Т. Моммзен

История Рима.

Книга пятая

Основание военной монархии.

Моммзен Т. История Рима. Т. 3. От смерти Суллы до битвы при Тапсе.
Русский перевод И. М. Масюкова под общей редакцией Н. А. Машкина.
ОГИЗ ГОСПОЛИТИЗДАТ, Москва, 1941.
Постраничная нумерация примечаний в электронной публикации заменена на сквозную по главам.
Все даты по тексту — от основания Рима, в квадратных скобках — до нашей эры.
Голубым цветом проставлена нумерация страниц по изданию Моммзена 1995 г. (СПб, «Наука»—«Ювента»).

с.475 388

ГЛАВА XII

РЕЛИГИЯ, ОБРАЗОВАННОСТЬ, ЛИТЕРАТУРА И ИСКУССТВО.

Государ­ст­вен­ная рели­гия

В рели­ги­оз­но-фило­соф­ском раз­ви­тии не заме­ча­ет­ся в эту эпо­ху ника­ких новых момен­тов. Рим­ско-эллин­ская государ­ст­вен­ная рели­гия и нераз­рыв­но свя­зан­ная с ней стои­че­ская государ­ст­вен­ная фило­со­фия не толь­ко явля­лись удоб­ным оруди­ем для каж­до­го пра­ви­тель­ства — оли­гар­хии, демо­кра­тии или монар­хии, — но были про­сто необ­хо­ди­мы уже пото­му, что было так же невоз­мож­но постро­ить государ­ство без вся­ких рели­ги­оз­ных эле­мен­тов, как и най­ти новую государ­ст­вен­ную рели­гию, спо­соб­ную заме­нить древ­нюю. Рево­лю­ци­он­ная мет­ла втор­га­лась, прав­да, при слу­чае весь­ма бес­це­ре­мон­но в пау­ти­ну про­ри­ца­тель­ной муд­ро­сти авгу­ров (стр. 250), но эта вет­хая и рас­ша­тав­ша­я­ся во всех частях маши­на все-таки пере­жи­ла зем­ле­тря­се­ние, кото­рое погло­ти­ло самое рес­пуб­ли­ку, и цели­ком пере­нес­ла в новую монар­хию свою пош­лую бес­со­дер­жа­тель­ность и занос­чи­вость. Понят­но, что она все более впа­да­ла в неми­лость у всех тех, кто сохра­нял еще сво­бо­ду суж­де­ния. Прав­да, к государ­ст­вен­ной рели­гии обще­ст­вен­ное мне­ние отно­си­лось вооб­ще рав­но­душ­но; она при­зна­ва­лась все­ми в каче­стве осно­ван­но­го на поли­ти­че­ской услов­но­сти учреж­де­ния, и никто о ней осо­бен­но не забо­тил­ся, кро­ме уче­ных поли­ти­ков и архео­ло­гов. Но по отно­ше­нию к ее сест­ре, фило­со­фии, раз­ви­лась в сво­бод­ных от пред­рас­суд­ков кру­гах та враж­деб­ность, кото­рую неми­ну­е­мо вызы­ва­ет с тече­ни­ем вре­ме­ни пустая и вме­сте с тем ковар­ная, лице­мер­ная фра­зео­ло­гия. Что в самой стои­че­ской шко­ле начи­на­ло воз­ни­кать созна­ние соб­ст­вен­но­го ничто­же­ства, явст­ву­ет уже из ее попыт­ки искус­ст­вен­но вдох­нуть опять в себя дух путем син­кре­тиз­ма; Антиох Аска­лон­ский (рас­цвет его отно­сит­ся к 675 г. [79 г.]), утвер­ждав­ший, что ему уда­лось спло­тить в одно орга­ни­че­ское целое стои­че­скую систе­му с пла­то­но-ари­сто­телев­ской, дей­ст­ви­тель­но достиг того, что его урод­ли­вая док­три­на сде­ла­лась мод­ной фило­со­фи­ей кон­сер­ва­то­ров того вре­ме­ни, доб­ро­со­вест­но изу­ча­лась знат­ны­ми диле­тан­та­ми и с.476 лите­ра­то­ра­ми Рима. В ком оста­ва­лась еще духов­ная све­жесть, тот нахо­дил­ся либо в оппо­зи­ции к сто­и­кам, либо игно­ри­ро­вал их. Глав­ным обра­зом, бла­го­да­ря все­об­ще­му отвра­ще­нию к хваст­ли­вым и скуч­ным рим­ским фари­се­ям, а вме­сте с тем и уси­ли­вав­шей­ся у мно­гих склон­но­сти искать спа­се­ния от прак­ти­че­ской жиз­ни в вялой апа­тии или поверх­ност­ной иро­нии, — в это вре­мя полу­чи­ла широ­кое рас­про­стра­не­ние систе­ма Эпи­ку­ра и водво­ри­лась в Риме соба­чья фило­со­фия Дио­ге­на[1]. Как ни сла­ба и ни бед­на мыс­лью была систе­ма Эпи­ку­ра, тем не менее такая фило­со­фия, 389 кото­рая не иска­ла пути к сво­бо­де в изме­не­нии тра­ди­ци­он­ных опре­де­ле­ний, а удо­вле­тво­ря­лась уже суще­ст­ву­ю­щи­ми и при­зна­ва­ла за исти­ну толь­ко то, в чем мож­но было убедить­ся путем чув­ст­вен­но­го вос­при­я­тия, все же была луч­ше тер­ми­но­ло­ги­че­ской трес­кот­ни и бес­со­дер­жа­тель­ных поня­тий стои­че­ских муд­ре­цов. Что же каса­ет­ся Дио­ге­но­вой фило­со­фии, то она пото­му уже была не в при­мер луч­ше всех тогдаш­них фило­соф­ских систем, что ее цель заклю­ча­лась имен­но в том, чтобы не иметь ника­кой систе­мы, а, напро­тив, осме­и­вать все систе­мы и их при­вер­жен­цев. В обе­их обла­стях рев­ност­но и успеш­но велась вой­на про­тив сто­и­ков; перед серь­ез­ны­ми людь­ми эпи­ку­ре­ец Лукре­ций со всей силой искрен­не­го убеж­де­ния и свя­щен­но­го рве­ния про­по­ве­до­вал и про­тив стои­че­ской веры в богов и про­виде­ние, и про­тив уче­ния о бес­смер­тии души; для боль­шой смеш­ли­вой пуб­ли­ки циник Варрон попа­дал еще вер­нее в цель лег­ки­ми стре­ла­ми сво­их сатир, нахо­див­ших мно­го­чис­лен­ных чита­те­лей. Если поэто­му луч­шие люди ста­ро­го поко­ле­ния враж­до­ва­ли со сто­и­ка­ми, то моло­дое поко­ле­ние, и в том чис­ле Катулл, не име­ло более с ними ника­кой внут­рен­ней свя­зи и кри­ти­ко­ва­ло их еще рез­че пол­ней­шим игно­ри­ро­ва­ни­ем их.

Восточ­ные рели­гии

Если, одна­ко, в Риме под­дер­жи­ва­лась из поли­ти­че­ских рас­че­тов рели­гия, лишен­ная вся­ких основ веры, то это воз­ме­ща­лось сто­ри­цей в дру­гих сфе­рах. Неве­рие и суе­ве­рие, эти раз­лич­ные оттен­ки одно­го и того же исто­ри­че­ско­го фено­ме­на, шли рука об руку и в тогдаш­нем рим­ском мире, и не было недо­стат­ков в людях, соеди­няв­ших в себе оба эти кон­тра­ста, отри­цав­ших вме­сте с Эпи­ку­ром богов и все-таки молив­ших­ся и при­но­сив­ших жерт­вы перед каж­дой часов­ней. Понят­но, что ува­же­ни­ем поль­зо­ва­лись еще толь­ко боги, зане­сен­ные с Восто­ка, и подоб­но тому как про­дол­жа­ли сте­кать­ся в Ита­лию выход­цы из гре­че­ских обла­стей, так и восточ­ные боже­ства во все воз­рас­тав­шем чис­ле пере­се­ля­лись на Запад. Какое зна­че­ние имел в ту пору с.477 в Риме фри­гий­ский культ, дока­зы­ва­ет­ся как поле­ми­кой людей стар­ше­го поко­ле­ния вро­де Варро­на и Лукре­ция, так и поэ­ти­че­ским про­слав­ле­ни­ем это­го куль­та у Катул­ла, кото­рое закан­чи­ва­ет­ся харак­тер­ной прось­бой, чтобы боги­ня собла­го­во­ли­ла сво­дить с ума дру­гих, толь­ко не само­го поэта.

Культ Мит­ры

К этим куль­там при­со­еди­ни­лось еще покло­не­ние пер­сид­ским боже­ствам, зане­сен­ное, как гово­рят, на Запад при посред­стве запад­ных и восточ­ных пира­тов, встре­чав­ших­ся на Сре­ди­зем­ном море; древ­ней­шим цен­тром это­го куль­та на Запа­де счи­та­ет­ся гора Олимп в Ликии. При усво­е­нии на Запа­де восточ­ных куль­тов отбра­сы­ва­лись все заклю­чав­ши­е­ся в них выс­шие умо­зри­тель­ные и нрав­ст­вен­ные эле­мен­ты: это дока­зы­ва­ет­ся курьез­ным обра­зом тем, что выс­шее боже­ство чисто­го уче­ния Зара­ту­ст­ры Аура­мазда оста­ва­лось на Запа­де почти неиз­вест­ным; покло­не­ние обра­ти­лось здесь пре­иму­ще­ст­вен­но к тому боже­ству, кото­рое зани­ма­ло пер­вое место в древ­них пер­сид­ских народ­ных веро­ва­ни­ях и было ото­дви­ну­то на вто­рой план Зара­ту­строй, имен­но к богу солн­ца Мит­ре.

Культ Изи­ды

Еще быст­рее, чем более свет­лые и крот­кие обра­зы пер­сид­ских небо­жи­те­лей, вторг­лась в Рим таин­ст­вен­ная и скуч­ная вере­ни­ца еги­пет­ских кари­ка­тур на богов; мать при­ро­ды Изи­да со всей сво­ей сви­той: веч­но уми­раю­щим и веч­но воз­рож­даю­щим­ся Ози­ри­сом, 390 мрач­ным Сара­пи­сом, мол­ча­ли­во серь­ез­ным Гар­по­кра­том, Ану­би­сом, укра­шен­ным соба­чьей голо­вой.

В тот год, когда Кло­дий дал волю клу­бам и вся­ким сбо­ри­щам (696) [58 г.], и, несо­мнен­но, под вли­я­ни­ем этой эман­си­па­ции чер­ни этот рой богов как буд­то готов был всту­пить даже в ста­рин­ное свя­ти­ли­ще рим­ско­го Юпи­те­ра на Капи­то­лии, и едва уда­лось не впу­стить их сюда и уда­лить неиз­беж­но воз­ни­кав­шие новые хра­мы, по край­ней мере в пред­ме­стья Рима. Ника­кой культ не был в такой сте­пе­ни попу­ля­рен в низ­ших сло­ях сто­лич­но­го насе­ле­ния; когда сенат при­ка­зал сне­сти хра­мы Изи­ды, воз­двиг­ну­тые внут­ри город­ской огра­ды, ни один рабо­чий не отва­жил­ся при­сту­пить к это­му пер­вый, и кон­сул Луций Павел при­нуж­ден был сам сде­лать пер­вый удар топо­ром (705) [49 г.][4]; мож­но было побить­ся об заклад, что чем рас­пу­щен­нее была какая-нибудь кур­ти­зан­ка, тем набож­нее почи­та­ла она Изи­ду. Что мета­ние жре­бия, тол­ко­ва­ние снов и подоб­ные сво­бод­ные искус­ства отлич­но кор­ми­ли людей, зани­мав­ших­ся этим, понят­но само собой. Состав­ле­ние горо­ско­пов обра­ти­лось уже в науч­ное заня­тие; Луций Тару­тий, уро­же­нец Фир­ма, почтен­ный и в сво­ем роде уче­ный чело­век, нахо­див­ший­ся в друж­бе с Варро­ном и Цице­ро­ном, совер­шен­но серь­ез­но опре­де­лял вре­мя рож­де­ния царей Рому­ла и Нумы и даже осно­ва­ния горо­да Рима и при помо­щи сво­ей хал­дей­ской и еги­пет­ской муд­ро­сти под­кре­пил рас­ска­зы рим­ской лето­пи­си в назида­ние всем веру­ю­щим людям.

Неопи­фа­го­рей­ство

с.478 Но самым любо­пыт­ным явле­ни­ем в этой обла­сти нуж­но при­знать первую попыт­ку соеди­нить гру­бую веру с умо­зри­тель­ным мыш­ле­ни­ем, пер­вое появ­ле­ние в рим­ском мире тех стрем­ле­ний, кото­рые мы при­вык­ли назы­вать нео­пла­то­ни­че­ски­ми. Самым ран­ним апо­сто­лом это­го дви­же­ния в Риме был Пуб­лий Нигидий Фигул, знат­ный рим­ля­нин из край­ней ари­сто­кра­ти­че­ской фрак­ции, зани­мав­ший в 696 г. [58 г.] долж­ность пре­то­ра и умер­ший в 709 г. [45 г.] вне Ита­лии поли­ти­че­ским изгнан­ни­ком.

Нигидий Фигул

С уди­ви­тель­но мно­го­сто­рон­ней уче­но­стью и еще более изу­ми­тель­ной силой веры он создал из самых раз­но­род­ных эле­мен­тов фило­соф­ско-рели­ги­оз­ное постро­е­ние, заме­ча­тель­ную систе­му кото­ро­го он, веро­ят­но, еще более раз­ви­вал в уст­ных объ­яс­не­ни­ях, чем в сво­их бого­слов­ских и есте­ствен­но-науч­ных сочи­не­ни­ях. В фило­со­фии он искал избав­ле­ния от гос­под­ства мерт­вых схем, шаб­лон­ных систем и абстрак­ций и воз­вра­тил­ся к ста­рым забы­тым источ­ни­кам досо­кра­то­вой фило­со­фии, когда древним муд­ре­цам, быва­ло, самая мысль явля­лась еще в живой образ­но­сти. Есте­ствен­но-науч­ные изыс­ка­ния при соот­вет­ст­ву­ю­щем их при­ме­не­нии и теперь еще пре­крас­но могут содей­ст­во­вать целям мисти­че­ских обма­нов и набож­но­го фокус­ни­че­ства, в древ­но­сти же при недо­ста­точ­ном пони­ма­нии физи­че­ских зако­нов они еще боль­ше соот­вет­ст­во­ва­ли этой цели и игра­ли, понят­но, и у Фигу­ла важ­ную роль. Его бого­сло­вие, по суще­ству, осно­ва­но было на той уди­ви­тель­ной сме­си, в кото­рой у род­ст­вен­ных по духу гре­ков сли­лась орфи­че­ская муд­рость и дру­гие древ­ние или же новей­шие мест­ные уче­ния вме­сте с пер­сид­ски­ми, хал­дей­ски­ми и еги­пет­ски­ми тай­ны­ми уче­ни­я­ми; к этой же сме­си Фигул умел еще при­со­еди­нять мни­мые резуль­та­ты этрус­ских иссле­до­ва­ний и нацио­наль­ное гада­ние по пти­чье­му поле­ту, раз­вив все это до гар­мо­ни­че­ской пута­ни­цы. Поли­ти­че­ско-рели­ги­оз­но-нацио­наль­ным освя­ще­ни­ем всей этой систе­мы послу­жи­ло имя Пифа­го­ра, уль­тра­кон­сер­ва­тив­но­го государ­ст­вен­но­го чело­ве­ка, выс­шим прин­ци­пом кото­ро­го было «содей­ст­во­вать поряд­ку и пред­от­вра­щать 391 бес­по­рядок», чудотвор­ца и закли­на­те­ля духов, кото­рый сде­лал­ся для Ита­лии сво­им чело­ве­ком, был даже впле­тен в ска­зоч­ную исто­рию Рима и пото­му полу­чил на рим­ском фору­ме ста­тую сре­ди кра­со­вав­ших­ся там муд­ре­цов седой древ­но­сти. Подоб­но тому как рож­де­ние и смерть род­ст­вен­ны меж­ду собой, пред­став­ля­лось, что Пифа­гор не толь­ко дол­жен был сто­ять у колы­бе­ли рес­пуб­ли­ки в каче­стве дру­га муд­ро­го Нумы и сото­ва­ри­ща умной мате­ри Эге­рии, но в каче­стве послед­не­го оплота свя­щен­ной муд­ро­сти про­ри­ца­ния по поле­ту птиц сто­ял и у моги­лы рес­пуб­ли­ки. Новая систе­ма, одна­ко, была не толь­ко пол­на чудес, но и тво­ри­ла чуде­са: Нигидий пред­ска­зал отцу буду­ще­го импе­ра­то­ра Авгу­ста в тот самый день, когда родил­ся у него этот сын, его буду­щее вели­чие; про­ри­ца­те­ли даже вызы­ва­ли веру­ю­щим духов, и даже боль­ше того, — они с.479 ука­зы­ва­ли те места, где лежа­ли поте­рян­ные ими день­ги. Эта древне-новая пре­муд­рость, како­ва бы она ни была, про­из­во­ди­ла все же на совре­мен­ни­ков глу­бо­кое впе­чат­ле­ние; знат­ней­шие, уче­ней­шие, спо­соб­ней­шие люди из самых раз­но­об­раз­ных пар­тий, — кон­сул 705 г. [49 г.] Аппий Клав­дий[5], уче­ный Марк Варрон, храб­рый офи­цер Пуб­лий Вати­ний — участ­во­ва­ли в вызы­ва­нии духов, и есть осно­ва­ние думать, что при­хо­ди­лось при­ни­мать поли­цей­ские меры про­тив дея­тель­но­сти этих обществ. Эти послед­ние попыт­ки спа­сти рим­скую тео­ло­гию, подоб­но ана­ло­гич­ным стрем­ле­ни­ям Като­на в обла­сти поли­ти­ки, про­из­во­дят и коми­че­ское и груст­ное впе­чат­ле­ние; мож­но усмех­нуть­ся над этим веро­уче­ни­ем и его апо­сто­ла­ми, но все-таки нель­зя не при­знать серь­ез­ным тот факт, что и дель­ные люди начи­на­ли всей душой отда­вать­ся таким неле­по­стям.

Вос­пи­та­ние юно­ше­ства

Вос­пи­та­ние юно­ше­ства, разу­ме­ет­ся, шло сло­жив­ши­ми­ся в преды­ду­щую эпо­ху путя­ми при­об­ре­те­ния гума­ни­тар­ных зна­ний на двух гос­под­ст­ву­ю­щих язы­ках; общее обра­зо­ва­ние и в рим­ском мире все более укла­ды­ва­лось в фор­му­лы, уста­нов­лен­ные для него гре­ка­ми. Даже физи­че­ские упраж­не­ния пере­шли от игры в мяч, бега и борь­бы к более худо­же­ст­вен­но раз­ви­тым гре­че­ским гим­на­сти­че­ским состя­за­ни­ям; если для них и не было еще устро­е­но обще­ст­вен­ных учреж­де­ний, то все-таки в вил­лах зажи­точ­ных людей наряду с купаль­ной ком­на­той была все­гда и пале­ст­ра.

Обще­об­ра­зо­ва­тель­ные нау­ки это­го вре­ме­ни

В какой сте­пе­ни круг обще­го обра­зо­ва­ния в рим­ском мире изме­нил­ся в тече­ние одно­го века, пока­зы­ва­ет нам срав­не­ние Като­но­вой энцик­ло­пе­дии с ана­ло­гич­ным сочи­не­ни­ем Варро­на «О школь­ных нау­ках». В каче­стве состав­ных частей неспе­ци­аль­но­го обра­зо­ва­ния явля­ют­ся у Като­на ора­тор­ское искус­ство, сель­ское хозяй­ство, пра­во, воен­ные и вра­чеб­ные нау­ки, у Варро­на же (по веро­ят­но­му пред­по­ло­же­нию) — грам­ма­ти­ка, логи­ка или диа­лек­ти­ка, рито­ри­ка, гео­мет­рия, аст­ро­но­мия, музы­ка, меди­ци­на и архи­тек­ту­ра. Таким обра­зом, в тече­ние VII в. воен­ное искус­ство, пра­во и сель­ское хозяй­ство пре­вра­ти­лись из пред­ме­тов обще­го обра­зо­ва­ния в спе­ци­аль­ные нау­ки. Зато у Варро­на высту­па­ет во всей пол­но­те вос­пи­та­ние юно­ше­ства на эллин­ский лад; рядом с грам­ма­ти­ко-рито­ри­ко-фило­соф­ским кур­сом, кото­рый был введен еще рань­ше в Ита­лии, мы видим тут и оста­вав­ший­ся дол­го стро­го эллин­ским учеб­ный курс, состо­я­щий из гео­мет­рии, ариф­ме­ти­ки, аст­ро­но­мии и музы­ки1. Что аст­ро­но­мия, быв­шая со сво­ей номен­кла­ту­рой созвездий на руку 392 безы­дей­но­му уче­но­му диле­тан­тиз­му того вре­ме­ни и содей­ст­во­вав­шая (бла­го­да­ря сво­ей свя­зи с аст­ро­ло­ги­ей) гос­под­ст­во­вав­ше­му рели­ги­оз­но­му сум­бу­ру, с.480 систе­ма­ти­че­ски и усерд­но изу­ча­лась юно­ше­ст­вом Ита­лии, мож­но дока­зать и дру­гим фак­том: аст­ро­но­ми­че­ские дидак­ти­че­ские сти­хотво­ре­ния Ара­та полу­чи­ли рань­ше всех тво­ре­ний алек­сан­дрий­ской лите­ра­ту­ры доступ в вос­пи­та­ние рим­ско­го юно­ше­ства. К это­му эллин­ско­му кур­су наук при­со­еди­ни­лась и уцелев­шая из древ­ней рим­ской систе­мы обу­че­ния меди­ци­на и, нако­нец, архи­тек­ту­ра, необ­хо­ди­мая тогда для знат­но­го рим­ля­ни­на, зани­мав­ше­го­ся вме­сто зем­леде­лия построй­кой домов и вилл.

Гре­че­ское пре­по­да­ва­ние

В срав­не­нии с пред­ше­ст­во­вав­шей эпо­хой и гре­че­ское и латин­ское обра­зо­ва­ние выиг­ры­ва­ют в объ­е­ме и систе­ма­тич­но­сти школь­но­го пре­по­да­ва­ния, но вме­сте с тем утра­чи­ва­ют чистоту и тон­кость. Уси­ли­вав­ше­е­ся стрем­ле­ние к гре­че­ской нау­ке при­да­ло само­му пре­по­да­ва­нию уче­ный харак­тер. Объ­яс­не­ние Гоме­ра или Еври­пида не было в кон­це кон­цов осо­бен­ным искус­ст­вом, и пре­по­да­ва­те­ли и уче­ни­ки нахо­ди­ли для себя более инте­рес­ным обра­щать­ся к алек­сан­дрий­ской поэ­зии, кото­рая в то же вре­мя сто­я­ла гораздо бли­же к рим­ско­му миру, чем истин­но гре­че­ская нацио­наль­ная поэ­зия, и кото­рая, если и не явля­лась столь древ­ней, как «Или­а­да», все-таки име­ла доста­точ­но почтен­ный воз­раст, чтобы казать­ся в гла­зах школь­ных учи­те­лей клас­си­че­ской.

Алек­сандри­низм

Любов­ные сти­хотво­ре­ния Евфо­ри­о­на, «При­чи­ны» и «Ибис» Кал­ли­ма­ха, коми­че­ски запу­тан­ная «Алек­сандра» Ликофро­на заклю­ча­ли в себе в обиль­ной пол­но­те ред­кост­ные вока­бу­лы (glos­sae), чрез­вы­чай­но годив­ши­е­ся для выпис­ки и объ­яс­не­ния, хит­ро запу­тан­ные и столь же труд­но рас­пу­ты­вае­мые пред­ло­же­ния, рас­тя­ну­тые отступ­ле­ния, пол­ные таин­ст­вен­но­го спле­те­ния уста­рев­ших мифов, вооб­ще целые запа­сы докуч­ли­вой уче­но­сти всех видов. Пре­по­да­ва­ние нуж­да­лось во все более и более труд­ных образ­цах; упо­мя­ну­тые нами про­из­веде­ния, быв­шие боль­шей частью образ­цо­вы­ми работа­ми школь­ных пре­по­да­ва­те­лей, отлич­но годи­лись слу­жить упраж­не­ни­ем для образ­цо­вых уче­ни­ков. Таким обра­зом, алек­сан­дрий­ская поэ­зия заня­ла проч­ное место в ита­лий­ском школь­ном пре­по­да­ва­нии, в осо­бен­но­сти в каче­стве школь­ных тем для репе­ти­ций, и, дей­ст­ви­тель­но, содей­ст­во­ва­ла рас­про­стра­не­нию зна­ния, но зато в ущерб вку­су и здра­во­му смыс­лу. Та же нездо­ро­вая жаж­да зна­ния побуж­да­ла, далее, рим­ское юно­ше­ство усва­и­вать элли­низм по воз­мож­но­сти у само­го источ­ни­ка его. Кур­сы гре­че­ских пре­по­да­ва­те­лей в Риме удо­вле­тво­ря­ли уже толь­ко начи­наю­щих; кто желал иметь в этих вопро­сах авто­ри­тет, слу­шал гре­че­скую фило­со­фию в Афи­нах, гре­че­скую рито­ри­ку в Родо­се и пред­при­ни­мал лите­ра­тур­ное и худо­же­ст­вен­ное путе­ше­ст­вие по Малой Азии, где на самом месте их зарож­де­ния мож­но было най­ти все­го более сокро­вищ древ­не­го эллин­ско­го искус­ства и где, хотя весь­ма рутин­но, пере­да­ва­лось из поко­ле­ния в поко­ле­ние худо­же­ст­вен­ное обра­зо­ва­ние элли­нов. Напро­тив, дале­кая с.481 Алек­сан­дрия, про­слав­лен­ная более как центр стро­гой нау­ки, явля­лась гораздо реже целью для путе­ше­ст­вий стре­мя­щих­ся к обра­зо­ва­нию моло­дых людей.

Латин­ское пре­по­да­ва­ние

Подоб­но гре­че­ско­му, рос­ло и латин­ское пре­по­да­ва­ние. Это про­ис­хо­ди­ло отча­сти про­сто под вли­я­ни­ем успе­хов гре­че­ско­го обра­зо­ва­ния, у кото­ро­го, глав­ным обра­зом, оно заим­ст­во­ва­ло и метод и сти­мул. Усло­вия поли­ти­че­ской жиз­ни, стрем­ле­ние занять место на ора­тор­ской три­буне на фору­ме, охва­ты­вав­шее бла­го­да­ря демо­кра­ти­че­ской аги­та­ции все более и более обшир­ные кру­ги, нема­ло содей­ст­во­ва­ли 393 рас­про­стра­не­нию и раз­ви­тию ора­тор­ских упраж­не­ний. «Куда ни взгля­нешь, — гово­рит Цице­рон, — все пол­но ора­то­ров». К тому же сочи­не­ния VI в. [сер. III — сер. II вв.], чем древ­нее они ста­но­ви­лись, тем реши­тель­нее ста­ли при­зна­вать­ся все­ми за клас­си­че­ские тек­сты золо­то­го века латин­ской лите­ра­ту­ры, и тем самым при­да­ва­лось боль­шое зна­че­ние пре­по­да­ва­нию, опи­рав­ше­му­ся, глав­ным обра­зом, на них. Нако­нец, втор­же­ние и наплыв со всех сто­рон вар­вар­ских эле­мен­тов и начав­ше­е­ся лати­ни­зи­ро­ва­ние обшир­ных кельт­ских и испан­ских обла­стей при­да­ли сами собой более высо­кое зна­че­ние латин­ской грам­ма­ти­ке и латин­ско­му пре­по­да­ва­нию, чем они мог­ли бы иметь тогда, когда по-латы­ни гово­ри­ли толь­ко в Лации; учи­тель латин­ско­го язы­ка имел в Коме и Нар­бонне с само­го нача­ла совер­шен­но иное поло­же­ние, чем в Пре­не­сте и Ардее. Вооб­ще же обра­зо­ва­ние нахо­ди­лось ско­рее в упад­ке, чем про­грес­си­ро­ва­ло. Разо­ре­ние ита­лий­ских горо­дов, наплыв мас­сы чуж­дых эле­мен­тов, поли­ти­че­ское, эко­но­ми­че­ское и нрав­ст­вен­ное оди­ча­ние нации, а глав­ное, раз­ру­ши­тель­ные граж­дан­ские вой­ны более иска­жа­ли язык, чем мог­ли попра­вить дело все школь­ные пре­по­да­ва­те­ли на све­те. Более тес­ное сопри­кос­но­ве­ние с эллин­ской куль­ту­рой того вре­ме­ни, более опре­де­лен­ное вли­я­ние болт­ли­вой афин­ской фило­со­фии и родос­ской и мало­азий­ской рито­ри­ки рас­про­стра­ня­ли сре­ди рим­ской моло­де­жи как раз наи­бо­лее вред­ные эле­мен­ты элли­низ­ма. Мис­сия про­па­ган­ды, при­ня­тая на себя Лаци­ем сре­ди кель­тов, ибе­ров и ливий­цев, как ни воз­вы­шен­на была эта зада­ча, все-таки долж­на была иметь для латин­ско­го язы­ка те же послед­ст­вия, кото­рые име­ла элли­ни­за­ция Восто­ка для гре­че­ско­го язы­ка. Если рим­ская пуб­ли­ка того вре­ме­ни апло­ди­ро­ва­ла хоро­шо сла­жен­ным и рит­ми­че­ски раз­ме­рен­ным пери­о­дам ора­то­ров, если акте­ру при­хо­ди­лось доро­го пла­тить­ся за какую-нибудь погреш­ность про­тив язы­ка или мет­ри­ки, то это, конеч­но, свиде­тель­ст­ву­ет о том, что рас­про­стра­нен­ное шко­лой пони­ма­ние пра­вил род­но­го язы­ка ста­но­ви­лось общим досто­я­ни­ем все более и более обшир­ных кру­гов; но рядом с этим авто­ри­тет­ные совре­мен­ни­ки жалу­ют­ся на то, что эллин­ское обра­зо­ва­ние нахо­ди­лось в Ита­лии око­ло 690 г. [64 г.] на гораздо более низ­кой сту­пе­ни, чем за поко­ле­ние перед тем; что чистая, пра­виль­ная латин­ская речь слы­ша­лась очень ред­ко, чаще все­го в устах пожи­лых обра­зо­ван­ных жен­щин; что с.482 мало-пома­лу исче­за­ли тра­ди­ции истин­но­го обра­зо­ва­ния, ста­рин­ное, мет­кое латин­ское ост­ро­умие, Луци­ли­е­ва тон­кость и круг обра­зо­ван­ных чита­те­лей вре­мен Сци­пи­о­на. Из того толь­ко, что поня­тие и сло­во «урба­ни­тет», под чем разу­ме­лась утон­чен­ность нра­вов нации, воз­ник­ли имен­но тогда, отнюдь еще не сле­ду­ет, чтобы этот тон гос­под­ст­во­вал как раз в то вре­мя, напро­тив, это свиде­тель­ст­ву­ет лишь об его исчез­но­ве­нии и о том, что это отсут­ст­вие рез­ко ощу­ща­лось в язы­ке и в мане­рах лати­ни­зи­ро­ван­ных вар­ва­ров или вар­ва­ри­зо­ван­ных лати­нов. Там, где еще встре­чал­ся свет­ский раз­го­вор­ный тон, как, напри­мер, в сати­рах Варро­на и пись­мах Цице­ро­на, это явля­ет­ся лишь отго­лос­ком ста­рин­ной мане­ры, еще не исчез­нув­шей в Реа­те и Арпине в такой сте­пе­ни, как в Риме.

Воз­ник­но­ве­ние государ­ст­вен­ных учеб­ных заведе­ний

Таким обра­зом, преж­нее обра­зо­ва­ние юно­ше­ства оста­ва­лось, в сущ­но­сти, без изме­не­ний; оно толь­ко при­но­си­ло менее поль­зы и более вреда, чем в пред­ше­ст­ву­ю­щую эпо­ху, и не столь­ко вслед­ст­вие соб­ст­вен­но­го упад­ка, сколь­ко вслед­ст­вие обще­го упад­ка всей нации. Цезарь начал рево­лю­цию и в этой обла­сти. Если рим­ский сенат сна­ча­ла борол­ся с обра­зо­ва­ни­ем, а впо­след­ст­вии едва тер­пел его, 394 то пра­ви­тель­ство новой ита­лий­ско-эллин­ской импе­рии, отли­чи­тель­ной чер­той кото­рой была имен­но гуман­ность, долж­но было по необ­хо­ди­мо­сти покро­ви­тель­ст­во­вать ему свы­ше в эллин­ском духе. Когда Цезарь пре­до­ста­вил всем пре­по­да­ва­те­лям сво­бод­ных наук и сто­лич­ным вра­чам пра­во рим­ско­го граж­дан­ства, то это было до извест­ной сте­пе­ни пер­вым шагом к осно­ва­нию тех учеб­ных заведе­ний, в кото­рых впо­след­ст­вии рас­про­стра­ня­лось забота­ми государ­ства выс­шее обра­зо­ва­ние сре­ди юно­ше­ства импе­рии и изу­ча­лись два язы­ка и кото­рые слу­жат самым опре­де­лен­ным выра­же­ни­ем ново­го гума­ни­сти­че­ско­го государ­ства; и если затем Цезарь решил осно­вать в сто­ли­це пуб­лич­ную гре­че­скую и латин­скую биб­лио­те­ку и уже назна­чил уче­ней­ше­го из совре­мен­ных ему рим­лян, Мар­ка Варро­на, глав­ным биб­лио­те­ка­рем, то в этом, несо­мнен­но, ска­за­лось наме­ре­ние открыть миро­вой лите­ра­ту­ре доступ в миро­вую импе­рию.

Язык

Раз­ви­тие язы­ка в ту пору соеди­ни­лось с про­ти­во­по­лож­но­стью меж­ду клас­си­че­ской латы­нью обра­зо­ван­но­го обще­ства и народ­ным гово­ром обы­ден­ной жиз­ни. Пер­вая была про­дук­том исклю­чи­тель­но ита­лий­ской обра­зо­ван­но­сти; уже в круж­ке Сци­пи­о­на «чистая латынь» ста­ла деви­зом, и на род­ном язы­ке уже не гово­ри­ли по-преж­не­му совер­шен­но непо­сред­ст­вен­но, но созна­ва­ли отли­чие его от гово­ра широ­ких масс.

Мало­азий­ский вуль­га­ризм

Эта эпо­ха откры­ва­ет­ся любо­пыт­ной реак­ци­ей про­тив клас­си­циз­ма, дото­ле неогра­ни­чен­но гос­под­ст­во­вав­ше­го в раз­го­вор­ном язы­ке выс­ших кру­гов, а вслед­ст­вие это­го и в лите­ра­ту­ре, — реак­ци­ей, кото­рая и по сущ­но­сти сво­ей и по внеш­ним свой­ствам тес­но свя­за­на с.483 была с такой же реак­ци­ей в сфе­ре язы­ка в Гре­ции. В это же самое вре­мя ритор и рома­нист Геге­сий из Маг­не­зии и мно­гие при­мы­кав­шие к нему мало­азий­ские рито­ры и лите­ра­то­ры нача­ли вос­ста­вать про­тив пра­во­вер­но­го атти­циз­ма. Они потре­бо­ва­ли при­зна­ния прав граж­дан­ства живой уст­ной речи, невзи­рая на то, воз­ник­ло ли дан­ное сло­во или обо­рот в Атти­ке или же в Карии или Фри­гии; сами они гово­ри­ли и писа­ли, не под­де­лы­ва­ясь под вкус уче­ной кли­ки, но име­ли в виду вкус широ­кой пуб­ли­ки. Про­тив прин­ци­па невоз­мож­но, конеч­но, было спо­рить; но резуль­тат, есте­ствен­но, был совсем под стать тогдаш­ней мало­азий­ской пуб­ли­ке, кото­рая совер­шен­но утра­ти­ла вкус к стро­го­сти и чисто­те лите­ра­тур­ной про­дук­ции и тре­бо­ва­ла все­го изыс­кан­но­го и бле­стя­ще­го. Не гово­ря уже о порож­ден­ных этим направ­ле­ни­ем мни­мо­худо­же­ст­вен­ных фор­мах, а имен­но о романе и исто­ри­че­ском романе, самый слог этих ази­а­тов был, понят­но, слов­но руб­ле­ный, без каден­ций и пери­о­дов, запу­тан­ный и вялый, пол­ный мишу­ры и напы­щен­но­сти, необык­но­вен­но пош­лый и манер­ный. «Кто зна­ет Геге­зия, — гово­рит Цице­рон, — тот пой­мет, что такое неле­пость».

Рим­ский вуль­га­ризм.
Гор­тен­зий

Несмот­ря на это, новый стиль нашел доступ и в латин­ский мир. Когда эллин­ская мод­ная рито­ри­ка, вошед­шая в кон­це пред­ше­ст­во­вав­шей эпо­хи в вос­пи­та­ние латин­ско­го юно­ше­ства, сде­ла­ла в нача­ле насто­я­ще­го пери­о­да послед­ний шаг и в лице Квин­та Гор­тен­зия (640—704) [114—50 гг.], наи­бо­лее про­слав­лен­но­го из адво­ка­тов эпо­хи Сул­лы, всту­пи­ла на рим­скую ора­тор­скую три­бу­ну, она и в латин­ской речи при­спо­со­би­лась к совре­мен­но­му дур­но­му гре­че­ско­му вку­су; и рим­ская пуб­ли­ка, уже не столь пра­виль­но и серь­ез­но обра­зо­ван­ная, как в Сци­пи­о­но­во вре­мя, разу­ме­ет­ся, усерд­но руко­плес­ка­ла нова­то­ру, кото­рый умел при­да­вать вуль­га­риз­мам в язы­ке види­мость како­го-то худо­же­ст­вен­но­го дости­же­ния.

Это было весь­ма важ­но. Как в Гре­ции спор о язы­ке все­гда вел­ся, глав­ным обра­зом, в шко­лах рито­ри­ки, так и в Риме судеб­ное 395 крас­но­ре­чие, может быть, еще более, чем лите­ра­ту­ра, полу­чи­ло зна­че­ние для выра­бот­ки сти­ля, и поэто­му с пер­вен­ст­ву­ю­щим поло­же­ни­ем в обще­стве адво­ка­ту­ры было свя­за­но и пра­во давать тон мод­ной мане­ре писать и гово­рить. Ази­ат­ский вуль­га­ризм Гор­тен­зия вытес­нил, таким обра­зом, клас­си­цизм с рим­ской ора­тор­ской три­бу­ны, а частью и из лите­ра­ту­ры.

Реак­ция. Родос­ская шко­ла

Но вско­ре и в Гре­ции и в Риме сно­ва вер­ну­лись к преж­ней моде. В пер­вой из этих стран родос­ская шко­ла рито­ров, не вос­ста­нав­ли­вая цело­муд­рен­ной стро­го­сти атти­че­ско­го сти­ля, пыта­лась уста­но­вить сред­ний путь меж­ду ним и совре­мен­ным направ­ле­ни­ем; если вожди родос­ско­го дви­же­ния не слиш­ком обра­ща­ли вни­ма­ние на внут­рен­нюю пра­виль­ность мыш­ле­ния и речи, то все же они наста­и­ва­ли на чисто­те язы­ка и сти­ля, на забот­ли­вом под­бо­ре слов и выра­же­ний и рит­ми­че­ском постро­е­нии пред­ло­же­ний.

Цице­ро­нов­ское направ­ле­ние

с.484 В Ита­лии Марк Тул­лий Цице­рон (648—711) [106—43 гг.] сле­до­вал в ран­ней моло­до­сти мане­ре Гор­тен­зия, а затем под вли­я­ни­ем лек­ций родос­ских масте­ров крас­но­ре­чия и соб­ст­вен­но­го более зре­ло­го вку­са пере­шел на луч­ший путь и с этой поры забот­ли­во доби­вал­ся стро­гой чистоты язы­ка, систе­ма­ти­че­ской пери­о­ди­за­ции и рит­мич­но­сти речи. Образ­цы сло­га, к кото­рым он при этом при­мкнул, он нашел преж­де все­го в тех сфе­рах выс­ше­го рим­ско­го обще­ства, кото­рые лишь немно­го или же совсем не были затро­ну­ты вуль­га­риз­мом; как уже было заме­че­но, такие люди еще встре­ча­лись, хотя уже начи­на­ли исче­зать. Древ­ней­шая латин­ская и луч­шая гре­че­ская лите­ра­ту­ра, как ни силь­но вли­я­ла послед­няя, в осо­бен­но­сти на склад речи, оста­ва­лись все же лишь на вто­ром плане. Таким обра­зом, эта чист­ка язы­ка была реак­ци­ей не книж­ной речи про­тив раз­го­вор­но­го язы­ка, а реак­ци­ей дей­ст­ви­тель­но обра­зо­ван­ных людей про­тив жар­го­на, выра­ботан­но­го лож­ным обра­зо­ва­ни­ем и полу­об­ра­зо­ван­но­стью. Цезарь, и в обла­сти язы­ка явля­ю­щий­ся вели­чай­шим масте­ром эпо­хи, выра­зил основ­ную мысль рим­ско­го клас­си­циз­ма, сове­туя избе­гать в речи и в пись­ме вся­ких ино­стран­ных слов с такой же забот­ли­во­стью, с какой кора­бель­щик избе­га­ет под­вод­ных кам­ней; поэ­ти­че­ские и уста­рев­шие выра­же­ния древ­ней­шей лите­ра­ту­ры были отбро­ше­ны наравне с обо­рота­ми дере­вен­ски­ми или же заим­ст­во­ван­ны­ми из язы­ка обы­ден­ной жиз­ни, а осо­бен­но (как пока­зы­ва­ют совре­мен­ные пись­ма) — гре­че­ские сло­ва и фра­зы, вошед­шие в оби­ход в очень боль­шом чис­ле. Тем не менее этот искус­ст­вен­ный, школь­ный клас­си­цизм эпо­хи Цице­ро­на отно­сил­ся к клас­си­циз­му Сци­пи­о­но­ву, как отно­сит­ся к невин­но­сти рас­ка­яв­ший­ся грех, или как к образ­цо­во­му фран­цуз­ско­му сло­гу Молье­ра и Буа­ло — слог клас­си­ци­стов напо­лео­нов­ско­го вре­ме­ни. Если пер­вое направ­ле­ние обиль­но чер­па­ло пря­мо из жиз­ни, то послед­нее вовре­мя вос­при­ня­ло послед­ние вздо­хи невоз­врат­но поги­бав­ше­го поко­ле­ния. Како­во бы ни было это направ­ле­ние, оно быст­ро ста­ло рас­про­стра­нять­ся. С пер­вен­ст­вом в адво­ка­ту­ре пере­шла от Гор­тен­зия к Цице­ро­ну и дик­та­ту­ра в обла­сти язы­ка и вку­са, и раз­но­об­раз­ная и мно­го­слов­ная писа­тель­ская дея­тель­ность Цице­ро­на дала это­му клас­си­циз­му то, что ему еще недо­ста­ва­ло, имен­но обшир­ные про­за­и­че­ские тек­сты. Таким обра­зом, Цице­рон стал твор­цом новей­шей клас­си­че­ской латин­ской про­зы, и рим­ский клас­си­цизм везде и всюду опи­рал­ся на Цице­ро­на как на сти­ли­ста; к Цице­ро­ну как сти­ли­сту, а не как писа­те­лю, и еще менее как к государ­ст­вен­но­му дея­те­лю обра­ще­ны чрез­мер­ные и все же не совсем неза­слу­жен­ные вос­хва­ле­ния, кото­ры­ми осы­па­ют его даро­ви­тей­шие пред­ста­ви­те­ли клас­си­циз­ма — Цезарь и Катулл.

Новая рим­ская поэ­зия

396 Вско­ре пошли и даль­ше. То, что про­во­дил Цице­рон в про­зе, то же в кон­це эпо­хи про­во­ди­ла в обла­сти поэ­зии новая рим­ская поэ­ти­че­ская шко­ла, при­мы­кав­шая к гре­че­ской мод­ной поэ­зии; с.485 заме­ча­тель­ней­шим ее талан­том был Катулл. И здесь язык выс­ше­го обще­ства вытес­нил гос­под­ст­во­вав­шие еще в этой обла­сти арха­и­че­ские реми­нис­цен­ции, и подоб­но тому как латин­ская про­за под­чи­ни­лась атти­че­ско­му ладу, так и латин­ская поэ­зия посте­пен­но под­чи­ни­лась стро­гим или, ско­рее, тягост­ным мет­ри­че­ским зако­нам алек­сан­дрий­цев. Так, напри­мер, со вре­мен Катул­ла уже не счи­та­ет­ся более поз­во­лен­ным начи­нать стих одно­слож­ным или же не осо­бен­но важ­ным двух­слож­ным сло­вом и ими же окан­чи­вать пред­ло­же­ние, нача­тое в пред­ше­ст­ву­ю­щем сти­хе.

Грам­ма­ти­че­ская нау­ка

Нако­нец, на помощь при­шла нау­ка; она зафик­си­ро­ва­ла зако­ны язы­ка и уста­но­ви­ла пра­ви­ла, кото­рые более не опре­де­ля­лись эмпи­ри­че­ским путем, но име­ли при­тя­за­ние сами опре­де­лять эмпи­ри­че­ские поло­же­ния. Окон­ча­ния в скло­не­ни­ях, отча­сти неустой­чи­вые еще до этих пор, долж­ны были теперь раз навсе­гда быть уста­нов­ле­ны; так, напри­мер, из двух форм роди­тель­но­го и датель­но­го паде­жей так назы­вае­мо­го чет­вер­то­го скло­не­ния, употреб­ляв­ших­ся до той поры без­раз­лич­но (se­na­tuis — se­na­tus, se­na­tui — se­na­tu), Цезарь удер­жал исклю­чи­тель­но крат­кую (us и u). Мно­гое было изме­не­но и в орфо­гра­фии, для того чтобы уста­но­вить боль­шее согла­со­ва­ние меж­ду пись­мен­но­стью и речью; так, напри­мер, внут­рен­нее «u» было, по ини­ци­а­ти­ве Цеза­ря, заме­не­но посред­ст­вом «i» в таких сло­вах, как ma­xu­mus; из двух букв, k и q, сде­лав­ших­ся теперь бес­по­лез­ны­ми, пер­вая была уни­что­же­на, вто­рая пред­ло­же­на к уни­что­же­нию. Язык, если еще не ока­ме­нел в извест­ной фор­ме, то по край­ней мере был к это­му бли­зок; он не под­чи­нял­ся еще авто­ма­ти­че­ски пра­ви­лам, но уже начал созна­вать их силу. Что для этой дея­тель­но­сти в обла­сти латин­ской грам­ма­ти­ки гре­че­ская грам­ма­ти­ка не толь­ко дава­ла вооб­ще метод и руко­во­дя­щие идеи, но что латин­ский язык про­сто исправ­лял­ся по образ­цу гре­че­ско­го, дока­зы­ва­ет, напри­мер, трак­тов­ка конеч­но­го s, кото­рое до той поры то счи­та­лось, то не счи­та­лось соглас­ной, совер­шен­но зави­ся от усмот­ре­ния, ново­мод­ны­ми же поэта­ми трак­то­ва­лось обыч­но, как и в гре­че­ском язы­ке, в каче­стве конеч­ной соглас­ной. Это регу­ли­ро­ва­ние язы­ка пред­став­ля­ет собой спе­ци­фи­че­скую область рим­ско­го клас­си­циз­ма; самы­ми раз­лич­ны­ми при­е­ма­ми (что поэто­му тем зна­ме­на­тель­нее) кори­феи его — Цице­рон, Цезарь, даже Катулл в сво­их сти­хотво­ре­ни­ях — вко­ре­ня­ют эти пра­ви­ла и пори­ца­ют нару­ше­ние их, меж­ду тем как стар­шее поко­ле­ние выра­жа­ет понят­ное неудо­воль­ст­вие по пово­ду рево­лю­ции, про­ни­кав­шей в область язы­ка так же бес­це­ре­мон­но, как и в поли­ти­че­скую сфе­ру2. Но в то вре­мя как новый клас­си­цизм, т. е. исправ­лен­ная, с.486 образ­цо­вая латынь, по воз­мож­но­сти при­рав­нен­ная к образ­цо­во­му гре­че­ско­му язы­ку, полу­чи­ла под вли­я­ни­ем созна­тель­ной реак­ции про­тив вуль­га­риз­ма, про­ник­ше­го в выс­шее обще­ство и даже в сло­вес­ность, лите­ра­тур­ное закреп­ле­ние и образ­цо­вую фор­му, сам вуль­га­ризм отнюдь еще не сда­вал пози­ций. Мы не толь­ко встре­ча­ем его во всей наив­но­сти в сочи­не­ни­ях вто­ро­сте­пен­ных авто­ров, лишь слу­чай­но попав­ших в 397 чис­ло писа­те­лей, как, напри­мер, в отче­те о вто­рой испан­ской войне Цеза­ря, но мы встре­тим более или менее ясный отпе­ча­ток его и в насто­я­щей лите­ра­ту­ре, в миме, в полу­ро­мане, в эсте­ти­че­ских про­из­веде­ни­ях Варро­на; и харак­тер­но, что вуль­га­ризм этот удер­жи­ва­ет­ся чаще все­го имен­но в чисто нацио­наль­ных обла­стях лите­ра­ту­ры и что истые кон­сер­ва­то­ры, вро­де Варро­на, берут его под свою защи­ту. Клас­си­цизм раз­вил­ся на облом­ках ита­лий­ско­го язы­ка, как монар­хия воз­ник­ла из гибе­ли ита­лий­ской нации; вполне после­до­ва­тель­но было, что люди, в кото­рых еще жил рес­пуб­ли­кан­ский дух, про­дол­жа­ли возда­вать долж­ное и живо­му язы­ку и при­ми­ри­лись с его эсте­ти­че­ски­ми недо­стат­ка­ми из-за его отно­си­тель­ной жиз­нен­но­сти и народ­но­сти. Так, взгляды и направ­ле­ния в сфе­ре язы­ка в эту эпо­ху повсюду идут в раз­лич­ных направ­ле­ни­ях; наряду со ста­ро­мод­ной поэ­зи­ей Лукре­ция воз­ни­ка­ет вполне новая поэ­зия Катул­ла, рядом с пра­виль­но постро­ен­ны­ми пери­о­да­ми Цице­ро­на — пред­ло­же­ния Варро­на, умыш­лен­но пре­не­бре­гаю­ще­го вся­ким деле­ни­ем речи. Даже в этом отра­жа­ет­ся совре­мен­ный раз­лад.

Заня­тие лите­ра­ту­рой

В лите­ра­ту­ре это­го пери­о­да, срав­ни­тель­но с преж­ней, преж­де все­го обра­ща­ет на себя вни­ма­ние внеш­нее раз­ви­тие лите­ра­тур­ной жиз­ни в Риме.

Гре­че­ские лите­ра­то­ры в Риме

Лите­ра­тур­ная дея­тель­ность гре­ков дав­но уже про­цве­та­ла не в сво­бод­ной атмо­сфе­ре граж­дан­ской неза­ви­си­мо­сти, но исклю­чи­тель­но в науч­ных учреж­де­ни­ях боль­ших горо­дов и в осо­бен­но­сти раз­лич­ных дво­ров. Эллин­ские писа­те­ли при­вык­ли воз­ла­гать надеж­ды на милость и охра­ну со сто­ро­ны высо­ко­по­став­лен­ных людей, но когда вымер­ли дина­стии пер­гам­ская (621) [133 г.], кирен­ская (658) [96 г.], вифин­ская (679) [75 г.] и сирий­ская (690) [64 г.] и при­шел в упа­док неко­гда бле­стя­щий двор Лагидов, они вытес­не­ны были из преж­них при­ютов муз3. Кро­ме того, со с.487 вре­ме­ни смер­ти Алек­сандра Вели­ко­го они, есте­ствен­но, ста­ли кос­мо­по­ли­та­ми, и по край­ней мере сре­ди егип­тян и сирий­цев явля­лись таки­ми же чуже­стран­ца­ми, как и меж­ду лати­на­ми; при таких усло­ви­ях они все более и более начи­на­ли обра­щать свои взо­ры к Риму. Наряду с пова­ром, кра­си­вым маль­чи­ком, шутом в тол­пе гре­че­ских при­служ­ни­ков, кото­ры­ми окру­жал себя знат­ный рим­ля­нин того вре­ме­ни, выдаю­щу­ю­ся роль игра­ли и фило­соф, поэт и соста­ви­тель мему­а­ров. Мы встре­ча­ем уже в таком поло­же­нии извест­ных лите­ра­то­ров, как, напри­мер, эпи­ку­рей­ца Фило­де­ма, явля­ю­ще­го­ся домаш­ним фило­со­фом при Луции Пизоне, кон­су­ле 696 г. [58 г.], и вме­сте с тем поте­шав­ше­го посвя­щен­ных людей искус­ны­ми эпи­грам­ма­ми на гру­бо­ва­тый эпи­ку­ре­изм сво­его патро­на. Со всех сто­рон сте­ка­лись в Рим все в боль­шем чис­ле извест­ней­шие пред­ста­ви­те­ли гре­че­ско­го искус­ства и нау­ки, зная, что в Риме лите­ра­тур­ный зара­боток был теперь обиль­нее, чем где-либо. Так, мы нахо­дим упо­ми­на­ние как 398 о людях, проч­но посе­лив­ших­ся в Риме, о вра­че Аскле­пиа­де, кото­ро­го царь Мит­ра­дат тщет­но пытал­ся при­влечь на свою служ­бу; об уче­ном на все руки Алек­сан­дре Милет­ском, про­зван­ном Поли­ги­сто­ром; нахо­дим поэта Пар­фе­ния из Никеи Вифин­ской; далее, про­слав­ля­е­мо­го оди­на­ко­во и как путе­ше­ст­вен­ни­ка и как учи­те­ля и писа­те­ля Посидо­ния из Апа­меи в Сирии, кото­рый в пре­клон­ном воз­расте пере­се­лил­ся в 703 г. [51 г.] из Родо­са в Рим, и мно­го дру­гих. Такой дом, как, напри­мер, дом Луция Лукул­ла, имел почти такое же зна­че­ние, как алек­сан­дрий­ский Музей, явля­ясь цен­тром эллин­ской обра­зо­ван­но­сти и местом собра­ний эллин­ских лите­ра­то­ров. Рим­ские сред­ства и эллин­ские зна­ния соеди­ни­ли в этих двор­цах богат­ства и нау­ки несрав­нен­ные сокро­ви­ща вая­ния и живо­пи­си и работы древ­них и совре­мен­ных масте­ров и ста­ра­тель­но состав­лен­ную и рос­кош­но обстав­лен­ную биб­лио­те­ку, и вся­кий обра­зо­ван­ный чело­век, в осо­бен­но­сти каж­дый грек, встре­чал здесь радуш­ный при­ем. Часто мож­но было видеть само­го хозя­и­на про­гу­ли­ваю­щим­ся взад и впе­ред с кем-нибудь из сво­их уче­ных гостей под пре­крас­ной колон­на­дой и заня­тым фило­ло­ги­че­ским или фило­соф­ским раз­го­во­ром. Конеч­но, эти гре­ки зано­си­ли в Ита­лию вме­сте со сво­и­ми науч­ны­ми сокро­ви­ща­ми и свою раз­вра­щен­ность и свое лакей­ство. Так, один из этих уче­ных ски­таль­цев, автор «Искус­ства льсти­вых речей» Ари­сто­дем из Нисы (око­ло 700 [54 г.]), чтобы отре­ко­мен­до­вать себя сво­им покро­ви­те­лям, дока­зы­вал, что Гомер был при­род­ный рим­ля­нин!

Лите­ра­ту­ра и лите­ра­тур­ная дея­тель­ность рим­лян

В такой же сте­пе­ни, в какой раз­ви­ва­лась дея­тель­ность гре­че­ских писа­те­лей в Риме, уси­ли­лись и у самих рим­лян лите­ра­тур­ная дея­тель­ность и лите­ра­тур­ные инте­ре­сы. Даже писа­тель­ская дея­тель­ность на гре­че­ском язы­ке, совер­шен­но с.488 устра­нен­ная стро­гим вку­сом эпо­хи Сци­пи­о­на, сно­ва воз­ро­ди­лась. Гре­че­ский язык был теперь язы­ком все­мир­ным, и гре­че­ское сочи­не­ние нахо­ди­ло для себя совсем дру­гих чита­те­лей, чем латин­ское; поэто­му, подоб­но царям Арме­нии и Мавре­та­нии, и рим­ские маг­на­ты, как, напри­мер, Луций Лукулл, Марк Цице­рон, Тит Аттик, Квинт Сце­во­ла (народ­ный три­бун 700 г. [54 г.]), при слу­чае попи­сы­ва­ли и гре­че­ской про­зой и даже гре­че­ски­ми сти­ха­ми. Но подоб­ное писа­тель­ство на гре­че­ском язы­ке для при­род­ных рим­лян оста­ва­лось побоч­ным делом, почти заба­вой; и лите­ра­тур­ные и поли­ти­че­ские пар­тии Ита­лии схо­ди­лись все-таки в реши­мо­сти отста­и­вать ита­лий­скую народ­ность, лишь более или менее про­пи­тан­ную элли­низ­мом. Кро­ме того, в обла­сти латин­ско­го писа­тель­ства нель­зя было пожа­ло­вать­ся по край­ней мере на отсут­ст­вие пред­при­им­чи­во­сти. В Риме дождем лились кни­ги, все­воз­мож­ные бро­шю­ры, а, глав­ное, сти­хотво­ре­ния; сто­ли­ца кише­ла поэта­ми не хуже Тар­са или Алек­сан­дрии; поэ­ти­че­ские сочи­не­ния сде­ла­лись неиз­мен­ным гре­хом моло­до­сти каж­до­го чело­ве­ка со сколь­ко-нибудь подвиж­ной нату­рой, и тогда уже ста­ли счи­тать счаст­ли­вым того, чьи юно­ше­ские сти­хотво­ре­ния были скры­ты от взо­ров кри­ти­ки состра­да­тель­ным забве­ньем. Кто про­ник в тай­ны это­го ремес­ла, тот без труда писал в один при­ем 500 строк гекза­мет­ром, в кото­рых ни один учи­тель не нашел бы, к чему при­драть­ся, и ни один чита­тель не знал бы, что хва­лить. И жен­щи­ны так­же усерд­но участ­во­ва­ли в этой лите­ра­тур­ной суе­те; дамы не огра­ни­чи­ва­лись тан­ца­ми и музы­кой, а бла­го­да­ря ост­ро­му уму и юмо­ру руко­во­ди­ли бесе­дой и пре­крас­но рас­суж­да­ли о гре­че­ской и латин­ской лите­ра­ту­ре; если же слу­ча­лось, что поэ­зия вела оса­ду про­тив деви­чьих сер­дец, то оса­ждае­мая кре­пость неред­ко капи­ту­ли­ро­ва­ла тоже милень­ки­ми сти­ха­ми. Рит­мы все более и более ста­но­ви­лись изящ­ной игруш­кой 399 для взрос­лых детей обо­е­го пола; поэ­ти­че­ские запис­ки, сов­мест­ные поэ­ти­че­ские упраж­не­ния и сти­хотвор­ные состя­за­ния меж­ду при­я­те­ля­ми были чем-то совер­шен­но обык­но­вен­ным, и к кон­цу этой эпо­хи были уже откры­ты в сто­ли­це заведе­ния, в кото­рых не опе­рив­ши­е­ся еще латин­ские поэты мог­ли за извест­ную пла­ту научить­ся кро­пать сти­хи. Вслед­ст­вие боль­шо­го спро­са на кни­ги тех­ни­ка спи­сы­ва­ния руко­пи­сей фаб­рич­ным спо­со­бом зна­чи­тель­но усо­вер­шен­ст­во­ва­лась, и рас­про­стра­не­ние изда­ний про­из­во­ди­лось срав­ни­тель­но быст­ро и деше­во: книж­ная тор­гов­ля ста­ла почет­ным и при­быль­ным про­мыс­лом, а книж­ная лав­ка — обыч­ным местом собра­ний для обра­зо­ван­ных людей. Чте­ние сде­ла­лось модой, даже мани­ей; за сто­лом, в тех домах, куда еще не закра­лись более гру­бые заба­вы, посто­ян­но чита­ли вслух, а кто соби­рал­ся в путе­ше­ст­вие, тот не забы­вал уло­жить и дорож­ную биб­лио­теч­ку. Офи­це­ров мож­но было видеть в лагер­ное вре­мя со ска­брез­ным гре­че­ским рома­ном в руках, государ­ст­вен­но­го чело­ве­ка в сена­те — с фило­соф­ским трак­та­том. В рим­ском государ­стве уста­но­ви­лись такие поряд­ки, кото­рые с.489 все­гда были и будут во всех государ­ствах, где граж­дане чита­ют «от поро­га дома вплоть до отхо­же­го места». Пар­фян­ский визирь был прав, когда, ука­зав граж­да­нам Селев­кии на рома­ны, най­ден­ные в лаге­ре Крас­са, он спро­сил их, неуже­ли они все еще про­дол­жа­ют счи­тать чита­те­лей подоб­ных книг страш­ны­ми про­тив­ни­ка­ми.

Клас­си­ки и модер­ни­сты

Лите­ра­тур­ные тече­ния это­го вре­ме­ни не были и не мог­ли быть еди­но­об­раз­ны­ми, так как вся жизнь эпо­хи коле­ба­лась меж­ду ста­ры­ми и новы­ми фор­ма­ми. Те же самые направ­ле­ния, кото­рые боро­лись на поли­ти­че­ской арене, — нацио­наль­но-ита­лий­ское направ­ле­ние кон­сер­ва­то­ров и элли­но-ита­лий­ское или, пожа­луй, кос­мо­по­ли­ти­че­ское новой монар­хии — дава­ли друг дру­гу сра­же­ния и в лите­ра­тур­ной обла­сти. Пер­вое опи­ра­лось на древ­нюю латин­скую лите­ра­ту­ру, все более и более при­ни­мав­шую на сцене, в шко­ле и в уче­ных иссле­до­ва­ни­ях харак­тер клас­си­циз­ма. С мень­шим вку­сом и боль­шей пар­тий­ной тен­ден­ци­оз­но­стью, чем в сци­пи­о­нов­ское вре­мя, ста­ли теперь пре­воз­но­сить до небес Энния, Паку­вия и в осо­бен­но­сти Плав­та. Лист­ки Сивил­лы под­ни­ма­лись в цене по мере того, как чис­ло их умень­ша­лось; народ­ность и про­из­во­ди­тель­ность поэтов VI в. [сер. III — сер. II вв.] нико­гда не ощу­ща­лись живее, чем в эту эпо­ху раз­вив­ше­го­ся эпи­гон­ства, когда в лите­ра­ту­ре и в поли­ти­ке смот­ре­ли на эпо­ху борь­бы с Ган­ни­ба­лом, как на золо­тое, к сожа­ле­нию, без­воз­врат­но минув­шее вре­мя. Прав­да, в этом покло­не­нии древним клас­си­кам было мно­го пустоты и лице­ме­рия, кото­рые вооб­ще свой­ст­вен­ны кон­сер­ва­тиз­му этой эпо­хи, одна­ко в людях, дер­жав­ших­ся золо­той середи­ны, не было недо­стат­ка и здесь. Так, напри­мер, Цице­рон, хотя и был в сво­их про­за­и­че­ских сочи­не­ни­ях глав­ным пред­ста­ви­те­лем совре­мен­но­го направ­ле­ния, тем не менее покло­нял­ся древ­ней­шей нацио­наль­ной поэ­зии при­бли­зи­тель­но тем же нездо­ро­вым покло­не­ни­ем, с каким он отно­сил­ся и к ари­сто­кра­ти­че­ской кон­сти­ту­ции и к нау­ке авгу­ров. «Пат­рио­тизм тре­бу­ет, — гово­рил он, — чтобы ско­рее чита­ли заве­до­мо сквер­ный пере­вод Софок­ла, чем ори­ги­нал». Итак, если совре­мен­ное лите­ра­тур­ное направ­ле­ние, род­ст­вен­ное демо­кра­ти­че­ской монар­хии, насчи­ты­ва­ло доста­точ­ное чис­ло тай­ных при­вер­жен­цев даже в среде пра­во­вер­ных почи­та­те­лей Энния, то не было недо­стат­ка и в более сме­лых судьях, кото­рые так же бес­це­ре­мон­но обра­ща­лись с род­ной лите­ра­ту­рой, как и с сена­тор­ской поли­ти­кой. Мало того, что была воз­об­нов­ле­на стро­гая кри­ти­ка эпо­хи Сци­пи­о­на, что Терен­ций вошел в сла­ву лишь для того, чтобы осудить Энния, 400 а еще более его при­вер­жен­цев, моло­дое и более отваж­ное поко­ле­ние шло зна­чи­тель­но даль­ше и уже осме­ли­ва­лось, прав­да, все еще при­ни­мая вид ере­ти­че­ско­го воз­му­ще­ния про­тив лите­ра­тур­но­го пра­во­ве­рия, назы­вать Плав­та гру­бым шут­ни­ком, Луци­лия пло­хим сти­хо­пле­том. Вме­сто сво­ей лите­ра­ту­ры это совре­мен­ное направ­ле­ние опи­ра­лось ско­рее на новей­шую гре­че­скую сло­вес­ность или на так назы­вае­мый алек­сандри­низм.

Гре­че­ский алек­сандри­низм

с.490 Нель­зя не ска­зать здесь об этой любо­пыт­ной искус­ст­вен­ной теп­ли­це эллин­ско­го язы­ка и искус­ства хоть столь­ко, сколь­ко необ­хо­ди­мо для пони­ма­ния рим­ской лите­ра­ту­ры этой и позд­ней­ших эпох. Алек­сан­дрий­ская лите­ра­ту­ра обя­за­на сво­им воз­ник­но­ве­ни­ем упад­ку чисто эллин­ской речи, заме­нен­ной со вре­ме­ни Алек­сандра Вели­ко­го совер­шен­но огру­бев­шим жар­го­ном, кото­рый воз­ник преж­де все­го из сопри­кос­но­ве­ния македон­ско­го наре­чия с гово­ром мно­гих гре­че­ских и вар­вар­ских пле­мен; или, гово­ря точ­нее, алек­сан­дрий­ская лите­ра­ту­ра сло­жи­лась на раз­ва­ли­нах эллин­ской нации вооб­ще, кото­рая долж­на была утра­тить и дей­ст­ви­тель­но утра­ти­ла свою народ­ную инди­виду­аль­ность для того, чтобы мог­ла воз­ник­нуть все­мир­ная монар­хия Алек­сандра и гос­под­ство элли­низ­ма. Если бы все­мир­ная дер­жа­ва Алек­сандра усто­я­ла, то место преж­ней нацио­наль­ной и народ­ной лите­ра­ту­ры засту­пи­ла бы лите­ра­ту­ра без нацио­наль­но­сти, кос­мо­по­ли­ти­че­ская, лишь по име­ни эллин­ская и до извест­ной сте­пе­ни создан­ная свы­ше, но кото­рая, тем не менее, власт­во­ва­ла бы над миром; но как цар­ство Алек­сандра рас­па­лось с его смер­тью, так и зачат­ки порож­ден­ной им лите­ра­ту­ры быст­ро погиб­ли. Но гре­че­ская нация со всем, чем она обла­да­ла, с ее народ­но­стью, язы­ком, искус­ст­вом, все же при­над­ле­жа­ла про­шло­му. Лишь в срав­ни­тель­но узкой среде людей не обра­зо­ван­ных, кото­рых как тако­вых уже боль­ше не было, а уче­ных, зани­ма­лись еще изу­че­ни­ем гре­че­ской лите­ра­ту­ры как уже мерт­вой; был состав­лен с груст­ным наслаж­де­ни­ем или сухим педан­тиз­мом как бы инвен­тарь ее бога­то­го наследия, и живое позд­ней­шее чутье или мерт­вая уче­ность под­ни­ма­лись до сте­пе­ни кажу­щей­ся про­из­во­ди­тель­но­сти. Этой посмерт­ной про­из­во­ди­тель­но­стью и явля­ет­ся так назы­вае­мый алек­сандри­низм. Он, по суще­ству, схо­ден с той уче­ной лите­ра­ту­рой, кото­рая, отре­ша­ясь от живых роман­ских народ­но­стей и их народ­ных наре­чий, рас­цве­ла в XV и XVI вв. в кос­мо­по­ли­ти­че­ской сфе­ре, насы­щен­ной фило­ло­ги­ей, и яви­лась искус­ст­вен­ным вто­рич­ным цве­те­ни­ем исчез­нув­шей древ­но­сти; про­ти­во­по­лож­ность меж­ду клас­си­че­ским и народ­ным гре­че­ским сло­гом вре­мен диа­до­хов, конеч­но, менее рез­кая, но, в сущ­но­сти, такая же, как меж­ду латы­нью Ману­у­ия и италь­ян­ским язы­ком Макиа­вел­ли.

Рим­ский алек­сандри­низм

До той поры Ита­лия отно­си­лась в сущ­но­сти отри­ца­тель­но к алек­сандри­низ­му. Вре­мя отно­си­тель­но­го его про­цве­та­ния отно­сит­ся к эпо­хе пер­вой пуни­че­ской вой­ны; несмот­ря на это, Невий, Энний, Паку­вий и вооб­ще вся нацио­наль­но-рим­ская шко­ла писа­те­лей вплоть до Варро­на и Лукре­ция при­мы­ка­ла во всех отрас­лях поэ­ти­че­ско­го твор­че­ства, не исклю­чая и дидак­ти­че­ских про­из­веде­ний, не к сво­им гре­че­ским совре­мен­ни­кам или недав­ним пред­ше­ст­вен­ни­кам, но к Гоме­ру, Еври­пиду, Менан­д­ру и дру­гим выдаю­щим­ся пред­ста­ви­те­лям живой и народ­ной гре­че­ской с.491 лите­ра­ту­ры. Рим­ская лите­ра­ту­ра нико­гда не была све­жей и нацио­наль­ной, но пока суще­ст­во­вал рим­ский народ, его писа­те­ли инстинк­тив­но обра­ща­лись к живым и народ­ным образ­цам и под­ра­жа­ли, если не осо­бен­но искус­но и не все­гда самым луч­шим ори­ги­на­лам, то все же ори­ги­на­лам. Гре­че­ская лите­ра­ту­ра, 401 воз­ник­шая после Алек­сандра, впер­вые нашла себе в Риме под­ра­жа­те­лей (незна­чи­тель­ные про­блес­ки подоб­но­го дви­же­ния во вре­ме­на Мария едва ли могут быть при­ня­ты в рас­чет) меж­ду совре­мен­ни­ка­ми Цице­ро­на и Цеза­ря; вслед за тем рим­ский алек­сандри­низм стал уже рас­про­стра­нять­ся с уско­рен­ной быст­ро­той. Это вызы­ва­лось отча­сти внеш­ни­ми при­чи­на­ми. Уси­ли­вав­ше­е­ся обще­ние с гре­ка­ми, в осо­бен­но­сти частые путе­ше­ст­вия рим­лян в эллин­ские стра­ны и скоп­ле­ние гре­че­ских лите­ра­то­ров в Риме, есте­ствен­но, созда­ва­ли и сре­ди ита­ли­ков чита­те­лей теку­щей гре­че­ской лите­ра­ту­ры, рас­про­стра­нен­ной тогда в Гре­ции, а имен­но — эпи­че­ской и эле­ги­че­ской поэ­зии, эпи­грамм и милет­ских ска­зок. Так как алек­сан­дрий­ская поэ­зия (стр. 480), как уже было ука­за­но, внед­ри­лась в школь­ное обу­че­ние ита­лий­ско­го юно­ше­ства, то это тем более отра­зи­лось на латин­ской лите­ра­ту­ре, и она во все вре­ме­на в основ­ном зави­се­ла от эллин­ско­го школь­но­го обра­зо­ва­ния. Тут заме­ча­ет­ся даже непо­сред­ст­вен­ная связь меж­ду новой рим­ской и новой гре­че­ской лите­ра­ту­рой; упо­мя­ну­тый уже Пар­фе­ний, один из наи­бо­лее извест­ных алек­сан­дрий­ских эле­ги­ков, открыл в Риме (по-види­мо­му, око­ло 700 г. [54 г.]) шко­лу лите­ра­ту­ры и поэ­зии, и до нас дошли даже отрыв­ки, в кото­рых он давал одно­му сво­е­му знат­но­му уче­ни­ку сюже­ты для латин­ских эро­ти­ко-мифо­ло­ги­че­ских эле­гий по извест­но­му алек­сан­дрий­ско­му рецеп­ту. Но не толь­ко эти слу­чай­ные пово­ды вызва­ли к жиз­ни алек­сан­дрий­скую шко­лу в Риме; она была если не отрад­ным, то во вся­ком слу­чае неиз­беж­ным про­дук­том поли­ти­че­ско­го и нацио­наль­но­го раз­ви­тия Рима. С одной сто­ро­ны, Лаций рас­т­во­рил­ся в рома­низ­ме, как Элла­да в элли­низ­ме; нацио­наль­ное раз­ви­тие Ита­лии пере­рос­ло себя и, нако­нец, рас­т­во­ри­лось в Цеза­ре­вой монар­хии, подоб­но тому как эллин­ское — в восточ­ной дер­жа­ве Алек­сандра. Если, с дру­гой сто­ро­ны, новая импе­рия осно­вы­ва­лась на том, что могу­чие пото­ки гре­че­ской и латин­ской нацио­наль­но­сти, тек­шие в про­дол­же­ние тыся­че­ле­тий в парал­лель­ных рус­лах, отныне, нако­нец, сли­лись, то и ита­лий­ская лите­ра­ту­ра долж­на была не толь­ко искать, как преж­де, в гре­че­ской лите­ра­ту­ре точ­ку опо­ры, но и ста­рать­ся стать на один уро­вень с совре­мен­ной гре­че­ской лите­ра­ту­рой, т. е. алек­сандри­низ­мом. Вме­сте со школь­ной латы­нью, огра­ни­чен­ным чис­лом клас­си­ков и замкну­тым круж­ком «свет­ских людей», читав­ших клас­си­ков, умер­ла без­воз­врат­но и нацио­наль­ная латин­ская лите­ра­ту­ра. Вме­сто нее воз­ник­ла искус­ст­вен­но куль­ти­ви­ру­е­мая импер­ская лите­ра­ту­ра, имев­шая все при­зна­ки эпо­хи эпи­го­нов; она была осно­ва­на не на опре­де­лен­ной нацио­наль­но­сти, а про­по­ве­до­ва­ла на двух язы­ках всем понят­ное с.492 еван­ге­лие гуман­но­сти и в духов­ном отно­ше­нии вполне и созна­тель­но зави­се­ла от эллин­ской, по язы­ку же — и от эллин­ской и от древ­не­рим­ской народ­ной лите­ра­ту­ры. Это не было, одна­ко, дви­же­ни­ем впе­ред. Сре­ди­зем­но­мор­ская монар­хия Цеза­ря была, конеч­но, гран­ди­оз­ным и, что еще важ­нее, необ­хо­ди­мым тво­ре­ни­ем; но она была созда­на свер­ху, и поэто­му в ней нель­зя най­ти и следа той све­жей народ­ной жиз­ни, избыт­ка нацио­наль­ной силы, кото­рые свой­ст­вен­ны более юным, менее обшир­ным, более есте­ствен­ным государ­ст­вен­ным орга­низ­мам и мог­ли еще наблюдать­ся в ита­лий­ском государ­стве в тече­ние VI в. [сер. III — сер. II вв.]. Паде­ние ита­лий­ской нацио­наль­но­сти, нашед­шее свое завер­ше­ние в тво­ре­нии Цеза­ря, точ­но вырва­ло у лите­ра­ту­ры самую серд­це­ви­ну. Тот, кто ода­рен пони­ма­ни­ем внут­рен­не­го срод­ства искус­ства с народ­но­стью, все­гда будет от Цице­ро­на и Гора­ция обра­щать­ся назад к Като­ну и Лукре­цию; и толь­ко уко­ре­нив­ший­ся в этой обла­сти школь­ный 402 взгляд на исто­рию и лите­ра­ту­ру мог при­ве­сти к тому, что эпо­ха рим­ско­го искус­ства, начав­ша­я­ся одно­вре­мен­но с новой монар­хи­ей, мог­ла про­слыть по пре­иму­ще­ству золотым веком. Но если рим­ско-эллин­ский алек­сандри­низм эпо­хи Цеза­ря и Авгу­ста дол­жен усту­пить (хотя и несо­вер­шен­ной) древ­ней­шей нацио­наль­ной лите­ра­ту­ре, то, с дру­гой сто­ро­ны, он столь же реши­тель­но пре­вос­хо­дит алек­сандри­низм вре­мен диа­до­хов, как проч­ное постро­е­ние Цеза­ря — эфе­мер­ное созда­ние Алек­сандра. Позд­нее мы увидим, как лите­ра­ту­ра вре­ме­ни Авгу­ста, в срав­не­нии с род­ст­вен­ной ей лите­ра­ту­рой эпо­хи диа­до­хов, была гораздо менее чисто фило­ло­ги­че­ским заня­ти­ем и гораздо боль­ше импер­ской лите­ра­ту­рой, и поэто­му вли­я­ние ее в выс­ших кру­гах обще­ства было гораздо про­дол­жи­тель­нее и уни­вер­саль­нее, чем это когда-либо было у гре­че­ско­го алек­сандри­низ­ма.

Дра­ма­ти­че­ская лите­ра­ту­ра. Отми­ра­ние тра­гедии и комедии

Ничто не про­из­во­ди­ло более печаль­но­го впе­чат­ле­ния, чем сце­ни­че­ская лите­ра­ту­ра. И тра­гедия и комедия умер­ли, по суще­ству, в рим­ской нацио­наль­ной лите­ра­ту­ре еще до этой эпо­хи. Новых пьес более не испол­ня­лось. Еще при Сул­ле пуб­ли­ка ожи­да­ла увидеть их на сцене, — об этом свиде­тель­ст­ву­ет воз­об­нов­ле­ние в ту пору Плав­то­вых комедий с изме­нен­ны­ми загла­ви­я­ми и име­на­ми дей­ст­ву­ю­щих лиц, при­чем дирек­ция, конеч­но, ого­ва­ри­ва­лась, что гораздо луч­ше видеть хоро­шую ста­рую пье­су, чем плохую новую. От это­го неда­ле­ко до пол­ной пере­да­чи сце­ны во власть умер­ших поэтов, что мы и видим в дни Цице­ро­на и чему вовсе не про­ти­вил­ся и алек­сандри­низм. Его соб­ст­вен­ная про­дук­ция в дра­ма­ти­че­ской обла­сти пред­став­ля­ла собой даже нечто худ­шее, чем пустое место. Насто­я­ще­го твор­че­ства для сце­ны алек­сан­дрий­ская лите­ра­ту­ра не зна­ла нико­гда; лишь сла­бое подо­бие дра­мы, кото­рая писа­лась преж­де все­го для чте­ния, а не для испол­не­ния, мог­ло быть зане­се­но ею в Ита­лию, и вско­ре в Риме, как и в Алек­сан­дрии, нача­ли раз­мно­жать­ся эти дра­ма­ти­че­ские ямбы, и писа­ние с.493 тра­гедий вошло в чис­ло посто­ян­ных неду­гов, свя­зан­ных с пере­ход­ным пери­о­дом. Како­вы были эти про­из­веде­ния, мож­но видеть из того, что Квинт Цице­рон, желая немнож­ко разо­гнать ску­ку зим­ней сто­ян­ки в Гал­лии, изгото­вил в шест­на­дцать дней четы­ре тра­гедии.

Мимы

Толь­ко в «сце­нах из жиз­ни», или мимах, про­дол­жа­ла еще рас­ти послед­няя ветвь нацио­наль­ной лите­ра­ту­ры, ател­лан­ские фар­сы, кото­рые вме­сте с послед­ни­ми отпрыс­ка­ми гре­че­ской быто­вой комедии алек­сандри­низм раз­ра­ба­ты­вал с боль­шей поэ­ти­че­ской силой и с бо́льшим успе­хом, чем какую-либо дру­гую отрасль поэ­зии. Мим про­изо­шел из быв­ших издав­на в ходу харак­тер­ных тан­цев под флей­ту, кото­рые испол­ня­лись отча­сти и при дру­гих слу­ча­ях, имен­но для раз­вле­че­ния гостей во вре­мя обеда, отча­сти же в пар­те­ре теат­ра в антрак­тах. Не пред­став­ля­ло осо­бой труд­но­сти пре­вра­тить эти пляс­ки, к кото­рым, веро­ят­но, издав­на при слу­чае при­со­еди­ня­лись и раз­го­во­ры, в неболь­шие комедии посред­ст­вом введе­ния в них более упо­рядо­чен­ной фабу­лы и пра­виль­но­го диа­ло­га, при­чем они, одна­ко, суще­ст­вен­но отли­ча­лись от более ран­ней комедии и даже от фар­са тем, что пляс­ки и нераз­луч­ная с подоб­ны­ми тан­ца­ми фри­воль­ность про­дол­жа­ли играть тут глав­ную роль, и тем, что мим, в сущ­но­сти, при­вык­ший не к сце­ни­че­ской обста­нов­ке, но к пар­те­ру, отстра­нил от себя вся­кую теат­раль­ную иде­а­ли­за­цию, мас­ки для лица и сце­ни­че­скую обувь, и — что было осо­бен­но важ­но — тем, что жен­ские роли в нем испол­ня­лись жен­щи­на­ми. Этот новый вид мима, по-види­мо­му, появив­ший­ся на сто­лич­ной сцене око­ло 672 г. [82 г.], погло­тил вско­ре преж­нюю народ­ную арле­ки­на­ду, с кото­рой 403 сов­па­да­ли его самые глав­ные при­е­мы, и стал употреб­лять­ся в каче­стве интер­медии и в осо­бен­но­сти эпи­ло­га наряду с дру­ги­ми зре­ли­ща­ми4. Фабу­ла была, разу­ме­ет­ся, еще поверх­ност­нее, бес­связ­нее и сума­сброд­нее, чем в арле­ки­на­де; если толь­ко дей­ст­вие выхо­ди­ло пест­рым, то пуб­ли­ка не зада­ва­ла себе вопрос, поче­му она сме­ет­ся, и не обви­ня­ла поэта в том, что он, не раз­вя­зы­вая узел, раз­ру­ба­ет его. Сюже­ты были пре­иму­ще­ст­вен­но любов­ные, по боль­шей части само­го непри­лич­но­го поши­ба; про­тив жена­то­го чело­ве­ка, напри­мер, вос­ста­ва­ли все без с.494 исклю­че­ния — и поэт и пуб­ли­ка, и поэ­ти­че­ская спра­вед­ли­вость состо­я­ла имен­но в осме­я­нии доб­рых нра­вов. Худо­же­ст­вен­ная пре­лесть и здесь, как в ател­ла­нах, заклю­ча­лась в изо­бра­же­нии нра­вов обы­ден­ной жиз­ни и даже само­го низ­мен­но­го быта, при­чем кар­ти­ны дере­вен­ской жиз­ни зани­ма­ли вто­рое место срав­ни­тель­но с изо­бра­же­ни­ем сто­лич­ной жиз­ни с ее суе­той, а милая рим­ская чернь (как в подоб­ных гре­че­ских пье­сах — чернь алек­сан­дрий­ская) при­гла­ша­лась руко­плес­кать ее соб­ст­вен­но­му изо­бра­же­нию на сцене. Содер­жа­ние мно­гих пьес взя­то из жиз­ни ремес­лен­ни­ков: тут опять появ­ля­ют­ся неиз­беж­ный «Валяль­щик» и потом «Канат­ный мастер», «Кра­силь­щик», «Про­да­вец соли», «Тка­чи­хи», «Псарь», в дру­гих пье­сах высту­па­ют харак­тер­ные фигу­ры: «Забыв­чи­вый», «Хва­стун», «Чело­век с 100 тыс. сестер­ци­ев»5, или же дают­ся кар­ти­ны загра­нич­ной жиз­ни: «Этру­рян­ка», «Гал­лы», «Кри­тя­нин», «Алек­сан­дрия», или изо­бра­же­ние народ­ных празд­неств: «Ком­пи­та­лии», «Сатур­на­лии», «Анна Пере­н­на», «Тер­мы», или, нако­нец, пере­ли­цов­ка мифо­ло­гии: «Путе­ше­ст­вие в под­зем­ный мир», «Арверн­ское озе­ро». Мет­кие и ост­ро­ум­ные сло­ва и крат­кие изре­че­ния, лег­ко запо­ми­нае­мые и пус­кае­мые в обо­рот, были тут осо­бен­но кста­ти; но рядом с этим здесь, разу­ме­ет­ся, име­ет пра­во граж­дан­ства и вся­кая бес­смыс­ли­ца в этом мире, где все наизнан­ку: к Вак­ху обра­ща­ют­ся с прось­бой одол­жить воды, а к ним­фам источ­ни­ка — с прось­бой о вине. В этих мимах мож­но даже про­следить несколь­ко отдель­ных при­ме­ров поли­ти­че­ских наме­ков, стро­го запре­щен­ных в преж­нее вре­мя в рим­ском теат­ре6. Что каса­ет­ся сти­хотвор­ной фор­мы, то эти поэты, как они сами гово­рят, «весь­ма мало забо­ти­лись о сти­хотвор­ном раз­ме­ре»; даже те пье­сы, кото­рые пред­на­зна­ча­лись 404 к изда­нию, были пол­ны вуль­гар­ны­ми выра­же­ни­я­ми и обо­рота­ми. Из это­го вид­но, что мим, в сущ­но­сти, не что иное, как преж­ний фарс, с той раз­ни­цей, что от него отпа­ли теперь харак­тер­ные мас­ки и обя­за­тель­ное место дей­ст­вия в Ател­ле и вооб­ще отпе­ча­ток кре­стьян­ской жиз­ни, и, вза­мен это­го, на под­мост­ки вторг­лась сто­лич­ная жизнь во всей ее без­гра­нич­ной сво­бо­де и бес­стыд­стве.

Лабе­рий
Бо́льшая часть пьес это­го рода име­ла, без сомне­ния, самый мимо­лет­ный харак­тер и не заяв­ля­ла при­тя­за­ний на с.495 какое-либо место в лите­ра­ту­ре; одна­ко мимы Лабе­рия, отли­чаю­щи­е­ся пора­зи­тель­ной обри­сов­кой харак­те­ров и мастер­ст­вом язы­ка и сти­ха, удер­жа­лись в лите­ра­ту­ре, и исто­ри­ку при­хо­дит­ся пожа­леть, что нам не дано срав­нить дра­му вре­мен аго­нии рес­пуб­ли­ки в Риме с ее вели­кой атти­че­ской парал­ле­лью.

Сце­ни­че­ское испол­не­ние

Рука об руку с ничто­же­ст­вом дра­ма­ти­че­ской лите­ра­ту­ры идет усо­вер­шен­ст­во­ва­ние сце­ни­че­ской игры и пыш­но­сти поста­но­вок. Дра­ма­ти­че­ские пред­став­ле­ния заня­ли посто­ян­ное место в обще­ст­вен­ной жиз­ни не толь­ко сто­ли­цы, но и мел­ких горо­дов. Рим, нако­нец, полу­чил бла­го­да­ря Пом­пею посто­ян­ный театр (699) [55 г.], и кам­пан­ский обы­чай натя­ги­вать поверх теат­ра пару­си­но­вую кры­шу для пред­о­хра­не­ния акте­ров и пуб­ли­ки во вре­мя пред­став­ле­ний, про­ис­хо­див­ших по ста­ро­дав­не­му обы­чаю под откры­тым небом, нашел себе доступ в эту пору и в Рим (676) [78 г.]. Подоб­но тому как в совре­мен­ной Гре­ции гос­под­ст­во­ва­ло на сцене не блед­ное созвездие алек­сан­дрий­ских дра­ма­тур­гов, но клас­си­че­ская дра­ма и в осо­бен­но­сти тра­гедия Еври­пида во всем богат­стве сце­ни­че­ских средств, так и в Риме в дни Цице­ро­на ста­ви­лись пре­иму­ще­ст­вен­но тра­гедии Энния, Паку­вия, Акция и комедии Плав­та. Если послед­ний был оттес­нен в пред­ше­ст­во­вав­ший пери­од более изыс­кан­ным, но, разу­ме­ет­ся, усту­пав­шим ему по коми­че­ской силе Терен­ци­ем, то теперь Рос­ций и Варрон, т. е. и театр и фило­ло­гия, дей­ст­во­ва­ли сооб­ща, стре­мясь под­гото­вить ему такое же воз­рож­де­ние, какое для Шекс­пи­ра созда­ли Гаррик и Джон­сон; и Плав­ту при­шлось при этом нема­ло выне­сти от пони­жен­ной вос­при­им­чи­во­сти и бес­по­кой­ной тороп­ли­во­сти пуб­ли­ки, изба­ло­ван­ной корот­ки­ми и раз­нуздан­ны­ми фар­са­ми, так что дирек­ция при­нуж­де­на была про­сить изви­не­ния за рас­тя­ну­тость Плав­то­вых комедий, даже, может быть, уре­зы­вать их и вно­сить в них изме­не­ния. Чем огра­ни­чен­нее был репер­ту­ар, тем более сосре­дото­чи­ва­лись как дея­тель­ность руко­во­дя­ще­го и испол­ни­тель­ско­го пер­со­на­ла, так и самый инте­рес пуб­ли­ки на сце­ни­че­ском испол­не­нии пьес. Вряд ли тогда было в Риме заня­тие, выгод­нее труда акте­ра или пер­во­класс­ной тан­цов­щи­цы. О цар­ском богат­стве тра­ги­че­ско­го акте­ра Эзопа было уже упо­мя­ну­то (стр. 433); еще более про­слав­лен­ный совре­мен­ник его Рос­ций довел свой годо­вой доход до 600 тыс. сестер­ци­ев7, а тан­цов­щи­ца Дио­ни­сия — до 200 тыс. сестер­ци­ев. Вме­сте с этим затра­чи­ва­лись несмет­ные сум­мы на деко­ра­ции и костю­мы; при слу­чае по сцене про­хо­ди­ли шест­вия из 600 покры­тых сбру­ей мулов, а изо­бра­жае­мое на сцене тро­ян­ское вой­ско пред­став­ля­ло пуб­ли­ке нагляд­ную кар­ту всех народ­но­стей, побеж­ден­ных в Азии Пом­пе­ем. Музы­ка, сопро­вож­дав­шая с.496 испол­не­ние встав­лен­ных в пье­сы песен, точ­но так же полу­чи­ла более круп­ное и само­сто­я­тель­ное зна­че­ние: «Как ветер управ­ля­ет вол­на­ми, — гово­рит Варрон, — так искус­ный 405 флей­тист изме­ня­ет настро­е­ние сво­их слу­ша­те­лей при каж­дом изме­не­нии мело­дии». Музы­ка мало-пома­лу ста­ла при­ни­мать более ско­рый темп и тем побуж­да­ла и акте­ра к более живой игре. Зна­ние музы­ки и сце­ны ста­ло раз­ви­вать­ся; любой завсе­гда­тай узна­вал каж­дый музы­каль­ный отры­вок по пер­вой же ноте и знал наизусть текст; каж­дая ошиб­ка в про­из­но­ше­нии или в музы­каль­ном испол­не­нии стро­го пори­ца­лась пуб­ли­кой. Рим­ская сце­на в эпо­ху Цице­ро­на живо напо­ми­на­ет совре­мен­ный нам фран­цуз­ский театр. Если бес­связ­ным сце­нам мод­ных пьес соот­вет­ст­ву­ет рим­ский мим, для кото­ро­го, как и для этих пьес, ничто не каза­лось слиш­ком хоро­шим или слиш­ком пло­хим, то в них обо­их име­ет­ся уже нали­цо тра­ди­ци­он­ная клас­си­че­ская тра­гедия и комедия, удив­лять­ся или по мень­шей мере руко­плес­кать кото­рой пред­пи­сы­ва­ет­ся чуть не зако­ном каж­до­му обра­зо­ван­но­му чело­ве­ку. Народ­ная мас­са счи­та­ет себя удо­вле­тво­рен­ной, когда она видит изо­бра­же­ние сво­их нра­вов в фар­се, когда любу­ет­ся в спек­так­ле деко­ра­тив­ной пыш­но­стью и выно­сит общее впе­чат­ле­ние о каком-то иде­аль­ном мире; более высо­ко­раз­ви­той чело­век следит в теат­ре не за пье­сой, а за худо­же­ст­вен­но­стью ее испол­не­ния. Нако­нец, рим­ское теат­раль­ное искус­ство так же коле­ба­лось меж­ду раз­лич­ны­ми сфе­ра­ми, как фран­цуз­ское искус­ство меж­ду хижи­ной и сало­ном. Вовсе не ред­ко­стью было, что рим­ские тан­цов­щи­цы к кон­цу пляс­ки сбра­сы­ва­ли верх­нюю одеж­ду и уве­се­ля­ли пуб­ли­ку пляс­кой в одной сороч­ке; с дру­гой сто­ро­ны, и в гла­зах рим­ско­го Таль­мы явля­лось выс­шим зако­ном искус­ства не вер­ное сле­до­ва­ние при­ро­де, но сим­мет­рия.

Хро­ни­ки в сти­хах

В обла­сти декла­ма­тор­ской поэ­зии не было, кажет­ся, недо­стат­ка в сти­хотвор­ных хро­ни­ках по образ­цу Энни­е­вых; но луч­шей кри­ти­кой их может, по-види­мо­му, слу­жить та пре­лест­ная деви­чья клят­ва, о кото­рой поет Катулл: девуш­ка кля­нет­ся как жерт­ву бла­жен­ной богине Вене­ре сжечь самую худ­шую из всех пло­хих геро­и­че­ских поэм, если толь­ко она воз­вра­тит в ее объ­я­тия люби­мо­го чело­ве­ка и отвле­чет его от зло­вред­ной поли­ти­че­ской поэ­зии. И дей­ст­ви­тель­но, во всей обла­сти декла­ма­тор­ской поэ­зии этой эпо­хи древ­ней­шая нацио­наль­но-рим­ская тен­ден­ция про­яви­лась лишь в одном выдаю­щем­ся сочи­не­нии, кото­рое зато при­над­ле­жит к чис­лу самых заме­ча­тель­ных поэ­ти­че­ских про­из­веде­ний всей рим­ской лите­ра­ту­ры.

Лукре­ций
Это — дидак­ти­че­ская поэ­ма Тита Лукре­ция Кара (655—699) [99—55 гг.] «О при­ро­де вещей», автор кото­рой, при­над­ле­жав­ший к луч­шим кру­гам рим­ско­го обще­ства, но уда­лив­ший­ся от обще­ст­вен­ной жиз­ни из-за сла­бо­сти здо­ро­вья или, может быть, вслед­ст­вие отвра­ще­ния к ней, умер во цве­те сил неза­дол­го до нача­ла граж­дан­ской вой­ны. Как поэт он реши­тель­но при­мы­ка­ет к Эннию и тем самым к клас­си­че­ской гре­че­ской лите­ра­ту­ре. С отвра­ще­ни­ем отка­зы­ва­ет­ся он от с.497 «пусто­го элли­низ­ма» того вре­ме­ни и от всей души и вполне искрен­но при­зна­ет себя уче­ни­ком «стро­гих гре­ков», так что даже свя­щен­ная серь­ез­ность Фукидида нашла себе достой­ный отго­ло­сок в одном из наи­бо­лее извест­ных отде­лов этой рим­ской поэ­мы. Подоб­но тому как Энний чер­пал свою муд­рость у Эпи­хар­ма и Евге­ме­ра, так Лукре­ций заим­ст­ву­ет фор­му сво­его изло­же­ния у Эмпе­док­ла, «луч­ше­го сокро­ви­ща бога­то­ода­рен­но­го сици­лий­ско­го ост­ро­ва», а что каса­ет­ся мате­ри­а­ла, — соби­ра­ет «золотые сло­ва» в свит­ках Эпи­ку­ра, кото­рый «пре­вы­ша­ет осталь­ных муд­ре­цов настоль­ко же, насколь­ко солн­це затем­ня­ет звезды». Подоб­но Эннию, и Лукре­ций пре­не­бре­га­ет мифо­ло­ги­че­ской уче­но­стью, навя­зан­ной поэ­зии алек­сандри­низ­мом, и не тре­бу­ет от сво­их чита­те­лей ниче­го, кро­ме зна­ния 406 обще­рас­про­стра­нен­ных мифов8. Вопре­ки совре­мен­но­му пуриз­му, исклю­чив­ше­му из поэ­зии ино­стран­ные сло­ва, Лукре­ций, как и Энний, охот­нее употреб­лял пол­ное зна­че­ния гре­че­ское сло­во вме­сто како­го-нибудь бес­цвет­но­го и неяс­но­го латин­ско­го сло­ва. Ста­ро­рим­ская алли­те­ра­ция, при­выч­ка избе­гать пере­но­са частей сти­ха или пред­ло­же­ний и вооб­ще древ­ней­шие фор­мы речи и поэ­зии часто встре­ча­ют­ся еще в рит­мах Лукре­ция и, хотя стих его мело­дич­нее Энни­е­ва, тем не менее его гекза­мет­ры не катят­ся, как гекза­мет­ры новей­шей шко­лы поэтов, изящ­но пры­гая напо­до­бие жур­ча­ще­го ручья, а льют­ся с гран­ди­оз­ной мед­ли­тель­но­стью, подоб­но пото­ку рас­плав­лен­но­го золота. И в фило­соф­ском и в прак­ти­че­ском отно­ше­нии Лукре­ций вполне при­мы­ка­ет к Эннию, един­ст­вен­но­му оте­че­ст­вен­но­му поэту, вос­пе­то­му в его поэ­ме. Сим­вол веры рудий­ско­го пев­ца:


Я все­гда гово­рил и буду гово­рить, что суще­ст­ву­ет род богов,
Но думаю, им и заботы нет о судь­бах людей,

вполне выра­жа­ет рели­ги­оз­ную точ­ку зре­ния само­го Лукре­ция; не без осно­ва­ния назы­ва­ет он поэто­му свою пес­ню как бы про­дол­же­ни­ем того,


Как это Энний вещал, с живо­пис­ных высот Гели­ко­на
Пер­вый при­нес­ший венок, спле­тен­ный из зеле­ни веч­ной,
Средь ита­лий­ских пле­мен стя­жав­ший бле­стя­щую сла­ву.

Еще раз, и при­том в послед­ний раз, ска­за­лась в поэ­ме Лукре­ция вся поэ­ти­че­ская гор­дость и вся поэ­ти­че­ская серь­ез­ность шесто­го сто­ле­тия [сер. III — сер. II вв.], в кото­ром, изо­бра­жая гроз­но­го пуний­ца (Ган­ни­ба­ла) и вели­че­ст­вен­но­го Сци­пи­о­на, поэт чув­ст­ву­ет себя более на месте, чем в совре­мен­ную ему упа­доч­ную эпо­ху9. с.498 Для него само­го соб­ст­вен­ная его пес­ня, «изящ­но стру­ив­ша­я­ся из его бога­той души», зву­чит, в срав­не­нии с пош­лы­ми пес­ня­ми дру­гих, как «крат­кая пес­ня лебедя в срав­не­нии с кри­ком журав­лей», и его серд­це пере­пол­ня­ет­ся надеж­дой на высо­кую честь, когда он вни­ма­ет создан­ным им же самим мело­ди­ям; так и Энний запре­щал людям, перед кото­ры­ми он «изли­вал огнен­ную песнь из глу­би­ны сво­ей души», пла­кать на его моги­ле, на моги­ле бес­смерт­но­го пев­ца. По стран­но­му опре­де­ле­нию судь­бы этот выдаю­щий­ся талант, пре­вос­хо­див­ший при­род­ным поэ­ти­че­ским даром бо́льшую часть, если не всех сво­их пред­ше­ст­вен­ни­ков, появил­ся как раз в такое вре­мя, в кото­рое он сам чув­ст­во­вал себя чужим и оси­ро­тев­шим; вслед­ст­вие это­го он самым стран­ным обра­зом ошиб­ся в выбо­ре сюже­та. Систе­ма Эпи­ку­ра, пре­вра­щав­шая все­лен­ную в гро­мад­ный кру­го­во­рот ато­мов и пытав­ша­я­ся объ­яс­нить чисто меха­ни­че­ским спо­со­бом воз­ник­но­ве­ние и конец мира, как и все про­бле­мы при­ро­ды и жиз­ни, была, прав­да, менее неле­па, чем исто­ри­че­ское объ­яс­не­ние мифов, какое пытал­ся дать Евге­мер, а вслед за ним и Энний, но ост­ро­ум­ной и све­жей эта систе­ма все же нико­гда не была; 407 попыт­ка же раз­вить в поэ­ти­че­ской фор­ме это чисто меха­ни­че­ское миро­со­зер­ца­ние была тако­ва, что вряд ли какой-либо поэт посвя­щал когда-либо всю свою жизнь и искус­ство обра­бот­ке столь небла­го­дар­ной темы. Чита­тель-фило­соф с такой же спра­вед­ли­во­стью пори­ца­ет в дидак­ти­че­ской поэ­ме Лукре­ция опу­ще­ние утон­чен­ных основ систе­мы, поверх­ност­ность, осо­бен­но заме­чаю­щу­ю­ся в изло­же­нии спор­ных вопро­сов, несо­вер­шен­ство в рас­пре­де­ле­нии мате­ри­а­ла, частые повто­ре­ния, с какой лите­ра­тур­но обра­зо­ван­ный чита­тель сер­дит­ся на рит­ми­зи­ро­ван­ную мате­ма­ти­ку, делаю­щую зна­чи­тель­ную часть поэ­мы почти неудо­бо­чи­тае­мой. Несмот­ря на эти неве­ро­ят­ные недо­стат­ки, кото­рые уби­ли бы вся­кий посред­ст­вен­ный талант, Лукре­ций мог, по спра­вед­ли­во­сти, хва­лить­ся тем, что вынес из этих дебрей поэ­зии новый венок, како­го нико­му еще не даро­ва­ли до той поры музы: венок этот был добыт поэтом отнюдь не одни­ми толь­ко слу­чай­ны­ми срав­не­ни­я­ми и дру­ги­ми введен­ны­ми в поэ­му опи­са­ни­я­ми могу­чих явле­ний при­ро­ды и еще более могу­чих стра­стей. Гени­аль­ность миро­со­зер­ца­ния Лукре­ция и его поэ­зии коре­нит­ся в его неве­рии, кото­рое со всей победо­нос­ной силой исти­ны, а поэто­му и со всей жиз­нен­но­стью поэ­зии вос­ста­ло и долж­но было вос­стать про­тив гос­под­ства лице­ме­рия и суе­ве­рия.


В те вре­ме­на как у всех на гла­зах без­образ­но вла­чи­лась
Жизнь людей на зем­ле под рели­гии тягост­ным гне­том,
С обла­стей неба гла­ву являв­шей, взи­рая оттуда
Ликом ужас­ным сво­им на смерт­ных, повер­жен­ных долу,
Эллин впер­вые один осме­лил­ся смерт­ные взо­ры
Про­тив нее обра­тить и отва­жил­ся высту­пить про­тив…
Силою духа живой одер­жал он победу и вышел
Он дале­ко за пре­де­лы огра­ды огнен­ной мира,
По без­гра­нич­ным про­стран­ствам прой­дя сво­ей мыс­лью и духом.

с.499 Так ста­рал­ся поэт нис­про­верг­нуть богов, как Брут нис­про­вер­гал царей, и «осво­бо­дить при­ро­ду от ее суро­вых вла­сти­те­лей». Но эти пла­мен­ные сло­ва были обра­ще­ны не про­тив одряхлев­ше­го пре­сто­ла Юпи­те­ра; подоб­но Эннию, и Лукре­ций преж­де все­го на деле борол­ся про­тив дико­го суе­ве­рия тол­пы и гос­под­ства чуже­зем­ных куль­тов, как, напри­мер, про­тив куль­та «Вели­кой мате­ри» и наив­но­го гада­ния этрус­ков по мол­ни­ям. Поэ­ма эта была вну­ше­на ужа­сом и отвра­ще­ни­ем к тому страш­но­му миру, в кото­ром жил поэт и для кото­ро­го он писал. Она была напи­са­на в ту без­на­деж­ную эпо­ху, когда пало прав­ле­ние оли­гар­хии, а Цезарь еще не под­нял­ся, в те душ­ные годы, когда с дол­гим томи­тель­ным напря­же­ни­ем жда­ли нача­ла меж­до­усоб­ной вой­ны. Если при виде неров­но­стей и взвол­но­ван­но­сти изло­же­ния поэ­мы как бы чув­ст­ву­ет­ся, что поэт еже­днев­но ожи­дал той мину­ты, когда над ним и его тво­ре­ни­ем раз­ра­зит­ся дикий гро­хот рево­лю­ции, то не сле­ду­ет забы­вать, имея в виду его воз­зре­ния на людей и собы­тия, сре­ди каких имен­но людей и в ожи­да­нии каких собы­тий сло­жи­лись эти воз­зре­ния. В эпо­ху Алек­сандра ходя­чее мне­ние, разде­ля­е­мое все­ми луч­ши­ми людь­ми Гре­ции, гла­си­ло, что все­го луч­ше для чело­ве­ка было бы нико­гда не родить­ся, а, раз родив­шись, все­го луч­ше уме­реть. Из всех миро­со­зер­ца­ний, воз­мож­ных для неж­ной и поэ­ти­че­ски орга­ни­зо­ван­ной нату­ры в род­ст­вен­ную Алек­сан­дро­ву вре­ме­ни эпо­ху Цеза­ря, самым воз­вы­шен­ным и обла­го­ра­жи­ваю­щим явля­лось убеж­де­ние, что для чело­ве­ка было бы истин­ным бла­го­де­я­ни­ем изба­вить­ся от веры в бес­смер­тие души, а вме­сте с тем и от 408 гроз­но­го стра­ха перед смер­тью и бога­ми, ковар­но овла­де­ваю­ще­го чело­ве­ком, совер­шен­но так, как детьми овла­де­ва­ет робость в тем­ной ком­на­те. Как ноч­ной сон дей­ст­ву­ет более осве­жаю­ще, чем днев­ные тре­во­ги, так и смерть, это веч­ное отдох­но­ве­ние от всех надежд и опа­се­ний, луч­ше жиз­ни, и сами боги, изо­бра­жае­мые поэтом, ниче­го не озна­ча­ют и ничем не обла­да­ют, кро­ме веч­но­го бла­жен­но­го покоя; загроб­ные нака­за­ния тер­за­ют чело­ве­ка не после его смер­ти, а при жиз­ни, в виде необуздан­ных и неумол­каю­щих стра­стей его бью­ще­го­ся серд­ца; чело­век дол­жен поста­вить себе зада­чей водво­рить в сво­ей душе спо­кой­ное рав­но­ве­сие, не ценить пур­пу­ра выше теп­лой домаш­ней одеж­ды, охот­нее оста­вать­ся в чис­ле тех, кто пови­ну­ет­ся, чем тес­нить­ся в водо­во­ро­те тех, кто доби­ва­ет­ся роли пове­ли­те­лей, с бо́льшим удо­воль­ст­ви­ем лежать на тра­ве у ручей­ка, чем помо­гать опу­сто­шать бес­чис­лен­ные блюда под золо­че­ной кров­лей бога­ча. Эта фило­соф­ски-прак­ти­че­ская тен­ден­ция состав­ля­ет насто­я­щую сущ­ность Лукре­ци­е­вой дидак­ти­че­ской поэ­мы, и она толь­ко засо­ря­ет­ся всей пустотой физи­че­ских объ­яс­не­ний, но не подав­ле­на ею. В этой тен­ден­ции, глав­ным обра­зом, и заклю­ча­ет­ся отно­си­тель­ная пра­виль­ность и муд­рость поэ­мы. Чело­век, про­по­ве­дую­щий подоб­ное уче­ние и пре­об­ра­зив­ший его все­ми чара­ми сво­его искус­ства, с таким ува­же­ни­ем к вели­ким пред­ше­ст­вен­ни­кам, с таким могу­чим рве­ни­ем, како­го не вида­ло это с.500 сто­ле­тие, может быть по спра­вед­ли­во­сти назван хоро­шим граж­да­ни­ном и вели­ким поэтом. Дидак­ти­че­ская поэ­ма о при­ро­де вещей, сколь­ко бы пори­ца­ний она ни вызы­ва­ла, оста­лась одной из самых бле­стя­щих звезд на всем бед­ном све­ти­лами гори­зон­те рим­ской лите­ра­ту­ры, и пра­виль­но посту­пил вели­чай­ший немец­кий язы­ко­вед, избрав для сво­его послед­не­го и наи­бо­лее совер­шен­но­го труда раз­ра­бот­ку тек­ста Лукре­ци­е­вой поэ­мы[2].

Мод­ная эллин­ская поэ­зия

Хотя поэ­ти­че­ская сила и искус­ство Лукре­ция вызы­ва­ли уже вос­торг в его обра­зо­ван­ных совре­мен­ни­ках, тем не менее он остал­ся учи­те­лем без уче­ни­ков, будучи сам по себе запозда­лым явле­ни­ем. Что же каса­ет­ся мод­ной эллин­ской поэ­зии, то здесь по край­ней мере не было недо­стат­ка в после­до­ва­те­лях, кото­рые ста­ра­лись под­ра­жать алек­сан­дрий­ским учи­те­лям. С вер­ным чутьем наи­бо­лее даро­ви­тые из алек­сан­дрий­ских сти­хотвор­цев избе­га­ли более круп­ных трудов и чистых видов поэ­ти­че­ско­го твор­че­ства, напри­мер, дра­мы, эпо­са, лири­ки; луч­шие про­из­веде­ния их уда­лись им, как и ново­ла­тин­ским поэтам, лишь в виде коро­тень­ких вещей и, глав­ным обра­зом, таких, кото­рые вра­ща­лись как бы на гра­ни­це тех или дру­гих видов поэ­зии, осо­бен­но посредине меж­ду повест­во­ва­ни­ем и пес­нью. Дидак­ти­че­ские поэ­мы писа­лись часто. В боль­шом спро­се были, далее, неболь­шие геро­и­ко-эро­ти­че­ские поэ­мы и в осо­бен­но­сти уче­ная любов­ная эле­гия, состав­ляв­шая при­над­леж­ность это­го бабье­го лета гре­че­ской поэ­зии и харак­тер­ная по сво­е­му фило­ло­ги­че­ско­му изя­ще­ству; в ней поэт более или менее про­из­воль­но спле­та­ет опи­са­ние сво­их соб­ст­вен­ных, пре­иму­ще­ст­вен­но чув­ст­вен­ных ощу­ще­ний с эпи­че­ски­ми обрыв­ка­ми из цик­ла гре­че­ских мифов. Празд­нич­ные пес­ни изготов­ля­лись усерд­но и непло­хо, вооб­ще за отсут­ст­ви­ем сво­бод­ной поэ­ти­че­ской изо­бре­та­тель­но­сти про­цве­та­ла поэ­зия на дан­ный слу­чай, а в осо­бен­но­сти эпи­грам­ма, в кото­рой алек­сан­дрий­цы достиг­ли боль­ших успе­хов. Скудость мате­ри­а­ла и сухость язы­ка и рит­ма, неиз­беж­но при­су­щая вся­ко­му 409 не нацио­наль­но­му виду лите­ра­ту­ры, тща­тель­но скры­ва­лись за вычур­ны­ми тема­ми, неесте­ствен­ны­ми обо­рота­ми, дико­вин­ны­ми сло­ва­ми и искус­ст­вен­ным обра­ще­ни­ем со сти­хом, вооб­ще за всем аппа­ра­том фило­ло­го-анти­квар­ной уче­но­сти и тех­ни­че­ской сно­ров­ки. Тако­во было еван­ге­лие, про­по­ве­до­вав­ше­е­ся рим­ским юно­шам того вре­ме­ни, и они сте­ка­лись тол­па­ми, чтобы поучить­ся и при­ме­нять к делу слы­шан­ное; уже в 700 г. [54 г.] любов­ные сти­хи Евфо­ри­о­на и дру­гие подоб­ные же алек­сан­дрий­ские сти­хотво­ре­ния ста­ли обыч­ным чте­ни­ем и образ­ца­ми для декла­ма­ции у обра­зо­ван­но­го юно­ше­ства10. Лите­ра­тур­ная с.501 рево­лю­ция совер­ши­лась, но сна­ча­ла, за ред­ки­ми исклю­че­ни­я­ми, она дава­ла лишь ско­ро­спе­лые или незре­лые пло­ды. «Ново­мод­ных поэтов» было вели­кое мно­же­ство, но поэ­зия состав­ля­ла ред­кость, и Апол­лон, как быва­ет все­гда в такую пору, когда на Пар­на­се ста­но­вит­ся тес­но, был вынуж­ден быст­ро делать свое дело. Длин­ные сти­хотво­ре­ния никуда не годи­лись; корот­кие были ред­ко хоро­ши. В это увле­кав­ше­е­ся лите­ра­ту­рой сто­ле­тие поэ­зия ста­ла насто­я­щим обще­ст­вен­ным бед­ст­ви­ем; слу­ча­лось, что в насмеш­ку друг при­сы­лал дру­гу в виде празд­нич­но­го дара пря­мо от кни­го­про­дав­ца целую кипу дрян­ных сти­хов, все досто­ин­ство кото­рых уже изда­ли выда­ва­лось цен­но­стью кра­си­во­го пере­пле­та и каче­ст­вом бума­ги. Насто­я­щих чита­те­лей, какие быва­ют у истин­но нацио­наль­ной лите­ра­ту­ры, не было ни у рим­ских, ни у гре­че­ских алек­сан­дрий­цев: это была, в пол­ном смыс­ле сло­ва, поэ­зия извест­ной кли­ки или, ско­рее, несколь­ких клик, чле­ны кото­рых тес­но дер­жат­ся друг за дру­га, дела­ют гадо­сти каж­до­му при­шель­цу, чита­ют и кри­ти­ку­ют меж­ду собой новин­ки, даже, может быть, совер­шен­но в алек­сан­дрий­ском духе, поэ­ти­че­ски вос­пе­ва­ют удач­ные про­из­веде­ния и часто, опи­ра­ясь на при­я­тель­ские похва­лы, созда­ют себе лож­ную и мимо­лет­ную сла­ву. Извест­ный учи­тель латин­ской сло­вес­но­сти, сам писав­ший сти­хи в этом новом духе, Вале­рий Катон, был, по-види­мо­му, чем-то вро­де школь­но­го патро­на одно­го из самых зна­чи­тель­ных лите­ра­тур­ных круж­ков и решал в каче­стве выс­ше­го авто­ри­те­та вопрос об отно­си­тель­ном досто­ин­стве сти­хов. Рим­ские поэты не мог­ли обыч­но осво­бо­дить­ся от вли­я­ния сво­их гре­че­ских образ­цов, ино­гда даже по-школь­ни­че­ски зави­се­ли от них; боль­шин­ство их про­из­веде­ний, в сущ­но­сти, не что иное, как толь­ко горь­кий плод школь­но­го сти­хотвор­ства, нахо­дя­ще­го­ся в пери­о­де уче­нья и дале­ко не достиг­ше­го зре­ло­сти. Бла­го­да­ря тому, что и в язы­ке и в мет­ри­ке латин­ская нацио­наль­ная поэ­зия бли­же чем когда-либо сле­до­ва­ла за сво­и­ми гре­че­ски­ми образ­ца­ми, дости­га­лась, дей­ст­ви­тель­но, боль­шая пра­виль­ность и логич­ность речи и раз­ме­ра, но это дела­лось в ущерб гиб­ко­сти и пол­но­те нацио­наль­но­го язы­ка. Отча­сти под вли­я­ни­ем изне­жен­но­сти образ­цов, отча­сти отра­жая без­нрав­ст­вен­ность эпо­хи, эро­ти­че­ские темы полу­чи­ли бро­саю­щий­ся в гла­за нездо­ро­вый для поэ­зии пере­вес; одна­ко зача­стую пере­во­ди­лись и люби­мые мет­ри­че­ские руко­вод­ства гре­ков: так, напри­мер, Цице­рон пере­вел руко­вод­ство по аст­ро­но­мии Ара­та, а в кон­це это­го же или, веро­ят­нее, в нача­ле сле­дую­ще­го пери­о­да Пуб­лий Варрон Ата­цин­ский — учеб­ник гео­гра­фии Эра­то­сфе­на, а Эми­лий Макр — физи­ко-меди­цин­ский ком­пен­ди­ум Никанд­ра.

410 Нель­зя ни удив­лять­ся, ни сожа­леть о том, что из всей этой с.502 бес­чис­лен­ной мас­сы поэтов до нас дошло лишь немно­го имен, да и они упо­ми­на­ют­ся боль­шей частью толь­ко как курье­зы или как образ­цы минув­ше­го вели­чия, вро­де, напри­мер, ора­то­ра Квин­та Гор­тен­зия с его «пятью­ста­ми тысяч строк» ска­брез­ной и скуч­ной поэ­зии, да еще несколь­ко чаще упо­ми­нае­мо­го Левия, «Любов­ные шут­ки» кото­ро­го воз­буж­да­ли неко­то­рый инте­рес лишь по сво­е­му слож­но­му раз­ме­ру и манер­ным обо­ротам речи. Нако­нец, неболь­шой эпос «Смир­на» Гая Гель­вия Цин­ны (умер в 710 г.? [44 г.]), как ни про­слав­лял­ся он всей кли­кой, носит на себе, как в самом сюже­те — эро­ти­че­ское вле­че­ние доче­ри к род­но­му отцу, — так и в затра­чен­ном на него девя­ти­лет­нем труде, все худ­шие при­зна­ки эпо­хи. Ори­ги­наль­ное и отрад­ное исклю­че­ние состав­ля­ют толь­ко те из поэтов этой шко­лы, кото­рые уме­ли соеди­нить с чистотой и мастер­ст­вом фор­мы нацио­наль­ное содер­жа­ние, еще таив­ше­е­ся в рес­пуб­ли­кан­ской жиз­ни, в осо­бен­но­сти в сель­ских горо­дах. Это мож­но ска­зать, не гово­ря о Лабе­рии и Варроне, в осо­бен­но­сти о трех поэтах рес­пуб­ли­кан­ской оппо­зи­ции, кото­рые были уже упо­мя­ну­ты выше (стр. 269), имен­но о Мар­ке Фурии Биба­ку­ле (652—691) [102—63 гг.], Гае Лици­нии Каль­ве (672—706) [82—48 гг.] и Квин­те Вале­рии Катул­ле (667 — при­бли­зи­тель­но до 700 г.) [87—54 гг.].

Катулл

Отно­си­тель­но двух пер­вых, сочи­не­ния кото­рых погиб­ли, мы можем делать толь­ко одни пред­по­ло­же­ния; что же каса­ет­ся поэ­зии Катул­ла, то мы еще име­ем воз­мож­ность судить о ней. И Катулл так­же зави­сел от алек­сан­дрий­цев по фор­ме и по сюже­ту. В собра­нии его сочи­не­ний мы встре­ча­ем пере­во­ды отрыв­ков из Кал­ли­ма­ха, и при­том не луч­ших, а самых труд­ных. В чис­ле ори­ги­наль­ных про­из­веде­ний встре­ча­ют­ся отто­чен­ные мод­ные сти­хи, вро­де, напри­мер, изыс­кан­ных гали­ам­бов в честь «фри­гий­ской мате­ри», и даже пре­вос­ход­ное во всем осталь­ном сти­хотво­ре­ние по пово­ду свадь­бы Фети­ды испор­че­но в худо­же­ст­вен­ном отно­ше­нии встав­кой, на алек­сан­дрий­ский манер, пла­ча Ари­ад­ны в глав­ный мотив. Но рядом с эти­ми школь­ны­ми про­из­веде­ни­я­ми встре­ча­ет­ся жалоб­ная мело­дия насто­я­щей эле­гии, празд­нич­ная поэ­зия во всей кра­се инди­виду­аль­но­го, почти дра­ма­ти­че­ско­го твор­че­ства, нако­нец, самая точ­ная, деталь­ная кар­ти­на нра­вов обра­зо­ван­но­го обще­ства, гра­ци­оз­ные, весь­ма непри­нуж­ден­ные деви­чьи при­клю­че­ния, поло­ви­на пре­ле­сти кото­рых заклю­ча­ет­ся в раз­гла­ше­нии и опо­э­ти­зи­ро­ва­нии любов­ных тайн, весе­лая жизнь моло­де­жи за пол­ны­ми чаша­ми и с пусты­ми кар­ма­на­ми, жаж­да путе­ше­ст­вий и радость поэта, рим­ские, а еще чаще верон­ские, город­ские анек­доты и весе­лая шут­ка в тес­ном кру­гу дру­зей. Но Апол­лон у наше­го поэта не толь­ко наслаж­да­ет­ся бря­ца­ни­ем струн: он вла­де­ет и луком; кры­ла­тые стре­лы сати­ры не щадят ни скуч­но­го сти­хо­пле­та, ни иска­жаю­ще­го латин­ский язык про­вин­ци­а­ла; но нико­го не пора­жа­ют они так часто и так едко, как силь­ных мира сего, угро­жаю­щих сво­бо­де наро­да. Корот­кий и изящ­ный раз­мер, зача­стую ожив­лен­ный гра­ци­оз­ны­ми при­пе­ва­ми, отли­ча­ет­ся худо­же­ст­вен­ным совер­шен­ст­вом, с.503 не имея вме­сте с тем оттал­ки­ваю­щей чисто ремес­лен­ной глад­ко­сти. Поэ­зия эта пере­но­сит нас попе­ре­мен­но то в доли­ну Нила, то в доли­ну По, но в послед­нем месте поэт чув­ст­ву­ет себя несрав­нен­но сво­бод­нее. Его сти­хи осно­ва­ны, конеч­но, на пра­ви­лах алек­сан­дрий­ско­го сти­хо­сло­же­ния, но в то же вре­мя в них обна­ру­жи­ва­ет­ся само­со­зна­ние про­сто­го граж­да­ни­на, оби­та­те­ля мел­ко­го горо­да, анта­го­низм меж­ду Веро­ной и Римом, анта­го­низм меж­ду скром­ным муни­ци­па­лом и высо­ко­рож­ден­ны­ми гос­по­да­ми из сена­та, часто играю­щи­ми злые шут­ки со 411 сво­и­ми незнат­ны­ми дру­зья­ми, анта­го­низм, кото­рый живее чем где-либо мог ощу­щать­ся на родине Катул­ла, в цве­ту­щей и срав­ни­тель­но еще све­жей Циз­аль­пин­ской Гал­лии. В луч­ших его пес­нях встре­ча­ют­ся пре­лест­ные кар­ти­ны бере­гов озе­ра Гар­да, и вряд ли кто-нибудь из сто­лич­ных жите­лей мог напи­сать в ту пору что-либо подоб­ное глу­бо­ко про­чув­ст­во­ван­но­му сти­хотво­ре­нию на смерть бра­та или сме­лой, про­ник­ну­той истин­но граж­дан­ским духом празд­нич­ной песне по пово­ду свадь­бы Ман­лия и Аврун­ку­леи. Хотя Катулл и был в зави­си­мо­сти от алек­сан­дрий­ских учи­те­лей и нахо­дил­ся в самом цен­тре мод­ной поэ­зии круж­ков того вре­ме­ни, он не толь­ко явля­ет­ся хоро­шим уче­ни­ком сре­ди мно­гих посред­ст­вен­ных и даже пло­хих, но пре­вос­хо­дит сво­их учи­те­лей настоль­ко, насколь­ко граж­да­нин сво­бод­ной ита­лий­ской общи­ны пре­вос­хо­дил эллин­ско­го кос­мо­по­ли­та-лите­ра­то­ра. Конеч­но, в нем не сле­ду­ет искать выдаю­щей­ся твор­че­ской силы и высо­ких поэ­ти­че­ских стрем­ле­ний; это бога­то ода­рен­ный и изящ­ный, но не вели­кий поэт, и его сти­хотво­ре­ния, по его же соб­ст­вен­ным сло­вам, не что иное, как «шут­ки и шало­сти». Одна­ко, если не толь­ко совре­мен­ни­ки были наэлек­три­зо­ва­ны эти­ми мимо­лет­ны­ми песен­ка­ми, но и худо­же­ст­вен­ные кри­ти­ки вре­мен Авгу­ста назы­ва­ют его, вме­сте с Лукре­ци­ем, заме­ча­тель­ней­шим поэтом эпо­хи, то и совре­мен­ни­ки и эти позд­ней­шие судьи были вполне пра­вы. Латин­ская нация не созда­ла дру­го­го поэта, в кото­ром худо­же­ст­вен­ность содер­жа­ния про­яв­ля­лась бы в таком гар­мо­ни­че­ском соеди­не­нии с худо­же­ст­вен­но­стью фор­мы, как у Катул­ла, и в этом смыс­ле собра­ние сти­хотво­ре­ний его, дей­ст­ви­тель­но, явля­ет­ся самым совер­шен­ным из все­го, что вооб­ще мож­но ука­зать в латин­ской поэ­зии.

Про­за­и­че­ские про­из­веде­ния

В эту эпо­ху начи­на­ет­ся и твор­че­ство в про­за­и­че­ской фор­ме. Закон, неиз­мен­но гос­под­ст­во­вав­ший до того вре­ме­ни во вся­ком истин­ном искус­стве, наив­ном ли или созна­тель­ном, — закон, в силу кото­ро­го поэ­ти­че­ский сюжет и его мет­ри­че­ский раз­мер вза­им­но обу­слов­ли­ва­ют друг дру­га, усту­па­ет место сме­ше­нию и помут­не­нию всех видов и форм искус­ства, состав­ля­ю­щих харак­тер­ней­шую чер­ту этой эпо­хи.

Рома­ны

В обла­сти рома­на еще нече­го, прав­да, ука­зать, кро­ме того, что зна­ме­ни­тей­ший исто­рик того вре­ме­ни, Сизен­на, не счи­тал ниже сво­его досто­ин­ства пере­ве­сти с.504 на латин­ский язык очень рас­про­стра­нен­ные милет­ские рас­ска­зы Ари­сти­да, ска­брез­ные мод­ные рома­ны само­го низ­ко­го поши­ба.

Эсте­ти­че­ские сочи­не­ния Варро­на

Более ори­ги­наль­ное и отрад­ное явле­ние в этой сомни­тель­ной обла­сти, сто­я­щей на рубе­же поэ­зии и про­зы, пред­став­ля­ют эсте­ти­че­ские сочи­не­ния Варро­на, кото­рый был не толь­ко выдаю­щим­ся пред­ста­ви­те­лем латин­ской исто­ри­ко-фило­ло­ги­че­ской нау­ки, но вме­сте с тем и пло­до­ви­тей­шим и инте­рес­ней­шим писа­те­лем в обла­сти изящ­ной лите­ра­ту­ры. Про­ис­хо­дя из пле­бей­ско­го рода, про­жи­вав­ше­го в Сабин­ской обла­сти и уже две­сти лет при­над­ле­жав­ше­го к рим­ско­му сена­ту, стро­го вос­пи­тан­ный в древ­них пра­ви­лах дис­ци­пли­ны и бла­го­при­стой­но­сти11 и нахо­дясь в нача­ле этой эпо­хи уже в зре­лом воз­расте, Марк Терен­ций Варрон из Реа­те (638—727) [116—27 гг.] при­над­ле­жал по сво­им поли­ти­че­ским убеж­де­ни­ям, как это понят­но само собой, к кон­сти­ту­ци­он­ной пар­тии и чест­но и энер­гич­но участ­во­вал во всех ее выступ­ле­ни­ях и невзго­дах. Он делал это отча­сти в лите­ра­тур­ной 412 фор­ме, борясь, напри­мер, с пер­вой коа­ли­ци­ей, «тре­гла­вым чудо­ви­щем», посред­ст­вом пам­фле­тов, отча­сти же ведя более серь­ез­ную борь­бу; так, он нахо­дил­ся в вой­ске Пом­пея в каче­стве пра­ви­те­ля Даль­ней Испа­нии. Когда погиб­ло дело рес­пуб­ли­ки, Варрон был назна­чен сво­им победи­те­лем на долж­ность биб­лио­те­ка­ря заду­ман­ной им в сто­ли­це биб­лио­те­ки. Сму­ты после­дую­ще­го вре­ме­ни еще раз захва­ти­ли в свой водо­во­рот это­го пре­ста­ре­ло­го чело­ве­ка; через 17 лет после смер­ти Цеза­ря он умер, на 89-м году сво­ей чест­но про­жи­той жиз­ни. Эсте­ти­че­ские сочи­не­ния, соста­вив­шие ему имя, пред­став­ля­ли собой, соб­ст­вен­но, неболь­шие ста­тьи, либо про­сто про­за­и­че­ские про­из­веде­ния серь­ез­но­го содер­жа­ния, либо игри­вые опи­са­ния, про­за­и­че­ский фон кото­рых неред­ко испещ­рял­ся мно­ги­ми поэ­ти­че­ски­ми встав­ка­ми.

Образ­цы про­из­веде­ний Варро­на

К чис­лу пер­вых отно­сят­ся его «Фило­соф­ско-исто­ри­че­ские иссле­до­ва­ния» (lo­gis­to­ri­ci), а ко вто­рым — «Менип­по­вы сати­ры». Ни пер­вые, ни вто­рые не при­дер­жи­ва­ют­ся латин­ских образ­цов, в осо­бен­но­сти сати­ра Варро­на отнюдь не при­мы­ка­ет к Луци­ли­е­вой, да и вооб­ще рим­ская сати­ра не состав­ля­ет соб­ст­вен­но опре­де­лен­но­го вида поэ­зии, а толь­ко дока­зы­ва­ет отри­ца­тель­но, что это «раз­но­об­раз­ное сти­хотво­ре­ние» не хочет быть при­чис­ле­но к како­му-либо из уста­нов­лен­ных поэ­ти­че­ских видов, вслед­ст­вие чего сати­ра и при­ни­ма­ет у каж­до­го даро­ви­то­го поэта новый и свое­об­раз­ный харак­тер. Для сво­их как серь­ез­ных, так и более лег­ких эсте­ти­че­ских работ Варрон нахо­дил образ­цы в доалек­сан­дрий­ской гре­че­ской фило­со­фии: для серь­ез­ных иссле­до­ва­ний — с.505 в диа­ло­гах Герак­лида, уро­жен­ца Герак­леи, у Чер­но­го моря (ум. око­ло 450 г. [304 г.]), для сатир — в сочи­не­ни­ях Менип­па из Гада­ры, в Сирии (был в сла­ве око­ло 475 г. [279 г.]). Выбор этот весь­ма харак­те­рен. Герак­лид, вдох­нов­ляв­ший­ся как писа­тель фило­соф­ски­ми диа­ло­га­ми Пла­то­на, совер­шен­но упу­стил из виду за бле­стя­щей фор­мой их науч­ное содер­жа­ние и обра­тил все вни­ма­ние на поэ­ти­че­ски ска­зоч­ную внеш­ность; это был при­ят­ный, мно­го­чи­тае­мый автор, но дале­ко не фило­соф. Менипп так же мало заслу­жи­ва­ет это­го име­ни; это был насто­я­щий лите­ра­тур­ный пред­ста­ви­тель той фило­со­фии, вся муд­рость кото­рой заклю­ча­ет­ся имен­но в отри­ца­нии фило­со­фии, в осме­я­нии фило­со­фов, в кини­че­ской фило­со­фии Дио­ге­на; весе­лый учи­тель серь­ез­ной муд­ро­сти, он целым рядом при­ме­ров и коми­че­ских рас­ска­зов дока­зал, что, кро­ме чест­ной жиз­ни, все суе­та на зем­ле и на небе, но что все­го сует­нее рас­при так назы­вае­мых муд­ре­цов. Эти писа­те­ли и были насто­я­щи­ми образ­ца­ми для Варро­на, чело­ве­ка, пре­ис­пол­нен­но­го ста­ро­рим­ским него­до­ва­ни­ем про­тив совре­мен­ной жал­кой эпо­хи и ста­ро­рим­ским юмо­ром чело­ве­ка, отнюдь не лишен­но­го при этом пла­сти­че­ско­го талан­та, но недо­ступ­но­го для все­го, что похо­ди­ло не на образ или факт, а на поня­тие или систе­му, сло­вом, само­го нефи­ло­соф­ско­го из всех нефи­ло­соф­ских рим­лян12. Одна­ко Варрон не был неса­мо­сто­я­тель­ным уче­ни­ком. Вдох­но­ве­ние и обыч­но фор­му он полу­чал от Герак­лида и Менип­па; но он был слиш­ком свое­об­раз­ной и слиш­ком рим­ской нату­рой, чтобы не при­дать сво­е­му под­ра­жа­тель­но­му твор­че­ству само­сто­я­тель­ный и нацио­наль­ный харак­тер.

Фило­соф­ско-исто­ри­че­ские труды Варро­на

413 В сво­их серь­ез­ных работах, в кото­рых обсуж­дал­ся какой-нибудь нрав­ст­вен­ный прин­цип или дру­гой обще­ин­те­рес­ный пред­мет, он не хотел под­ра­жать фор­ме милет­ских ска­зок, как делал Герак­лид, и пред­под­но­сить чита­те­лю такие ребя­че­ские рас­ска­зы, как, напри­мер, рас­сказ об Аба­ри­се и о девуш­ке, вер­нув­шей­ся к жиз­ни спу­стя семь дней после смер­ти. Лишь изред­ка заим­ст­во­вал он фор­му у луч­ших мифов гре­ков, напри­мер, в ста­тье «Орест или безу­мие»; более достой­ный мате­ри­ал для его сюже­тов достав­ля­ла ему обык­но­вен­но исто­рия, в осо­бен­но­сти совре­мен­ная исто­рия его оте­че­ства, бла­го­да­ря чему его ста­тьи сде­ла­лись вме­сте с тем, как их и назы­ва­ют, «хва­леб­ны­ми сочи­не­ни­я­ми» в честь почтен­ных рим­лян и в осо­бен­но­сти стол­пов кон­сти­ту­ци­он­ной пар­тии. Так, трак­тат «О мире» был сочи­не­ни­ем, посвя­щен­ным памя­ти Метел­ла Пия, с.506 послед­не­го пред­ста­ви­те­ля бле­стя­ще­го ряда счаст­ли­вых пол­ко­вод­цев сена­та; трак­тат «О почи­та­нии богов» пред­на­зна­чал­ся для уве­ко­ве­че­ния памя­ти досто­ува­жае­мо­го опти­ма­та и пон­ти­фи­ка Гая Кури­о­на; в ста­тье «О судь­бе» шла речь о Марии; в ста­тье «Об исто­рио­гра­фии» — о пер­вом исто­ри­ке того вре­ме­ни Сизенне; в рабо­те «О нача­лах рим­ской сце­ны» рас­ска­зы­ва­ет­ся об устро­и­те­ле цар­ст­вен­но пыш­ных зре­лищ Скав­ре; в ста­тье «О чис­лах» гово­рит­ся о высо­ко­об­ра­зо­ван­ном рим­ском бан­ки­ре Атти­ке. Две фило­соф­ско-исто­ри­че­ские ста­тьи — «Лелий, или о друж­бе», «Катон, или о ста­ро­сти», — напи­сан­ные Цице­ро­ном, веро­ят­но, по образ­цу Варро­но­вых, могут дать нам при­бли­зи­тель­ное поня­тие о полу­дидак­ти­че­ской, полу­по­вест­во­ва­тель­ной обра­бот­ке этих сюже­тов Варро­ном.

«Менип­по­вы сати­ры» Варро­на

Так же ори­ги­наль­на по фор­ме и содер­жа­нию была обра­бот­ка Варро­ном Менип­по­вой сати­ры; сме­лая смесь про­зы со сти­ха­ми не встре­ча­ет­ся в гре­че­ском ори­ги­на­ле, и все духов­ное содер­жа­ние сатир про­ник­ну­то рим­ским свое­об­ра­зи­ем, мож­но бы ска­зать, запа­хом сабин­ской зем­ли. И эти сати­ры, подоб­но фило­соф­ско-исто­ри­че­ским ста­тьям Варро­на, так­же посвя­ще­ны либо нрав­ст­вен­ной теме, либо какой-нибудь дру­гой, при­год­ной для широ­кой пуб­ли­ки, как вид­но уже из загла­вий их: «Гер­ку­ле­со­вы стол­бы, или о сла­ве»; «Каж­дый гор­шок най­дет свою крыш­ку, или об обя­зан­но­стях супру­га»; «У ноч­но­го горш­ка есть раз­мер, или о браж­ни­ча­нье»; «Ерун­да, или о похваль­ных речах». Пла­сти­че­ское оде­я­ние, без кото­ро­го нель­зя было обой­тись и здесь, есте­ствен­но, лишь изред­ка заим­ст­ву­ет­ся из оте­че­ст­вен­ной исто­рии, как, напри­мер, в сати­ре «Серран, или о выбо­рах». Зато дио­ге­нов­ский соба­чий мир[3], как и сле­ду­ет, игра­ет в сати­рах боль­шую роль: мы встре­ча­ем соба­ку-уче­но­го, соба­ку-рито­ра, соба­ку-всад­ни­ка, пса-водо­пий­цу, соба­чий кате­хи­зис и т. д. Далее, и самой мифо­ло­ги­ей Варрон поль­зу­ет­ся для коми­че­ских целей; мы нахо­дим у него «Осво­бож­ден­но­го Про­ме­тея», «Соло­мен­но­го Аяк­са», «Гер­ку­ле­са — Сокра­то­ва уче­ни­ка», «Полу­тор­но­го Одис­сея», кото­рый про­во­дит в стран­ст­ви­ях не 10, а целых 15 лет. В сохра­нив­ших­ся отрыв­ках заме­ча­ет­ся еще в отдель­ных пье­сах дра­ма­ти­че­ски новел­ли­сти­че­ская рам­ка, как, напри­мер, в «Осво­бож­ден­ном Про­ме­тее», в «Шести­де­ся­ти­лет­нем муж­чине», во «Встаю­щем спо­за­ран­ку»; види­мо, Варрон часто, может быть, даже все­гда, рас­ска­зы­вал фабу­лу, точ­но слу­чай из соб­ст­вен­ной жиз­ни; так, напри­мер, во «Встаю­щем спо­за­ран­ку» дей­ст­ву­ю­щие лица идут к Варро­ну и пере­да­ют свой рас­сказ ему, «так как он был им изве­стен как сочи­ни­тель книг». Мы не име­ем воз­мож­но­сти с уве­рен­но­стью судить о поэ­ти­че­ском 414 досто­ин­стве внеш­ней фор­мы; в уцелев­ших отрыв­ках встре­ча­ют­ся пре­лест­ные опи­са­ния, пол­ные жиз­нен­но­сти и ост­ро­умия; так, в «Осво­бож­ден­ном Про­ме­тее» герой после сня­тия с него оков откры­ва­ет с.507 фаб­ри­ку людей, где богач, по про­зва­нию «Золо­той сапог», зака­зы­ва­ет для себя девуш­ку из моло­ка и само­го луч­ше­го вос­ка, какой толь­ко соби­ра­ют со все­воз­мож­ных цве­тов милет­ские пче­лы, девуш­ку без костей и жил, без кожи и волос, чистую, тон­кую, строй­ную, глад­кую, неж­ную, пре­лест­ную. Вся жиз­нен­ность этой поэ­зии заклю­ча­ет­ся в поле­ми­ке; это не столь­ко поли­ти­че­ская поле­ми­ка пар­тий, вро­де Луци­ли­е­вой и Катул­ло­вой, а общая нрав­ст­вен­ная поле­ми­ка стро­го­го стар­ца с раз­нуздан­ной и раз­вра­щен­ной моло­де­жью, уче­но­го, погру­жен­но­го в сво­их клас­си­ков, — с дряб­лой и дрян­ной или по край­ней мере сомни­тель­ной по сво­ей тен­ден­ции совре­мен­ной поэ­зи­ей13, чест­но­го граж­да­ни­на ста­ро­го зака­ла с новым Римом, где форум, гово­ря уста­ми Варро­на, сде­лал­ся сви­ным хле­вом и где Нума, если бы он обра­тил взо­ры на свой город, не заме­тил бы более и следа муд­рых уста­нов­ле­ний. Варрон испол­нял в кон­сти­ту­ци­он­ной борь­бе то, что счи­тал сво­им дол­гом; но серд­це его не лежа­ло к этим пар­тий­ным дряз­гам: «Зачем, — жалу­ет­ся он, — позва­ли вы меня из моей чистой жиз­ни в сенат­скую грязь?» Его серд­це при­над­ле­жа­ло доб­ро­му ста­ро­му вре­ме­ни, когда от собе­сед­ни­ка нес­ло луком и чес­но­ком, но зато серд­це его было здо­ро­во. Поле­ми­ка про­тив искон­ных вра­гов истин­но­го рим­ско­го духа, гре­че­ских миро­вых муд­ре­цов, состав­ля­ет лишь одну сто­ро­ну этой ста­ро­мод­ной оппо­зи­ции про­тив духа ново­го вре­ме­ни; но как по самой сущ­но­сти кини­че­ской фило­со­фии, так и по свой­ству харак­те­ра Варро­на менип­пов­ский бич в осо­бен­но­сти сви­стел в уши фило­со­фов и повер­гал их в над­ле­жа­щий страх; не без тре­пе­та в серд­це пере­сы­ла­ли фило­соф­ские авто­ры того вре­ме­ни свои вновь появ­ляв­ши­е­ся трак­та­ты «стро­го­му чело­ве­ку». Фило­соф­ст­во­ва­ние — дело нетруд­ное. С деся­той долей того труда, с кото­рым хозя­ин дела­ет из сво­его раба кон­ди­те­ра, он вос­пи­ты­ва­ет из себя фило­со­фа; прав­да, если бы пека­рю и фило­со­фу судь­ба при­ве­ла про­да­вать­ся с молот­ка, то пирож­ник-мастер пой­дет во сто раз доро­же, чем миро­вой муд­рец. Стран­ные люди эти фило­со­фы! Один при­ка­зы­ва­ет хоро­нить умер­ших в меду, — сча­стье, что его не слу­ша­ют, ина­че, что ста­лось бы с медо­вым вином! Дру­гой дума­ет, что чело­век вырос из зем­ли, точ­но кресс. с.508 Тре­тий изо­брел все­лен­ский бурав, от кото­ро­го зем­ля одна­жды погибнет:


Навер­но, нико­гда ни одно­му боль­но­му не сни­лось
Таких дико­стей, кото­рым не учил бы уже какой-нибудь фило­соф.

Забав­но смот­реть, как какой-нибудь боро­дач (речь идет о зани­маю­щем­ся эти­мо­ло­ги­ей сто­и­ке) забот­ли­во взве­ши­ва­ет на монет­ных 415 весах каж­дое сло­во; но ниче­го нет луч­ше насто­я­щей фило­соф­ской ссо­ры, — кулач­ный бой сто­и­ков дале­ко пре­вос­хо­дит любую борь­бу атле­тов. В сати­ре «Город Мар­ка, или о прав­ле­нии», где Марк созда­ет себе по сво­е­му вку­су что-то вро­де Ари­сто­фа­но­ва заоб­лач­но­го пти­чье­го горо­да, кре­стья­ни­ну жилось, как и в Атти­ке, хоро­шо, фило­со­фу же дур­но. В этой сати­ре пер­со­наж под име­нем «Быст­ро-дока­зы­ваю­щий-одним-поло­же­ни­ем (Ce­ler-δι’-ἑνὸς-λήμ­μα­τος-λό­γος)», сын сто­и­ка Анти­па­тра, про­би­ва­ет засту­пом череп про­тив­ни­ку, оче­вид­но, фило­соф­ско­му двой­но­му поло­же­нию (Di­lem­ma). С этой мораль­но-поле­ми­че­ской тен­ден­ци­ей и спо­соб­но­стью при­да­вать ей юмо­ри­сти­че­ское и живое выра­же­ние, не покидав­шее его до самых пре­клон­ных лет, как вид­но из диа­ло­ги­че­ской фор­мы его книг о сель­ском хозяй­стве, напи­сан­ных им на 80-м году от рож­де­ния, соеди­ня­лись в Варроне самым удач­ным обра­зом заме­ча­тель­ные позна­ния в нацио­наль­ном язы­ке и нра­вах, кото­рые в его стар­че­ских фило­ло­ги­че­ских работах явля­ют­ся в виде ком­пи­ля­тив­ной сме­си, здесь же рас­кры­ва­ют­ся во всей сво­ей пол­но­те и све­же­сти. Варрон был в пол­ном и луч­шем смыс­ле сло­ва кра­е­ве­дом, знав­шим свой народ по мно­го­лет­не­му соб­ст­вен­но­му наблюде­нию как в его преж­ней свое­об­раз­но­сти и замкну­то­сти, так и в насто­я­щей без­лич­но­сти и раз­бро­сан­но­сти, и попол­нив­шим и углу­бив­шим свое непо­сред­ст­вен­ное зна­ком­ство с нра­ва­ми и язы­ком стра­ны самым глу­бо­ким изу­че­ни­ем исто­ри­че­ских и лите­ра­тур­ных архи­вов. Недо­ста­точ­ность рацио­наль­но­го пони­ма­ния и уче­но­сти в нашем смыс­ле сло­ва попол­ня­лась в нем инту­и­ци­ей и поэ­ти­че­ским даром. Он не гнал­ся ни за анти­квар­ны­ми замет­ка­ми, ни за ред­ки­ми, уста­рев­ши­ми или поэ­ти­че­ски­ми сло­ва­ми14, но сам он был чело­век ста­рый и ста­ро­мод­ный, почти кре­стья­нин; нацио­наль­ные клас­си­ки были ему милы­ми дол­го­лет­ни­ми това­ри­ща­ми; уди­ви­тель­но ли, что в его сочи­не­ни­ях мно­го гово­рит­ся об обы­ча­ях отцов, кото­рые он любил и знал луч­ше все­го, и что речь его изоби­ло­ва­ла вошед­ши­ми в пого­вор­ку гре­че­ски­ми и латин­ски­ми обо­рота­ми, хоро­ши­ми ста­ры­ми сло­ва­ми, сохра­нив­ши­ми­ся в раз­го­вор­ном сабин­ском язы­ке, реми­нис­цен­ци­я­ми из Энния, Луци­лия, а, глав­ное, из Плав­та. О про­за­и­че­ском сло­ге этих ран­них про­из­веде­ний Варро­на нель­зя судить по напи­сан­но­му им в глу­бо­кой ста­ро­сти и опуб­ли­ко­ван­но­му, веро­ят­но, в неокон­чен­ном виде линг­ви­сти­че­ско­му сочи­не­нию, с.509 где дей­ст­ви­тель­но части пред­ло­же­ния как бы нани­за­ны на нить их вза­им­ных отно­ше­ний, точ­но дрозды на шнур­ке. Мы уже гово­ри­ли о том, что Варрон в прин­ци­пе отвер­гал стро­гий стиль и атти­че­скую мане­ру писать пери­о­да­ми (стр. 486), и его эсте­ти­че­ские ста­тьи, лишен­ные, прав­да, три­ви­аль­ной напы­щен­но­сти и лож­но­го блес­ка народ­но­сти, были напи­са­ны ско­рее живо, чем пра­виль­но сла­жен­ны­ми пред­ло­же­ни­я­ми, но не в клас­си­че­ском вку­се и даже небреж­но. Зато поэ­ти­че­ские встав­ки не толь­ко дока­за­ли, что их автор вла­дел все­воз­мож­ны­ми раз­ме­ра­ми не менее мастер­ски, чем любой мод­ный поэт, но что он даже имел пра­во при­чис­лять себя к тем, кому боже­ство дало спо­соб­ность «изго­нять из сер­дец заботу пес­нью и свя­щен­ным даром поэ­зии»15. Варро­но­вы эски­зы, 416 так же как и Лукре­ци­е­ва дидак­ти­че­ская поэ­ма, не созда­ли шко­лы; поми­мо общих при­чин в этом были еще повин­ны их инди­виду­аль­ные осо­бен­но­сти, нераз­луч­ные со зре­лым воз­рас­том, мужи­ко­ва­то­стью и даже свое­об­раз­ной уче­но­стью авто­ра. Но гра­ци­оз­ность и юмор, в осо­бен­но­сти «Менип­по­вых сатир», кото­рые коли­че­ст­вом и зна­че­ни­ем дале­ко пре­вос­хо­ди­ли, по-види­мо­му, более серь­ез­ные труды Варро­на, при­ко­вы­ва­ли к себе не толь­ко совре­мен­ни­ков, но и позд­ней­ших чита­те­лей, умев­ших ценить ори­ги­наль­ность и народ­ность; и даже мы, кото­рым не дано про­честь эти про­из­веде­ния, можем из уцелев­ших отрыв­ков до извест­ной сте­пе­ни понять, что автор с.510 их умел «сме­ять­ся и шутить в меру». Как послед­нее дыха­ние уга­сав­ше­го доб­ро­го духа древ­ней граж­дан­ской поры, как послед­ний све­жий отпрыск народ­ной латин­ской поэ­зии, Варро­но­вы сати­ры заслу­жи­ва­ют, чтобы в сво­ем поэ­ти­че­ском заве­ща­нии автор реко­мен­до­вал свои менип­пов­ские дети­ща всем, «кому близ­ко к серд­цу про­цве­та­ние Рима и Лация», и они зани­ма­ют поэто­му почет­ное место в лите­ра­ту­ре и в исто­рии ита­лий­ско­го наро­да16.

Исто­рио­гра­фия

с.511 417 Рим­ляне нико­гда не име­ли, в сущ­но­сти, такой кри­ти­че­ской исто­рио­гра­фии, какой была нацио­наль­ная исто­рия Атти­ки в клас­си­че­скую эпо­ху или все­мир­ная исто­рия Поли­бия. Даже в наи­бо­лее под­хо­дя­щей для это­го обла­сти — в изо­бра­же­нии совре­мен­ных 418 и толь­ко что мино­вав­ших собы­тий — дело в общем оста­но­ви­лось на попыт­ках, более или менее несо­вер­шен­ных; осо­бен­но в эпо­ху от Сул­лы до Цеза­ря никто почти не мог достиг­нуть даже уров­ня тех не осо­бен­но зна­чи­тель­ных работ, кото­ры­ми обла­да­ла с.512 пред­ше­ст­во­вав­шая пора, — трудов Анти­па­тра и Азел­лия. Един­ст­вен­ным серь­ез­ным отно­ся­щим­ся к этой обла­сти сочи­не­ни­ем, воз­ник­шим в дан­ную эпо­ху, была исто­рия союз­ни­че­ской и граж­дан­ской вой­ны Луция Кор­не­лия Сизен­ны (пре­то­ра 676 г. [78 г.]).

Сизен­на

Те люди, кото­рым дове­лось ее читать, свиде­тель­ст­ву­ют, что по живо­сти и удо­бо­чи­тае­мо­сти она дале­ко остав­ля­ла за собой ста­рин­ные сухие лето­пи­си, но что зато она напи­са­на была весь­ма неров­ным сло­гом, почти при­ни­мав­шим дет­ский тон, что и под­твер­жда­ют немно­гие уцелев­шие отрыв­ки, содер­жа­щие подроб­ную кар­ти­ну ужа­саю­щих собы­тий17, и мно­же­ство слов, вновь обра­зо­ван­ных или же заим­ст­во­ван­ных из оби­ход­ной речи. Если к это­му еще доба­вить, что образ­цом для авто­ра и, так ска­зать, един­ст­вен­ным зна­ко­мым ему гре­че­ским исто­ри­ком был Кли­тарх, соста­ви­тель био­гра­фии Алек­сандра Вели­ко­го, колеб­лю­щей­ся меж­ду исто­ри­ей и вымыс­лом, вро­де того полу­ро­ма­ни­че­ско­го сочи­не­ния, кото­рое носит имя Квин­та Кур­ция Руфа, то про­слав­лен­ное исто­ри­че­ское сочи­не­ние Сизен­ны при­дет­ся при­знать не про­дук­том насто­я­щей исто­ри­че­ской кри­ти­ки и искус­ства, а пер­вой в Риме попыт­кой под­ра­жа­ния столь люби­мой у гре­ков сред­ней фор­ме меж­ду исто­ри­ей и рома­ном, кото­рая мог­ла бы сде­лать фак­ти­че­скую осно­ву живой и инте­рес­ной при помо­щи сво­бод­но­го изло­же­ния, но на деле дела­ет ее лишь без­вкус­ной и неправ­до­по­доб­ной. После ска­зан­но­го не пока­жет­ся уди­ви­тель­ным, что Сизен­ну мы встре­ча­ем в чис­ле пере­вод­чи­ков гре­че­ских мод­ных рома­нов (стр. 503).

Город­ские лето­пи­си

Что в отно­ше­нии общей город­ской или даже все­мир­ной лето­пи­си дело обсто­я­ло еще хуже, это обу­слов­ли­ва­лось самой сущ­но­стью дела. Раз­ви­тие архео­ло­ги­че­ской нау­ки поз­во­ля­ло наде­ять­ся, что тра­ди­ци­он­ная исто­рия будет про­ве­ре­на по доку­мен­там и дру­гим надеж­ным источ­ни­кам; но эта надеж­да не оправ­да­лась. Чем боль­ше было иссле­до­ва­ний и чем глуб­же они ста­но­ви­лись, тем отчет­ли­вее выяс­ня­лись труд­но­сти напи­са­ния кри­ти­че­ской исто­рии Рима. Труд­но­сти, пред­сто­яв­шие иссле­до­ва­нию и опи­са­нию, были неис­чис­ли­мы; но наи­бо­лее серь­ез­ные пре­пят­ст­вия были не лите­ра­тур­но­го свой­ства. Обще­при­ня­тая древ­ней­шая исто­рия Рима в том виде, как она рас­ска­зы­ва­лась и встре­ча­ла к себе дове­рие в тече­ние по мень­шей мере деся­ти поко­ле­ний, тес­но срос­лась с граж­дан­ской жиз­нью наро­да; но каж­дое осно­ва­тель­ное и доб­ро­со­вест­ное иссле­до­ва­ние долж­но было не толь­ко изме­нять кое-что то тут, то там, но и раз­ру­шить все это зда­ние так же осно­ва­тель­но, как раз­ру­ше­ны доис­то­ри­че­ские ска­за­ния фран­ков о коро­ле Фара­мун­де и бри­тан­ская леген­да о коро­ле Арту­ре. Иссле­до­ва­тель, про­ник­ну­тый кон­сер­ва­тив­ны­ми с.513 убеж­де­ни­я­ми, как, напри­мер, Варрон, не мог желать взять на себя такой 419 труд, и если бы на это отва­жил­ся какой-нибудь отча­ян­ный воль­но­ду­мец, то на это­го худ­ше­го из рево­лю­ци­о­не­ров, кото­рый захо­тел бы отнять у кон­сти­ту­ци­он­ной пар­тии даже ее про­шлое, посы­па­лись бы угро­зы со сто­ро­ны всех чест­ных граж­дан. Таким обра­зом, фило­ло­ги­че­ские и архео­ло­ги­че­ские иссле­до­ва­ния ско­рее отвле­ка­ли от исто­рио­гра­фии, чем влек­ли к ней. Варрон и вооб­ще люди даль­но­вид­ные счи­та­ли лето­пись, как тако­вую, не име­ю­щей буду­ще­го; мак­си­мум воз­мож­но­го в этой обла­сти было сде­ла­но Титом Пом­по­ни­ем Атти­ком, соста­вив­шим свод спис­ков долж­ност­ных лиц и родов, при­дав ему непри­тя­за­тель­ный харак­тер таб­лиц, при­чем этот труд послу­жил завер­ше­ни­ем син­хро­ни­сти­че­ско­го гре­ко-рим­ско­го лето­счис­ле­ния в том виде, в каком оно было усво­е­но позд­ней­ши­ми поко­ле­ни­я­ми. Фаб­ри­ка­ция город­ских лето­пи­сей из-за это­го, конеч­но, не при­оста­но­ви­лась, а напро­тив, про­дол­жа­ла попол­нять сво­и­ми вкла­да­ми и в про­зе и в сти­хах обшир­ную биб­лио­те­ку, состав­ля­е­мую от ску­ки и для ску­ки, при­чем соста­ви­те­ли этих книг, по боль­шей части воль­ноот­пу­щен­ни­ки, вовсе не забо­ти­лись о насто­я­щем иссле­до­ва­нии. Те из этих сочи­не­ний, кото­рые извест­ны нам по име­ни (ни одно не дошло до нас), не толь­ко кажут­ся вто­ро­сте­пен­ны­ми работа­ми, но по боль­шей части отли­ча­ют­ся даже весь­ма недоб­ро­со­вест­ным иска­же­ни­ем фак­тов. Лето­пись Квин­та Клав­дия Квад­ри­га­рия (око­ло 676 г.? [78 г.]) напи­са­на была ста­ро­мод­ным, но хоро­шим сло­гом и в рас­ска­зе о вре­ме­нах бас­но­слов­ных при­дер­жи­ва­лась по край­ней мере весь­ма похваль­ной крат­ко­сти, но, если Гай Лици­ний Макр (умер в сане быв­ше­го пре­то­ра в 688 г. [66 г.]), отец поэта Каль­ва (стр. 502) и рев­ност­ный демо­крат, предъ­яв­лял более всех дру­гих хро­ни­стов при­тя­за­ния на изу­че­ние доку­мен­тов и кри­ти­ку, то его «полот­ня­ные кни­ги» и дру­гие выдум­ки явля­ют­ся в выс­шей сте­пе­ни подо­зри­тель­ны­ми, и чрез­вы­чай­но рас­про­стра­нен­ная при­выч­ка, пере­шед­шая отча­сти и к позд­ней­шим лето­пис­цам, делать в хро­ни­ках встав­ки в инте­ре­сах демо­кра­ти­че­ских тен­ден­ций, веро­ят­но, исхо­ди­ла от него.

Вале­рий Анци­ат

Нако­нец, Вале­рий Анци­ат пре­вос­хо­дил всех сво­их пред­ше­ст­вен­ни­ков и мно­го­ре­чи­во­стью и дет­ской пого­ней за бас­ня­ми. Ложь в циф­ро­вых дан­ных была про­веде­на у него систе­ма­ти­че­ски вплоть до совре­мен­но­го исто­ри­че­ско­го пери­о­да, и древ­ней­шая исто­рия Рима, изла­гав­ша­я­ся в доста­точ­но пош­лом тоне, была пере­ра­бота­на еще пошлее; так, напри­мер, рас­сказ о том, каким обра­зом муд­рый Нума, по ука­за­нию ним­фы Эге­рии, изло­вил богов Фав­на и Пика при помо­щи вина, и пре­крас­ные раз­го­во­ры того же Нумы по это­му пово­ду с Юпи­те­ром, — сле­ду­ет насто­я­тель­но реко­мен­до­вать всем почи­та­те­лям так назы­вае­мой леген­дар­ной исто­рии Рима, чтобы они поспе­ши­ли уве­ро­вать в них или, точ­нее ска­зать, в их внут­рен­ний смысл. Было бы насто­я­щим чудом, если бы совре­мен­ные это­му гре­че­ские авто­ры пове­стей про­шли мимо с.514 подоб­ных сюже­тов, точ­но нароч­но создан­ных для них. Дей­ст­ви­тель­но, не было недо­стат­ка и в гре­че­ских лите­ра­то­рах, кото­рые пере­ра­ба­ты­ва­ли рим­скую исто­рию в рома­ны; таким трудом явля­ют­ся, напри­мер, состав­лен­ные упо­мя­ну­тым уже нами в чис­ле гре­че­ских писа­те­лей в Риме Алек­сан­дром Поли­ги­сто­ром (стр. 487) пять книг «О Риме», отвра­ти­тель­ная смесь затх­лых исто­ри­че­ских пре­да­ний и три­ви­аль­ных, в осо­бен­но­сти же эро­ти­че­ских, вымыс­лов. Надо пола­гать, что имен­но он подал при­мер, как поста­вить недо­ста­вав­шие пять­сот лет от паде­ния Трои до воз­ник­но­ве­ния Рима в хро­но­ло­ги­че­скую связь, обу­слов­ли­вае­мую бас­но­слов­ны­ми ска­за­ни­я­ми обо­их наро­дов, и напол­нить этот про­ме­жу­ток одним из тех бес­со­дер­жа­тель­ных спис­ков царей, кото­рые, 420 к сожа­ле­нию, были в таком же ходу у еги­пет­ских и гре­че­ских лето­пис­цев; судя по всем дан­ным, имен­но он вызвал на свет царей Авен­ти­на и Тибе­ри­на и аль­бан­ский род Силь­ви­ев, кото­рых впо­след­ст­вии потом­ство не упу­сти­ло снаб­дить соб­ст­вен­ны­ми име­на­ми, опре­де­лен­ны­ми сро­ка­ми цар­ст­во­ва­ния и, для вящей нагляд­но­сти, даже порт­ре­та­ми. Так вторг­ся с раз­ных сто­рон в рим­скую исто­рио­гра­фию гре­че­ский исто­ри­че­ский роман; и более чем веро­ят­но, что из все­го, что мы при­вык­ли назы­вать тра­ди­ци­он­ной древ­ней исто­ри­ей Рима, нема­лая часть заим­ст­во­ва­на из источ­ни­ков типа «Ама­ди­са Галль­ско­го» или рыцар­ских рома­нов Фуке — поучи­тель­ное наблюде­ние для тех, кто ода­рен пони­ма­ни­ем исто­ри­че­ско­го юмо­ра и уме­ет ценить весь комизм покло­не­ния, кото­рое все еще даже в XIX в. ока­зы­ва­ет­ся в неко­то­рых кру­гах царю Нуме.

Все­об­щая исто­рия

В рим­скую лите­ра­ту­ру впер­вые всту­па­ет в эту эпо­ху наряду с нацио­наль­ной исто­ри­ей и все­об­щая или, вер­нее ска­зать, объ­еди­нен­ная рим­ско-эллин­ская исто­рия.

Непот

Кор­не­лий Непот из Тици­на (при­бли­зи­тель­но 650—720 [в нем. изда­нии ок. 650 — ок. 725 гг. — Прим. ред. сай­та] гг. [100—30 гг.]) пер­вый издал все­об­щую лето­пись (вышед­шую перед 700 г. [54 г.]) и рас­пре­де­лен­ное по извест­ным кате­го­ри­ям общее собра­ние био­гра­фий заме­ча­тель­ных в поли­ти­че­ском или лите­ра­тур­ном отно­ше­нии рим­лян и гре­ков, или людей, при­кос­но­вен­ных к рим­ской или гре­че­ской исто­рии. Эти работы тес­но при­мы­ка­ют к тем иссле­до­ва­ни­ям по все­об­щей исто­рии, какие уже с дав­них пор состав­ля­лись гре­ка­ми, а эти гре­че­ские все­мир­ные лето­пи­си нача­ли теперь (так, напри­мер, окон­чен­ная в 698 г. [56 г.] лето­пись Касто­ра, зятя галат­ско­го царя Дейота­ра) вовле­кать в свое изло­же­ние забы­тую до той поры рим­скую исто­рию. Подоб­но Поли­бию, и авто­ры этих трудов ста­ра­лись заме­нить локаль­ную исто­рию исто­ри­ей всех государств по бере­гам Сре­ди­зем­но­го моря; но то, что у Поли­бия выте­ка­ло из гран­ди­оз­но ясной кон­цеп­ции и глу­бо­ко­го исто­ри­че­ско­го под­хо­да, явля­ет­ся в этих лето­пи­сях ско­рее про­дук­том прак­ти­че­ских потреб­но­стей школь­но­го обу­че­ния и само­об­ра­зо­ва­ния. Эти все­мир­ные лето­пи­си — не что иное, как учеб­ни­ки с.515 для школь­но­го пре­по­да­ва­ния или спра­воч­ные кни­ги, и вся свя­зан­ная с ними лите­ра­ту­ра, позд­нее сде­лав­ша­я­ся весь­ма обшир­ной и на латин­ском язы­ке, едва ли может быть при­чис­ле­на к худо­же­ст­вен­но испол­нен­ным исто­ри­че­ским работам; в осо­бен­но­сти сам Непот был насто­я­щим ком­пи­ля­то­ром, не отли­чав­шим­ся ни талан­том, ни даже систе­ма­тич­но­стью.

Исто­рио­гра­фия это­го вре­ме­ни любо­пыт­на и в выс­шей сте­пе­ни харак­тер­на для него, но, разу­ме­ет­ся, она так же безот­рад­на, как и самая эпо­ха. Сли­я­ние гре­че­ской и латин­ской лите­ра­тур нигде так ясно не высту­па­ет, как имен­но в обла­сти исто­рии; здесь обе лите­ра­ту­ры все­го рань­ше ста­но­вят­ся на один уро­вень по содер­жа­нию и по фор­ме, и постро­ен­ная как еди­ное целое элли­но-ита­лий­ская исто­рия, в чем Поли­бий опе­ре­дил свое вре­мя, изу­ча­лась теперь уже и гре­че­ски­ми и рим­ски­ми маль­чи­ка­ми в шко­ле. Но если сре­ди­зем­но­мор­ская монар­хия при­об­ре­ла исто­ри­ка, преж­де чем она сама успе­ла осо­знать свое зна­че­ние, то теперь, когда это само­со­зна­ние яви­лось, ни у гре­ков, ни у рим­лян не нашлось нико­го, кто бы сумел при­дать ему над­ле­жа­щее выра­же­ние; рим­ской исто­рио­гра­фии, гово­рит Цице­рон, не суще­ст­ву­ет; и насколь­ко мы можем судить, это истин­ная прав­да. Иссле­до­ва­ние отво­ра­чи­ва­ет­ся от исто­рио­гра­фии, и сама она — от науч­но­го иссле­до­ва­ния; исто­ри­че­ская лите­ра­ту­ра колеб­лет­ся меж­ду учеб­ни­ком и рома­ном. Все чистые виды искус­ства — эпос, дра­ма, лири­ка, исто­рия — ничтож­ны в этом 421 ничтож­ном мире; но ни в одном из них не отра­жа­ет­ся с такой ужа­саю­щей оче­вид­но­стью умст­вен­ное паде­ние Цице­ро­но­вой эпо­хи, как в ее исто­рио­гра­фии.

Побоч­ные фор­мы исто­ри­че­ской лите­ра­ту­ры

Напро­тив, в спе­ци­аль­ной исто­ри­че­ской лите­ра­ту­ре этой эпо­хи сре­ди мно­гих незна­чи­тель­ных и забы­тых потом сочи­не­ний мож­но ука­зать труд заме­ча­тель­ный: мему­а­ры Цеза­ря или, точ­нее гово­ря, воен­ные доне­се­ния демо­кра­ти­че­ско­го гене­ра­ла наро­ду, от кото­ро­го он полу­чил свои пол­но­мо­чия.

Отчет Цеза­ря

Закон­чен­ная и един­ст­вен­ная опуб­ли­ко­ван­ная самим авто­ром часть их, рас­ска­зы­ваю­щая о галль­ских похо­дах вплоть до 702 г. [52 г.], име­ет оче­вид­ной целью по воз­мож­но­сти оправ­дать перед пуб­ли­кой некон­сти­ту­ци­он­ный с фор­маль­ной сто­ро­ны образ дей­ст­вий Цеза­ря, пред­при­няв­ше­го без пору­че­ния ком­пе­тент­ной вла­сти заво­е­ва­ние обшир­ной стра­ны и для этой цели посто­ян­но уве­ли­чи­вав­ше­го свое вой­ско; он был напи­сан и опуб­ли­ко­ван в 703 г. [51 г.], когда в Риме раз­ра­зи­лась буря про­тив Цеза­ря и когда от него потре­бо­ва­ли, чтобы он рас­пу­стил вой­ско и явил­ся к отве­ту18. Автор это­го сочи­не­ния, с.516 состав­лен­но­го ради соб­ст­вен­ной реа­би­ли­та­ции, пишет (как он пря­мо об этом и гово­рит) толь­ко как воен­ное лицо, и вся­че­ски ста­ра­ет­ся не захо­дить в сво­ем воен­ном доне­се­нии в опас­ные сфе­ры поли­ти­че­ско­го устрой­ства и адми­ни­ст­ра­ции. Его труд, заду­ман­ный в инте­ре­сах пар­тии, при­но­ров­лен­ный к извест­но­му момен­ту и изло­жен­ный в фор­ме воен­но­го отче­та, сам по себе уже явля­ет­ся под­ле­жа­щим иссле­до­ва­нию эле­мен­том исто­рии, подоб­но бюл­ле­те­ням Напо­лео­на; в то же вре­мя это — не исто­ри­че­ское сочи­не­ние в пол­ном смыс­ле это­го сло­ва, да он и не дол­жен иметь это­го харак­те­ра; объ­ек­тив­ность изло­же­ния здесь не исто­ри­че­ская, а объ­ек­тив­ность долж­ност­но­го лица. Но скром­ная по сво­ей лите­ра­тур­ной фор­ме работа Цеза­ря сде­ла­на мастер­ски и с таким совер­шен­ст­вом, как ни одно сочи­не­ние во всей рим­ской лите­ра­ту­ре. Изло­же­ние все­гда сжа­то, но оно нико­гда не скуд­но, все­гда про­сто, но отнюдь не небреж­но, все­гда ясно и живо, но не напря­жен­но и не манер­но. Язык совер­шен­но сво­бо­ден и от арха­из­мов и от вуль­га­риз­мов, будучи типи­чен для совре­мен­но­го свет­ско­го тона. Из книг о граж­дан­ской войне, каза­лось бы, мож­но выве­сти, что автор хотел избе­жать вой­ны, но не смог это­го сде­лать; может быть, мож­но почерп­нуть тут и убеж­де­ние, что в душе Цеза­ря, как и всех дру­гих людей, пора надежд была чище и све­жее, чем пора их осу­щест­вле­ния; но все сочи­не­ние о галль­ской войне 422 про­ник­ну­то таким свет­лым радост­ным чув­ст­вом, такой про­стой при­вле­ка­тель­но­стью, кото­рая пред­став­ля­ет собой такое же необы­чай­ное явле­ние в лите­ра­ту­ре, как сам Цезарь — в исто­рии.

Пере­пис­ка

Род­ст­вен­ную лите­ра­тур­ную фор­му пред­став­ля­ет пере­пис­ка государ­ст­вен­ных людей и лите­ра­то­ров того вре­ме­ни, кото­рая в сле­дую­щую затем эпо­ху была ста­ра­тель­но собра­на и опуб­ли­ко­ва­на; тако­ва корре­спон­ден­ция само­го Цеза­ря, Цице­ро­на, Каль­ва и дру­гих. Ее нель­зя при­чис­лить к чисто лите­ра­тур­ным про­из­веде­ни­ям, но для исто­ри­че­ских, да и для вся­ких дру­гих изыс­ка­ний эта эпи­сто­ляр­ная лите­ра­ту­ра была бога­тым архи­вом и вер­ным отра­же­ни­ем эпо­хи, с.517 когда так мно­го цен­ных мыс­лей былых вре­мен, так мно­го ума, искус­ства и талан­та тра­ти­лось по мело­чам и про­па­да­ло даром. Жур­на­ли­сти­ка, в нашем смыс­ле сло­ва, нико­гда не суще­ст­во­ва­ла у рим­лян; лите­ра­тур­ная поле­ми­ка огра­ни­чи­ва­лась бро­шюр­ной лите­ра­ту­рой, да еще весь­ма рас­про­стра­нен­ным в то вре­мя обы­ча­ем писать в обще­ст­вен­ных местах кистью или гри­фе­лем все сведе­ния, пред­на­зна­чав­ши­е­ся для пуб­ли­ки. Зато мно­гим мел­ким лич­но­стям пору­ча­лось запи­сы­ва­ние для отсут­ст­во­вав­ших гос­под всех еже­днев­ных про­ис­ше­ст­вий и город­ских ново­стей; Цезарь еще во вре­мя сво­его пер­во­го кон­суль­ства при­нял необ­хо­ди­мые меры для немед­лен­но­го обна­ро­до­ва­ния извле­че­ний из сенат­ских пре­ний.

Лист­ки ново­стей
Из част­ных запи­сок этих рим­ских наем­ных писак и из теку­щих офи­ци­аль­ных отче­тов воз­ник­ло что-то вро­де сто­лич­но­го лист­ка ново­стей (ac­ta diur­na), куда зано­сил­ся крат­кий отчет о делах, обсуж­дав­ших­ся в народ­ном собра­нии и в сена­те, спи­сок родив­ших­ся, смерт­ные слу­чаи и тому подоб­ное. Этот листок стал со вре­ме­нем доволь­но цен­ным исто­ри­че­ским источ­ни­ком, но нико­гда не имел насто­я­ще­го поли­ти­че­ско­го и лите­ра­тур­но­го зна­че­ния.

Ора­тор­ская лите­ра­ту­ра

К смеж­ной с исто­ри­ей лите­ра­ту­ре при­над­ле­жат по спра­вед­ли­во­сти и запи­сан­ные ора­тор­ские речи. Речь, уст­ная или запи­сан­ная, эфе­мер­на по сво­ей при­ро­де и не при­над­ле­жит к обла­сти лите­ра­ту­ры, одна­ко и она, подоб­но отче­там и пись­мам, и даже с еще боль­шей лег­ко­стью, чем они, может бла­го­да­ря важ­но­сти мину­ты и силе ума, ее создав­ше­го, попасть в чис­ло непре­хо­дя­щих сокро­вищ нацио­наль­ной лите­ра­ту­ры. Так, напри­мер, в Риме запи­сан­ные речи поли­ти­че­ско­го содер­жа­ния, про­из­не­сен­ные перед граж­да­на­ми или при­сяж­ны­ми, не толь­ко издав­на игра­ли боль­шую роль в обще­ст­вен­ной жиз­ни, но неко­то­рые из них, в осо­бен­но­сти речи Гая Грак­ха, по спра­вед­ли­во­сти счи­та­лись клас­си­че­ски­ми про­из­веде­ни­я­ми рим­ской лите­ра­ту­ры.

Упа­док поли­ти­че­ской и рас­цвет адво­кат­ской ора­тор­ской лите­ра­ту­ры

В зани­маю­щую нас эпо­ху в этой обла­сти заме­ча­ет­ся по всем направ­ле­ни­ям стран­ная пере­ме­на. Поли­ти­че­ская ора­тор­ская лите­ра­ту­ра нахо­дит­ся в упад­ке, как и государ­ст­вен­ное крас­но­ре­чие вооб­ще. В Риме, как и во всех антич­ных поли­ти­ях, поли­ти­че­ское крас­но­ре­чие достиг­ло сво­его апо­гея в пре­ни­ях перед собра­ни­ем граж­дан; здесь ора­то­ра не ско­вы­ва­ли, как в сена­те, кол­ле­ги­аль­ные сооб­ра­же­ния и тягост­ные фор­мы, или, как в судеб­ных речах, чуж­дые поли­ти­ке инте­ре­сы обви­не­ния или защи­ты; толь­ко здесь серд­це его пере­пол­ня­лось при виде при­ко­ван­но­го к его устам все­го вели­ко­го и могу­ще­ст­вен­но­го рим­ско­го наро­да. Но теперь все это мино­ва­ло. Не то, чтобы не было ора­то­ров или чтобы не опуб­ли­ко­вы­ва­лись речи, про­из­не­сен­ные перед граж­дан­ст­вом, напро­тив, как раз в это вре­мя поли­ти­че­ская лите­ра­ту­ра при­об­ре­ла весь­ма зна­чи­тель­ное рас­про­стра­не­ние, и к чис­лу неиз­мен­ных с.518 неудобств, сопро­вож­дав­ших тра­пезы, сле­ду­ет отне­сти при­выч­ку хозя­ев бес­по­ко­ить гостей 423 чте­ни­ем сво­их толь­ко что состав­лен­ных речей. Подоб­но Гаю Грак­ху, и Пуб­лий Кло­дий так­же стал изда­вать в виде отдель­ных бро­шюр свои речи к наро­ду; но когда два чело­ве­ка дела­ют одно и то же, резуль­тат быва­ет дале­ко не оди­на­ков. Более выдаю­щи­е­ся вожди оппо­зи­ции и преж­де все­го сам Цезарь ред­ко обра­ща­лись к граж­да­нам с речью и обыч­но не опуб­ли­ко­вы­ва­ли про­из­но­си­мых ими речей; они как бы иска­ли даже для сво­их поли­ти­че­ских пам­фле­тов фор­му, отлич­ную от тра­ди­ци­он­ной фор­мы речей в народ­ном собра­нии, и в этом отно­ше­нии осо­бен­но заме­ча­тель­ны бро­шю­ры, напи­сан­ные в похва­лу и пори­ца­ние Като­на (стр. 390). Это вполне понят­но. Ведь и Гай Гракх обра­щал­ся к граж­да­нам; теперь же гово­ри­ли с чер­нью, а како­вы слу­ша­те­ли, тако­ва и речь. Неуди­ви­тель­но, если поли­ти­че­ский писа­тель с име­нем не пода­вал даже и виду, что он обра­ща­ет­ся к тол­пе, собрав­шей­ся на сто­лич­ном фору­ме. Если состав­ле­ние речей теря­ло свое преж­нее лите­ра­тур­ное и поли­ти­че­ское зна­че­ние, как и все отрас­ли лите­ра­ту­ры, есте­ствен­но раз­ви­вав­ши­е­ся из нацио­наль­ной жиз­ни, то одно­вре­мен­но с этим воз­ник­ла стран­ная, дале­кая от поли­ти­ки адво­кат­ская лите­ра­ту­ра. До той поры нико­му и в голо­ву не при­хо­ди­ло, что адво­кат­ское крас­но­ре­чие, как тако­вое, пред­на­зна­ча­лось, кро­ме судей и сто­рон, и для лите­ра­тур­но­го назида­ния совре­мен­ни­ков и потом­ства; ни один адво­кат нико­гда не запи­сы­вал и не опуб­ли­ко­вы­вал сво­их речей, если они не были вме­сте с тем и поли­ти­че­ски­ми реча­ми и не годи­лись поэто­му для рас­про­стра­не­ния в виде бро­шюр извест­ной пар­тии; да и это дела­лось не так уже часто. Еще Квинт Гор­тен­зий (640—704) [114—50 гг.], зна­ме­ни­тей­ший рим­ский адво­кат нача­ла этой эпо­хи, опуб­ли­ко­вал лишь немно­гие свои речи, да и то, кажет­ся толь­ко чисто поли­ти­че­ские или напо­ло­ви­ну поли­ти­че­ские.

Цице­рон

Лишь пре­ем­ник его по пер­вен­ству сре­ди рим­ских адво­ка­тов, Марк Тул­лий Цице­рон (648—711) [106—43 гг.], был по самой при­ро­де сво­ей настоль­ко же писа­те­лем, как и судеб­ным ора­то­ром; он регу­ляр­но изда­вал свои защи­ти­тель­ные речи, даже тогда, когда они вовсе не сопри­ка­са­лись с поли­ти­кой или же име­ли толь­ко отда­лен­ное отно­ше­ние к ней. Это явле­ние не про­грес­са, а ненор­маль­но­сти и упад­ка. Даже в Афи­нах появ­ле­ние непо­ли­ти­че­ских адво­кат­ских речей как осо­бо­го лите­ра­тур­но­го вида есть при­знак болез­нен­ный, а в Риме и подав­но, так как здесь это урод­ство не было, как в Афи­нах, неиз­беж­ным след­ст­ви­ем край­не­го увле­че­ния ритор­ст­вом, а про­из­воль­но заим­ст­во­ва­лось у ино­зем­цев, вопре­ки луч­шим нацио­наль­ным тра­ди­ци­ям. Тем не менее этот новый вид лите­ра­ту­ры быст­ро пустил кор­ни отча­сти пото­му, что он неред­ко сопри­ка­сал­ся и сли­вал­ся с древ­ней­шей поли­ти­че­ской ора­тор­ской лите­ра­ту­рой, частью же пото­му, что непо­э­ти­че­ская, задор­ная, склон­ная к рито­ри­ке при­ро­да рим­лян пред­став­ля­ла удоб­ную поч­ву для ново­го посе­ва; и поныне еще адво­кат­ское с.519 крас­но­ре­чие и даже что-то вро­де судеб­но-про­цес­су­аль­ной лите­ра­ту­ры поль­зу­ет­ся неко­то­рым зна­че­ни­ем в Ита­лии. Таким обра­зом, сочи­не­ние ора­тор­ских речей, осво­бо­див­ше­е­ся от вли­я­ния поли­ти­ки, полу­чи­ло бла­го­да­ря Цице­ро­ну пра­во граж­дан­ства в рим­ском лите­ра­тур­ном мире. Нам при­хо­ди­лось уже мно­го раз упо­ми­нать об этом мно­го­сто­рон­нем чело­ве­ке. Лишен­ный необ­хо­ди­мых для государ­ст­вен­но­го чело­ве­ка свойств про­ни­ца­тель­но­сти, твер­дых убеж­де­ний и ясно­сти целей, он после­до­ва­тель­но фигу­ри­ро­вал в каче­стве демо­кра­та, ари­сто­кра­та и орудия монар­хов, и все­гда был не боль­ше, как бли­зо­ру­ким эго­и­стом. Там, где, каза­лось, он дей­ст­во­вал, вопро­сы им затра­ги­вае­мые, были уже, по суще­ству, раз­ре­ше­ны: так, он высту­пил в про­цес­се Верре­са про­тив сенат­ских 424 судов, когда они уже были упразд­не­ны; так, он мол­чал во вре­мя пре­ний о Габи­ни­е­вом законе и защи­щал закон Мани­лия; так, он гро­мы­хал про­тив Кати­ли­ны, когда его паде­ние было уже несо­мнен­но, и т. д. На мни­мые напад­ки он отве­чал ярост­но, и с гро­хотом про­бил нема­ло кар­тон­ных стен; нико­гда ни одно серь­ез­ное дело не было реше­но им ни в хоро­шую ни в дур­ную сто­ро­ну, и преж­де все­го казнь сто­рон­ни­ков Кати­ли­ны ско­рее была допу­ще­на им, чем состо­я­лась по его насто­я­нию. В лите­ра­тур­ном отно­ше­нии, как уже было ука­за­но, он был твор­цом новей­шей латин­ской про­зы (стр. 484); зна­че­ние его осно­вы­ва­ет­ся на его сти­ли­сти­ке, и толь­ко как сти­лист обна­ру­жи­ва­ет он само­сто­я­тель­ность. Как писа­тель же, напро­тив, он сто­ит так же низ­ко, как и в роли государ­ст­вен­но­го чело­ве­ка. Он про­бо­вал свои силы в раз­но­об­раз­ней­ших про­бле­мах, вос­пе­вал бес­ко­неч­ны­ми гекза­мет­ра­ми вели­кие дея­ния Мария и свои соб­ст­вен­ные малые дела, затмил сво­и­ми реча­ми Демо­сфе­на, сво­и­ми фило­соф­ски­ми диа­ло­га­ми Пла­то­на, и толь­ко вре­ме­ни ему не хва­ти­ло, чтобы пре­взой­ти и Фукидида. В дей­ст­ви­тель­но­сти, он в такой сте­пе­ни был диле­тан­том, что, в сущ­но­сти, было без­раз­лич­но, каким делом он зани­мал­ся. Жур­на­лист­ская нату­ра в худ­шем зна­че­нии это­го сло­ва, реча­ми (по его же выра­же­нию) без­мер­но бога­тый, мыс­ля­ми же нево­об­ра­зи­мо бед­ный, он не знал ни одной обла­сти, в кото­рой он не был бы в состо­я­нии с помо­щью немно­гих кни­жек, пере­во­дя или ком­пи­ли­руя, быст­ро соста­вить лег­ко читаю­щу­ю­ся ста­тью. Все­го вер­нее пере­да­ет образ Цице­ро­на его пере­пис­ка. Ее обык­но­вен­но назы­ва­ют инте­рес­ной и ост­ро­ум­ной; она, дей­ст­ви­тель­но, тако­ва, пока она отра­жа­ет сто­лич­ную или дач­ную жизнь боль­шо­го све­та; но там, где пишу­щий пре­до­став­лен само­му себе, как, напри­мер, в изгна­нии, в Кили­кии и после фар­саль­ской бит­вы, она вяла и бес­со­дер­жа­тель­на, как душа фелье­то­ни­ста, вырван­но­го из при­выч­ной ему среды. Вряд ли нуж­но при­ба­вить к это­му, что такой государ­ст­вен­ный дея­тель и такой писа­тель и как чело­век мог быть ода­рен толь­ко сла­бо при­кра­шен­ным вер­хо­гляд­ст­вом и бес­сер­де­чи­ем. Нуж­но ли харак­те­ри­зо­вать его, кро­ме того, еще как ора­то­ра? Вели­кий писа­тель все­гда в то же вре­мя и вели­кий чело­век; в осо­бен­но­сти же у вели­ко­го ора­то­ра его с.520 убеж­де­ния и стра­сти выры­ва­ют­ся из глу­би­ны его груди яснее и поры­ви­стее, чем у мно­же­ства мало ода­рен­ных людей, кото­рые хотя и суще­ст­ву­ют, но, соб­ст­вен­но, не живут. Цице­рон не имел ни убеж­де­ний, ни стра­стей; это был толь­ко адво­кат, да и то дале­ко не хоро­ший. Он умел изла­гать дело в пикант­ной анек­до­ти­че­ской фор­ме, затра­ги­вать если не чув­ство, то хотя бы чув­ст­ви­тель­ность слу­ша­те­лей и ожив­лять сухое заня­тие юриди­че­ски­ми дела­ми посред­ст­вом ост­рот и шуток, по боль­шей части лич­но­го свой­ства; луч­шие из его речей, не дости­гаю­щие, прав­да, непри­нуж­ден­ной гра­ции и мет­ко­сти выдаю­щих­ся про­из­веде­ний это­го рода, напри­мер, мему­а­ров Бомар­ше, все-таки состав­ля­ют лег­кое и при­ят­ное чте­ние. Если ука­зан­ные уже нами пре­иму­ще­ства пока­жут­ся стро­го­му судье пре­иму­ще­ства­ми весь­ма сомни­тель­но­го досто­ин­ства, то пол­ное отсут­ст­вие поли­ти­че­ско­го смыс­ла в речах по поли­ти­че­ским вопро­сам и юриди­че­ской дедук­ции в речах судеб­ных, эго­изм, доведен­ный до совер­шен­ней­ше­го забве­ния чув­ства дол­га и за лич­но­стью само­го адво­ка­та все­гда теряв­ший из виду сущ­ность дела, нако­нец, страш­ная скудость мыс­ли воз­му­тят вся­ко­го чита­те­ля Цице­ро­но­вых речей, не лишен­но­го ума и серд­ца. Если чему-нибудь сле­ду­ет удив­лять­ся в этом слу­чае, то, конеч­но, не речам, а тому вос­тор­гу, кото­рый они вызы­ва­ли. Вся­кий 425 бес­при­страст­ный чита­тель ско­ро пой­мет, что такое Цице­рон; цице­ро­ни­а­низм пред­став­ля­ет собой про­бле­му, кото­рая не может, в сущ­но­сти, быть раз­ре­ше­на, а толь­ко под­ме­ня­ет­ся еще боль­шей тай­ной чело­ве­че­ской при­ро­ды: речью и ее вли­я­ни­ем на умы. Если бла­го­род­ный латин­ский язык, преж­де чем ему погиб­нуть в народ­ном гово­ре, был еще раз моби­ли­зо­ван этим опыт­ным сти­ли­стом и исполь­зо­ван в его объ­е­ми­стых сочи­не­ни­ях, то и на недо­стой­ный сосуд пере­шло кое-что из того могу­ще­ства, каким обла­да­ет язык, и из того бла­го­го­ве­ния, какое он вызы­ва­ет к себе. Рим­ляне не име­ли ни одно­го круп­но­го латин­ско­го про­за­и­ка, так как Цезарь, подоб­но Напо­лео­ну, был толь­ко слу­чай­ным писа­те­лем. Уди­ви­тель­но ли, что за неиме­ни­ем тако­го писа­те­ля рим­ляне чти­ли в вели­ком сти­ли­сте хоть гений язы­ка и что как сам Цице­рон, так и его чита­те­ли име­ли обык­но­ве­ние спра­ши­вать не что, а как он писал. При­выч­ка и школь­ная рути­на довер­ши­ли то, что было нача­то могу­ще­ст­вом само­го язы­ка.

Оппо­зи­ция про­тив цице­ро­нов­ско­го направ­ле­ния

Совре­мен­ни­ки Цице­ро­на были, понят­но, гораздо менее охва­че­ны этим стран­ным идо­ло­по­клон­ст­вом, чем мно­гие из позд­ней­ших чита­те­лей. Цице­ро­нов­ская мане­ра цари­ла, прав­да, в тече­ние цело­го поко­ле­ния в мире рим­ских адво­ка­тов, как это выпа­ло до нее на долю еще худ­шей мане­ры Гор­тен­зия; одна­ко более выдаю­щи­е­ся люди, как, напри­мер, Цезарь, все­гда дер­жа­лись дале­ко от подоб­ных при­е­мов, а в кру­гу моло­до­го поко­ле­ния про­буж­да­лась во всех све­жих и живых талан­тах поло­жи­тель­ная оппо­зи­ция про­тив это­го сомни­тель­но­го и оппор­ту­ни­сти­че­ско­го ора­тор­ско­го искус­ства. В речах с.521 Цице­ро­на ощу­щал­ся недо­ста­ток сжа­то­сти и суро­во­сти, в шут­ках его не было жиз­ни, в рас­пре­де­ле­нии мате­ри­а­ла — ясно­сти и рас­чле­нен­но­сти, а глав­ное, во всем его крас­но­ре­чии не было того огня, кото­рый созда­ет насто­я­ще­го ора­то­ра. Вме­сто родос­ских эклек­ти­ков ста­ли сно­ва обра­щать­ся к насто­я­щим атти­че­ским ора­то­рам, в осо­бен­но­сти к Лисию и Демо­сфе­ну, и ста­ра­лись вве­сти в Риме более силь­ный и здо­ро­вый вид крас­но­ре­чия.

Кальв и его това­ри­щи

Это­го направ­ле­ния дер­жал­ся вели­ча­вый, но чопор­ный Марк Юний Брут (669—712) [85—42 гг.] и два поли­ти­че­ских еди­но­мыш­лен­ни­ка, Марк Целий Руф (672—706) [82—48 гг.] и Гай Скри­бо­ний Кури­он (умер в 705 г. [49 г.]) (стр. 298, 331), ора­то­ры пол­ные ума и жиз­ни; Кальв, извест­ный так­же как поэт (672—706) [82—48 гг.] (стр. 502), лите­ра­тур­ный кори­фей это­го круж­ка юных ора­то­ров и, нако­нец, серь­ез­ный и доб­ро­со­вест­ный Гай Ази­ний Пол­ли­он (678—757) [76—3 г. н. э.][6]. В этой более позд­ней ора­тор­ской лите­ра­ту­ре, бес­спор­но, было более ума и вку­са, чем в Гор­тен­зи­е­вых и Цице­ро­но­вых речах вме­сте взя­тых; к сожа­ле­нию, мы лише­ны воз­мож­но­сти опре­де­лить, насколь­ко сре­ди рево­лю­ци­он­ных бурь, быст­ро рас­се­яв­ших весь этот бога­то ода­рен­ный кру­жок, за исклю­че­ни­ем одно­го толь­ко Пол­ли­о­на, успе­ли раз­вить­ся заро­ды­ши чего-то луч­ше­го. Им было отме­ре­но слиш­ком мало вре­ме­ни. Новая монар­хия объ­яви­ла вой­ну сво­бо­де сло­ва и вско­ре совер­шен­но пода­ви­ла поли­ти­че­ское крас­но­ре­чие. С той поры еще дер­жа­лась в лите­ра­ту­ре вто­ро­сте­пен­ная отрасль чистых адво­кат­ских защи­ти­тель­ных речей; но выс­шее ора­тор­ское искус­ство и ора­тор­ская лите­ра­ту­ра, все­це­ло опи­раю­щи­е­ся на поли­ти­че­скую борь­бу, неиз­беж­но и навсе­гда исчез­ли вме­сте с ней.

Худо­же­ст­вен­ный диа­лог на спе­ци­аль­но науч­ные темы

В эсте­ти­че­ской лите­ра­ту­ре это­го вре­ме­ни раз­ви­лась, нако­нец, худо­же­ст­вен­ная обра­бот­ка спе­ци­аль­но науч­ных тем в фор­ме изящ­но отде­лан­но­го диа­ло­га, очень рас­про­стра­нен­но­го меж­ду гре­ка­ми и по вре­ме­нам появ­ляв­ше­го­ся у рим­лян и преж­де. В осо­бен­но­сти Цице­рон часто пытал­ся изло­жить в этой фор­ме рито­ри­че­ские и фило­соф­ские вопро­сы и соче­тать учеб­ник с кни­гой для чте­ния.

Диа­ло­ги Цице­ро­на

426 Глав­ные сочи­не­ния его сле­дую­щие: «Об ора­то­ре» (напи­са­но в 699 г. [55 г.]), к нему при­со­еди­ня­ют­ся, как допол­не­ния, исто­рия рим­ско­го крас­но­ре­чия (диа­лог «Брут», напи­сан­ный в 708 г. [46 г.]), дру­гие мел­кие рито­ри­че­ские ста­тьи и рас­суж­де­ние «О государ­стве» (напи­сан­ное в 700 г. [54 г.]), с кото­рым свя­за­на, в под­ра­жа­ние Пла­то­ну, ста­тья «О зако­нах», напи­сан­ная в 702 г. [52 г.] (?). Это — не вели­кие худо­же­ст­вен­ные про­из­веде­ния, но, бес­спор­но, такие работы, в кото­рых пре­иму­ще­ства авто­ра высту­па­ют все­го яснее, недо­стат­ки же его все­го более сту­ше­вы­ва­ют­ся. Рито­ри­че­ские ста­тьи дале­ко усту­па­ют в стро­гой поучи­тель­но­сти и мет­ко­сти опре­де­ле­ний той рито­ри­ке, кото­рая была посвя­ще­на Герен­нию, но вза­мен это­го заклю­ча­ют в себе в лег­кой и изящ­ной фор­ме насто­я­щий клад с.522 адво­кат­ско­го прак­ти­че­ско­го опы­та и все­воз­мож­ных адво­кат­ских анек­дотов и дей­ст­ви­тель­но раз­ре­ша­ют про­бле­му занят­но­го и вме­сте с тем поучи­тель­но­го сочи­не­ния. Сочи­не­ние о государ­стве про­во­дит сре­ди стран­но­го исто­ри­ко-фило­соф­ско­го сме­ше­ния ту основ­ную мысль, что суще­ст­ву­ю­щая в Риме кон­сти­ту­ция состав­ля­ет иско­мый фило­со­фа­ми иде­аль­ный государ­ст­вен­ный строй, — идея крайне анти­фи­ло­соф­ская и анти­ис­то­ри­че­ская, к тому же отнюдь не при­над­ле­жав­шая само­му авто­ру, но кото­рая, понят­но, сде­ла­лась и оста­лась попу­ляр­ной. Науч­ная осно­ва этих рито­ри­че­ских и поли­ти­че­ских работ Цице­ро­на, разу­ме­ет­ся, все­це­ло при­над­ле­жит гре­кам, и даже мно­гие част­но­сти, как, напри­мер, боль­шой заклю­чи­тель­ный эффект в сочи­не­нии о государ­стве, сон Сци­пи­о­на, пря­мо заим­ст­во­ва­ны у них; тем не менее неко­то­рую отно­си­тель­ную ори­ги­наль­ность сле­ду­ет за эти­ми работа­ми при­знать, так как в обра­бот­ке сюже­тов заме­ча­ет­ся вполне рим­ская локаль­ная окрас­ка, а поли­ти­че­ская гор­дость, на кото­рую рим­ля­нин, дей­ст­ви­тель­но, имел пра­во, срав­ни­тель­но с гре­ка­ми, застав­ля­ла авто­ра высту­пать с извест­ной долей само­сто­я­тель­но­сти отно­си­тель­но сво­их гре­че­ских учи­те­лей. И раз­го­вор­ная фор­ма у Цице­ро­на дале­ко не явля­ет­ся ни вопро­си­тель­ной диа­лек­ти­кой луч­ших гре­че­ских худо­же­ст­вен­ных диа­ло­гов, ни насто­я­щей раз­го­вор­ной мане­рой Дид­ро или Лес­син­га; но мно­го­чис­лен­ные груп­пы адво­ка­тов из окру­же­ния Крас­са и Анто­ния, а так­же стар­ших и млад­ших государ­ст­вен­ных людей сци­пи­о­нов­ско­го круж­ка, тем не менее слу­жат живой и инте­рес­ной рам­кой, дают слу­чай для исто­ри­че­ских сбли­же­ний и анек­дотов и удоб­ный повод для науч­ных рас­суж­де­ний. Слог столь же обра­ботан и под­чи­щен, как в луч­ших речах Цице­ро­на, и гораздо при­ят­нее, пото­му что автор лишь ред­ко дела­ет неудач­ные попыт­ки воз­вы­сить­ся до пафо­са. Если эти фило­соф­ски окра­шен­ные рито­ри­че­ские и поли­ти­че­ские сочи­не­ния Цице­ро­на не лише­ны досто­инств, то ком­пи­ля­тор, напро­тив, окон­ча­тель­но потер­пел фиа­ско, когда он во вре­мя неволь­но­го досу­га послед­них лет сво­ей жиз­ни (709—710) [45—44 гг.] при­нял­ся за насто­я­щую фило­со­фию и со столь же боль­шой поспеш­но­стью, как и раз­дра­жи­тель­но­стью, напи­сал в несколь­ко меся­цев целую фило­соф­скую биб­лио­те­ку. Рецепт для это­го был весь­ма прост. Гру­бо под­ра­жая попу­ляр­ным работам Ари­сто­те­ля, в кото­рых диа­ло­ги­че­ская фор­ма употреб­ля­лась, глав­ным обра­зом, для раз­ви­тия и кри­ти­ки раз­лич­ных древ­ней­ших систем, Цице­рон соеди­нил в так назы­вае­мый диа­лог все попав­ши­е­ся ему под руку эпи­ку­рей­ские, стои­че­ские или син­кре­ти­че­ские сочи­не­ния, касав­ши­е­ся той же про­бле­мы, не вно­ся от себя ров­но ниче­го; он толь­ко снаб­дил новую кни­гу введе­ни­ем, взя­тым из его бога­той кол­лек­ции гото­вых пред­и­сло­вий к буду­щим трудам, сде­лал ее попу­ляр­нее посред­ст­вом ука­за­ний на рим­ские при­ме­ры и отно­ше­ния, откло­ня­ясь к 427 пред­ме­там, не иду­щим к делу, но при­выч­ным как для авто­ра, так и для чита­те­ля, — в эти­ке, напри­мер, к вопро­су об ора­тор­ских с.523 при­ли­чи­ях, — и, нако­нец, вне­ся в нее такие иска­же­ния, без кото­рых быст­ро и сме­ло работаю­щий лите­ра­тор, лишен­ный фило­соф­ско­го мыш­ле­ния и зна­ния, нико­гда не вос­про­из­во­дит диа­лек­ти­че­ский ряд мыс­лей. Таким путем, есте­ствен­но, мог­ла весь­ма ско­ро воз­ник­нуть мас­са тол­стых книг: «Это копии, — писал сам автор дру­гу, изум­ляв­ше­му­ся его пло­до­ви­то­сти, — они берут у меня мало труда, так как я даю толь­ко сло­ва, а их я имею в изоби­лии». Про­тив это­го нече­го было воз­ра­зить, но тому, кто в таких писа­ни­ях ищет клас­си­че­ских про­из­веде­ний, мож­но толь­ко посо­ве­то­вать дер­жать­ся в лите­ра­тур­ных вопро­сах бла­го­ра­зум­но­го мол­ча­ния.

Спе­ци­аль­ные нау­ки. Латин­ская фило­ло­гия. Варрон

Из чис­ла наук толь­ко в одной наме­ча­лась дея­тель­ная жизнь, имен­но в латин­ской фило­ло­гии. Нача­тые Сти­ло­ном фило­ло­ги­че­ские и реаль­ные иссле­до­ва­ния в пре­де­лах рас­про­стра­не­ния латин­ско­го наро­да про­дол­жа­лись в гран­ди­оз­ных раз­ме­рах его уче­ни­ком Варро­ном. Появи­лись обшир­ные труды по изу­че­нию все­го богат­ства язы­ка, в осо­бен­но­сти про­стран­ные грам­ма­ти­че­ские ком­мен­та­рии Фигу­ла и боль­шой труд Варро­на «О латин­ском язы­ке»; моно­гра­фии по грам­ма­ти­ке и язы­ко­веде­нию, вро­де Варро­но­ва сочи­не­ния об употреб­ле­нии слов в латин­ском язы­ке, о сино­ни­мах, о воз­расте букв, о воз­ник­но­ве­нии латин­ско­го язы­ка; схо­лии к древ­ней­шей лите­ра­ту­ре, в осо­бен­но­сти к Плав­ту; работы по исто­рии лите­ра­ту­ры, био­гра­фии поэтов; иссле­до­ва­ния о ста­рин­ном теат­ре, о сце­ни­че­ском деле­нии Плав­то­вых комедий и о под­лин­но­сти их. Латин­ская фило­ло­гия реа­лий, вклю­чив­шая в свой круг всю древ­ней­шую исто­рию, и про­ис­те­кав­шее из прак­ти­че­ской юрис­пруден­ции сакраль­ное пра­во были сгруп­пи­ро­ва­ны в фун­да­мен­таль­ных и навсе­гда остав­ших­ся таки­ми «Древ­но­стях чело­ве­че­ских и древ­но­стях боже­ст­вен­ных» Варро­на (опуб­ли­ко­ван­ных меж­ду 687 и 709 гг. [67—45 гг.]). Пер­вая поло­ви­на, касав­ша­я­ся «вопро­сов чело­ве­че­ских», опи­сы­ва­ет доис­то­ри­че­ское вре­мя Рима, разде­ле­ние на горо­да и дерев­ни, нау­ку о годах, меся­цах и днях, нако­нец, дела обще­ст­вен­ные дома и на войне; во вто­рой поло­вине, «о вопро­сах боже­ст­вен­ных», нагляд­но изла­га­лось государ­ст­вен­ное бого­сло­вие, сущ­ность и зна­че­ние спе­ци­аль­ных жре­че­ских кол­ле­гий, свя­щен­ных мест, рели­ги­оз­ных празд­неств, жерт­во­при­но­ше­ний и посвя­ще­ний, нако­нец, самих богов. За этим после­до­ва­ло, кро­ме ряда моно­гра­фий, как, напри­мер, о про­ис­хож­де­нии рим­ско­го наро­да, о про­ис­хо­див­ших из Трои рим­ских родов, об окру­гах, в виде обшир­но­го и само­сто­я­тель­но­го допол­не­ния к этим трудам сочи­не­ние «О жиз­ни рим­ско­го наро­да», заме­ча­тель­ный опыт исто­рии рим­ских нра­вов, набра­сы­вав­ший кар­ти­ну домаш­не­го быта, финан­сов и куль­тур­но­го состо­я­ния Рима в эпо­ху царей, в пери­од ран­ней рес­пуб­ли­ки, Ган­ни­ба­ла и новей­ше­го вре­ме­ни. Эти труды Варро­на осно­вы­ва­лись на столь раз­но­сто­рон­нем и, по-сво­е­му, столь обшир­ном эмпи­ри­че­ском зна­ком­стве с рим­ским государ­ст­вом и с.524 погра­нич­ны­ми с ним эллин­ски­ми обла­стя­ми, како­го мы не встре­ча­ем ни рань­ше, ни позд­нее ни у кого из рим­лян и кото­ро­му оди­на­ко­во содей­ст­во­ва­ли как живое наблюде­ние над окру­жаю­щим, так и изу­че­ние лите­ра­ту­ры; похваль­ный отзыв совре­мен­ни­ков, что Варрон помог ори­ен­ти­ро­вать­ся на родине сво­им сооте­че­ст­вен­ни­кам, не пони­мав­шим окру­жаю­ще­го их мира, и что он научил рим­лян позна­вать, кто они и где живут, был вполне заслу­жен им. Но искать у него кри­ти­ки и систе­мы было бы напрас­но. Гре­че­ские дан­ные заим­ст­во­ва­ны, оче­вид­но, из весь­ма мут­ных источ­ни­ков; есть 428 следы и того, что и в рим­ских вопро­сах автор не был чужд вли­я­ния исто­ри­че­ско­го рома­на его вре­ме­ни. Весь этот мате­ри­ал рас­по­ло­жен, прав­да, в фор­ме удоб­но­го и сим­мет­рич­но­го спе­ци­аль­но­го сочи­не­ния, но не рас­пре­де­лен систе­ма­ти­че­ски и не обра­ботан; при всем стрем­ле­нии гар­мо­ни­че­ски пере­ра­ботать пре­да­ния и соб­ст­вен­ные наблюде­ния, науч­ные труды Варро­на не могут избе­жать обви­не­ния в извест­ной довер­чи­во­сти по отно­ше­нию к тра­ди­ции и в нежиз­нен­ной схо­ла­сти­ке19. Зави­си­мость от гре­че­ской фило­ло­гии заклю­ча­ет­ся ско­рее в под­ра­жа­нии ее недо­стат­кам, чем пре­иму­ще­ствам; так, напри­мер, изу­че­ние эти­мо­ло­гии на осно­ва­нии одно­го толь­ко созву­чия пре­вра­ща­ет­ся у само­го Варро­на, как и у осталь­ных фило­ло­гов того вре­ме­ни, в про­стую догад­ку, часто же даже в чистую неле­пость20. Сво­ей эмпи­ри­че­ской уве­рен­но­стью, пол­нотой, а так­же несо­сто­я­тель­но­стью и отсут­ст­ви­ем мето­да, Варро­но­ва фило­ло­гия живо напо­ми­на­ет англий­скую нацио­наль­ную фило­ло­гию и, подоб­но ей, нахо­дит свой центр тяже­сти в изу­че­нии древ­ней­ше­го теат­ра. Мы уже гово­ри­ли рань­ше, что монар­хи­че­ская лите­ра­ту­ра раз­ви­ла в про­ти­во­по­лож­ность это­му эмпи­риз­му в язы­ко­веде­нии опре­де­лен­ные пра­ви­ла (стр. 485). В выс­шей сте­пе­ни харак­тер­но, что во гла­ве совре­мен­ных грам­ма­ти­ков сто­ял не кто иной, как сам Цезарь, кото­рый в сво­ем рас­суж­де­нии об ана­ло­гии (опуб­ли­ко­ван­ном меж­ду 696 и 704 гг. [58—50 гг.]) пер­вый пытал­ся под­чи­нить сво­бод­ный язык силе зако­на.

Осталь­ные спе­ци­аль­ные нау­ки

с.525 Наряду с этой необы­чай­ной дея­тель­но­стью в обла­сти фило­ло­гии нас пора­жа­ет малая актив­ность в осталь­ных нау­ках. Все, что в фило­со­фии каза­лось сто­я­щим вни­ма­ния, как напри­мер, Лукре­ци­е­во изо­бра­же­ние эпи­ку­рей­ской систе­мы в поэ­ти­че­ски наив­ной обо­лоч­ке досо­кра­тов­ской фило­со­фии и луч­шие сочи­не­ния Цице­ро­на, про­из­во­ди­ло дей­ст­вие и нахо­ди­ло для себя под­хо­дя­щую пуб­ли­ку не бла­го­да­ря, а вопре­ки сво­е­му фило­соф­ско­му содер­жа­нию, един­ст­вен­но в силу сво­ей эсте­ти­че­ской фор­мы. Мно­го­чис­лен­ные пере­во­ды эпи­ку­рей­ских сочи­не­ний и труды пифа­го­рей­цев, рав­но как и обшир­ное сочи­не­ние Варро­на об эле­мен­тах чисел и еще более про­стран­ный труд Фигу­ла о богах не име­ли, без сомне­ния, ни науч­ной, ни чисто фор­маль­ной цен­но­сти. И в спе­ци­аль­ных нау­ках дело обсто­я­ло пло­хо. Напи­сан­ные Варро­ном в диа­ло­ги­че­ской фор­ме кни­ги о зем­леде­лии, конеч­но, более мето­дич­ны, чем труды его пред­ше­ст­вен­ни­ков, Като­на и Сазер­ны, на кото­рых он и бро­са­ет не один неодоб­ри­тель­ный, косой взгляд, но зато они в общем были ско­рее резуль­та­том каби­нет­но­го труда, чем, подоб­но этим древ­ней­шим сочи­не­ни­ям, порож­де­ни­ем живо­го опы­та. О них, как и о юриди­че­ских трудах Сер­вия Суль­пи­ция Руфа (кон­сул 703 г. [51 г.]), ниче­го нель­зя ска­зать, как толь­ко то, что они слу­жи­ли 429 диа­лек­ти­че­ским и фило­ло­ги­че­ским убо­ром для рим­ской юрис­пруден­ции. В этой обла­сти нече­го более назвать, раз­ве толь­ко три кни­ги Гая Мация о стряпне, соле­нье и варе­нье, быв­шие, сколь­ко нам извест­но, древ­ней­шей рим­ской пова­рен­ной кни­гой и состав­ляв­шие как сочи­не­ние знат­но­го лица, дей­ст­ви­тель­но, заме­ча­тель­ное явле­ние. Что раз­ви­тию мате­ма­ти­ки и физи­ки содей­ст­во­вал рост элли­ни­сти­че­ских и ути­ли­тар­ных тен­ден­ций монар­хии замет­но уже из уси­лив­ше­го­ся их зна­че­ния в школь­ном пре­по­да­ва­нии (стр. 479) и из неко­то­рых прак­ти­че­ских при­ме­не­ний, к кото­рым, кро­ме рефор­мы кален­да­ря (стр. 471), мож­но еще при­чис­лить появ­ле­ние в эту эпо­ху стен­ных карт, улуч­ше­ние тех­ни­ки судо­стро­е­ния и музы­каль­ных инстру­мен­тов, раз­веде­ние садов и такие построй­ки, как упо­ми­нае­мый Варро­ном птич­ник, свай­ный мост через Рейн, соору­жен­ный инже­не­ра­ми Цеза­ря, нако­нец, две дере­вян­ные, полу­круг­лые эст­ра­ды, устро­ен­ные так, что их мож­но было сдви­гать вме­сте, и употреб­ляв­ши­е­ся спер­ва порознь, как два отдель­ных теат­ра, а впо­след­ст­вии вме­сте, как амфи­те­атр. Выстав­лять напо­каз во вре­мя народ­ных празд­неств чуде­са ино­зем­ной при­ро­ды было не ред­ко­стью, и опи­са­ния заме­ча­тель­ных живот­ных, встав­лен­ные Цеза­рем в отче­ты об его похо­дах, дока­зы­ва­ют, что если бы появил­ся вто­рой Ари­сто­тель, он сно­ва нашел бы достой­но­го себе монар­ха. Все лите­ра­тур­ные дости­же­ния, о кото­рых упо­ми­на­ет­ся в этой обла­сти, тес­но свя­за­ны с неопи­фа­го­рей­ст­вом, как, напри­мер, сопо­став­ле­ние Фигу­лом гре­че­ских и вар­вар­ских, т. е. еги­пет­ских, аст­ро­но­ми­че­ских наблюде­ний и его сочи­не­ния о живот­ных, вет­рах, поло­вых орга­нах. После того как с.526 гре­че­ское есте­ство­зна­ние от Ари­сто­теле­вых стрем­ле­ний открыть зако­но­мер­ность в част­ных слу­ча­ях ста­ло все более и более укло­нять­ся к эмпи­ри­че­ско­му, боль­шей частью некри­ти­че­ско­му наблюде­нию внеш­них и бро­саю­щих­ся в гла­за явле­ний при­ро­ды, есте­ствен­ные нау­ки, пре­вра­тив­ши­е­ся в мисти­че­скую натур­фи­ло­со­фию, мог­ли толь­ко пара­ли­зо­вать и при­туп­лять умы, вме­сто того чтобы про­све­щать и воз­буж­дать их; и ввиду подоб­ных тен­ден­ций мно­гие пред­по­чи­та­ли дер­жать­ся того три­ви­аль­но­го поло­же­ния, кото­рое Цице­рон выда­вал за Сокра­то­ву муд­рость, имен­но, что есте­ство­веде­ние допы­ты­ва­ет­ся тайн, кото­рые нико­му недо­ступ­ны или кото­рых нико­му знать не над­ле­жит.

Искус­ство

Если мы в заклю­че­ние бро­сим взгляд на искус­ство, то и здесь обна­ру­жи­ва­ют­ся те же нера­дост­ные явле­ния, кото­рые напол­ня­ют всю духов­ную жизнь этой эпо­хи. Сре­ди финан­со­вых затруд­не­ний послед­не­го пери­о­да рес­пуб­ли­ки государ­ст­вен­ное стро­и­тель­ство почти совсем при­оста­но­ви­лось.

Архи­тек­ту­ра
Об архи­тек­тур­ной рос­ко­ши знат­ных рим­лян было уже рас­ска­за­но выше: бла­го­да­ря ей архи­тек­то­ры научи­лись рас­то­чи­тель­но обра­щать­ся с мра­мо­ром; цвет­ные сор­та вро­де жел­то­го нуми­дий­ско­го (gial­lo an­ti­co) и дру­гих вошли в употреб­ле­ние в это вре­мя; лун­ски­ми (каррар­ски­ми) мра­мор­ны­ми каме­но­лом­ня­ми ста­ли поль­зо­вать­ся впер­вые толь­ко теперь; нача­ли выкла­ды­вать ком­нат­ные полы моза­и­кой, укра­шать мра­мор­ны­ми плит­ка­ми сте­ны или даже рас­пи­сы­вать под мра­мор шту­ка­тур­ку; это были пер­вые зачат­ки позд­ней­шей стен­ной живо­пи­си. Но искус­ство ниче­го не выиг­ра­ло от этой рас­то­чи­тель­ной рос­ко­ши.

Изо­бра­зи­тель­ные искус­ства

В изо­бра­зи­тель­ном искус­стве чис­ло зна­то­ков и люби­те­лей кол­лек­ций посто­ян­но воз­рас­та­ло. Было лишь аффек­та­ци­ей Като­но­вой про­стоты, когда какой-то адво­кат гово­рил перед при­сяж­ны­ми о худо­же­ст­вен­ных про­из­веде­ни­ях «неко­е­го Пра­к­си­те­ля»; все путе­ше­ст­во­ва­ли по заме­ча­тель­ным местам, и про­фес­сия худо­же­ст­вен­но­го «чиче­роне», или, как тогда гово­ри­ли, экзе­ге­та, была дале­ко не из 430 худ­ших. За древни­ми худо­же­ст­вен­ны­ми про­из­веде­ни­я­ми шла насто­я­щая охота, — прав­да, не столь­ко за кар­ти­на­ми и ста­ту­я­ми, сколь­ко (в соот­вет­ст­вии с гру­бым харак­те­ром рим­ской рос­ко­ши) за худо­же­ст­вен­ной утва­рью и ком­нат­ны­ми и сто­ло­вы­ми укра­ше­ни­я­ми всех родов и видов. Уже в это вре­мя рас­ка­пы­ва­лись ста­рин­ные гре­че­ские моги­лы в Капуе и Корин­фе в погоне за метал­ли­че­ски­ми и гли­ня­ны­ми сосуда­ми, поло­жен­ны­ми в моги­лу вме­сте с умер­ши­ми. За малень­кую фигур­ку из брон­зы пла­ти­ли до 40 тыс.; за два цен­ных ков­ра — 200 тыс. сестер­ци­ев, хоро­шо сра­ботан­ная мед­ная кухон­ная маши­на сто­и­ла доро­же цело­го име­ния. Понят­но, что при этой вар­вар­ской погоне за пред­ме­та­ми искус­ства бога­тых люби­те­лей зача­стую обма­ны­ва­ли их постав­щи­ки; но эко­но­ми­че­ское разо­ре­ние Малой Азии, осо­бен­но бога­той пред­ме­та­ми искус­ства, достав­ля­ло на худо­же­ст­вен­ный рынок нема­ло дей­ст­ви­тель­но с.527 древ­них и ред­ких пред­ме­тов рос­ко­ши и искус­ства, и из Афин, Сира­куз, Кизи­ка, Пер­га­ма, Хиоса, Само­са и дру­гих древ­них худо­же­ст­вен­ных цен­тров все, что под­ле­жа­ло, и даже мно­гое, не под­ле­жав­шее про­да­же, пере­се­ля­лось во двор­цы и вил­лы знат­ных рим­лян. Уже рань­ше гово­ри­ли мы о том, какие сокро­ви­ща искус­ства скры­ва­лись, напри­мер, в доме Лукул­ла, кото­рый, бес­спор­но, неда­ром обви­нял­ся в том, что удо­вле­тво­рял сво­е­му арти­сти­че­ско­му чутью в ущерб сво­им вое­на­чаль­ни­че­ским обя­зан­но­стям. Люби­те­ли искус­ства тес­ни­лись в его доме, как ныне в вил­ле Бор­ге­зе, и уже тогда разда­ва­лись жало­бы на то, что сокро­ви­ща искус­ства хоро­ни­лись в глу­бине двор­цов и заго­род­ных домов знат­ных вель­мож, где их мож­но было обо­зре­вать лишь с трудом и толь­ко с осо­бо­го раз­ре­ше­ния вла­дель­ца. Напро­тив, обще­ст­вен­ные зда­ния отнюдь не в такой же про­пор­ции напол­ня­лись зна­ме­ни­ты­ми про­из­веде­ни­я­ми гре­че­ских худож­ни­ков, и во мно­гих из сто­лич­ных хра­мов все еще ниче­го не сто­я­ло, кро­ме древ­них, выто­чен­ных из дере­ва изо­бра­же­ний богов. О худо­же­ст­вен­ном твор­че­стве это­го вре­ме­ни почти что нече­го ска­зать; в эту эпо­ху не назы­ва­ют почти ни одно­го скуль­п­то­ра или живо­пис­ца, кро­ме неко­е­го Аре­лия, работы кото­ро­го про­да­ва­лись нарас­хват, но не ради их худо­же­ст­вен­но­го досто­ин­ства, а пото­му, что этот отъ­яв­лен­ный пове­са давал в лице богинь вер­ное изо­бра­же­ние сво­их любов­ниц.

Тан­цы и музы­ка

Зна­че­ние тан­цев и музы­ки воз­рас­та­ло и в обще­ст­вен­ной и в домаш­ней жиз­ни. Мы уже гово­ри­ли о том (стр. 496), что теат­раль­ная музы­ка и пляс­ки полу­чи­ли в сце­ни­че­ском раз­ви­тии это­го вре­ме­ни более само­сто­я­тель­ное зна­че­ние; мож­но толь­ко доба­вить, что теперь в Риме даже на пуб­лич­ной сцене дава­лись часто пред­став­ле­ния гре­че­ски­ми музы­кан­та­ми, тан­цов­щи­ка­ми и декла­ма­то­ра­ми, как это было заведе­но в Малой Азии и вооб­ще во всем эллин­ском мире и везде, где рас­про­стра­ня­лась эллин­ская циви­ли­за­ция21. с.528 Кро­ме того, мы видим еще музы­кан­тов и тан­цов­щиц, кото­рые пока­зы­ва­ли свое 431 искус­ство за сто­лом и вооб­ще по зака­зу, и, нако­нец, неред­ко в знат­ных домах име­лись соб­ст­вен­ные оркест­ры струн­ных и духо­вых инстру­мен­тов, а так­же пев­цов. Знат­ные люди и сами при­леж­но пели и игра­ли, это дока­зы­ва­ет­ся уже вклю­че­ни­ем музы­ки в круг обще­при­ня­тых пред­ме­тов обу­че­ния (стр. 479); что же каса­ет­ся тан­цев, то, не гово­ря уже о жен­щи­нах, даже кон­су­ла­рам ста­ви­ли в упрек, что они испол­ня­ли в тес­ном кру­гу раз­ные пляс­ки.

Нача­ло вли­я­ния монар­хии

Одна­ко к кон­цу это­го пери­о­да обна­ру­жи­ва­ет­ся одно­вре­мен­но с нача­лом монар­хии и наступ­ле­ние луч­ше­го вре­ме­ни для искус­ства. Мы уже рань­ше ука­зы­ва­ли, какое силь­ное раз­ви­тие полу­чи­ла бла­го­да­ря Цеза­рю сто­лич­ная архи­тек­ту­ра и как это долж­но было ска­зать­ся на стро­и­тель­ном деле во всем государ­стве. Даже в выдел­ке монет­ных штем­пе­лей заме­ча­ет­ся око­ло 700 г. [54 г.] пора­зи­тель­ная пере­ме­на; гру­бый и по боль­шей части небреж­ный до той поры отпе­ча­ток выде­лы­ва­ет­ся с этих пор тонь­ше и тща­тель­нее.

Заклю­че­ние

Мы дошли до кон­ца рим­ской рес­пуб­ли­ки. Мы виде­ли ее власт­во­вав­шей в тече­ние цело­го полу­ты­ся­че­ле­тия над Ита­ли­ей и при­бреж­ны­ми стра­на­ми Сре­ди­зем­но­го моря; мы виде­ли, как она не под дав­ле­ни­ем внеш­ней силы, а вслед­ст­вие внут­рен­не­го раз­ло­же­ния при­хо­ди­ла в упа­док в поли­ти­че­ском, нрав­ст­вен­ном, рели­ги­оз­ном и лите­ра­тур­ном отно­ше­нии и усту­пи­ла место Цеза­ре­вой монар­хии. В том мире, кото­рый застал Цезарь, было мно­го бла­го­род­ных пере­жит­ков минув­ших веков и бес­ко­неч­ная без­дна рос­ко­ши и блес­ка, но мало ума, еще менее вку­са и все­го мень­ше — весе­лья и радост­но­го наслаж­де­ния жиз­нью. Это был поис­ти­не одряхлев­ший мир, и даже гени­аль­ный пат­рио­тизм Цеза­ря не мог вполне обно­вить его. Заря не насту­пит, пока не уста­но­вит­ся пол­ная ноч­ная мгла. Тем не менее для изму­чен­ных наро­дов с.529 вокруг Сре­ди­зем­но­го моря насту­пил бла­го­да­ря Цеза­рю после удуш­ли­во­го пол­дня при­ят­ный вечер; и когда вслед за дол­гой исто­ри­че­ской ночью занял­ся для уста­лых наро­дов новый день и новые нации устре­ми­лись в сво­бод­ном само­опре­де­ле­нии к иным, выс­шим целям, тогда меж­ду ними нашлось нема­ло таких, в кото­рых взо­шло семя, посе­ян­ное Цеза­рем, и кото­рые были и поныне оста­ют­ся обя­зан­ны­ми ему сво­ей нацио­наль­ной инди­виду­аль­но­стью.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1Это и есть, как извест­но, так назы­вае­мые «семь сво­бод­ных искусств», кото­рые с соблюде­ни­ем раз­ли­чия меж­ду тре­мя аккли­ма­ти­зи­ро­вав­ши­ми­ся в Ита­лии дис­ци­пли­на­ми и четырь­мя при­ня­ты­ми впо­след­ст­вии про­дер­жа­лись во все сред­ние века.
  • 2Так, напри­мер, Варрон гово­рит (De re rust., 1, 2): «ab aedi­ti­mo, ut di­ce­re di­di­ci­mus a pat­ri­bus nostris; ut cor­ri­gi­mur ab re­cen­ti­bus ur­ba­nis, ab aedi­tuo»; [«ab aedi­ti­mo» — так учи­ли нас гово­рить наши отцы; «ab aedi­tuo» — как поправ­ля­ют нас новей­шие сти­ли­сты»].
  • 3Любо­пыт­но для озна­ком­ле­ния с этим поло­же­ни­ем дел посвя­ще­ние поэ­ти­че­ско­го зем­лео­пи­са­ния, при­пи­сы­вае­мо­го Ским­ну. После того как поэт люби­мым тогда Менан­дро­вым раз­ме­ром выска­зал свое наме­ре­ние обра­ботать в сти­хах очерк гео­гра­фии, понят­ный для уче­ни­ков и лег­ко могу­щий быть заучен­ным наизусть, он так посвя­ща­ет (подоб­но Апол­ло­до­ру, посвя­тив­ше­му свой спра­воч­ник по исто­рии царю пер­гам­ско­му Атта­лу Фила­дель­фу, «кото­ро­му при­нес­ло вели­кую сла­ву, что его имя было свя­за­но с этим исто­ри­че­ским трудом») свое руко­вод­ство царю вифин­ско­му Нико­меду III (663?—679) [91—75 гг.]: «Я решил­ся сам про­ве­рить на деле люд­ские тол­ки, буд­то из всех совре­мен­ных царей ты один выска­зы­ва­ешь истин­но цар­ст­вен­ное покро­ви­тель­ство; я решил­ся сам прий­ти и увидать, что такое насто­я­щий царь. Укреп­лен­ный в этом наме­ре­нии вещим сло­вом Апол­ло­на, при­бли­жа­юсь по тво­е­му зна­ку я к тво­е­му оча­гу, став­ше­му при­ютом для уче­ных».
  • 4Мы име­ем свиде­тель­ство Цице­ро­на (Ad fam., 9, 16), что в его вре­мя мим занял место ател­ла­ны; с этим согла­су­ет­ся и то, что испол­ни­те­ли и испол­ни­тель­ни­цы мимов высту­па­ют впер­вые в эпо­ху Сул­лы (Ad Her., 1, 14, 24. 2, 13, 19; At­ta fr. I Rib­beck; Plin., H. n., 7, 48, 158; Plu­tarch., Sull., 2, 36). Впро­чем, сло­вом mi­mus ино­гда неточ­но обо­зна­ча­ют­ся вооб­ще испол­ни­те­ли комедий. Так, напри­мер, высту­пав­ший на празд­не­стве в честь Апол­ло­на в 542/543 г. [212/211 г.] mi­mus (у Феста под сло­вом: sal­va res est; ср. Ci­ce­ro, De orat., 2, 59, 242), оче­вид­но, был не кто иной, как актер, испол­няв­ший pal­lia­ta, так как для насто­я­ще­го мима в ту пору не было вовсе места в раз­ви­тии рим­ско­го теат­ра.

    К мимам клас­си­че­ской гре­че­ской эпо­хи, т. е. про­за­и­че­ским диа­ло­гам, в кото­рых изо­бра­жа­лись быто­вые сце­ны, осо­бен­но дере­вен­ские, рим­ский мим близ­ко­го отно­ше­ния не име­ет.

  • 5Обла­да­ние этой сум­мой, вво­див­шее чело­ве­ка в пер­вый класс изби­ра­те­лей и под­во­див­шее пере­да­чу наслед­ства под Воко­ни­ев закон, поз­во­ля­ло перей­ти грань, отде­ляв­шую мел­ких людей (te­nuio­res) от людей порядоч­ных. Поэто­му-то бед­ный кли­ент у Катул­ла (23, 26) и молит богов помочь ему достиг­нуть тако­го богат­ства.
  • 6В «Путе­ше­ст­вии в под­зем­ный мир» Лабе­рия высту­па­ют самые раз­но­ха­рак­тер­ные лич­но­сти, насмот­рев­ши­е­ся чудес и зна­ме­ний; одно­му явля­ет­ся муж с дву­мя жена­ми, на что сосед его заме­ча­ет, что это еще хуже, чем виден­ный недав­но одним про­ри­ца­те­лем при­зрак шести эди­лов. Соглас­но совре­мен­ным сплет­ням, Цезарь хотел вве­сти в Риме мно­го­жен­ство [Suet., Caes., 82) и, дей­ст­ви­тель­но, вме­сто четы­рех эди­лов, назна­чил шесть. Из это­го вид­но, что и Лабе­рий поль­зо­вал­ся сво­им пра­вом шутов­ства, но что и Цезарь допус­кал сво­бо­ду шут­ки.
  • 7От государ­ства он полу­чал за каж­дый выход по 1 тыс. дена­ри­ев и, кро­ме того, содер­жа­ние на всю его труп­пу. В позд­ней­шие годы он отка­зал­ся лич­но за себя от гоно­ра­ра.
  • 8Неко­то­рые кажу­щи­е­ся исклю­че­ния, как, напри­мер, упо­ми­на­ние о стране фимиа­ма, Пан­хее (2, 417), объ­яс­ня­ют­ся тем, что они, может быть, пере­шли из рома­на-путе­ше­ст­вия Евге­ме­ра еще в поэ­зию Энния, и во вся­ком слу­чае в сти­хотво­ре­ния Луция Ман­лия (См. т. II, стр. 419; Plin., H. n., 10, 2, 4) и поэто­му были хоро­шо извест­ны той пуб­ли­ке, для кото­рой писал Лукре­ций.
  • 9В весь­ма наив­ной фор­ме ска­зы­ва­ет­ся это в опи­са­ни­ях войн, где губи­тель­ные для вой­ска мор­ские бури, мас­сы сло­нов, топ­чу­щих сво­их же вои­нов, сло­вом, кар­ти­ны из пуни­че­ских войн, упо­ми­на­ют­ся, слов­но при­над­ле­жа­щие к живой дей­ст­ви­тель­но­сти (ср. 2, 41; 5, 1226, 1303, 1339).
  • 10«Конеч­но, — гово­рит Цице­рон об Эннии (Tusc., 3, 19, 45), — этот слав­ный поэт пре­зи­ра­ет­ся наши­ми охот­ни­ка­ми декла­ми­ро­вать Евфо­ри­о­на». «Я счаст­ли­во при­был, — пишет он Атти­ку (7, 2), — так как со сто­ро­ны Эпи­ра дул попу­т­ный нам север­ный ветер. Этот спон­дей ты можешь, если хочешь, про­дать одно­му из ново­мод­ных поэтов за свой соб­ст­вен­ный» («ita bel­le no­bis fla­vit ab Epi­ro le­nis­si­mus On­ches­mi­tes. Hunc σπον­δειάζον­τα si cui vo­les τῶν νεω­τέρων pro tuo ven­di­ta»).
  • 11«Когда я был маль­чи­ком, — гово­рит он в одном месте, — мне доволь­но было одно­го бай­ко­во­го и одно­го испод­не­го пла­тья, баш­ма­ков без чулок, лоша­ди без сед­ла; теп­лую ван­ну я брал не вся­кий день, реч­ную лишь изред­ка». За лич­ную храб­рость во вре­мя вой­ны с пира­та­ми, когда он коман­до­вал отрядом флота, он полу­чил кора­бель­ный венок.
  • 12Вряд ли суще­ст­ву­ет что-либо более ребя­че­ское, чем Варро­но­ва схе­ма всех фило­соф­ских систем, объ­яв­ляв­шая про­сто не суще­ст­ву­ю­щи­ми все те из них, конеч­ной целью кото­рых не было сча­стие чело­ве­ка, при­чем он опре­де­ля­ет в 288 чис­ло тех фило­соф­ских школ, кото­рые под­хо­ди­ли, по его мне­нию, под это опре­де­ле­ние. Пре­вос­ход­ный чело­век этот был, к сожа­ле­нию, слиш­ком учен, для того чтобы сознать­ся, что он не мог, да и не хотел быть фило­со­фом, и вслед­ст­вие это­го он весь­ма неуме­ло жон­гли­ро­вал всю свою жизнь меж­ду сто­и­ка­ми, пифа­го­рей­ца­ми и Дио­ге­но­вой шко­лой.
  • 13«Раз­ве ты хочешь, — пишет он, — бор­мотать рито­ри­че­ские фигу­ры и сти­хи Квин­то­ва раба Кло­дия и вос­кли­цать: “О судь­ба! О роко­вая судь­ба!”» В дру­гом месте гово­рит он: «Так как Квин­тов раб Кло­дий создал такое мно­же­ство комедий без помо­щи какой-либо музы, неуже­ли и я не смо­гу, гово­ря сло­ва­ми Энния, “сфаб­ри­ко­вать” хоть одну кни­жон­ку?» Этот неиз­вест­ный вооб­ще Кло­дий был, веро­ят­но, пло­хим под­ра­жа­те­лем Терен­ция, так как при­ме­нен­ные к нему сло­ва: «О судь­ба! О роко­вая судь­ба!» встре­ча­ют­ся в одной из комедий Терен­ция. Сле­дую­щий отзыв о себе одно­го поэта в Варро­но­вом «Осле, играю­щем на лютне», мог бы быть отлич­ной паро­ди­ей на вступ­ле­ние Лукре­ция, кото­ро­го Варрон уже как отъ­яв­лен­ный враг эпи­ку­рей­ской систе­мы, по-види­мо­му, недо­люб­ли­вал и на кото­ро­го он нико­гда не ссы­ла­ет­ся:


    Меня зовут уче­ни­ком Паку­вия; он же сам учил­ся у Энния,
    Сей же уче­ни­ком был у муз; само­му мне имя Пом­пи­лий.
  • 14Весь­ма мет­ко ска­зал он одна­жды о самом себе, что он не осо­бен­но любит, но зача­стую употреб­ля­ет уста­рев­шие сло­ва, поэ­ти­че­ские же сло­ва очень любит, но не употреб­ля­ет.
  • 15Сле­дую­щее опи­са­ние заим­ст­во­ва­но из «Мар­ко­ва раба»:


    Вдруг око­ло пол­ноч­ной поры,
    Когда раз­уб­ран­ное везде пылаю­щи­ми огня­ми
    Воздуш­ное про­стран­ство откры­ло хоро­вод небес­ных звезд,
    Золо­той свод небес покры­ло заве­сой
    Дви­же­ние быст­рых туч, напол­нен­ных холод­ным дождем.
    Низ­вер­гая пото­ки вод на смерт­ных,
    И ото­рвав­шись от холод­но­го полю­са,
    Понес­лись вет­ры, это дикое отро­дье Боль­шой Мед­веди­цы,
    Уно­ся за собой кир­пи­чи, и вет­ки, и хво­рост,
    Поверг­ну­тые ниц, тер­пя кру­ше­ние, точ­но стаи журав­лей,
    Кото­рым обжи­га­ет кры­лья жар дву­зу­бой мол­нии,
    Мы в печа­ли вдруг упа­ли на зем­лю.

    В «Чело­ве­че­ском горо­де» мы чита­ем:


    Грудь твоя не станет сво­бод­ной от золота и изоби­лия сокро­вищ;
    Пер­сид­ские золо­то­нос­ные горы не сни­мут со смерт­но­го
    Заботы и страх; не в силах то сде­лать и пала­ты бога­ча Крас­са.

    Но и более лег­кая мане­ра уда­ва­лась поэту. В «Горш­ке, знаю­щем свой раз­мер», нахо­ди­лась сле­дую­щая изящ­ная похва­ла вину:


    Для всех вино все­гда будет луч­шим напит­ком,
    Его изо­бре­ли для увра­че­ва­ния болез­ней,
    В нем скрыт сла­дост­ный заро­дыш весе­лья,
    Оно — та связь, что под­дер­жи­ва­ет кру­жок дру­зей.

    Во «Все­мир­ном бура­ве» воз­вра­щаю­щий­ся домой стран­ник таки­ми сло­ва­ми закан­чи­ва­ет свое обра­ще­ние к кора­бель­щи­кам:


    Отпу­сти­те пово­дья сла­бей­ше­му ветер­ку,
    Пока сухой ветер сво­им дуно­ве­ньем не при­ведет
    Нас назад на милую роди­ну!
  • 16Эски­зы Варро­на име­ют необы­чай­ное исто­ри­че­ское и даже поэ­ти­че­ское зна­че­ние и вслед­ст­вие отры­воч­ной фор­мы, в кото­рой дошли до нас сведе­ния о них, извест­ны столь немно­гим и так труд­но чита­ют­ся, что будет поз­во­ли­тель­но резю­ми­ро­вать здесь содер­жа­ние неко­то­рых из них с необ­хо­ди­мы­ми для луч­ше­го их пони­ма­ния вос­ста­нов­ле­ни­я­ми тек­ста. Сати­ра «Встаю­щий спо­за­ран­ку» изо­бра­жа­ет домаш­ний быт в деревне. Дей­ст­ву­ю­щее лицо «с пер­вы­ми луча­ми солн­ца велит всем вста­вать и само отво­дит людей на места их работы. Моло­дые люди сами сте­лют себе посте­ли, кото­рые после работы кажут­ся им мяг­ки­ми, и сами же ста­вят око­ло них круж­ку с водой и све­тиль­ник. Питьем им слу­жит свет­лая, све­жая клю­че­вая вода, едой — хлеб и при­пра­вой — лук. В доме и на поле вся­кая работа спо­рит­ся. Дом — вовсе не заме­ча­тель­ное стро­е­ние, но архи­тек­тор мог бы изу­чать по нему сим­мет­рию. О полях заботят­ся, чтобы они от бес­по­ряд­ка и забро­шен­но­сти не при­шли в нечи­стоту и в запу­сте­ние, зато бла­го­дар­ная Цере­ра отстра­ня­ет от рас­ту­щих тут зла­ков все невзго­ды так, чтобы их впо­след­ст­вии высо­ко нагро­мож­ден­ные скир­ды радо­ва­ли серд­це зем­ледель­ца. Здесь еще почи­та­ет­ся госте­при­им­ство; желан­ным гостем явля­ет­ся вся­кий, кто вскорм­лен мате­рин­ским моло­ком. Кла­до­вая с хле­бом, боч­ки с вином, запас кол­бас, пове­шен­ных на пере­кла­дине, все клю­чи и зам­ки все­гда к услу­гам стран­ни­ка, перед кото­рым вырас­та­ет высо­кая пира­мида яств; доволь­ный сидит потом насы­тив­ший­ся гость у кухон­но­го оча­га, не ози­ра­ясь по сто­ро­нам, но тихо кивая голо­вой. Для его ложа рас­сти­ла­ют самую теп­лую овчи­ну с двой­ным мехом. Здесь еще люди как доб­рые граж­дане слу­ша­ют­ся спра­вед­ли­во­го зако­на, кото­рый не пре­сле­ду­ет невин­ных из недоб­ро­же­ла­тель­ства и не про­ща­ет винов­ных из мило­сти к ним. Здесь не гово­рят дур­но о ближ­них. Здесь не попи­ра­ют нога­ми свя­щен­но­го оча­га, но почи­та­ют богов молит­вой и жерт­во­при­но­ше­ни­я­ми; духу дома бро­са­ют кусок мяса в подо­баю­щий сосуд, а когда уми­ра­ет домо­хо­зя­ин, его хоро­нят с той же молит­вой, с кото­рой хоро­ни­ли его отца и деда».

    В дру­гой сати­ре высту­па­ет «настав­ник стар­цев», в кото­ром эта пора обще­го паде­ния, по-види­мо­му, нуж­да­лась еще боль­ше, чем в настав­ни­ке моло­де­жи, и рас­ска­зы­ва­ет, как в ста­ри­ну «все в Риме было цело­муд­рен­но и набож­но, а теперь все пошло по-ино­му». Не обма­ны­ва­ют ли меня гла­за, гово­рит он, или я в самом деле вижу рабов, под­ни­маю­щих ору­жие про­тив сво­их гос­под? Быва­ло, того, кто не являл­ся к воин­ско­му набо­ру, про­да­ва­ли от име­ни государ­ства на чуж­би­ну в раб­ство; теперь (в гла­зах ари­сто­кра­тии) тот цен­зор, кото­рый сквозь паль­цы смот­рит на тру­сость и дру­гие поро­ки, счи­та­ет­ся вели­ким граж­да­ни­ном и пожи­на­ет хва­лы за то, что он не наме­рен соста­вить себе репу­та­цию, оби­жая сво­их сограж­дан. Быва­ло, рим­ский кре­стья­нин брил боро­ду раз в неде­лю; теперь работаю­щий в поле раб дума­ет лишь о том, как бы ее изящ­нее отрас­тить. Быва­ло, в име­ни­ях мож­но было видеть жит­ни­цы, вме­щав­шие в себя десять жатв, про­стор­ные под­ва­лы для вин­ных бочек и такие же прес­сы, теперь вла­де­лец усадь­бы дер­жит ста­да пав­ли­нов и велит делать две­ри в сво­ем доме из афри­кан­ско­го кипа­ри­са. Быва­ло, домо­хо­зяй­ка вер­те­ла рукой вере­те­но, а в то же вре­мя не теря­ла из виду и горш­ка на оча­ге, заботясь, как бы не под­го­ре­ла каша, теперь же (гово­рит­ся в дру­гой сати­ре) дочь выпра­ши­ва­ет себе у отца фунт дра­го­цен­ных кам­ней, а жена у мужа — чет­ве­рик жем­чу­га. Быва­ло, в брач­ную ночь муж­чи­на был без­мол­вен и сму­щен, теперь же жен­щи­на отда­ет­ся пер­во­му кра­си­во­му куче­ру. Преж­де боль­шое чис­ло детей состав­ля­ло гор­дость жен­щи­ны, теперь же, когда муж жела­ет иметь детей, она отве­ча­ет ему: раз­ве ты не зна­ешь, что ска­зал Энний:


    Луч­ше хочу я три­жды под­верг­нуть­ся в бит­ве опас­но­сти,
    Чем одна­жды родить.

    Преж­де жена быва­ла доволь­на, если муж катал­ся с ней раз или два в году в повоз­ке с неудоб­ным твер­дым сиде­ньем; теперь, мог бы он при­ба­вить (ср. Ci­ce­ro, Pro Mil., 21, 55), жена роп­щет, если муж отпра­вит­ся без нее в свое име­нье, а за путе­ше­ст­ву­ю­щей дамой сле­ду­ет на вил­лу эле­гант­ная гре­че­ская челядь и целый оркестр.

    В сочи­не­нии более серь­ез­но­го содер­жа­ния «Катон, или о вос­пи­та­нии детей» Варрон поуча­ет сво­его дру­га, про­сив­ше­го у него сове­та; он тол­ку­ет не толь­ко о боже­ствах, кото­рым по ста­ро­му обы­чаю при­но­си­лись жерт­вы за бла­го­по­лу­чие детей, но, ука­зы­вая на более бла­го­ра­зум­ное вос­пи­та­ние детей у пер­сов и на соб­ст­вен­ную моло­дость, про­жи­тую в стро­гих пра­ви­лах, он пре­до­сте­ре­га­ет от закарм­ли­ва­ния и излиш­не­го сна, от слад­ко­го хле­ба и вкус­ных яств (моло­дых собак, гово­рит ста­рик, теперь кор­мят с бо́льшим умом, чем детей), точ­но так же от ворож­бы и молит­вы, так часто засту­пав­ших в слу­чае болез­ни место сове­та вра­чей. Он сове­ту­ет при­учать деву­шек к выши­ва­нию, с тем чтобы впо­след­ст­вии они мог­ли вер­но оце­ни­вать досто­ин­ство выши­вок и ткац­ких работ, и не сни­мать с них слиш­ком рано дет­ско­го наряда; он пре­до­сте­ре­га­ет от преж­девре­мен­ной посыл­ки маль­чи­ков в гим­на­сти­че­ские и фех­то­валь­ные шко­лы, в кото­рых серд­це рано гру­бе­ет и чело­век науча­ет­ся жесто­ко­сти.

    В «Шести­де­ся­ти­лет­нем муж­чине» Варрон явля­ет­ся рим­ским Эпи­ме­нидом, кото­рый, заснув деся­ти­лет­ним маль­чи­ком, про­сы­па­ет­ся спу­стя пол­ве­ка. Он изум­ля­ет­ся, увидав вме­сто сво­ей глад­ко остри­жен­ной дет­ской голов­ки ста­рую лысую голо­ву, как у Сокра­та, с отвра­ти­тель­ным лицом и бес­по­рядоч­ной щети­ной, как у ежа; но еще более удив­ля­ет­ся он совер­шен­но изме­нив­ше­му­ся Риму. Лук­рин­ские уст­ри­цы, в преж­нее вре­мя — ред­кое уго­ще­ние на сва­деб­ных пирах, ста­ли теперь еже­днев­ным блюдом; зато разо­рив­ший­ся кути­ла втайне уже разду­ва­ет факел для под­жо­га. Если быва­ло отец про­щал маль­чи­ка, то теперь пра­во про­ще­ния пере­шло к маль­чи­ку; ина­че ска­зать, сын отпла­чи­ва­ет отцу ядом. Пло­щадь, где про­ис­хо­дят выбо­ры, ста­ла бир­жей, уго­лов­ный про­цесс — золотым дном для при­сяж­ных. Теперь не пови­ну­ют­ся ника­ко­му зако­ну, кро­ме того, кото­рый гла­сит, что даром ниче­го не дает­ся. Все доб­ро­де­те­ли исчез­ли; зато проснув­ше­го­ся при­вет­ст­ву­ют в каче­стве новых оби­та­те­лей бого­хуль­ство, веро­лом­ство, сла­до­стра­стие. «О горе тебе, Марк, — после тако­го сна и такое про­буж­де­ние!» Очерк этот напо­ми­на­ет дни Кати­ли­ны, так как, по-види­мо­му, напи­сан был пре­ста­ре­лым авто­ром вско­ре после них (око­ло 697 г. [57 г.]), и мно­го прав­ды в горест­ном заклю­че­нии, где Мар­ка, полу­чив­ше­го хоро­шую взбуч­ку за несвоевре­мен­ные обви­не­ния и архео­ло­ги­че­ские реми­нис­цен­ции, в насмеш­ку над древним рим­ским обы­ча­ем ведут как бес­по­лез­но­го стар­ца на мост и бро­са­ют в Тибр. Дей­ст­ви­тель­но, для таких людей в Риме не было места.

  • 17«Невин­ных, — гово­рит­ся в одной речи, — дро­жа все­ми чле­на­ми, выво­дишь ты из дому и велишь их каз­нить ран­ним утром на высо­ком бере­гу реки». Подоб­ных фраз, кото­рые лег­ко мож­но вста­вить в новел­лу, у Сизен­ны встре­ча­ет­ся мно­го.
  • 18Дав­но уже пред­по­ла­га­ли, что сочи­не­ние о галль­ской войне было опуб­ли­ко­ва­но еди­новре­мен­но; точ­ным дока­за­тель­ст­вом это­го слу­жит упо­ми­на­ние об урав­не­нии прав бой­ев и эду­ев, встре­чае­мое уже в пер­вой кни­ге (гл. 28), тогда как бойи еще в седь­мой кни­ге (гл. 10) явля­ют­ся под­власт­ны­ми эду­ям дан­ни­ка­ми, и, по-види­мо­му, толь­ко ввиду поведе­ния тех и дру­гих во вре­мя вой­ны с Вер­цин­ге­то­ри­гом полу­чи­ли оди­на­ко­вые пра­ва с их преж­ни­ми пове­ли­те­ля­ми. С дру­гой сто­ро­ны, тот, кто вни­ма­тель­но про­следит исто­рию того вре­ме­ни, увидит в отзы­ве о Мило­но­вом кри­зи­се (7, 6) ука­за­ние на то, что дан­ное сочи­не­ние было опуб­ли­ко­ва­но до нача­ла граж­дан­ской вой­ны — не пото­му, что о Пом­пее упо­ми­на­лось тут с похва­лой, но пото­му, что Цезарь одоб­ря­ет здесь чрез­вы­чай­ные зако­ны 702 г. [52 г.] (стр. 274). Он мог и дол­жен был это сде­лать, пока он ста­рал­ся достиг­нуть мир­но­го согла­ше­ния с Пом­пе­ем (стр. 293), но не после раз­ры­ва, когда он отверг те судеб­ные при­го­во­ры, кото­рые были выне­се­ны на осно­ва­нии этих оскор­би­тель­ных для него зако­нов (стр. 386). Поэто­му опуб­ли­ко­ва­ние это­го сочи­не­ния с пол­ным осно­ва­ни­ем отно­сят к 703 г. [51 г.], — тен­ден­ция его все­го яснее высту­па­ет в посто­ян­ной и часто (в осо­бен­но­сти, может быть, по пово­ду акви­тан­ской экс­пе­ди­ции, 3, 11) неудач­ной моти­ви­ров­ке каж­до­го отдель­но­го воен­но­го акта как обо­ро­ни­тель­ной меры, неиз­беж­ной в силу сло­жив­ших­ся обсто­я­тельств. Как извест­но, про­тив­ни­ки Цеза­ря пори­ца­ли напа­де­ния на кель­тов и гер­ман­цев преж­де все­го как ничем не вызван­ные (Suet., Caes., 24).
  • 19Курьез­ным при­ме­ром может слу­жить в сочи­не­нии о сель­ском хозяй­стве общее рас­суж­де­ние о ско­те (2, 1), с под­разде­ле­ни­ем нау­ки о ското­вод­стве на 81 отдел, с «неве­ро­ят­ным, но досто­вер­ным фак­том, что кобы­лы опло­до­тво­ря­ют­ся близ Лис­са­бо­на (Оли­зи­он) посред­ст­вом вет­ра», вооб­ще с невоз­мож­ным сме­ше­ни­ем фило­соф­ских, исто­ри­че­ских и сель­ско­хо­зяй­ст­вен­ных сведе­ний.
  • 20Так, напри­мер, Варрон выво­дит сло­во fa­ce­re (делать) от сло­ва fa­cies (лицо) на том осно­ва­нии, что тот, кто что-нибудь дела­ет, дает делу его физио­но­мию: vol­pes (лиси­ца), по Сти­ло­ну, от vo­la­re pe­di­bus (летать нога­ми) в смыс­ле «лег­кой на ноги». Гай Тре­ба­ций, фило­лог-юрист того вре­ме­ни, про­из­во­дит sa­cel­lum (часов­ня) от sac­ra cel­la (свя­тая келья); Фигул сло­во fra­ter (брат) — от fe­re al­ter (почти дру­гой) и т. д. Подоб­ный при­ем, явля­ю­щий­ся дале­ко не слу­чай­ным, а как бы глав­ным эле­мен­том фило­ло­ги­че­ской лите­ра­ту­ры того вре­ме­ни, очень похож на тот спо­соб, каким до недав­не­го вре­ме­ни зани­ма­лись срав­ни­тель­ным язы­ко­веде­ни­ем, пока зна­ком­ство с орга­низ­мом язы­ка не поло­жи­ло конец рабо­те эмпи­ри­ков в этой обла­сти.
  • 21Подоб­ные «гре­че­ские игры» не толь­ко были очень рас­про­стра­не­ны в гре­че­ских горо­дах Ита­лии, в осо­бен­но­сти в Неа­по­ле (Ci­ce­ro, Pro Arch., 5, 10, Plu­tarch, Brut., 21), но в опи­сы­вае­мое вре­мя быва­ли очень часты и в Риме (Ci­ce­ro, Ad fam., 7, 1, 3; Ad Att., 16, 5, 1; Suet., Caes., 39; Plu­tarch, Brut., 21). Если извест­ная над­пись на моги­ле четыр­на­дца­ти­лет­ней Лици­нии Евха­ри­ты, отно­ся­ща­я­ся, веро­ят­но, к кон­цу этой эпо­хи, гла­сит, что эта «обра­зо­ван­ная девуш­ка, посвя­щен­ная во все тай­ны искус­ства сами­ми муза­ми, бли­ста­ла как тан­цов­щи­ца на част­ных пред­став­ле­ни­ях в знат­ных домах и впер­вые высту­пи­ла пуб­лич­но на гре­че­ской сцене» («mo­do no­bi­lium lu­dos de­co­ra­vi cho­ro, Et Grae­ca in scae­na pri­ma po­pu­lo ap­pa­rui»), то это может толь­ко озна­чать, что она была пер­вой девуш­кой, появив­шей­ся в Риме на пуб­лич­ной гре­че­ской сцене; да и вооб­ще толь­ко в эту эпо­ху жен­щи­ны ста­ли там высту­пать пуб­лич­но (стр. 493).

    В Риме эти «гре­че­ские игры» не были насто­я­щи­ми сце­ни­че­ски­ми пред­став­ле­ни­я­ми, а при­над­ле­жа­ли, по-види­мо­му, к кате­го­рии сме­шан­ных зре­лищ, состо­я­щих преж­де все­го из музы­ки и декла­ма­ции, что неред­ко встре­ча­лось впо­след­ст­вии и в самой Гре­ции (Wel­cker, Griech. Trag., S. 1277). На это ука­зы­ва­ют упо­ми­на­ния Поли­бия об игре на флей­те (30, 13), о тан­цах — в рас­ска­зе Све­то­ния о воен­ных пляс­ках в Малой Азии, испол­нен­ных во вре­мя орга­ни­зо­ван­ных Цеза­рем игрищ, и над­гроб­ная над­пись Евха­ри­ты; даже самое опи­са­ние кифа­редов (Ad Herr., 4, 47, 60; ср. Vit­ruv., 5, 7) заим­ст­во­ва­но, веро­ят­но, у таких «гре­че­ских игр». Харак­тер­но еще соеди­не­ние этих пред­став­ле­ний в Риме с гре­че­ски­ми боя­ми атле­тов (Po­lyb., op. cit., 30, 13; Liv., 39, 22). Дра­ма­ти­че­ские декла­ма­ции отнюдь не были исклю­че­ны из этих сме­шан­ных игр; так, напри­мер, в чис­ле испол­ни­те­лей, выведен­ных в Риме в 587 г. [167 г.] Луци­ем Ани­ци­ем, пря­мо упо­ми­на­ют­ся тра­ги­ки; но дава­лись соб­ст­вен­но не насто­я­щие пред­став­ле­ния, а отдель­ны­ми арти­ста­ми декла­ми­ро­ва­лись или пелись под зву­ки флей­ты либо целые дра­мы, либо, чаще все­го, отрыв­ки из них. Это дела­лось, веро­ят­но, и в Риме; но, по-види­мо­му, для рим­ской пуб­ли­ки глав­ны­ми в этих гре­че­ских играх были музы­ка и тан­цы, текст же зна­чил для них немно­го боль­ше того, что зна­чит в наше вре­мя либ­рет­то италь­ян­ской опе­ры для посе­ти­те­лей лон­дон­ско­го или париж­ско­го теат­ра. Эти сбор­ные спек­так­ли, с их дикой сме­сью, дей­ст­ви­тель­но, гораздо более годи­лись для рим­ской пуб­ли­ки и в осо­бен­но­сти для испол­не­ния в част­ных домах, чем насто­я­щие сце­ни­че­ские пред­став­ле­ния на гре­че­ском язы­ке; дава­лись ли подоб­ные спек­так­ли в Риме, — это­го нель­зя ни дока­зать, ни опро­верг­нуть.

  • ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ

  • [1]Под­ра­зу­ме­ва­ет­ся фило­соф­ская шко­ла кини­ков, кото­рая полу­чи­ла свое назва­ние от гим­на­сия в Кино­сар­ге, близ Афин, где вел пре­по­да­ва­ние осно­ва­тель этой шко­лы Анти­сфен; по позд­ней­шей тра­ди­ции его уче­ник Дио­ген сво­им «соба­чьим» обра­зом жиз­ни на деле пока­зал пра­виль­ность назва­ния шко­лы: κύων, κυ­νός по-гре­че­ски озна­ча­ет «соба­ка». — Прим. ред.
  • [2]Име­ет­ся в виду К. Лах­ман, издав­ший в 1850 г. текст Лукре­ция со зна­ме­ни­тым ком­мен­та­ри­ем. — Прим. ред.
  • [3]См. при­ме­ча­ние редак­ции к стр. 476.
  • ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ САЙТА

  • [4]Луций Эми­лий Павел был кон­су­лом 50 г. до н. э. (704 г. от осно­ва­ния Рима). (Прим. ред. сай­та).
  • [5]Аппий Клав­дий Пуль­хр был кон­су­лом 54 г. до н. э. (700 г. от осно­ва­ния Рима). (Прим. ред. сай­та).
  • [6]Гай Ази­ний Пол­ли­он умер в 4 г. н. э. (757 год от осно­ва­ния Рима). (Прим. ред. сай­та).
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1303242327 1303308995 1303312492 1361718098 1361719908 1361794107