть никто не вздумает ответить на это, что нам достаточно, если в этом возникнет нужда, изучить что-нибудь простое и относящееся только к определенному случаю. Во-первых, мы совершенно по-разному пользуемся своей личною собственностью и взятым нами со стороны, и сразу бросается в глаза различие между тем, кто высказывается, владея своим предметом, и тем, кто призанял сведения у других. Затем, знание многих наук, даже если мы говорим о совсем ином, украшает, а также отмечает и выделяет нас, когда мы и не помышляем об этом. И это понимает не только просвещенный и мыслящий слушатель, но и народ, тотчас же воздающий нам похвалу и тем самым свидетельствующий, что тот, кто выступает пред ним, и в самом деле учился как следует, превзошел все разделы красноречия, наконец, что он — настоящий оратор; и я утверждаю, что стать оратором может лишь тот — и никто другой никогда им не становился, — кто приходит на форум, вооруженный всеми науками, как если бы он шел в бой, запасшись необходимым оружием. Но этим настолько пренебрегают современные краснобаи, что в их судебных выступлениях встречаются отвратительные и постыдные ошибки, присущие повседневной речи; они невежественны в законах, не знают сенатских постановлений, больше того, потешаются над гражданским правом и испытывают величайший страх перед изучением философии и наставлениями философов. Как бы изгнанное из своего царства красноречие они сводят к крайне скудному кругу мыслей и нескольким избитым суждениям, и оно, которое некогда, властвуя над всеми науками, наполняло сердца блеском своего окружения, ныне ощипанное и обкорнанное, утратившее былую пышность, былой почет, почти лишившееся, я бы сказал, своего благородства, изучается как одно из самых презренных ремесел. Я считаю это первой и главной причиной, почему мы так далеко отошли от красноречия древних ораторов. Если нужны свидетели, то назову ли я среди греков кого-нибудь, кто внушал бы больше доверия, чем Демосфен, относительно которого передают, что он был усерднейшим слушателем Платона?56 И Цицерон, сколько мне помнится, именно в таких словах говорит, что всем, чего он достиг в красноречии, он обязан не заведениям риторов, а садам Академии57. Существуют и другие причины, значительные и важные, но было бы справедливо, если бы их вскрыли вы сами, поскольку я уже выполнил взятые на себя обязанности, и по своему обыкновению обидел достаточно многих, которые, если бы им довелось выслушать это, сказали бы, я уверен, что, восхваляя знание законоведения и философии как необходимое для оратора, я наградил рукоплесканиями свои собственные никчемные и бессмысленные занятия».
33. На это Матерн заметил: «А мне кажется, что ты не выполнил принятой на себя обязанности; больше того, как мне кажется, ты лишь приступил к ее выполнению и, так сказать, только расставил точки и провел кое-какие линии. Правда, ты говорил, какими науками старались вооружиться ораторы прошлого, и показал различие между нашими леностью и невежеством и их напряженнейшими и плодотворнейшими занятиями; теперь, однако, я жду дальнейшего и, выслушав от тебя, в чем именно они были сведущи, а мы не сведущи, хочу точно так же узнать, какими упражнениями, становясь юношами и готовясь ступить на судебное поприще, они старались поддерживать и растить свои дарования. Не станешь же ты отрицать, полагаю, что красноречие опирается не только на научные знания, но в еще большей мере — на способности и на опыт, с чем, судя по выражению лиц, согласны и остальные».
И после того как Апр и Секунд подтвердили, что таково и их мнение, Мессала, как бы начиная новую речь, сказал: «Поскольку истоки и корни красноречия, сообщив, какими науками старались вооружиться и просветить себя ораторы прошлого, я показал, по-видимому, с достаточной полнотой, перейду теперь к их упражнениям. И хотя занятия науками включают в себя упражнение, все же постигнуть такое множество столь глубоких и разнообразных предметов никто не может иначе, как сочетая знание с размышлением, размышление со способностями и способности с опытом в красноречии. Отсюда следует, что способ постижения того, что высказываешь, и высказывания того, что постигаешь, — один и тот же. А если кому-нибудь это кажется темным и он отграничивает знание от упражнения, то пусть такой согласится хотя бы с тем, что вооруженный и заполненный этими науками дух придет гораздо более подготовленным к тем упражнениям, которые, как очевидно, — неотъемлемая принадлежность ораторов.
34. Так вот, юношу, предназначившего себя к политической деятельности и судебному красноречию, по завершении домашнего обучения, которое снабдило его обильными познаниями в благородных науках, отводили у наших предков отец или родственники к самому знаменитому во всем государстве оратору58. У этого юноши входило в привычку постоянно находиться при нем, повсюду сопровождать его и присутствовать при всех его выступлениях в суде и в народных собраниях, ловя каждое его слово во время прений сторон и в жарких спорах с противниками, — короче говоря, он учился сражаться, так сказать, прямо на поле боя. И это сразу же наделяло таких юношей большим опытом, похвальным упорством, исключительной проницательностью в суждениях, — ведь их наставницей была сама жизнь, и свою науку они одолевали в гуще ожесточенной борьбы, где никто не может безнаказанно произнести ничего глупого, ничего несуразного, что не было бы сразу отклонено судьей, осмеяно противником и отвергнуто даже друзьями. Таким образом, эти юноши постигали подлинное и ничем не извращенное красноречие и, хотя они сопровождали лишь одного и того же, тем не менее при рассмотрении самых различных тяжб и всевозможных судебных дел знакомились с речами всех защитников своего времени; они также располагали возможностью изучать бесконечно разнообразные вкусы народа, благодаря чему могли с легкостью определить, что именно в том или ином ораторе находит его одобрение, а что не нравится. Итак, у них был учитель, и даже наилучший из всех, который показывал им истинное лицо красноречия, а не его подобие, пред ними были его противники и соперники, сражавшиеся с ним мечами, а не учебными палками59, была и толпа пришедших его послушать, каждый раз новых, неприязненных или благосклонных и поэтому подмечавших все его удачи и промахи. Ведь, как вы знаете, настоящую и прочную славу красноречие обретает не меньше у наших противников, чем у сторонников; больше того, именно там оно набирается силы и там же закрепляется и держится с большей устойчивостью. И юноша, о котором мы говорим, воспитанный такими наставниками, выученик столь крупных ораторов, внимательный слушатель всего, что говорится на форуме, усердный посетитель судов, овладевший своим искусством и с ним освоившийся на примере других, изучивший законы, так как их ежедневно при нем оглашают, знающий судей в лицо, присмотревшийся к царящим на народных собраниях нравам, потому что они постоянно у него пред глазами, хорошо осведомленный во вкусах народа, поскольку ему не раз приходилось их наблюдать, право же, сможет самостоятельно справиться с любым делом в суде, возьмет ли он на себя обвинение или защиту. На девятнадцатом году отроду Луций Красс выступил против Гая Карбона, на двадцать первом — Цезарь против Долабеллы, на двадцать втором — Азиний Поллион против Гая Катона, лишь немного превосходивший его возрастом Кальв — против Ватиния, — и с такими речами, которые и ныне мы читаем все еще с восхищением.
35. А теперь наших подростков отводят в школы так называемых риторов, впервые появившихся у нас незадолго до времени Цицерона и пришедшихся не по душе нашим предкам, что явствует из отданного им цензорами Крассом и Домицием приказания закрыть, как говорит Цицерон, эту “школу
36. …обдумывать дело, нельзя было высказать ничего бездоказательного, ничего легковесного. Для великого красноречия, как и для пламени, нужно то, что его питает, — нужны дуновения, придающие ему силу, и, лишь окрепнув, оно начинает отбрасывать яркие отблески. Наличие этих условий и в нашей общественной жизни породило красноречие древних. Ведь если даже современные нам ораторы достигли всего, что оно может дать в упорядоченном, спокойном и процветающем государстве, то среди былых смут и былой необузданности69 им казалось, что они добиваются еще большего, ибо при общем смятении и отсутствии наделенного верховной властью правителя всякий оратор мнил о себе в меру своей способности воздействовать на мечущийся народ. Отсюда непрерывные предложения новых законов и домогательства народного расположения, отсюда народные собрания и выступления на них магистратов, проводивших едва ли не всю ночь на трибунах, отсюда обвинения и предание суду именитых граждан и враждебность, питаемая по отношению к целым родам, отсюда происки знатных и непрерывная борьба сената с простым народом. И хотя все это само по себе вносило разлад в государство, однако оттачивало и щедро вознаграждало, как казалось ораторам, их красноречие, ибо чем лучше тот или иной из них владел словом, тем легче добивался избрания на почетные должности, тем больше, отправляя их, выдвигался среди своих сотоварищей, тем бо́льшую благосклонность снискивал себе у первых людей государства, бо́льшую влиятельность у сенаторов, бо́льшую известность и большее расположение у простого народа. Таких ораторов осаждали просившие о защите и покровительстве, и не только соотечественники, но и чужеземцы70, их боялись отправлявшиеся в провинции магистраты, обхаживали возвратившиеся оттуда; казалось, что без всяких усилий с их стороны им прямо в руки плывут претуры и консульства, и они, даже сложив по миновании срока свои обязанности, не лишались власти и направляли сенат и народ своими советами и своим влиянием71. И в конце концов они убедили себя, что без помощи красноречия никто в нашем государстве не может ни достигнуть заметного и выдающегося положения, ни удержать его за собою. И не удивительно, раз даже вопреки желанию их вынуждали выступать перед народом, раз, подавая голос в сенате, нельзя было ограничиться односложным высказыванием, но от каждого требовалось, насколько позволяли ему дарование и красноречие, обосновать свое мнение, раз, представ перед судом из-за клеветнического навета или выдвинутого против них обвинения, они должны были лично держать ответ, раз даже свидетельские показания нельзя было дать заочно и в письменном виде, а нужно было присутствовать на разбирательстве и произнести их собственными устами. Таким образом, к огромным, доставляемым красноречием преимуществам добавлялась также прямая необходимость в нем, и если обладать даром слова считалось блистательным и достохвальным, то, напротив, казаться немым и безъязыким — постыдным.
37. Итак, древние стремились хорошо говорить, побуждаемые к этому не менее честолюбием, чем сопряженными с красноречием выгодами: никто не хотел числиться скорее среди нуждающихся в защите, чем среди оказывающих ее, утрачивать на пользу другому унаследованные от предков связи72 и либо вовсе не добиваться избрания на почетные должности, как бы признаваясь тем самым в лености и непригодности к ним, либо, добившись их, плохо справляться с ними. Не знаю, приходилось ли вам держать в руках те сочинения древних, которые и поныне хранятся в библиотеках любителей старины, а в наши дни с особенным усердием собираются Муцианом; им подобрано и уже издано, насколько я знаю, одиннадцать книг “Судебных речей” и три книги
38. Перехожу к принятым в древних судах порядкам. Хотя нынешние суды более приспособлены для выяснения истины, однако форум былых времен предоставлял красноречию больше простора, — ведь там не ограничивали ораторов всего несколькими часами, беспрепятственно предоставляли отсрочки80, каждый сам устанавливал размер своего выступления, и заранее не определялось ни количество дней, отводимых на судебное разбирательство, ни число защитников. Первым в свое третье консульство урезал эти свободы и как бы надел узду на красноречие Гней Помпей81, однако так, чтобы все вершилось на форуме, все по законам, все у преторов; все важнейшие дела некогда всегда рассматривались у них, и это подтверждается тем, что подведомственные центумвирам дела, которым ныне отводится первое место, настолько затмевались блеском других судов, что ни Цицерон, ни Цезарь, ни Брут, ни Целий, ни Кальв, ни, наконец, кто другой из крупных ораторов не обнародовали ни одного своего выступления пред центумвирами: единственное исключение — речи Азиния, именуемые “В защиту наследников Урбинии”, но они были произнесены Поллионом в середине правления божественного Августа, после того как долгие годы мира, нерушимо хранимое народом спокойствие, неизменная тишина в сенате и беспрекословное повиновение принцепсу умиротворили красноречие, как и все прочее.
39. То, о чем я собираюсь сказать, может быть, покажется несущественным и смешным, но я все-таки выскажу свою мысль, хотя бы для того, чтобы вы посмеялись. Сознаем ли мы, сколько унижения доставили красноречию эти обязательные для нас плащи82, стиснутые и как бы скованные которыми мы обращаемся к судьям? Отдаем ли мы себе отчет в том, сколько силы отняли у ораторской речи эти судебные помещения и архивы83, в которых теперь рассматривается чуть ли не большинство дел? Благородным коням, чтобы выказать резвость, требуется необходимое для разбега пространство; так и ораторам нужен известный простор, и если они не могут свободно и беспрепятственно отдаться своему порыву, их красноречие слабеет и истощается. Все мы испытываем озабоченность и мешающую нам робость в выборе выражений, потому что нас часто прерывает судья, спрашивая, когда же мы, наконец, приступим к существу дела, после чего в ответ на этот вопрос нам приходится приступать к его изложению; нередко принуждает он нас к молчанию и тогда, когда нами приводятся доказательства и когда опрашиваются свидетели. При этом присутствуют и слушают выступающего один-два человека, и судебное разбирательство происходит как бы в пустыне. А между тем оратору необходимы возгласы одобрения и рукоплескания и, я бы сказал, своего рода театр; все это ежедневно выпадало на долю ораторов древности, когда одновременно столько и притом столь знатных мужей теснилось на форуме, когда клиенты, и трибы, и даже представители муниципиев, и, можно сказать, половина Италии оказывали поддержку представшим пред судьями, когда при разбирательстве многих дел римский народ считал для себя исключительно важным, какой именно приговор будет вынесен судьями. Хорошо известно, что Гай Корнелий, и Марк Скавр, и Тит Милон, и Луций Бестия, и Публий Ватиний были осуждены или оправданы при стечении всего Рима, так что даже самых бесстрастных ораторов смогли расшевелить и разжечь не затухавшие в народе жаркие споры. И, право же, до нас дошли произведения этого рода, и по ним можно полнее и правильнее судить о тех, кто выступил с ними, чем по всем остальным их речам.
40. А постоянные народные собрания и возможность беспрепятственно задевать всякого, сколь бы могущественным он ни был, и громкая известность, приобретаемая этими проявлениями враждебности (ведь большинство умевших хорошо говорить не воздерживались от поношений даже Публия Сципиона, или Суллы, или Гнея Помпея и, нападая на первейших мужей государства, как это свойственно зависти, старались, словно лицедеи, увлечь своими выступлениями народ), каким горением наделяли умы, какой пламенностью ораторов!84
Мы беседуем не о чем-то спокойном и мирном, чему по душе честность и скромность; великое и яркое красноречие — дитя своеволия, которое неразумные называют свободой; оно неизменно сопутствует мятежам, подстрекает предающийся буйству народ, вольнолюбиво, лишено твердых устоев, необузданно, безрассудно, самоуверенно; в благоустроенных государствах оно вообще не рождается. Слышали ли мы хоть об одном ораторе у лакедемонян, хоть об одном у критян?85 А об отличавших эти государства строжайшем порядке и строжайших законах толкуют и посейчас86. Не знаем мы и красноречия македонян и персов и любого другого народа, который удерживался в повиновении твердой рукою. Было несколько ораторов у родосцев и великое множество — у афинян, у которых народ был всевластен, всевластны невежественные, всевластны, я бы сказал, решительно все. Да и в нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока не покончило со всевозможными кликами и раздорами и междоусобицами, пока на форуме не было мира, в сенате — согласия, в судьях — умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие, несомненно превосходившее современное, подобно тому как на невозделанном поле некоторые травы разрастаются более пышно, чем на возделанном. Но красноречие Гракхов не дало нашему государству столь многого, чтобы оно стерпело и их законы, да и Цицерон, хотя его и постиг столь прискорбный конец, едва ли сполна оплатил славу своего красноречия87.
41. Форума древних ораторов больше не существует; наше поприще несравненно у́же, но и то, с чем нам приходится сталкиваться, наглядно показывает, что Римское государство не свободно от недостатков и что еще многое нужно в нем упорядочить. Кто приглашает нас для ведения судебного дела, кроме тех, на ком тяготеет вина или кого постигло несчастье? Какой муниципий обращается к нам за помощью, кроме ввергнутых в распри с соседями или во внутренние раздоры? Какую провинцию мы берем под защиту, кроме обираемых и утесняемых? Но было бы лучше не иметь оснований жаловаться, чем взывать к правосудию. И если бы нашлось какое-нибудь государство, в котором никто не преступает дозволенного законами, то среди беспорочных людей судебный оратор был бы так же не нужен, как врач среди тех, кто никогда не болеет. И подобно тому как искусство врачевания менее всего применяется и менее всего совершенствуется у народов, наделенных отменным здоровьем и телесною крепостью, так и оратор пользуется наименьшим почетом и наименьшею славой там, где царят добрые нравы и где все беспрекословно повинуются воле правителя. Нужно ли, чтобы каждый сенатор пространно излагал свое мнение по тому или иному вопросу, если благонамеренные сразу же приходят к согласию? К чему многочисленные народные собрания, когда общественные дела решаются не невеждами и толпою, а мудрейшим и одним? К чему по собственному почину выступать с обвинениями, если преступления так редки и их так немного? К чему эти нудные и превышающие всякую допустимую меру речи защитников, если милосердие вершащего суд торопится вызволить подсудимого? Поверьте, превосходнейшие и, в какой степени это необходимо, красноречивейшие мужи, что если бы вы родились в более раннюю пору, а те, кем мы восхищаемся, — в нашу или какой-нибудь бог внезапно поменял бы вас с ними местами, так чтобы вы жили в их дни, а они — в ваши, то и вы снискали бы за свое красноречие величайшие похвалы и славу, и они были бы проникнуты чувством меры и осмотрительностью; а теперь, поскольку никому не дано домогаться славы и одновременно соблюдать должную сдержанность, пусть каждый пользуется благами своего века, не порицая чужого».
42. Матерн умолк. Тогда Мессала сказал: «Было у тебя и такое, на что я мог бы тебе возразить, и такое, о чем следовало сказать подробнее, но день уже на исходе». «В следующий раз, — ответил на это Матерн, — я исполню твое пожелание и, если в моей речи что-нибудь показалось тебе неясным, мы еще потолкуем об этом». С этими словами он поднялся со своего места и, обняв Апра, сказал: «Погоди, мы предъявим тебе обвинение, я — от лица поэтов, Мессала — от лица поклонников старины». «А я, — проговорил Апр, — обвиню вас от лица риторов и учителей декламации».
Все рассмеялись, и мы разошлись.
ПРИМЕЧАНИЯ