Марк Туллий Цицерон. О пределах блага и зла. Парадоксы стоиков. М., Российский государственный гуманитарный университет, 2000.
Перевод с латинского Н. А. Федорова. Комментарии Б. М. Никольского.
Перевод выполнен по изданиям: Cicero. De finibus bonorum et malorum. Rec N. Madvigius. Olms, Hildesheim, 1965 (repr. Copenhagen, 1876); Cicero. De finibus bonorum et malorum, with English translation by H. Rackham. Cambridge. Mass — London, 1994.
Поглавная нумерация примечаний в электронной публикации заменена на сквозную, но сохранена в кв. скобках.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96
I. 1. Брут, когда я, как обычно, в гимнасии, называемом Птоломеевым1, слушал Антиоха, вместе с Марком Пизоном, братом Квинтом, Титом Помпонием и Луцием Цицероном, моим двоюродным братом, которого я люблю как родного, по окончании лекции решили мы прогуляться после полудня в Академии2, прежде всего потому, что место в этот час совершенно пустынно. И вот в назначенное время мы все собрались у Пизона и за всякими разговорами прошли шесть стадиев от Дипилонских ворот3. Когда наконец мы пришли в заслуженно прославленные аллеи Академии, мы нашли там желанное уединение.
2. Тут Пизон заметил: «Интересно, от природы это в нас или в силу некоего заблуждения происходит так, что при виде мест, где, как мы знаем, часто бывали люди, достойные памяти потомков, мы испытываем более сильное волнение, чем слушая рассказы об их деяниях или читая их сочинения? Я, например, сейчас испытываю такое волнение. Мне вспоминается Платон, который первым, как известно, любил вести здесь свои беседы. Эти лежащие перед нами лужайки не только напоминают мне о нем, но и как будто являют моему взору его самого. Здесь бывали Спевсипп, Ксенократ, ученик его Полемон, сидевший вот на этой самой скамье, что перед нами. И точно так же, глядя на нашу курию (я имею в виду Гостилиеву, а не эту новую, которая, как мне кажется, стала меньше с тех пор, как ее расширили4), я всегда думал о Сципионе, Катоне, Лелии и, прежде всего, о моем деде5; место обладает огромной силой, способной вызывать воспоминания и поэтому не без основания послужило основой для науки памяти»6.
3. Тут говорит Квинт: «Совершенно согласен с тобою в этом. Когда я шел сюда, меня самого привлек знаменитый Колон, и перед моим взором все время стоял Софокл, живший здесь, а ты знаешь, как я его люблю и как им наслаждаюсь. А затем возник передо мной и образ Эдипа, который приходит сюда и в той трогательнейшей песне спрашивает, что это за местность7. И хотя это не более чем пустое воображение, меня оно, однако же, взволновало». На это Помпоний: «Что касается меня, которого вы постоянно осуждаете как последователя Эпикура, я частенько вместе с Федром (а вы знаете, как я его люблю) бываю в садах Эпикура, мимо которых мы только что проходили8, но, следуя старинной пословице, вспоминаю живых9, хотя и об Эпикуре нельзя забывать (даже если бы очень хотел), ибо ведь его изображение не только на картинах, но и на кубках, и на перстнях хранят все мои друзья».
II. 4. Тут я сказал: «По-моему, наш Помпоний шутит и, пожалуй, имеет на это право. Ведь пребывая в Афинах, он стал чуть ли не настоящим аттическим жителем, так что это, наверное, окажется его прозвищем (cognomen). Я согласен с тобою, Пизон, что иной раз какая-то местность заставляет нас живее и внимательнее размышлять о знаменитых мужах. Ты помнишь, как в свое время мы с тобой приехали в Метапонт10 и я сразу же направился не к своему другу, а к тому месту, где скончался Пифагор, чтобы взглянуть на его жилище. Да и сейчас, хотя здесь в Афинах повсюду множество мест, напоминающих о великих мужах, меня особенно волнует эта скамья. Ведь совсем недавно на ней сидел Карнеад, и мне кажется, что я вижу его (его изображение хорошо известно), а осиротевшая скамья как будто бы оплакивает сей великий ум и жаждет вновь услышать его голос».
5. Тогда Пизон сказал: «Итак, поскольку все уже что-то сказали, что же скажет наш Луций? Доставило ли ему удовольствие посещение того места, где состязались между собой Демосфен и Эсхин? Ведь каждый руководствуется собственным увлечением»11.
А тот, покраснев, говорит: «Нужно ли об этом спрашивать, если я даже спускался к Фалерской гавани, где, как говорят, Демосфен обыкновенно декламировал под шум волн, чтобы научиться перекрывать его своим голосом12. А только что, пока мы шли, я отошел немного вправо от дороги, чтобы взглянуть на могилу Перикла. Впрочем, в этом городе подобным памятникам нет числа: куда ни ступи, всюду натолкнешься на какое-нибудь историческое место».
6. Тогда Пизон сказал: «Но, Цицерон, такого рода увлечения, если они преследуют цель подражать великим мужам, свойственны людям одаренным, если же они сводятся лишь к желанию познакомиться с памятниками старины, это не более чем любопытство. Мы все просим тебя, чтобы ты стремился подражать тем, о ком ты хочешь узнать. Да ты и сам, надеюсь, спешишь сделать это».
Здесь я сказал: «Ты же видишь, Пизон, что он именно так и поступает. Но тем не менее я благодарен тебе за твое напоминание».
На это он ответил, по своему обыкновению, самым любезнейшим образом: «Что касается нас, то мы сделаем все, дабы побудить этого юношу среди всех его занятий прежде всего уделить какое-то место философии, чтобы подражать тебе, которого он так любит, и иметь возможность наилучшим образом делать то, к чему стремится. Но нужно ли нам убеждать тебя, Луций, если ты сам, по собственному побуждению стремишься к этому. Мне, во всяком случае, представляется, что ты весьма прилежно слушаешь Антиоха».
А тот отвечает робко или, скорее, почтительно: «Я так и поступаю. Но слышал ли ты недавние лекции о Карнеаде? Меня тянет к этому философу, но привлекает меня и Антиох, и я только его и слушаю».
III. 7. Тогда Пизон говорит: «Хотя в его присутствии (он имел в виду меня), быть может, это и получится не так легко, я все же осмелюсь призвать тебя от этой Новой к той Старой Академии, к которой, как ты слышал от Антиоха, принадлежали не только называвшие себя академиками Спевсипп, Ксенократ, Полемон, Крантор и прочие, но и древние перипатетики во главе с Аристотелем, назвав которого первым среди философов (если не говорить о Платоне), я едва ли ошибся бы13. А посему обратись, пожалуйста, к ним. Ведь именно их сочинения и их учения могут дать нам всем необходимые свободному человеку знания, всю историю, речь во всем ее изяществе и такое разнообразие наук, что никто, если он не вооружен этими знаниями, не сможет достаточно успешно заниматься каким-либо достойным делом. Именно они воспитали ораторов, полководцев, руководителей государств. А если говорить не о столь великих людях, то все ученые, поэты, музыканты, наконец, врачи вышли из этой как бы общей для всех мастеров школы».
8. На это я говорю: «Ты знаешь, Пизон, что об этом я думаю точно так же, как ты, но ты упомянул об этом весьма кстати. Ведь мой Цицерон жаждет услышать определение высшего блага, которое давали в этой упомянутой тобою Старой Академии и как определяли его перипатетики. Мы считаем, что легче всего это можешь разъяснить ты, поскольку много лет был близок с неаполитанцем Стасеей14 и немало месяцев, как мы знаем, изучаешь в Афинах этот предмет, слушая Антиоха». А тот со смехом отвечает: «Ладно, ладно, так уж и быть, мы изложим этому юноше то, что сможем. А ведь как хитро ты заставил меня начать нашу беседу! Уединение дает нам такую возможность. Если бы какой-нибудь бог сказал мне, что я буду в Академии вести философские споры, я бы никогда не поверил. Но боюсь, что, удовлетворяя любопытству этого юноши, могу наскучить вам».
«Это мне-то, — говорю я, — тому, кто сам просил тебя об этом?»
И когда Квинт и Помпоний сказали, что и они хотят того же, Пизон начал свою речь. Я прошу тебя, Брут, посмотри внимательно, достаточно ли полно она, по твоему мнению, передала мысли Антиоха, которые ты, часто слушавший его брата Ариста15, полностью разделяешь.
IV. 9. И вот он начал так: «Я уже немного раньше как мог кратко, но достаточно ясно показал, сколь замечательным было учение перипатетиков. Их учение, как, впрочем, и учения других, состояло из трех частей: часть первая — учение о природе, вторая — о рассуждении, третья — наука жизни16. Природа была ими исследована так, что, говоря поэтическим языком, нет ничего на небе, море или земле, что не осталось бы без их внимания. Более того, говоря о началах вещей и о всем мироздании, используя при этом не только убедительные доказательства, но и необходимые математические методы, они дали огромный материал для того, чтобы познать тайны природы, исходя из вещей, исследованных ими.
10. Аристотель изучал происхождение всех живых существ, их образ жизни, строение тела, Феофраст же — природу растений и причины и основания существования чуть ли не всего того, что рождает земля17. Эти открытия сделали более легким познание самых сокровенных тайн природы18. Ими же были даны правила как диалектического, так и ораторского рассуждения19, и Аристотель первым ввел практику говорить о любом предмете за и против, но не так, как Аркесилай, возражавший всегда против любого утверждения, а так, чтобы выявить все, что может быть сказано за и против любого предмета20.
11. А так как третья часть стремится найти путь к счастливой жизни, она в их учении оказывается связанной не только с принципами организации частной жизни, но и с управлением государством. Мы узнаем от Аристотеля нравы, обычаи, устройство [государства] (disciplinae), от Феофраста — законы чуть ли не всех государств не только Греции, но и варварского мира21. Оба они учили о том, каким должен быть правитель государства, и еще чаще писали, каким должно быть наилучшее государственное устройство. Феофраст пошел дальше и показал, как государство приходит в упадок и каковы бывают обстоятельства, в которых следует принимать меры, требуемые положением вещей. Что же касается теории частной жизни (ratio vitae degendae), то они отдают предпочтение жизни спокойной и созерцательной, погруженной в познание природы, а так как подобная жизнь более других похожа на жизнь богов, то и представляется им наиболее достойной мудреца22. Все это они излагали блестящим и великолепным стилем (splendida et illustri oratione).
V. 12. Поскольку от них осталось два рода сочинений о высшем благе: одни, написанные популярно, которые они называли экзотерическими (ἐξωτερικόν), другие — более утонченно (limatius), и которые они сохранили в форме заметок (commentarii)23, то они, по-видимому, не всегда говорят о нем одно и то же, однако в самом главном у них нет никаких различий или несогласий, по крайней мере между теми, кого я назвал. Но когда речь идет о достижении счастливой жизни, а именно этим должна заниматься и к этому стремиться философия, то в этом главном вопросе — целиком ли счастье находится во власти мудреца или может быть нарушено и даже отнято неблагоприятными обстоятельствами, между ними иногда возникают некоторые расхождения, а порой и колебания. Особенно это заметно в книге Феофраста “О счастливой жизни”24, где слишком большое значение придается Фортуне. Если бы это было так, то мудрость не могла бы нам дать счастливой жизни. Такой взгляд представляется мне, если можно так выразиться, слишком изнеженным и мягким (delicatior et mollior) в сравнении с тем, чего требует сила и значительность добродетели. А поэтому будем придерживаться Аристотеля25 и сына его Никомаха, чье обстоятельное сочинение об этике приписывают Аристотелю, но я не вижу, почему бы сын не мог быть подобным отцу26. Однако по многим вопросам мы будем обращаться к Феофрасту, с той лишь оговоркой, что нужно больше силы и твердости, чем проявлял он в том, что касается добродетели.
13. А поэтому удовлетворимся названными авторами, ибо их последователи, хотя и превосходили философов других школ, по крайней мере по моему мнению, все же выродились до такой степени, что представляются рожденными от самих себя27. Прежде всего, ученик Феофраста Стратон пожелал посвятить себя физике; и хотя он достиг здесь многого, однако в области этики написал очень мало и в большинстве случаев не следовал своему учителю28. В свою очередь его ученик, Ликон, выделялся богатым языком, но много беднее по содержанию29. За ним следует Аристон, писатель изящный и изысканный, но в котором не было той значительности, которой ждут от большого философа; он, правда, оставил великое множество прекрасно отделанных сочинений, но все они почему-то не имеют достаточного веса30.
14. Я не упоминаю о многих авторах, и среди них — об Иерониме, весьма ученом и приятном человеке, которого, неизвестно почему, называют перипатетиком; ведь высшее благо он видел в отсутствии страдания, а несогласие в понимании высшего блага означает и несогласие целиком во всей системе философских воззрений31. Критолай пожелал подражать древним и, надо сказать, очень близок им своей значительностью (gravitas), и речь его весьма богата. Однако и он не остался верным заветам отцов32. Его ученик Диодор объединяет нравственное начало с отсутствием страдания33; он тоже остается самостоятельным в определении высшего блага и не может с достаточным основанием быть назван перипатетиком. Как мне кажется, наиболее точно следует мысли древних наш Антиох, утверждая, что она была общей для Аристотеля и Полемона.
VI. 15. Итак, наш Луций поступает мудро, желая прежде всего услышать о высшем благе. Ведь если мы установили, что́ является высшим благом, тем самым мы решили в философии все. Потому что если в любом другом вопросе что-то упущено или осталось невыясненным, это наносит точно такой ущерб, каково значение каждого из этих вопросов, в которых что-то может ускользнуть от внимания; если же игнорируется высшее благо, тем самым неизбежно не говорится о том, как достигнуть счастливой жизни, а это ведет к таким заблуждениям, что люди уже не могут знать, в какой гавани искать спасения. С познанием же пределов вещей (fines rerum), когда мы понимаем, что́ является предельным благом и предельным злом, мы находим [истинный] жизненный путь и определяем все [свои] обязанности (conformatio omnium officiorum).
16. Следовательно, существует нечто, к чему все сводится и исходя из чего может быть найден и осуществлен способ достижения счастливой жизни, к чему все стремятся. Но поскольку существуют большие разногласия относительно того, в чем он заключается, остается прибегнуть к введенному Карнеадом разделению, которым обычно с большой охотой пользуется наш Антиох34. Ведь Карнеад знает не только то, какое множество суждений о высшем благе существует среди философов, но и сколько их может быть вообще. Он говорил, что не существует ни одного искусства (ars), которое возникало бы из самого себя, ибо всегда вне его существует то, что составляет его предмет. Нет необходимости продлевать наше изложение, прибегая к примерам, ведь очевидно, что ни одно искусство не замыкается в самом себе, но что существует как само искусство, так и то, что является целью (propositum) искусства. А так как мудрость есть искусство жить, подобно тому, как медицина есть искусство [сохранять] здоровье, а кораблевождение — искусство управлять кораблем, необходимо, чтобы мудрость (prudentia) обладала чем-то вне себя, что утверждало бы ее существование и служило бы отправной точкой35.
17. Почти всем известно, что то, в чем проявляется мудрость, и то, чего она стремится достичь, должно полностью согласовываться с природой и быть само по себе способным вызвать побуждение души, называемое греками ὁρμή36, но неизвестно, что же это такое, что вызывает это движение, становясь с самого рождения предметом естественного стремления. И именно это обстоятельство вызывает самые большие разногласия среди философов, изучающих высшее благо. При исследовании всего вопроса о пределах добра и зла, когда мы пытаемся выяснить, что является крайним пределом для того и другого, необходимо отыскать источник, в котором заключались бы первые побуждения природы (prima invitamenta naturae), а коль скоро он будет найден, от него как от отправной точки будет вестись весь спор о предельном благе и предельном зле.
VII. Одни полагают, что первым побуждением (primus appetitus) является наслаждение, а первым отвержением (depulsio) — страдание. Другие полагают, что прежде всего существует стремление не испытывать страдания и что человек прежде всего отвергает страдание.
18. Третьи исходят из того, что они называют первым по природе (primum secundum naturam), к числу которых они относят целость и невредимость всех частей [тела], здоровье, сохранность всех чувств, отсутствие страданий, силу, красоту и прочее в том же роде37; первоначала, подобные этим, существуют и в душе, являясь как бы искрами и семенами добродетелей. А так как нечто, прежде всего другого побуждающее природу стремиться к чему-то или что-то отвергать, входит в число этих трех начал, а кроме этих трех начал, вообще не может быть никаких других, то необходимо, чтобы при всех обстоятельствах долг, заставляющий избегать или стремиться к чему-то (officium aut fugiendi aut sequendi), соотносился с одним из этих начал, так чтобы та мудрость (prudentia), которую мы назвали искусством жизни, строилась на одном из них и выводила из него основу всей жизни.
19. Из того же, что она установит в качестве начала, приводящего природу в движение, возникнет и понимание (ratio) правильного (rectum) и достойного (honestum), которое должно согласовываться с одним из вышеуказанных принципов так, чтобы достойным считалось делать все или ради наслаждения, даже если его и не можешь достичь, или чтобы избежать страдания, даже если не можешь осуществить этого, или ради достижения того, что существует по природе, даже если это будет совершенно безрезультатно. Таким образом, каково различие в естественных движущих началах, таковы расхождения в установлении пределов блага и зла. Иные наоборот38, исходя из тех же начал, связывают весь [наш] долг (officium) или с достижением наслаждения, или с освобождением от страдания, или с тем, что называют первым по природе.
20. Таковы шесть точек зрения на высшее благо. Главными выразителями трех последних являются Аристипп (теория наслаждения), Иероним (свобода от страдания) и Карнеад (наслаждение вещами, которые мы назвали первыми по природе), впрочем, он не был ее создателем, но отстаивал ее в философских спорах39. Из трех же первых среди вообще возможных только одна получила поддержку, и притом весьма сильную. Ведь никто не соглашается с мыслью, что все делается ради наслаждения, потому что даже если оно и окажется недостижимым, уже само желание поступать таким образом и достойно, и желанно само по себе, и только оно и является благом. И никто не считает, что сама по себе [попытка] избежать страданий (даже если это невозможно) принадлежит к вещам, желанным самим по себе. Но делать все, чтобы достичь согласного с природой, даже если мы этого и не достигаем, по словам стоиков, и достойно, и единственно желанно само по себе, и только оно и является благом40.
VIII. 21. Итак, существует шесть простых определений предельного блага и предельного зла, два из них не имеют защитников, четыре их имеют. Сложных же определений высшего блага, состоящих из двух составных частей, было всего три, да больше и не могло быть, если мы глубже присмотримся к природе вещей. Действительно, с достойным может быть объединено или наслаждение, как это полагали Каллифонт и Диномах, или отсутствие страдания, как это считал Диодор41, или природные начала, как думали древние, а именно: академики и перипатетики42. Но поскольку невозможно сказать все сразу, сейчас следует заметить лишь следующее: нужно устранить наслаждение, ибо мы, как это станет ясным позднее, рождены для чего-то большего43. Об отсутствии страдания обычно говорится то же, что и о наслаждении44. [Поскольку же мы вели спор с Торкватом о наслаждении и с Катоном о достойном, в котором он только и видит благо, то, во-первых, сказанное против наслаждения можно сказать и против отсутствия страдания…]45
22. Не следует искать других возражений и против приведенного выше суждения Карнеада. Ведь как бы ни излагалось понятие высшего блага при том, что в него не входит достойное, в такой теории не смогут иметь место ни долг, ни добродетель, ни дружба46. Объединение же достойного с наслаждением или свободой от страдания позорит самое́ достойное, которое оно хочет включить. Соотносить свои действия с этими вещами, первая из которых утверждает, что не испытывающий страдания достигает тем самым высшего блага, а вторая строится на самой слабой (levissima) части нашей природы, — значит затемнять сияние достойного, чтобы не сказать — осквернять его47. Остаются стоики, которые, заимствовав все у перипатетиков и академиков, в других терминах говорили о тех же предметах. Но лучше говорить об этом, критикуя философов по отдельности. А сейчас вернемся к нашей теме, о них же поговорим, когда это будет удобно.
23. Демокритовская безмятежность (securitas), которая есть некое душевное спокойствие, называемое им ἐυθυμία, не должна рассматриваться в нашей беседе потому, что это и есть сама счастливая жизнь. Мы же исследуем сейчас не какова она, а откуда возникает48. Отброшенные уже и осужденные взгляды Пиррона, Аристона и Герилла49 вообще не нужно рассматривать, поскольку они не могут войти в очерченный нами круг. Ведь коль скоро любое исследование этого вопроса о пределах и как бы крайних точках блага и зла исходит из того, что мы назвали соответствующим и согласным с природой (naturae aptum et accommodatum) и что само по себе является первым объектом побуждения, все это целиком уничтожают те, кто заявляет, что в вещах, в которых никак не проявляется ни достойное, ни постыдное, не содержится ничего, что заставляло бы предпочесть одно другому, и считают, что между подобными вещами вообще нет никакого различия; Герилл же, полагая, что, кроме знания, ничто не является благом, тем самым уничтожает всякое основание для принятия решения и возможность определения того, в чем состоит наш долг (intentio[1] officii). Таким образом, поскольку мы отказались от мнений остальных философов, тем более что никаких других и быть не может, по необходимости остается в силе [изложенное мною] учение древних. Итак, по обычаю древних философов, которому следуют и стоики, начнем наше изложение со следующего.
IX. 24. Всякое живое существо любит само себя и, едва родившись, все свои действия направляет на самосохранение, потому что это побуждение к поддержанию жизни дано ему от природы первым — сохранять собственное существование и находиться в условиях, наилучшим образом соответствующих его природе50. Поначалу эта цель вырисовывается для него смутно и неопределенно и сводится к сохранению существования, каким бы оно ни было, но само это существо не понимает, ни что оно такое, ни каким может быть, ни какова его собственная природа. Когда оно несколько продвинется в своем развитии и начинает замечать, в какой мере каждая вещь касается его и имеет к нему отношение, оно начинает понемногу совершенствоваться (progredi), познавать себя и понимать, почему оно обладает тем душевным побуждением (animi appetitus), о котором мы говорили, и стремиться к тому, что, как оно чувствует, согласно с природой, и отвергать противоположное. Следовательно, для любого живого существа объект его побуждения заключен в том, что согласуется с природой. Тем самым высшее благо состоит в том, чтобы жить, следуя природе, находясь в состоянии, наилучшим образом соответствующем этой природе.
25. Поскольку же каждое живое существо обладает собственной природой, то конечная цель (finis) каждого из них необходимо сводится к полной реализации этой природы (ибо ничто не мешает, чтобы и у всех остальных живых существ, и у человека, и у животных было бы нечто общее, потому что и природа у всех общая), но то предельное и высшее, которое мы ищем, различно для каждого рода живых существ, для каждого из них особое, согласующееся с тем, чего требует природа каждого.
26. Поэтому, когда мы говорим, что для всех живых существ предельным благом является жить по природе, то это не следует понимать так, будто мы утверждаем, что это благо едино для всех, но подобно тому, как с полным основанием можно говорить, что для всех искусств является общим то, что они имеют дело с каким-то знанием, но это знание для каждого искусства свое, так и для всех живых существ общим является жить по природе, но природа у каждого своя, так что жить по природе для коня — одно, для быка — другое, для человека — третье51. Однако же самое главное (высшее для всех) благо является общим, и не только для животных, но и для всего того, что природа питает, взращивает и сохраняет52; и здесь мы видим, что рождаемое землею как-то само по себе создает себе многое, способствующее жизни и росту, чтобы достичь крайнего предела (extremum) в своем роде. Таким образом, мы можем охватить все вместе и уверенно заявить, что всякая природа (natura) охраняет самое себя и что именно это является ее целью и как бы конечным пределом: сохранять себя в наилучшем для своего рода состоянии, так что отсюда неизбежно следует, что у всех вещей, существующих по природе, цель аналогична, но не одна и та же. Это заставляет нас понять, что высшее благо для человека — жить по природе — можно интерпретировать следующим образом: жить, следуя во всех отношениях совершенной и ни в чем не нуждающейся человеческой природе.
27. Именно это я должен вам объяснить, но вы меня простите, если я буду делать это слишком подробно (enodatius). Ведь мы сейчас должны думать прежде всего об этом юноше, который, быть может, слышит обо всем этом в первый раз». «Конечно, — говорю я, — хотя то, что ты говорил до сих пор, прекрасно годится для любого возраста».
X. «Так вот, — говорит он, — после того как мы сказали, до каких пределов простираются человеческие желания, следует далее показать, как я уже говорил, почему дело обстоит именно так. А поэтому начнем с того, что я поставил на первое место и что действительно является первостепенным: мы должны понять, что всякое живое существо любит самое себя. И хотя это не вызывает сомнения (ибо заложено в самой природе и воспринимается каждым его собственным чувственным опытом, так что, пожелай кто-нибудь возразить против этого, его бы не стали слушать), однако, чтобы не упустить ничего, следует, полагаю, привести логические доказательства53, почему дело обстоит именно так.
28. Впрочем, возможно ли понять или даже помыслить существование такого живого существа, которое бы ненавидело самое себя? Ведь в таком случае столкнулись бы две противоречащие друг другу вещи: если это душевное побуждение станет сознательно (consulto) привлекать нечто, способное нанести вред человеку (ведь он враг самому себе), то поскольку человек поступает так ради самого себя, он тем самым в одно и то же время будет и любить себя, и ненавидеть, что невозможно. И если кто-то является недругом самому себе, он неизбежно будет считать злом то, что является благом, и наоборот, благом — то, что является злом, бежать от того, к чему следует стремиться, и стремиться к тому, чего следует избегать, а это, без сомнения, означает полный переворот в жизненных представлениях (vitae eversio). И если находится кто-то, кто ищет себе петли или иного способа гибели или, подобно Теренциевому герою, который, как он сам говорит54: “решил, что будет меньше виноват перед сыном, перенося страдания”, — такого человека не следует считать недругом самому себе.
29. Но одних заставляет [искать смерти] горе, других — страсть, а многих — вспышки гнева, и сознательно избирая зло, они уверены, что действуют себе во благо. Поэтому они без колебаний говорят:
Мне нужно так, ты поступай по-своему55. |
(пер. А. Артюшкова) |
Ведь те, кто сами себе готовы объявить войну, хотели бы терзаться днями, мучиться ночами и не стали бы обвинять сами себя за то, что они мало заботятся о себе. Так жалуются те, кто дороги себе и любят сами себя. Поэтому, сколько бы ни говорили, что кто-то дурно относится к себе и самому себе недруг и враг, что ему, наконец, опостылела жизнь, нужно понять, что здесь кроется какая-то причина, так что из самого этого факта можно понять, что каждый дорог самому себе.
30. Но недостаточно того, что не существует человека, который бы ненавидел сам себя. Нужно понять и то, что не существует человека, для которого было бы совершенно безразлично его собственное положение. Ведь в таком случае исчезнет побуждение души (appetitus animi), если подобно тому, как мы поступаем, когда нам совершенно безразлично, какую из ничем не отличающихся друг от друга вещей предпочесть, точно так же станем относиться к самим себе, полагая, что для нас не имеет никакого значения, в каком положении мы окажемся56.
XI. И было бы также совершенно абсурдно утверждать, что каждый любит себя так, что эта сила любви направлена на какой-то иной объект, а не на самого человека, который себя любит. Когда это говорится о дружеских отношениях, о долге, о добродетели, как бы это ни говорилось, все же можно понять, о чем говорится; когда же речь идет о нас самих, то невозможно даже представить, чтобы мы любили самих себя ради чего-то другого, ради наслаждения; ведь мы любим наслаждение ради нас, а не нас самих ради него.
31. Впрочем, что может быть более очевидным, чем то, что каждый не только дорог самому себе, но и очень дорог? Есть ли кто-нибудь и сколько таких, у кого при приближении смерти “от ужаса не отхлынет кровь и кто не побледнеет от страха”?57 И хотя, разумеется, позорно испытывать такой страх перед естественным распадом (в равной мере достоин порицания и страх перед страданием), но поскольку почти все люди оказываются в подобном состоянии, само это служит достаточным доказательством того, что природа стремится избежать гибели, и чем больший страх испытывают иные, справедливо заслужив за это порицание, тем лучше мы должны понять, что этого чрезмерного страха, испытываемого некоторыми, не было бы вовсе, не будь он в известной мере естественным. Я не говорю о страхе перед смертью тех, кто боится смерти потому, что не хочет лишиться жизненных благ, или страшится каких-то ужасов после смерти, или боится умереть в страданиях; но ведь часто малые дети, которые и не помышляют ни о чем подобном, если мы им иной раз в шутку грозим прогнать их куда-нибудь, пугаются. Более того, “звери”, как говорит Пакувий, “у которых нет хитрости, ума, чтоб заранее остеречься”, почувствовав страх опасности, “трепещут”58.
32. Если говорить о самом мудреце, то неужто кто-нибудь полагает, что даже приняв решение умереть, он не испытывает волнения при мысли, что покидает близких, навсегда оставляет сам свет солнца? Особенно же хорошо видна сила природы, проявляющаяся в вещах подобного рода, когда многие готовы терпеть нищету, лишь бы остаться в живых, когда глубокие старцы испытывают ужас от приближения смерти, готовы переносить все, что, как нам известно из трагедии, терпел Филоктет, который, испытывая невыносимые страдания, тем не менее старался продлить жизнь, охотясь на птиц. “И медлительный быстрых, стоящий летящих пронзал [стрелой]”59, — как говорится у Акция, — и из их перьев мастерил покров для тела.
33. Я говорю о роде человеческом или вообще животных, а между тем природа деревьев и растений почти такая же. Ведь либо эту способность породила какая-то более мощная божественная сила, как представляется весьма ученым людям, либо это происходит случайно (fortuito)60, мы все же видим, что то, что порождает земля, сохраняет свою силу благодаря коре и корням, животным же это удается благодаря органам ощущений и строению тела. И хотя я согласен здесь с теми, кто думает, что всем этим управляет природа, которая, если бы пренебрегала этим, сама не могла бы существовать61, я допускаю, однако, что несогласные с этим взглядом могут думать как угодно, и при этом пусть они понимают, что когда я говорю природа человека, я имею в виду [самого] человека62, ведь между этими понятиями нет никакого различия. Итак, каждый человек скорее сможет уйти от самого себя, чем утратить побуждение к тому, что полезно для него. Поэтому самые глубокие философы справедливо искали истоки высшего блага в природе, и это побуждение к тому, что согласно с природой, они считали врожденным человеку, содержащимся в природном инстинкте, побуждающем любить самого себя.
XII. 34. А так как уже достаточно ясно, что каждый дорог себе по природе, следует теперь рассмотреть, в чем состоит природа человека. Именно это мы и исследуем. Очевидно, что человек состоит из тела и души, и первая роль принадлежит душе, а вторая — телу63. Мы также видим далее, что тело [человека] устроено так, что превосходит тела остальных [живых существ], а душа его и наделена чувствами, и обладает стоящей превыше всего мыслью, которой подчинена вся человеческая природа и в которой заключена некая удивительная сила разумения, постижения, знания и всех добродетелей64. Ибо то, что принадлежит телу, не имеет значения, которое можно было бы сравнить с тем, что принадлежит душе, да и познается легче. С этого-то мы и начнем.
35. Насколько согласуются с природой части нашего тела и все его строение и формы, ясно всем, и совершенно понятно собственное назначение отдельных частей тела — лица, глаз, ушей и прочего65. И, конечно, нужно, чтобы все это было сильным и здоровым, обладало естественной способностью двигаться и функционировать66, чтобы каждая из этих частей была на своем месте и ничто не было бы больным и ослабленным; именно этого желает природа. Существует также некая активность67 человеческого тела, которая делает движение его и позы согласующимися с природой. И если здесь происходит какое-то нарушение из-за того или иного уродства или недостатка, некрасивого движения или положения, как, например, если бы кто-то стал ходить на руках или не вперед, а назад, то складывалось бы впечатление, что он бежит от самого себя и, лишая человека человеческого облика, испытывает отвращение к природе. Поэтому иная манера сидеть и небрежные или резкие движения или жесты, характерные для людей изнеженных или наглых, противоестественны, так что если даже это является следствием душевной порочности, все же создается впечатление, что человеческая природа нарушается именно в теле.
36. И наоборот, скромное и уравновешенное поведение и облик, сдержанность телодвижений представляются согласными с природой68. Но и душа должна не только существовать, но существовать таким образом, чтобы сохранить в неприкосновенности все свои стороны (partes) и чтобы в ней присутствовали все добродетели69. Но и каждое чувство обладает собственной добродетелью, состоящей в том, чтобы ничто не мешало каждому чувству исполнять свою функцию, быстро и легко воспринимая то, что ему доступно70.
XIII. Добродетели той части души, которая является главенствующей и называется мыслью (mens)71, многочисленны, но два рода являются самыми важными: первый — это те добродетели, которые зарождаются в силу собственной природы и называются непроизвольными (non voluntariae), второй — это те, которые связаны с волей (in voluntate positae) и обычно называются собственно добродетелями и заслуживают наибольшей хвалы среди добродетелей души. К первому роду относятся понятливость (docilitas) и память, — все это вместе называется словом талант (ingenium), и те, кто обладают этими добродетелями, называются талантливыми (ingeniosi), второй же род включает великие и подлинные добродетели, которые мы называем произвольными (voluntariae); к ним принадлежат благоразумие, сдержанность, мужество, справедливость и прочее в том же роде72. Подводя итог, можно сказать о теле и душе следующее: в них как бы заложено то, что требует природа человека.
37. Из этого явствует, что поскольку мы любим сами себя и хотим, чтобы и в теле, и душе все было совершенным, то они дороги нам сами по себе, и именно в них заключено то, что более всего способствует достижению счастливой жизни. Ведь если для кого-то целью является сохранение собственного существования, необходимо, чтобы ему были дороги и его части73 и они становились для него тем милее, чем они совершеннее и достохвальнее в своем роде; ведь желанна та жизнь, которая исполнена добродетелями душевными и телесными, и именно здесь необходимо видеть высшее благо, поскольку оно должно быть самым крайним пределом (extremum) для желанных вещей (res expetendae). Как только мы поняли это, уже невозможно сомневаться в том, что если люди дороги друг другу сами по себе и независимо ни от чего, то и части тела и души, и того, что проявляется в их движении и состоянии, оцениваются по своей “нужности” (sua caritate) и желанны сами по себе.
38. После всего сказанного легко догадаться, что из всего принадлежащего нам наиболее желанным является то, чему присуще наибольшее достоинство74, а именно: добродетель каждой наилучшей части, являющейся желанной самой по себе, более всего желанна. Таким образом, добродетель души будет стоять выше добродетели тела, а непроизвольные добродетели души уступят произвольным, которые, собственно, и называются добродетелями и намного превосходят [остальные], потому что они рождаются от разума, божественнее которого в человеке ничего нет. Ведь высшее благо для всего того, что создает и бережет природа и что или лишено души, или обладает ею в минимальной степени, заключается в теле, и, как мне кажется, весьма удачно было сказано о свинье: душа этой скотине дана вместо соли, чтобы не протухла75.
XIV. Существуют некоторые животные, которым присуще некое подобие добродетели, например, львы, собаки, кони, в которых мы обнаруживаем не только телесные, но и в известной мере какие-то душевные движения76, в человеке же самое высокое принадлежит области души, а в самой душе — это разум, из которого рождается добродетель, определяемая как совершенство разума77, и которую необходимо, как полагают, еще и еще анализировать.
39. Существует также своего рода взращивание (educatio) и совершенствование того, что порождает земля78, подобное тому, что происходит с животными. Поэтому мы говорим, что лоза живет и умирает, что дерево бывает молодым и старым, что оно в расцвете сил и начинает стареть. Отсюда нелишне считать, что как для животных, так и для растений существует нечто соответствующее природе и нечто чуждое ей и что существует некая сила, заботящаяся об их росте и питании, и такой силой является наука и искусство земледельцев, которая окапывает, подрезает, подвязывает, ставит подпорки, чтобы лозы могли идти туда, куда влечет их природа, так что сами они, если бы могли говорить, признали бы, что именно так следует обращаться с ними и ухаживать за ними. Но сейчас, если будем говорить о лозе, та сила, что заботится о ней, находится вне ее, ибо в ней самой она слишком мала, чтобы она могла ощущать себя в наилучшем положении, если не применять никакой обработки.
40. А если бы лоза обрела чувство, так что получила бы какое-то побуждение (appetitus) и самостоятельно двигалась, как ты думаешь, что бы она стала делать? Разве она не стала бы сама, собственными силами заботиться о том, что до этого получала от виноградаря? Но разве ты не видишь, что ей прибавится заботы и придется думать и о своих чувствах, и о всех их побуждениях, и о тех новых членах, если они появятся у нее? Таким образом, к тому, что у нее было всегда, присоединится то, что пришло к ней позднее, и предельное благо для нее будет не то, что существовало для того, кто возделывал ее, но она захочет жить согласно той природе, которую приобрела позднее. Таким образом, предельное благо будет для нее подобным тому, которое было у нее раньше, но не тем же самым: ведь теперь она будет стремиться к благу не растения, а животного. Ну а если она получит не только чувство, но и душу (animus) человека, разве не будет необходимым, чтобы и оставались как предмет заботы прежние ее качества и то, что присоединится к ним, станет для нее намного дороже, и все лучшие стороны души станут для нее самыми дорогими, и высшее благо будет состоять в наиболее полном выражении этой природы, поскольку мысль и разум намного превосходят все остальное. Так возникает крайний предел наших стремлений, когда, отправляясь от первоначального импульса природы, он, поднимаясь по многим ступеням, достигает наконец вершины, представляющей собою объединение телесного здоровья и совершенства разумной мысли.
XV. 41. Итак, поскольку природа такова, как я это показал, то если бы, как я уже сказал в начале, каждый с самого момента своего рождения познал бы себя и мог судить, в чем состоит сила и всей природы в целом, и отдельных ее частей, он сразу же увидел бы, что представляет собой то, что мы пытаемся найти, а именно: высшую и предельную степень всех вещей, которые нас привлекают, и ни в чем бы не мог ошибиться. На самом деле поначалу природа удивительным образом скрыта от нас, и мы не можем ни воспринять (percipere) ее, ни познать (cognoscere), но по мере того как мы становимся старше, постепенно и, пожалуй, даже слишком медленно мы как бы познаем самих себя79. Таким образом, тот первый толчок, который мы получаем от нашей природы, неопределенен и неясен, и первоначальное побуждение нашей души направлено лишь на то, чтобы получить возможность остаться целыми и невредимыми. Когда же мы начинаем мыслить и понимать, что мы собой представляем и чем отличаемся от прочих живых существ, тогда-то мы начинаем стремиться к тому, для чего рождены.
42. Нечто подобное можно видеть и на примере животных, которые поначалу никуда не выходят из того места, где они родились, а потом начинают передвигаться, подчиняясь каждое своему побуждению: мы видим, что змееныши ползают, утята плавают, дрозды летают, быки бодаются, скорпионы жалят и, наконец, что для каждого его природа служит проводником в жизни. То же самое проявляется и в человеческом роде. Только что родившиеся младенцы лежат недвижно, будто они вообще неодушевленные, а когда наберут немного сил, у них появляется и соображение, и чувство, они пытаются встать, берут что-то в руки и узнают своих воспитателей, а потом уже начинают любить своих сверстников и радостно встречаются с ними, предаются играм и увлекаются, слушая сказки, охотно готовы отдать другим то, что им самим не нужно, с любопытством замечают, что происходит в доме, начинают о чем-то размышлять, хотят запоминать и знать имена тех, кого видят, и, вступая в соревнование со сверстниками, бурно радуются, одерживая победу, если же оказываются побежденными, предаются унынию и падают духом; и надо полагать, что ничего подобного не происходит без причины.
43. Ведь природа таким образом сотворила силы человека, что они представляются созданными для любой добродетели, и младенцы без всякого обучения движимы подобием добродетелей, чьи семена они несут в себе как первоэлементы природы, с ростом которых образуется как бы росток добродетели. Поскольку мы рождены и сформированы так, что несем в себе начало какой-нибудь деятельности, любви к кому-то, щедрости и благодарности, наделены душами, приемлющими знание, благоразумие, мужество и отвергающими противоположное, мы не без основания видим в детях то, что я назвал бы искрами добродетелей, от которых должен возгореться разум философа, чтобы следуя за ним, как за божественным проводником, достичь конечного предела, установленного природой80. Ведь как я уже не раз говорил, в раннем возрасте, когда ум еще беспомощен, силы природы видятся как бы сквозь туман, когда же душа, продвигаясь вперед, становится крепче, она узнает силу природы — природы, которая может продвинуться и дальше, сама же по себе она находится только в самом начале пути (per se sit tantum inchoata).
XVI. 44. Следовательно, нужно проникнуть в самое природу вещей и глубоко понять ее требования, иным путем мы не сможем познать самих себя. Так как эта мысль слишком возвышенна для того, чтобы исходить от человека, она была приписана богу. Таким образом, Пифийский Аполлон повелевает нам познать самих себя. А познание состоит единственно в том, что мы должны познать возможности нашего тела и души и стремиться к жизни, радующейся и тому и другому. Поскольку же с самого начала это побуждение души состояло в том, чтобы обладать, как я уже сказал, совершеннейшим по природе, нужно признать, что когда мы достигаем предмета нашего побуждения, на этом, как на последнем пределе природа останавливается, и это и есть высшее благо; во всяком случае необходимо, чтобы оно во всем своем объеме было желанным само по себе и ради себя, потому что, как мы показали ранее, отдельные его части являются желанными сами по себе.
45. Если кто-нибудь подумает, что, перечисляя телесные блага, мы пропустили наслаждение, то это потому, что этот вопрос мы отложили на другое время. Относится ли наслаждение или нет к тем вещам, которые мы назвали первыми по природе, не имеет никакого значения для того, о чем мы ведем сейчас речь. Ведь если, как мне во всяком случае кажется, наслаждение ничего не прибавляет к сумме природных благ, то оно не упомянуто справедливо, если же наслаждение может быть включено в них, как утверждают некоторые81, то это ни в малейшей степени не препятствует нашему пониманию высшего блага; ведь если к тому, что мы установили как первоэлементы природы, присоединится наслаждение, то тем самым присоединится еще какое-то телесное благо, и это ничуть не изменит предложенное нами понимание высшего блага.
XVII. 46. До сих пор мы развивали нашу теорию, выводя ее целиком из первого природного импульса, теперь же мы будем следовать другому роду доказательств, исходя из того, что не только потому, что мы любим себя, но и потому, что каждой части природы, как телесной, так и душевной, присуща собственная сила82, мы сами собой испытываем побуждение к ним83.
Начну с тела. Разве ты не видишь, как стремятся люди скрыть какие-то телесные недостатки, уродства или пороки (если они есть), как стремятся, как стараются, чтобы телесный недостаток, если возможно, не был виден или был как можно менее заметен? Они переносят множество страданий, если это необходимо для лечения, чтобы, даже если этот орган будет действовать не лучше, а хуже, он, по крайней мере, вновь обрел бы естественный вид84. Ведь так как все полагают, что они в целом являются желанными и не по какой иной причине, как ради самих себя, то поскольку целое — желанно само по себе, необходимо, чтобы и части его были таковыми же ради них самих.
47. А разве в движениях и положении тела нет ничего, к чему следует быть внимательным, и разве не на это указывает сама природа? Кто как ходит, сидит, какой взгляд и какое выражение лица у каждого — разве в этом нет ничего, что мы назвали бы достойным свободного человека или недостойным его? Разве не считаем мы многих заслуживающими осуждения за то, что они в тех или иных движениях или позах пренебрегают, как нам представляется, законом природы и меры? И поскольку все это связано с телом, то почему не было бы правильным считать, что красота желанна ради нее самой? Ведь если мы считаем, что уродство и какие-то иные физические недостатки отвратительны сами по себе, то почему мы, и может быть, с большим основанием, не должны стремиться к красоте ради нее самой? И если мы избегаем безобразия в положении и движениях тела, то почему бы нам не стремиться к красоте?85 Да и здоровья, сил, отсутствия страданий мы станем желать не только из практических соображений, но и ради них самих86. Ведь так как природа желает полностью проявиться всеми своими сторонами, она стремится к такому состоянию тела самому по себе, которое более всего соответствует природе, а эта последняя оказывается полностью нарушенной, если тело болеет, страдает или утратило силу.
XVIII. 48. Рассмотрим те стороны души, изучение которых представляется более ясным; и чем они возвышеннее, тем яснее проявляют свою природу. Действительно, врожденная нам любовь к познанию и науке87 так велика, что ни у кого не может быть сомнения, что человеческая природа стремится к этому, не думая ни о каких соображениях выгоды. Не видим ли мы, как даже угрозами побоев невозможно отвлечь детей от разглядывания каких-то вещей и желания узнать, что это такое; если их прогнать силой, они возвращаются снова к тому же. Как радуются они, узнав что-то новое, как жаждут рассказать об этом другим, как захватывают их игры, процессии и другие подобного рода зрелища, как готовы они ради них терпеть голод и жажду! Мало этого? А разве не видим мы, как люди, увлеченные благородными науками и искусствами, не думают ни о здоровье, ни о заботах своего хозяйства, готовы стерпеть все ради самого познания и науки и заплатить величайшими страданиями и заботами за то наслаждение, которое получают они от познания?
49. Мне кажется, что Гомер имел в виду нечто подобное в тех стихах, где он рассказывает о пении Сирен. Ведь тех, кто проплывал мимо них, они завлекали, как мне кажется, не сладостью пения или некоей необычностью и разнообразием своих песен, но словами о том, что они знают многое; и люди устремлялись к их скалам из жажды знания. Именно так призывают они Улисса (я перевел это место, как и некоторые другие стихи Гомера, следующим образом):
О, краса Аргоссцев, Улисс, почему не меняешь ты курс корабля? Чтобы ты смог услышать своими ушами наши песни, Ибо никто никогда не проплывал по этой лазури, Без того чтобы не остановиться захваченным сладостью пения, А потом, насытившись жаждущим сердцем прекрасными песнями, Приплыл более ученым к отчим берегам. Мы помним тяжкое состязание и несчастье войны, Которые принесла Греция Трое по божественной воле, И все деяния, которые оставили свой след на обширной земле88. |
Гомер понимает, что его рассказ не мог бы встретить одобрения, если бы столь великий муж оказался бы в тенетах песенок; они обещают знание, которое (и это неудивительно) для жаждущего мудрости дороже родины. Но желание знать все, что бы это ни было, присуще лишь любопытным, жажда же знания, порождаемая созерцанием великих вещей, достойна мужей выдающихся.
XIX. 50. Сколь пылкое стремление к науке было, по нашему суждению, у Архимеда, который, увлеченно чертя что-то на песке, не заметил, что его родина захвачена врагами!89 Сколько таланта потратил Аристоксен на занятия музыкой! С каким усердием, как вы полагаете, Аристофан посвящал свою жизнь изучению словесности? А что сказать о Пифагоре, о Платоне или о Демокрите? Из страсти к познанию они, как известно, объехали самые дальние страны90. Тот, кто не видит этого, никогда не любил ничего великого и достойного познания. И те, кто в данном случае утверждают, что этими вещами, о которых я говорил, занимаются ради удовольствия души, не понимают, что эти занятия желанны сами по себе, потому что душа наслаждается, не заботясь ни о какой пользе, и радуется самому знанию, даже если оно приносит с собой неприятности.
51. Но зачем дальше искать примеры в вещах столь очевидных? Спросим сами себя, как волнует нас движение светил, наблюдение за небесными явлениями, познание всего того, что природа окутала мраком? Какое наслаждение доставляет нам история, которую мы всегда стремимся исследовать до конца, возвращаясь к тому, что было упущено, продолжая начатое! Я прекрасно знаю, что история несет с собой и пользу, а не только наслаждение. Но почему мы с наслаждением читаем вымышленные рассказы, из которых невозможно извлечь никакой пользы?
52. А почему мы хотим знать имена тех, кто совершил какие-то деяния, знать их родителей, родину и множество других вещей, совершенно не являющихся необходимыми? А почему люди самого низкого положения, не имеющие никакой надежды на участие в государственных делах, даже каменотесы, наслаждаются историей? И мы знаем, что особенно любят слушать и читать об исторических деяниях те, кто уже не может заниматься государственной деятельностью из-за глубокой старости. Поэтому приходится признать, что в самих вещах, которые служат предметом изучения и познания, содержится нечто, побуждающее нас к изучению и познанию.
53. Да и древние философы, изображая, какой будет жизнь мудрецов на островах блаженных, полагают, что они будут там свободны от всяких забот, не нуждаясь ни в чем необходимом для жизни, и не будут заниматься ничем другим, кроме того, что все свое время посвятят исследованию и изучению природы, стремясь познать ее91. Мы же понимаем, что это не только развлечение в блаженной жизни, но и утешение в несчастье. Поэтому многие, оказавшись во власти врагов или тиранов, в тюрьме, в изгнании, утешали свои страдания занятиями наукой.
54. Глава этого государства Деметрий Фалерский, несправедливо изгнанный из отечества, направился в Александрию к царю Птолемею92. Будучи выдающимся ученым в той самой философской школе, присоединиться к которой мы тебя побуждаем, и учеником Феофраста, он во время этого горестного досуга написал много прекрасных сочинений, не преследуя никакой практической пользы, возможности получить которую он был лишен, но эта умственная деятельность была для него некоей пищей его духовной культуры (humanitas). Кстати, я не раз слышал от Гнея Ауфидия, бывшего претора, человека образованного, но потерявшего зрение93, что он больше страдает от того, что не видит света, а не от неудобств в практической жизни. И наконец, если бы сон не приносил отдыха телу и какого-то облегчения страданий, мы считали бы, что он дан нам вопреки природе: ведь он отнимает чувства и приостанавливает всякую деятельность. Поэтому, если бы природа не нуждалась в отдыхе или могла получать его каким-то иным путем, мы легко бы обошлись без сна, потому что ради того, чтобы делать что-то или что-то познать, мы, пожалуй, готовы, вопреки природе, не спать ночами.
XX. 55. Существуют и еще более ясные и даже совершенно прозрачные, не вызывающие ни малейшего сомнения указания природы, касающиеся прежде всего человека, но проявляющиеся и во всяком живом существе. Они сводятся к тому, что душа непрестанно стремится делать что-то94 и ни при каких условиях не способна находиться в бесконечном покое. Это легко можно видеть на примере первых моментов жизни младенцев. Хотя я и боюсь показаться чрезмерно увлекающимся примерами этого рода, однако все древние философы, а особенно наши учителя, обращаются к колыбели, полагая, что на примере детского возраста можно легче всего познать замыслы природы. Мы видим, как младенцы не могут лежать спокойно, а когда чуть подрастут, радуются играм, даже утомительным, так что и побоями невозможно остановить их; и эта страсть делать что-то увеличивается вместе с возрастом. Поэтому даже думая, что будем видеть приятнейшие сны, мы не хотели бы получить в дар сон Эндимиона95, а случись это, полагали бы его равносильным смерти96.
56. Мало того, мы видим, что самые ленивые люди, наделенные какой-то исключительной неспособностью делать что-нибудь, все же совершают какие-то телесные и душевные движения, а поскольку им не мешает никакая необходимость, требуют себе или игральную доску, или ищут какую-нибудь другую игру, или хотят завести какую-то беседу и, не имея достойных благородного человека и поучительных развлечений, стараются найти себе хоть какую-нибудь компанию. Даже звери, которых мы для собственного развлечения заключаем в клетки, хотя и кормятся обильнее, чем на свободе, с трудом переносят заключение и рвутся вновь обрести возможность свободного и непринужденного движения, как это им дала природа.
57. Поэтому каждый благородный и отлично воспитанный человек предпочел бы вообще уйти из жизни, если бы его лишили возможности заниматься делами, предоставив при этом пользоваться безо всякого труда любыми удовольствиями. Ведь люди предпочитают делать что-то либо как частные лица, либо, если они наделены большим честолюбием, обращаются к политической деятельности, стремясь достичь почета и власти, либо целиком посвящают себя занятиям наукой. А такая жизнь далека от наслаждения — скорее людям, посвятившим себя науке, приходится переносить заботы, волнения, бессонные ночи, и лучшую часть человека, которую мы должны признать в себе божественной, — талант и острый ум, они используют не в поисках наслаждений и не для того, чтобы избежать страданий97. Они не перестают восхищаться теми открытиями, которые были совершены древними, и не прекращают новых исследований; а так как насытиться этим увлечением они не могут, то забыв обо всем остальном, не помышляют ни о чем недостойном, ни о чем низком. И такая сила заключена в этих занятиях, что мы видим, что даже те, кто установил для себя иные пределы блага, мотивированные пользой или удовольствием, проводят время в исследовании и толковании природы.
XXI. 58. Таким образом, по крайней мере, становится ясным, что мы рождены для деятельности. Существует множество родов деятельности, при этом менее важные оказываются в тени более важных. Самыми же важными, как представляется и мне, и тем, чье учение мы сейчас излагаем, являются, во-первых, изучение и познание небесных явлений и тех скрытых природой и потаенных вещей, которые может исследовать разум; во-вторых, управление государствами и наука управления, а также [проявления] мудрого, сдержанного, мужественного, справедливого разума и прочие добродетели и действия, согласующиеся с добродетелями, — одним словом, то, что мы называем достойным (honestum), — к познанию которых и применению в жизни мы приходим уже окрепшими, следуя за ведущей нас природой98. Ведь начала всего всегда малы, но увеличиваются по мере своего роста, и не без причины: в первые моменты своего возникновения им присуща какая-то нежность и мягкость и они еще не способны ни видеть наилучшее, ни действовать [подобным образом], свет же добродетели и счастливой жизни, этих двух наиболее желанных вещей, появляется сравнительно поздно, даже слишком поздно, чтобы вполне ясно понять, каковы они. Прекрасно сказал Платон: “Счастлив тот, кому хотя бы в старости довелось достичь мудрости и истинности суждений!”99 Ну а теперь, поскольку о первых природных преимуществах (prima naturae commoda) сказано достаточно, рассмотрим более важные, вытекающие из них.
59. Природа породила и сформировала человеческое тело так, что одни его части довела до совершенства сразу же по рождении, другие создавала с течением времени, почти не прибегая к помощи внешних и чуждых ему средств. Душу же она во всем остальном сформировала так же, как и тело, снабдила ее чувствами, способными воспринимать мир, так что она не нуждается ни в чем или почти ни в чем для своего упрочения, но оставила в небрежении то, что является в человеке самым замечательным и самым лучшим. Впрочем, она дала ему ум, способный к восприятию любой добродетели, и вложила при рождении не требующие обучения им первоначальные понятия о самых важных вещах100 и как бы начала учить ее и внушила ей присущую ей самой азбуку добродетели. Но самую добродетель она лишь слегка показала ему, и не более того.
60. Поэтому нашей задачей (говоря о ней, я имею в виду нашу науку) является обнаружить следствие, вытекающее из этих первоначал, пока мы не достигнем желанного результата, что, впрочем, намного ценнее и гораздо желаннее само по себе, чем чувства или упомянутые нами телесные качества, которые невообразимо превосходит выдающееся совершенство ума. Поэтому всякое уважение (honos), всякое восхищение, всякая симпатия связаны с добродетелью и теми поступками, которые согласуются с добродетелью, и все это, проявляющееся в мыслях или поступках, называется одним именем достойного. Позже мы рассмотрим, какие существуют понятия для всего этого, что обозначается именами [этих] вещей, в чем сущность и природа каждого из них.
XXII. 61. Теперь же мы лишь разъясним, что то, что я называю достойным, желанно само по себе101, в силу собственной природы, а не только потому, что мы любим самих себя. Свидетельством тому могут служить дети, в которых, как в зеркале, можно видеть природу. С какой страстью состязаются они друг с другом! Как ожесточенна сама борьба! В какой восторг они приходят, одержав победу! Какой стыд испытывают, оказавшись побежденными! Как не любят они замечания! Как жаждут похвалы! На какие тяготы не готовы они, лишь бы первенствовать среди сверстников! Как помнят о тех, кто сделал им добро! Как жаждут отблагодарить за него! И с особенной силой это проявляется в лучших душах, в которых природа как бы нарисовала черты достойного, как мы его понимаем.
62. Но это о детях. В зрелом же возрасте эти черты выражены еще отчетливее. Кто настолько лишен человеческого облика, чтобы его не оскорбляло постыдное и чтобы его не восхищал достойный поступок? У кого не вызывает негодование распущенная наглая молодежь? И наоборот, кто не восхищается совестливостью, твердостью, проявляемой в этом возрасте, если у него даже нет никакой личной заинтересованности? Кто не испытывает ненависти к Фрегелльскому предателю Пуллу Нумиторию, хотя он и принес пользу нашему государству?102 Кто не превозносит в величайших похвалах спасителя этого города Кодра103, кто не восхваляет дочерей Эрехфея?104 Кому не ненавистно имя Тубула?105 Кто не любит Аристида, хотя его и нет в живых?106 Разве мы забываем, какое сильное волнение испытываем, слушая или читая о том, как благочестиво, как по-дружески, как великодушно поступил кто-то?
63. Но зачем говорю я о нас, родившихся, воспринятых и воспитанных для славы и доблести? Какие клики толпы, людей необразованных, раздаются в театре, когда звучат эти слова: “Я — Орест!”, — а другой возражает: “Нет же, это я, повторяю, это я — Орест!” И тогда оба дают возможность сбитому с толку, недоумевающему царю выйти из этого положения:
“Тогда мы оба умоляем, чтобы нас убили |
Сколько бы раз не игралась эта сцена, разве хоть раз она не была встречена бурным восхищением! Значит, нет ни одного человека, кто бы не одобрял и не восхвалял этого порыва души, в котором человек не только не ищет никакой выгоды, но и вопреки ей сохраняет верность.
64. Подобными примерами полны не только вымышленные сюжеты пьес, но и подлинная история, в особенности наша. Ведь это мы отправили лучшего нашего гражданина принять Идейские святыни108, это мы отправили защитников царям109, наши полководцы готовы были отдать свои жизни ради блага отечества110, наши консулы, когда злейший наш враг, царь, подступил уже к самым стенам нашего города, предупредили его о готовящемся отравлении111, это в нашем государстве нашлась та, которая смыла позор совершенного над нею насилия добровольной смертью, и тот, кто убил собственную дочь, чтобы не дать совершиться над ней насилию112. Так есть ли кто-нибудь, кто бы не понимал, что совершившие все это и бесчисленное множество других подвигов руководствовались светочем достоинства, не думая о своих выгодах, а мы, восхваляя это, не руководствуемся ничем, кроме достойного?
XXIII. Из этого краткого изложения (а я не привел всего обилия примеров, которое мог, потому что здесь нет никаких сомнений) вытекает, что и все добродетели, и само это понятие достойного (honestum), вытекающее из них и связанное с ними, являются желанными сами по себе.
65. Среди всех проявлений достойного, о котором мы говорим, нет ничего более замечательного и более важного, чем объединение людей друг с другом в некое сообщество, взаимополезный обмен и сама любовь, объединяющая род человеческий113, начинающаяся прежде всего с того, что дети любимы своими родителями, и весь дом объединен узами супружества и потомством. Мало-помалу любовь эта распространяется все шире, сначала на родичей по мужу, потом — по жене, потом — на соседей, потом — на сограждан и тех, кто является союзником и другом государства, а потом — на весь человеческий род. Такое состояние духа, проявляющееся в том, чтобы воздавать каждому свое, щедро и благожелательно блюсти общечеловеческое сообщество, о котором я говорю, называется справедливостью (iustitia), за которой следуют благочестие, доброта, щедрость, доброжелательность, любезность и прочее в том же роде. Все это неотъемлемо от справедливости и является общим для всех остальных добродетелей.
66. Поскольку человеческая природа создана таким образом, что от рождения обладает неким врожденным качеством, которое можно было бы назвать гражданским или общественным, которое греки называют πολιτικόν, то всякое проявление любой добродетели не будет находиться в противоречии с той общностью и той любовью и человеческим содружеством, о которых я говорил, а в свою очередь справедливость будет распространяться на остальные добродетели и требовать их себе, ибо справедливость может блюстись только сильным и мудрым человеком. Таким образом, каково это единение и согласие добродетелей, таково и само это достойное, коль скоро это достойное есть или сама добродетель, или деяние, совершенное благодаря добродетели; жизнь, согласная с этими принципами и отвечающая добродетелям, может считаться правильной, достойной и согласной с природой.
67. Это соединение и смешение добродетелей философы все же каким-то образом разделяют. Ведь хотя эти добродетели соединены и связаны между собой таким образом, что оказываются взаимозависимыми и не могут быть отделены одна от другой, однако каждая из них обладает собственной функцией, как, например, мужество (fortitudo) обнаруживает себя в трудностях и опасностях, воздержанность (temperantia) — в пренебрежении удовольствиями, разумность (prudentia) — в умении различать добро и зло, справедливость (iustitia) — в том, чтобы воздавать каждому свое114. Но коль скоро каждой добродетели присуща некая забота, как бы обращенная вовне, направленная на других людей и объемлющая их, то, следовательно, друзья, братья, родные, близкие, сограждане, наконец, все люди (поскольку мы хотим быть единым человеческим сообществом) должны быть желанны сами по себе. Но ничто из этого не может быть пределом и конечной точкой в ряду благ.
68. Таким образом, получается два рода вещей, желанных сами по себе: один, складывающийся из тех вещей, в которых воплощается высшее благо, а они могут быть и телесными, и душевными; к другому же принадлежат вещи, находящиеся вне человека, то есть не относящиеся ни к его душе, ни к телу, такие как друзья, родители, дети, близкие, отечество. Все они, конечно, дороги и сами по себе, но не принадлежат к тому роду, что первые. Ведь никто никогда не смог бы достичь высшего блага, если бы все эти внешние блага, пусть и желанные, были бы включены в него115.
XXIV. 69. Но ты спросишь, каким же образом может быть истинным положение о том, что все соотносится с высшим благом, если дружба, родственные связи и прочие внешние блага не включаются в высшее благо? Очевидно, вот каким образом: мы поддерживаем эти внешние блага, исполняя обязанности, исходящие от добродетели, являющейся собственной для каждого из них. Ведь и уважение к другу и родителю полезно самому исполняющему этот долг в том смысле, что подобное исполнение долга принадлежит к тем справедливым поступкам, источником которых является добродетель. Этому как раз и следуют мудрецы, идя за природой как за проводником, что же касается людей несовершенных, но наделенных замечательными талантами, то они часто соблазняются славой, которая внешне похожа на достойное (honestum). Какой бы радостью исполнились они, если смогли воочию узреть само достойное, вещь поистине наипрекраснейшую, совершенную и законченную во всех отношениях, наидостохвальнейшую из всего сущего, если им доставляет великое удовольствие лишь смутное представление о ней?
70. Как ты думаешь, кто из погрязших в наслаждении, охваченных пламенем страстей в жажде овладеть тем, что он безудержно жаждет, когда-нибудь испытывал такую же радость, какую испытали Сципион Старший, победив Ганнибала, или Младший после разрушения Карфагена116. Кому вереница кораблей, плывущих вниз по Тибру в тот праздничный день, доставила такую же радость, какую ощутил Луций Павел, когда вез вверх по Тибру плененного царя Персея?117
71. А теперь, дорогой Луций, мысленно представь себе всё величие и превосходство добродетелей, и ты несомненно поймешь, что обладающие ими люди, живущие с душою возвышенной и великой, всегда счастливы, ибо они понимают, что все превратности судьбы и перемены обстоятельств окажутся незначительными и малыми, если им придется противостоять добродетели. Ведь то, что мы причислили к телесным благам, вносит нечто в создание наисчастливейшей жизни, но так, что и без них счастливая жизнь может существовать118. Ведь прибавление этих благ столь мало и столь незначительно, что, подобно звездам в лучах солнца, их невозможно даже и различить в сиянии добродетели.
72. И как правильно говорится, что эти телесные блага имеют малое значение для счастливой жизни, так и слишком преувеличенным было бы утверждение, что они не имеют никакого значения. Те, кто рассуждают так, забыли, как мне кажется, какие природные первоначала они сами установили. Поэтому этим благам следует все же придать какое-то значение, понимая при этом, в какой мере это следует сделать. Философ, ищущий не столько внешнего эффекта, сколько истину, не должен считать не имеющим никакого значения то, что сами эти хвастуны признают существующим по природе, и должен видеть, что сила добродетели такова и столь высок, если можно так выразиться, авторитет достойного, что остальное если и не совершенно ничтожно, все же так мало, что представляется вообще несуществующим. Так говорит тот, кто не относится с презрением ко всему, кроме добродетели, саму же добродетель превозносит в своих хвалах, и в конце концов это и есть всестороннее полное и законченное определение высшего блага; прочие же [философы], пытаясь вырвать отсюда отдельные частички, хотят казаться создателями собственной теории.
XXV. 73. Аристотель и Феофраст не раз всячески превозносили знание само по себе. Герилл, увлекшись этой мыслью, утверждал, что знание является высшим благом и ничто другое не принадлежит вещам, желанным самим по себе119. Древние много говорили о пренебрежении делами человеческими и презрении к ним; Аристон придерживался только этого взгляда и говорил, что, кроме пороков и добродетелей, не существует ничего, что было бы отвратительно или желанно. Наши учителя отнесли к вещам, существующим по природе, отсутствие страдания, Иероним назвал это высшим благом. Но ни Каллифонт, ни после него Диодор, первый, избравший в качестве высшего блага наслаждение, второй — отсутствие страдания, не смогли обойти достойное, значение которого особенно подчеркивается нашей школой.
74. Более того, даже сами философы наслаждения ищут лазейки и целыми днями у них на устах “добродетели”, и они говорят, что люди в первую очередь стремятся к наслаждению, но потом привычка создает как бы некую вторую природу, заставляющую их делать многое, не ища никакого наслаждения120. Остаются стоики. Но они заимствовали у нас не какое-нибудь одно или несколько положений, но целиком взяли себе нашу философию, и как все прочие воры, меняющие внешний вид украденных вещей, они, чтобы пользоваться нашими мыслями как своими собственными, изменили лишь слова, как меняют отличительные признаки вещей. Таким образом, остается одно наше учение, достойное усилий тех, кто любит благородное искусство, достойное людей образованных, достойное знаменитых мужей, достойное правителей, достойное царей».
75. Сказав это, он немного помолчал, а потом продолжал: «Ну так как вам кажется, вполне ли я удовлетворил ваш интерес, пользуясь правом, которое вы мне предоставили?» На это я отвечаю: «Конечно, Пизон, ты, как не раз и в других случаях, явил нам такие познания, что будь у нас возможность чаще слушать тебя, нам, полагаю, не было бы нужды так кланяться грекам. Я тем более принял все сказанное тобой, что помню, как твой учитель, знаменитый перипатетик Стасея из Неаполя121, обычно говорил об этом несколько иначе, присоединяясь к тем, кто придавал большое значение счастливой или несчастливой судьбе, равно как телесному благу или злу»122.
«Это верно, — отвечает он, — но обо всем этом намного лучше и сильнее, чем Стасея, говорит наш друг Антиох. Впрочем, я не спрашиваю, что́ я смог доказать тебе, но — что́ нашему Цицерону, которого я хотел бы видеть своим учеником, отобрав его у тебя».
XXVI. 76. Тут Луций говорит: «Мне все это очень понравилось, как, полагаю, и моему брату».
Тогда Пизон: «Ну так что, пощадишь ли ты этого юношу, или предпочтешь, чтобы он учился той философии, изучив которую досконально, он вообще не будет знать ничего?»123
«Что касается меня, — говорю я, — то я не имею ничего против; но разве ты не помнишь, что мне позволено одобрять сказанное тобой. Как же кто-то может не одобрять (non probare) то, что представляется ему достойным одобрения (probabilia)?» «А разве кто-то может одобрить то, — возражает он, — что он не воспринял, не постиг, не познал (quod perceptum, comprehensum, cognitum non habet)?»124
«Ну, здесь, Пизон, у нас не очень большое расхождение. Ведь единственной причиной полагать, что ничто не может быть постигнуто, является для меня то определение постижения, которое дают стоики: они заявляют, что ничто не может быть постигнуто кроме такого истинного, подобное которому не может быть ложным125. Поэтому именно здесь существует разногласие со стоиками, с перипатетиками же никакого расхождения нет126. Но оставим это, а то спор этот может оказаться слишком долгим и трудным.
77. Однако вот что представляется мне в твоих словах сказанным слишком бегло: Все мудрецы всегда счастливы, — ты как-то обошел это положение. Если его не изложить подробнее, боюсь, как бы не оказались истинными слова Феофраста о судьбе, страдании и телесных мучениях, с которыми, по его мнению, не может сочетаться счастливая жизнь. Потому что этому резко противоречит то, что один и тот же человек может быть и счастлив, и страдать от многих зол. Как это согласуется одно с другим, я совершенно не понимаю»127.
«Так что же тебе не нравится, — говорит он, — то ли, что сила добродетели столь велика, что сама по себе достаточна для счастливой жизни, или, принимая это положение, ты отвергаешь возможность того, что люди, обладающие добродетелью, счастливы, даже испытывая какие-то страдания?» — «Во всяком случае, я хочу видеть в добродетели как можно более великую силу, но сколь велика она, об этом в другой раз; сейчас же поговорим только о том, может ли она быть столь могущественной, если что-то кроме добродетели будет считаться благом?»
78. «Но, — говорит он, — если ты соглашаешься со стоиками, что только добродетель, если ею обладают, делает жизнь счастливой, ты соглашаешься также и с перипатетиками, ведь то, что первые не осмеливаются называть злом, но согласны называть тяготами, неудобствами, отвергаемым, чуждым природе, мы называем злом, но незначительным и почти незаметным. Поэтому, если может быть счастлив человек, испытывающий тяготы и окруженный отвергаемыми вещами, может и тот, кто испытывает одно из малых зол»128.
На это я говорю: «Пизон, если кто-то и способен всегда тонко разобраться в любом судебном деле, так это ты. Поэтому послушай, пожалуйста, внимательнее. Ведь до сих пор, возможно, по моей вине, ты не совсем понимаешь, о чем я спрашиваю».
«Я слушаю, — отвечает он, — и жду, что ты ответишь на то, что я спрашиваю».
XXVII. 79. «Я тебе отвечу, — говорю я, — я не спрашиваю в данный момент, что́ может совершить добродетель, но что́ говорится об этом непротиворечиво, а что́ противоречит само себе»129. «Это каким же образом?», — спрашивает он. «Дело в том, — говорю я, — что когда Зенон величественным тоном, подобно оракулу, изрекает: “Добродетель достаточна сама по себе для счастливой жизни”, а на вопрос: “Почему?”, — отвечает: “Потому что не существует никакого другого блага, кроме того, что достойно”, — я не спрашиваю, истинно ли это, а говорю только, что сказанное им великолепно согласуется одно с другим.
80. Если бы подобным образом Эпикур сказал, что мудрец всегда счастлив (что, впрочем, он иногда “извергает”130), и даже подвергнутый страшным мучениям, все же станет говорить: “Как приятно!”131, — я бы не стал сражаться с ним за то, чтобы узнать, почему он так далек от понимания природы блага, а лишь стал бы настаивать на том, что́ он не понимает, что́ должен говорить, признав страдания высшим злом. То же самое я сейчас говорю и против тебя. Ты называешь благом и злом все то же самое, что называют и те, кто, как говорится, не видывали философа даже на картинке; здоровье, силы, фигуру, красоту, целостность даже всех самых маленьких ноготков называешь ты благом; уродство, болезнь, отсутствие сил — злом.
81. О тех внешних благах ты говорил слишком скупо; но поскольку эти только что названные тобой телесные качества являются благом, ты должен причислить к благу и то, что создает их: друзей, детей, близких, богатство, почести, могущество132. Обрати внимание, что я вовсе не возражаю против этого; я говорю только, что если названное тобою: то, с чем может столкнуться мудрец, — является злом, то быть мудрым еще недостаточно для счастливой жизни».
«Наоборот, — говорит он, — этого мало для счастливейшей жизни, для счастливой же — достаточно».
«Я заметил, — говорю я, — что несколько раньше ты рассуждал подобным же образом, и знаю, что так обычно говорит наш друг Антиох, но может ли быть что-нибудь менее убедительным, чем то, что кто-то может быть счастливым и вместе с тем не вполне счастливым? Ведь достаточное, если к нему что-то прибавить, становится чрезмерным; никто не бывает слишком счастливым; следовательно, никто не может быть счастливее счастливого».
82. «Следовательно, — говорит он, — по-твоему, Квинт Метелл, увидевший трех сыновей консулами (а один из которых был к тому же и цензором, и триумфатором), а четвертого — претором, и оставивший всех их в добром здравии, выдавший замуж трех дочерей и сам бывший консулом, цензором, авгуром и так же триумфатором133, если предположить, что он был еще и мудрым, — разве не был бы он счастливее Регула, столь же мудрого, но который, оказавшись в руках врагов, был замучен ими лишением сна и голодом?»134
XXVIII. 83. «Что ты у меня спрашиваешь об этом, спроси у стоиков», — говорю я. «Как ты думаешь, что же они ответят?» — спросил он. «Что Метелл ни в чем не был счастливее Регула». — «Вот с этого и следует начинать», — говорит он.
«Однако[2], — говорю я, — мы отклонились от нашей темы. Ведь я не спрашиваю, что является истиной, но что́ каждому подобает говорить. Если бы стоики говорили, что один счастливее другого! Ты бы увидел одни развалины их теории. Ведь так как благо заключено в одной только добродетели и в самом достойном, и так как ни добродетель, как полагают стоики, ни достойное не увеличиваются и только они составляют благо, обладание которым необходимо делает человека счастливым, и так как это единственное, в чем заключена возможность быть счастливым, не может возрастать, то каким же образом кто-то может быть счастливее другого? Разве ты не видишь, как все это согласуется? И честное слово (ведь нужно честно признаться в том, что думаешь), удивительно у них сплетаются все положения! Конец согласуется с началом, середина с тем и другим, все соответствует друг другу; они видят, что следует [из факта], а что противоречит ему. Это как в геометрии: если приведены исходные данные, все остальное необходимо последует. Ты допускаешь, что только достойное есть благо, и тебе придется допустить, что счастливая жизнь заключается в добродетели. А теперь обернем это рассуждение: если дано второе, то должно быть дано и первое. Вы же рассуждаете совершенно не так.
84. “Три рода благ”: речь катится гладко, как по склону. Доходит до конца и застревает на кочках. Ведь он хочет сказать, что мудрецу не может чего-либо недоставать для счастливой жизни. Прекрасные слова! Достойные Сократа, даже Платона! “И я смею так говорить”, — замечает он. Нет, не можешь, если только не начнешь всю ткань заново. Если бедность есть зло, то ни один нищий, каким бы мудрым он ни был, не может стать счастливым. А вот Зенон осмеливается назвать его не только счастливым, но и богатым. Страдание есть зло; тот, кого ведут на распятие, не может быть счастлив. Дети — благо, отсутствие их — зло; родина — благо, изгнание — зло; здоровье — благо, болезнь — зло; крепкое тело — благо, немощь — зло; острое зрение — благо, слепота — зло. И если каждое в отдельности он может как-то облегчить, утешая себя, но как сможет он вынести все это вместе? Допустим, что некто слеп, немощен, тяжко болен, живет в изгнании, совершенно одинок, нищ, что его распинают на дыбе, — как ты назовешь его, Зенон? “Счастливым”, — отвечает. Даже счастливейшим? — “Конечно, — ответит он, — ведь я показал, что счастье так же не имеет степени, как и добродетель, в которой и заключается самое счастье”.
85. Тебе представляется невероятным, что он называет его счастливейшим. Ну а твои слова убедительны? Ведь если ты призовешь меня на суд народа, то ты никогда не докажешь, что находящийся в подобном положении счастлив; если же — к суду образованных людей, то они, с одной стороны, возможно, усомнятся, обладает ли добродетель столь великой силой, чтобы наделенные ею даже во чреве Фаларидова быка135 были счастливы, а с другой — у них не возникнет никакого сомнения, что стоики последовательны в своих рассуждениях, вы же — противоречивы. “Значит, — говорит он, — ты одобряешь книгу Феофраста о счастливой жизни”. Однако мы отвлекаемся от нашей темы[3], — говорю я, — и чтобы не зайти уж совсем далеко, если [то, о чем он пишет] действительно зло, то я ее одобряю».
86. «Так неужели это представляется тебе злом?» — говорит он[4]. «Ты задаешь мне такой вопрос, — говорю я, — на который, что бы я не ответил, ты непременно будешь метаться из стороны в сторону». «Это каким же образом?» — спрашивает он. «Дело в том, что если это зло, то тот, кто будет его испытывать, не будет счастлив. Если же это не является злом, тогда рушится вся теория перипатетиков». А он со смехом говорит: «Я вижу, к чему ты клонишь. Ты боишься, как бы я не увел у тебя ученика». «Уводи, пожалуйста, если он пойдет за тобой, — говорю я, — ведь он все равно останется со мной, [даже] если будет с тобой».
XXIX. «Послушай, Луций, — говорит он, — ведь я собираюсь говорить с тобой. Все значение философии, по словам Феофраста, состоит в том, что она помогает достичь жизненного счастья, ибо все мы стремимся жить счастливо136.
87. В этом мы согласны с твоим братом. Поэтому нужно рассмотреть, способна ли философия дать нам это. Во всяком случае, она обещает. А если бы она не делала этого, зачем бы тогда Платон137 пересек Египет, чтобы у варварских жрецов научиться математике и астрономии? Зачем потом поехал в Тарент к Архиту? Почему приехал в Локры к другим пифагорейцам — Эхекрату, Тимею, Ариону?138 Не для того ли, чтобы, после того как он создал образ Сократа, изложить также и учение пифагорейцев и познать то, что отвергал Сократ? Почему и сам Пифагор путешествовал по Египту и посетил персидских магов? Почему обошел он пешком столь огромные пространства варварских стран, переплыл столько морей? Почему то же самое сделал Демокрит, который, говорят (не будем спрашивать, правда или нет), лишил себя зрения139: во всяком случае, он не заботился о своем имуществе, забросил свои поля, дабы душа его как можно меньше отвлекалась от размышлений?140 Чего же искал он, если не счастливой жизни? И даже если он видел ее в познании, он хотел все же, чтобы результатом этого исследования природы было спокойствие духа (ut esset bono animo). Ведь именно это он полагает высшим благом и называет εὐθυμία, а часто ἀθαμβία, то есть дух, свободный от страха141.
88. Но все это, как бы ни было прекрасно, однако, еще недостаточно, ибо о добродетели сказано им мало и к тому же не вполне отчетливо. Ведь только позднее и впервые в этом городе Сократ начал исследование этих вопросов, а уж потом ими стали заниматься здесь, и не оставалось сомнения, что вся надежда на благую и счастливую жизнь заключается в добродетели.
Все это Зенон заимствовал у нас и, как это обычно говорится в прескрипциях к искам, [сказал] о том же иначе142. И именно это ты сейчас одобряешь у него. Получается, что, изменив наименование предметов, он избежал обвинения в непоследовательности, мы же не можем этого избежать. Он говорит, что жизнь Метелла была не счастливее жизни Регула, однако же предпочтительнее (praeponenda). И не более желанной, а более приемлемой (sumenda). И если бы была возможность выбора, жизнь Метелла следовало бы предпочесть, а жизнь Регула отвергнуть. Я же жизнь, которую он называет предпочтительной и более достойной выбора, называю более счастливой, ни в малейшей степени не приписывая ей больше, чем стоики.
89. Где же здесь различие, кроме того, что я называю известные вещи известными словами, они же ищут новые имена, чтобы ими назвать то же самое? Получается как в сенате, где всегда найдется кто-нибудь, кто требует переводчика143; так и их нам придется слушать через переводчика. Я называю благом все, что существует по природе, а то, что противоречит ей, злом, и не только я один, но и ты, Хрисипп, и на форуме, и в частной жизни, в школе же ты поступаешь иначе. Почему? Ты полагаешь, что обыкновенные люди должны говорить иначе, чем философы. Ученые и неученые люди по-разному определяют ценность каждой вещи; но когда философы договорились между собой, какова ценность каждой вещи, пусть они говорят на общепринятом языке, коли они люди; и пусть даже слова придумывают какие угодно, лишь бы сохранялась сущность.
XXX. 90. Но я подхожу к обвинению в непоследовательности, что бы ты ни говорил, что я слишком часто отклоняюсь в сторону. Ты видишь непоследовательность в словах, я же полагал, что эта непоследовательность, [в которой ты меня обвиняешь], заключается в самих вещах. Если мы достаточно поймем ту мысль, в которой стоики являются нам лучшими помощниками, а именно: что сила добродетели такова, что все в сравнении с нею совершенно затмевается, когда все, что, по их словам, безусловно является выгодами (commoda) и приемлемым (sumenda), и избираемым (eligenda), и предпочтительным (praeposita) (а они определяли их подобным образом, чтобы придать достаточно высокую цену144), так вот, когда это, называемое стоиками таким множеством имен, отчасти новыми и выдуманными, вроде этих продвинутых вперед (producta) и отодвинутых назад (reducta)145, отчасти означающими то же самое (какая, например, разница между стремишься и выбираешь? мне, по крайней мере, даже более ярким представляется то, что избирают, и то, на что направлен выбор), так вот, повторяю, когда я назову все это благом, важно только то, сколь значительными я назову их, а если желанным, то сколь сильно. Но если я, говоря желанное, вижу в нем не больше, чем ты, говоря избираемое, и если я, говоря о благе, ценю его не выше, чем называемое тобою продвинутое (producta), то все это неизбежно меркнет и становится невидимым в сверкании добродетели, подобном лучам солнца.
91. Но ведь, [скажешь ты], жизнь, в которой присутствует хоть какое-то зло, не может быть счастливой. — В таком случае то же можно сказать и о густо колосящейся ниве, если где-нибудь заметишь сорняк, и о выгодной торговой сделке, если наряду с огромным барышом она приносит и небольшой убыток. Но разве в жизни где-нибудь и когда-нибудь бывает иначе? И разве мы не судим о целом по его большей части? Или у кого-то возникает сомнение, что добродетель занимает такое огромное место в делах человеческих, что затмевает все остальное? Поэтому я осмелюсь называть все остальное, существующее по природе, благом и не отнимать у него старого наименования вместо того, чтобы выискивать какое-то новое, а величие добродетели как бы положить на другую чашу весов.
92. Чаша эта, поверь мне, перевесит и моря, и земли. Ведь всегда вещь целиком называется по тому, что содержит наиболее важные части ее и что занимает более обширное место. Мы говорим, что некто живет весело; так что же, если ему однажды станет немного грустно, значит, для него радостная жизнь утрачена? Но ведь Марка Красса, который, по словам Луцилия, рассмеялся один раз в жизни, не перестали из-за этого называть ἀγέλαστος146, как утверждает тот же Луцилий. Поликрата Самосского называли счастливым. С ним не случилось ничего, чего бы он не хотел, если не считать, что он бросил в море любимое кольцо. И вот несчастный в одном этом, он вновь оказывается счастливым, когда этот самый перстень был найден в чреве рыбы? Но он, если он не был мудрым (а это так, поскольку он был тираном), никогда не мог быть счастливым. А если он был мудрым, то он не был несчастным и тогда, когда по приказу Орета, сатрапа Дария, был распят на кресте147. — Но ведь он испытал много несчастий! — Кто же отрицает? Но эти несчастья отступили перед величием добродетели.
XXXI. 93. Но ты не уступаешь перипатетикам даже в том, что, по их словам, жизнь всех порядочных людей, то есть мудрецов, и людей, украшенных всеми добродетелями, во всех отношениях всегда заключает в себе больше добра, чем зла? — Кто это говорит? — Стоики, разумеется. — Отнюдь нет, но те самые, кто все измеряет наслаждением и страданием, разве не заявляют громогласно, что у мудреца всегда больше того, что он хочет, чем того, чего он не хочет148. Раз уж столь великой считают добродетель те, кто заявляет, что они и пальцем не пошевельнули бы ради добродетели, не будь она сопряжена с наслаждением, то как же до́лжно поступать нам, говорящим, что самая маленькая частица души настолько важнее всех телесных благ, что они вообще исчезают из виду. Действительно, кто осмелился бы сказать, что мудрец способен (если это возможно) навсегда отказаться от добродетели, чтобы освободиться от всякого страдания? Кто из нас, не устыдившихся назвать злом то, что стоики называют тяготами, скажет, что лучше совершить некий позорный поступок, приносящий наслаждение, чем достойный, но сопряженный со страданием?
94. Нам представляется, что Дионисий из Гераклеи совершил постыдный поступок, порвав со стоиками из-за болезни глаз149. Как будто бы он действительно научился у Зенона не страдать в тот момент, когда он испытывает страдание! Он слышал, но не понял, что это не является злом, потому что не является постыдным, и мужчине до́лжно терпеть это. Если бы он был перипатетиком, он, полагаю, продолжал бы придерживаться мнения тех, кто называет страдание злом, а о том, как нужно мужественно переносить его, говорит то же, что и стоики. Кстати, твой Аркесилай, хотя и был весьма упрям в спорах, однако же разделял нашу точку зрения: ведь он был учеником Полемона. Когда тот однажды страдал от острого приступа подагры, а пришедший навестить его ближайший друг эпикуреец Хармид, опечаленный, хотел было уйти, он сказал ему: “Останься, пожалуйста, Хармид, ведь отсюда ничего не проникает сюда”. И он указал на ноги и на сердце. Однако же и он предпочел бы не страдать.
XXXII. 95. Таково наше учение, представляющееся тебе непоследовательным только потому, что, признавая некое небесное и божественное превосходство добродетели, столь замечательное, что там, где добродетель и великие и достохвальнейшие деяния, свершенные силою добродетели, не может быть ни несчастья, ни горя, но могут быть тяготы, могут быть тяжелые труды, я, не колеблясь, заявил, что все мудрецы всегда счастливы, но возможно одному быть счастливее другого».
«Но этот пункт, Пизон, тебе придется еще и еще раз подкрепить; если тебе это удастся, ты привлечешь на свою сторону не только моего Цицерона, но и самого меня».
96. Тогда Квинт заметил: «Мне, по крайней мере, представляется все это достаточно обоснованным, и я рад, что философия, чье достояние я ценил выше, чем владения остальных школ, показалась мне такой богатой, что я мог бы требовать от нее всего, что жаждал получить в наших занятиях; так вот, я рад, что она оказалась более тонкой, чем прочие, в чем некоторые ей отказывали»150.
«Ну, не более, впрочем, чем наша, — шутя говорит Помпоний, — но, честное слово, речь твоя мне очень понравилась. То, что мне казалось невозможным сказать по-латыни, ты сказал точными словами, ничуть не менее гладко, чем говорят греки. Но уже время, и, если не возражаете, поедем прямо ко мне».
На этих словах, поскольку все согласились, что мы уже достаточно поспорили, все направились на виллу к Помпонию.
ПРИМЕЧАНИЯ
Согласно Эпикуру, мудрец не должен оплакивать умерших друзей, так как, во-первых, смерть не есть зло (см. I 40 и 49), а во-вторых, дружба — это не естественное чувство к другому человеку, а только объединение людей ради взаимной пользы (I 65 сл.). См. Эпикур «Главные мысли» XL: «Кто смог достичь полной безопасности от соседей, те, полагаясь на нее, с уверенностью живут друг с другом в наибольшем удовольствии и, насладившись самой полной близостью, не оплакивают, словно жалея, того, кто умирает раньше других» (пер.
Заявление Пизона о том, что Стратон мало занимался этикой, не вполне соответствует действительности. В списке произведений Стратона, приводимом у Диогена Лаэрция (V 59), названы три книги «О справедливости», три книги «О благе», книги «Об образах жизни», «О счастье», «О царе философе». Ср. там же, 64: «Стратон, как показано выше, был муж, достойный всяческой похвалы, отличавшийся в науках всякого рода, преимущественно же в древнейшем и важнейшем их роде — в физике».
Об этике Ликона нам известно совсем немного — см. краткое замечание у Климента Александрийского («Строматы» II 21, 129) об определении Ликоном конечной цели: «Согласно Ликону-перипатетику, конечной целью является истинная радость души по поводу прекрасного (τὴν ἀληθινὴν χαρὰν ψυχῆς ἐτὴ τοῖς καλοῖς)».
На аргумент Карнеада стоики предлагали два ответа. Во-первых, полагали они, действительно можно согласиться с идеей о том, что у каждого искусства должен быть некоторый внешний объект, но при этом не всегда следует отождествлять объект искусства и его цель: в случае с мудростью объектом (σκοπός) являются естественные вещи, но целью (τέλος) — осуществление самого искусства, т. е. реализация мудрости (см. III 22). Во втором своем ответе стоики вообще отвергли мысль о необходимости внешнего объекта для любого искусства и предложили сравнивать мудрость не с медициной или навигацией, в самом деле обращенных на объекты, внешние по отношению к этим искусствам (медицина — на здоровье, навигация — на успешную доставку груза), а с искусством танца, целью которого является его собственная реализация (см. III 24).
Иногда, однако, Цицерон (следуя Антиоху) передает перипатетическую формулу конечной цели иначе — как «вкушение всех или наиважнейших естественных вещей» (в этом случае добродетель не отделяется от естественных вещей, а включается в их число) — см. IV 15; «Академические исследования» I 22. Дело в том, что Антиох стремился приписать «древним академикам и перипатетикам» учение, которое отвечало бы всем требованиям Карнеада; Карнеад же, по-видимому, не признавал двойных целей (ср. его критические замечания в адрес стоиков в III 22 и IV 39), и потому Антиох порой относит добродетель к естественным вещам и делает таким образом из двойной формулы простую (см. также примеч. 4 к гл. VI четвертой книги [прим. 39 к книге IV]).
Отождествляя счастье с «благим состоянием духа», Демокрит, разумеется, хотел указать как раз на источник счастья (хотя и не прибегал к понятиям «конечной цели» и «высшего блага», которые появляются в греческой философии значительно позже). Таким образом, аргумент Пизона является не более чем уловкой, позволяющей исключить мнение Демокрита из числа рассматриваемых представлений о высшем благе.
Таким образом, данное замечание Пизона нужно рассматривать только как дальнейшую экспликацию высказанной им выше мысли, что отрицание управляющей роли природы неизбежно ведет к отрицанию самой природы.
Однако стремление Цицерона отнести хорошее состояние ощущений к душевным благам вполне объяснимо. Человек ощущает через посредство своих органов чувств, которые являются частями тела, однако способность ощущать исходит от души. Еще Платон («Филеб» 34a) говорил о соучастии в ощущениях тела и души; Аристотель считал ощущения функцией души (см. «Никомахова этика» VI 21139a 17 сл.). Источник Цицерона (Антиох) в данном случае, по-видимому, следовал стоикам, согласно которым одной из частей (способностей) души являются ощущения — см. Диоген Лаэрций VII 110 и 157. См. также примеч. 1 к гл. XIII [прим. 71].
Идея разделения добродетелей на два класса — от природы и от привычки — восходит к Аристотелю. См., например, «Никомахова этика» 144b 2 сл., 151a 18—
Однако если Аристотель под природными добродетелями подразумевает природные задатки всякой совершенной добродетели (например, естественная тяга к смелости — задаток мужества), то Цицерон (вслед за Антиохом) трактует их иначе — как отдельный вид добродетелей, относя к нему две особые добродетели — понятливость и память (docilitas и memoria; греч. εὐμάθεια и μνήμη). Эти два понятия ставил рядом друг с другом еще Платон: в «Государстве» 490c10—
Не исключено, что на встречающуюся в разбираемом месте специфическую трактовку природных добродетелей как особого вида добродетелей повлияло еще одно разделение добродетелей у Аристотеля — на интеллектуальные (διανοητικαί) и нравственные (ἠθικαί) (см. «Никомахова этика» 1103a). Влияние этой классификации особенно заметно в приведенном выше параллельном месте из «Академических исследований» (I 20), где «произвольные» добродетели названы «нравственными» (mores). Аристотель, однако, вкладывал в данную классификацию совершенно иной смысл, нежели Цицерон и Антиох. Интеллектуальными добродетелями он называл достоинства части души, отвечающей за мышление, а нравственными — достоинства человеческого нрава, т. е. части души, ответственной за проявления воли; причем и интеллектуальные, и нравственные добродетели могут быть, с его точки зрения, как природными (в этом случае речь идет о природных задатках добродетелей), так и совершенными и «произвольными». Антиох же, по-видимому, отождествил аристотелевы интеллектуальные добродетели с двумя упоминаемыми Платоном интеллектуальными качествами — понятливостью и памятью (которые Платон рассматривал как необходимые для философа природные задатки), и потому интерпретировал интеллектуальные добродетели как природные, а вслед за этим — нравственные добродетели как «произвольные».
Таким образом, антиохова классификация добродетелей возникает из весьма причудливого смешения двух разделений добродетелей, предложенных Аристотелем (на природные и «произвольные», т. е. зависящие от личного выбора, и на интеллектуальные и нравственные) и восходящего к Платону представления о понятливости и памяти как природных качеств философа.
Понятие «делать» и «действие» (agere; actio), будучи в данном контексте противопоставленным созерцанию и познанию (cognitio), должно выступать эквивалентом греч. πρᾶξις «практическая деятельность; поступки». Однако в § 57 Пизон причисляет к «действиям» занятие науками, которое относится отнюдь не к поступкам, а к созерцанию. Кроме того, приводимый в конце данного параграфа аргумент со сном Эндимиона заимствован из рассуждения Аристотеля, посвященного не практическим поступкам (πρᾶξις), а деятельности (ἐνέργεια) вообще (см. примеч. 3 [прим. 96]). Эти факты заставляют нас предположить, что словом «действие» Цицерон выражает не только понятие «поступки», но и «деятельность», смешивая перипатетические термины πρᾶξις и ἐνέργεια.
Сложно сказать, почему Пизон, хотя и говорит о самоценности внешних благ, тем не менее отказывается признать их составляющей частью конечной цели. Может быть, дело в том, что конечная цель была определена им как совершенство человеческой природы, состоящей из двух частей — тела и души; таким образом, логично представить конечную цель складывающейся только из телесных и душевных благ.