Философские трактаты

Тускуланские беседы
Марку Бруту
КНИГА I

О ПРЕЗРЕНИИ К СМЕРТИ

Текст приводится по изданию:
Марк Туллий Цицерон. Избранные сочинения. М., «Художественная литература», 1975.
Перевод с латинского и комментарии М. Л. Гаспарова.
Processum a Sergio Olore.
Латинский текст: Cicero. Tusculanae Disputationes. Cambridge. University Press. 1905.

I. (1) В эти дни, когда я отча­сти или даже совсем осво­бо­дил­ся от судеб­ных защит и сена­тор­ских забот, решил я, доро­гой мой Брут, послу­шать­ся тво­их сове­тов и вер­нуть­ся к тем заня­ти­ям, кото­рые все­гда были близ­ки моей душе, хоть и вре­ме­ни про­шло мно­го, и обсто­я­тель­ства были небла­го­при­ят­ны. А так как смысл и уче­ние всех наук, кото­рые ука­зы­ва­ют чело­ве­ку вер­ный путь в жиз­ни, содер­жит­ся в овла­де­нии тою муд­ро­стью, кото­рая у гре­ков назы­ва­ет­ся фило­со­фи­ей, то ее-то я и почел нуж­ным изло­жить здесь на латин­ском язы­ке. Конеч­но, фило­со­фии мож­но научить­ся и от самих гре­ков — как по кни­гам, так и от учи­те­лей, — но я все­гда был того мне­ния, что наши рим­ские сооте­че­ст­вен­ни­ки во всем как сами уме­ли делать откры­тия не хуже гре­ков, так и заим­ст­во­ван­ное от гре­ков уме­ли улуч­шать и совер­шен­ст­во­вать, если нахо­ди­ли это достой­ным сво­их ста­ра­ний.

(2) Наши нра­вы и поряд­ки, наши домаш­ние и семей­ные дела — все это нала­же­но у нас, конеч­но, и луч­ше и при­стой­нее; зако­ны и уста­вы, кото­ры­ми наши пред­ки устро­и­ли государ­ство, тоже заве­до­мо луч­ше; а что уж гово­рить о воен­ном деле, в кото­ром рим­ляне все­гда были силь­ны отва­гой, но еще силь­нее уме­ни­ем? Поис­ти­не, во всем, что дает­ся людям от при­ро­ды, а не от нау­ки, с нами не идут в срав­не­ние ни гре­ки и ника­кой дру­гой народ: была ли в ком такая вели­ча­вость, такая твер­дость, высо­кость духа, бла­го­род­ство, честь, такая доб­лесть во всем, какая была у наших пред­ков?

(3) Одна­ко же в уче­но­сти и сло­вес­но­сти вся­ко­го рода Гре­ция все­гда нас пре­вос­хо­ди­ла, — да и труд­но ли здесь одо­леть тех, кто не сопро­тив­лял­ся? Так, у гре­ков древ­ней­ший род уче­но­сти — поэ­зия: ведь если счи­тать, что Гомер и Геси­од жили до осно­ва­ния Рима1, а Архи­лох — в прав­ле­ние Рому­ла, то у нас поэ­ти­че­ское искус­ство появи­лось мно­го поз­же. Лишь око­ло 510 года от осно­ва­ния Рима Ливий поста­вил здесь свою дра­му2 — это было при кон­су­лах Мар­ке Туди­тане и Гае Клав­дии, сыне Клав­дия Сле­по­го, за год до рож­де­ния Энния. II. Вот как позд­но у нас и узна­ли и при­зна­ли поэтов. Прав­да, в «Нача­лах»3 ска­за­но, что еще на пирах был у застоль­ни­ков обы­чай петь под флей­ту о доб­ле­стях слав­ных пред­ков; но, что тако­го рода искус­ство было не в поче­те, свиде­тель­ст­ву­ет тот же Катон в сво­ей речи, где корит Мар­ка Ноби­ли­о­ра за то, что он брал с собою в про­вин­цию поэтов: как извест­но, это­го кон­су­ла сопро­вож­дал в Это­лию Энний. А чем мень­ше поче­та было поэтам, тем мень­ше и зани­ма­лись поэ­зи­ей; так что даже кто отли­чал­ся в этой обла­сти боль­ши­ми даро­ва­ни­я­ми, тем дале­ко было до сла­вы элли­нов. (4) Если бы Фабий, один из знат­ней­ших рим­лян, удо­сто­ил­ся хва­лы за свое живо­пи­са­ние, то мож­но ли сомне­вать­ся, что и у нас явил­ся бы не один Поли­клет и Парра­сий?4 Почет пита­ет искус­ства, сла­ва вос­пла­ме­ня­ет вся­ко­го к заня­тию ими, а что у кого не в чести, то все­гда вла­чит жал­кое суще­ст­во­ва­ние. Так, гре­ки вер­хом обра­зо­ван­но­сти пола­га­ли пение и струн­ную игру — пото­му и Эпа­ми­нонд, вели­чай­ший (по мое­му мне­нию) из гре­ков, сла­вил­ся сво­им пени­ем под кифа­ру, и Феми­стокл неза­дол­го до него, отка­зав­шись взять лиру на пиру, был сочтен невеж­дою. Отто­го и про­цве­та­ло в Гре­ции музы­каль­ное искус­ство: учи­лись ему все, а кто его не знал, тот счи­тал­ся недо­уч­кою. (5) Далее, выше все­го чти­лась у гре­ков гео­мет­рия — и вот блеск их мате­ма­ти­ки таков, что ничем его не затмить; у нас же раз­ви­тие этой нау­ки было огра­ни­че­но надоб­но­стя­ми денеж­ных рас­че­тов и земель­ных меже­ва­ний.

III. Крас­но­ре­чи­ем зато мы овла­де­ли очень ско­ро; и ора­то­ры наши спер­ва были не уче­ны­ми, а толь­ко речи­сты­ми, но потом достиг­ли и уче­но­сти. Уче­ны­ми, по пре­да­нию, были и Галь­ба5, и Афри­кан, и Лелий; не чуж­дал­ся заня­тий даже их пред­ше­ст­вен­ник Катон; а после них были Лепид, Кар­бон, Грак­хи6 и затем, вплоть до наших дней, такие вели­кие ора­то­ры, что здесь мы ни в чем или почти ни в чем не усту­па­ем гре­кам. Фило­со­фия же, напро­тив, до сих пор была в пре­не­бре­же­нии, так ничем и не блес­нув в латин­ской сло­вес­но­сти, — и это нам пред­сто­ит дать ей жизнь и блеск, чтобы, как преж­де, нахо­дясь у дел, при­но­си­ли мы посиль­ную поль­зу сограж­да­нам, так и теперь, даже не у дел, оста­ва­лись бы им полез­ны. (6) Забота эта для нас тем насущ­нее, что мно­го уже есть, как слыш­но, латин­ских книг, писан­ных наспех мужа­ми весь­ма достой­ны­ми, но недо­ста­точ­но для это­го под­готов­лен­ны­ми7. Ведь быва­ет, что чело­век судит здра­во, но внят­но изло­жить свои мыс­ли не может, — ниче­го осо­бен­но­го в этом нет; но когда чело­век, не умея гово­рить ни связ­но, ни кра­си­во, ни сколь­ко-нибудь при­ят­но для чита­те­ля, пыта­ет­ся изла­гать свои раз­мыш­ле­ния в кни­гах, то этим он во зло употреб­ля­ет и вре­мя свое, и кни­ги. Поэто­му-то и чита­ют такие сочи­не­ния толь­ко сами они да их дру­зья — нико­му дру­го­му до них и дела нет, кро­ме тех, кто так же счи­та­ет для себя доз­во­лен­ным писать, что ему взду­ма­ет­ся. Вот поче­му и реши­ли мы: если усер­дие наше при­нес­ло хоть какую-то похва­лу наше­му крас­но­ре­чию, то с тем бо́льшим усер­ди­ем долж­ны мы явить людям тот исток, из кото­ро­го исхо­ди­ло само это крас­но­ре­чие, — исток фило­со­фии.

IV. (7) И вот как неко­гда Ари­сто­тель, муж несрав­нен­но­го даро­ва­ния, зна­ния и широты, воз­му­тясь успе­хом рито­ра Исо­кра­та8, стал сам учить юно­шей хоро­шо гово­рить, соеди­няя тем самым муд­рость с крас­но­ре­чи­ем, — так и мы теперь рас­суди­ли: не остав­ляя преж­них наших заня­тий витий­ст­вом, пре­дать­ся так­же и этой нау­ке, мно­го обшир­ней­шей и важ­ней­шей. Ведь я все­гда пола­гал, что толь­ко та фило­со­фия насто­я­щая, кото­рая о самых боль­ших вопро­сах уме­ет гово­рить про­стран­но и крас­но­ре­чи­во; и зани­мал­ся я ею так усерд­но, что даже поз­во­лил себе устра­и­вать уро­ки ее на гре­че­ский лад. Так что вско­ре после тво­е­го отъ­езда, милый Брут, я и попро­бо­вал испы­тать в этом свои силы, вос­поль­зо­вав­шись тем, что на Туску­лан­ской моей вил­ле как раз собра­лось мно­го моих дру­зей. Когда-то я устра­и­вал декла­ма­ции9 на судеб­ные темы и не остав­лял это­го упраж­не­ния доль­ше всех; а теперь, на ста­ро­сти лет, подоб­ные рас­суж­де­ния заме­ни­ли мне декла­ма­ции: я пред­ла­гал назна­чить, кто о чем хочет услы­шать, а потом, сидя или про­ха­жи­ва­ясь, начи­нал рас­суж­дать. (8) Вот такие уро­ки (или, по-уче­но­му гово­ря, лек­ции) я вел пять дней и запи­сал в пяти кни­гах. Дела­лось это так: когда кто хотел о чем-нибудь послу­шать, тот спер­ва сам гово­рил, что он об этом дума­ет, а потом уже я высту­пал с про­ти­во­по­лож­ным суж­де­ни­ем. Ты ведь зна­ешь, что имен­но таков ста­рин­ный сокра­ти­че­ский обы­чай — оспа­ри­вать мне­ние собе­сед­ни­ка; Сократ счи­тал, что так лег­че все­го достичь наи­боль­ше­го при­бли­же­ния к истине. Впро­чем, чтобы понят­нее было, в чем состо­я­ли эти наши спо­ры, я изло­жу их тебе, слов­но не рас­ска­зы­вая, а пока­зы­вая. Вот как, ста­ло быть, мы нача­ли:

V. (9) — Мне пред­став­ля­ет­ся, что смерть есть зло.

Для кого? Для тех, кто умер, или для тех, кому пред­сто­ит уме­реть?

И для тех, и для дру­гих.

Если смерть — зло, то она — и несча­стье?

Конеч­но.

Ста­ло быть, несчаст­ны и те, кто уже умер, и те, кому это еще пред­сто­ит?

Думаю, что так.

Ста­ло быть, все люди несчаст­ны?

Все без исклю­че­ния.

В таком слу­чае и при таком рас­суж­де­нии все, кто рож­ден или будет рож­ден, не толь­ко несчаст­ны, но и наве­ки несчаст­ны? Если бы ты ска­зал, что несчаст­ны толь­ко те, кому пред­сто­ит уме­реть, то это отно­си­лось бы ко всем без исклю­че­ния живу­щим (ибо всем пред­сто­ит уме­реть), но, по край­ней мере, смерть была бы кон­цом их несча­стий. Если же даже мерт­вые несчаст­ны, то поис­ти­не мы рож­да­ем­ся на веко­веч­ное несча­стие. Ведь тогда несчаст­ны даже те, кто уже сто тысяч лет как умер­ли, да и вооб­ще все, кто когда-либо был рож­ден на свет.

(10) — Имен­но так я и думаю.

Тогда ска­жи: что же тебя стра­шит? Трех­го­ло­вый ли адский Цер­бер, или плеск Коци­та, или путь через Ахе­ронт, или Тан­тал, кото­рый


В вол­нах по шею, но томит­ся жаж­дою, —

или как


Весь в поту, Сизиф
Свой камень катит, но не в силах сдви­нуть­ся?*

Или, может быть, неумо­ли­мые судьи Минос и Рада­манф, перед кото­ры­ми не смо­жет защи­тить тебя ни Марк Анто­ний, ни Луций Красс, ни сам Демо­сфен, кото­ро­му вро­де бы и лег­че иметь дело с гре­че­ски­ми судья­ми? Тебе ведь при­дет­ся гово­рить само­му за себя и при несмет­ном мно­же­стве слу­ша­те­лей. Не это­го ли ты боишь­ся и не поэто­му ли счи­та­ешь смерть веко­веч­ным злом?

VI. — За кого ты меня счи­та­ешь, ска­жи на милость? Не настоль­ко же я спя­тил, чтобы во все это верить.

Так ты в это не веришь?

Нисколь­ко.

Пло­хо тогда твое дело!

Поче­му?

Пото­му что я мог бы на все это воз­ра­зить очень даже крас­но­ре­чи­во.

(11) — Конеч­но, тут это мог бы и вся­кий! Велик ли труд опро­вер­гать дикие выдум­ки поэтов и худож­ни­ков?

Одна­ко же рас­суж­де­ни­я­ми про­тив них запол­не­ны целые кни­ги фило­со­фов.

И зря. Како­го глуп­ца мог­ло бы все это сму­тить?

Тогда зна­чит, если в загроб­ном мире нет несчаст­ных, то в загроб­ном мире и вовсе нико­го нет?

Конеч­но, нет.

Где же тогда те, кого ты име­ну­ешь несчаст­ны­ми? Какое место в мире зани­ма­ют они? Ведь если они суще­ст­ву­ют, долж­ны же они где-нибудь быть.

А я так пони­маю, что они — нигде.

То есть они не суще­ст­ву­ют?

Да, они не суще­ст­ву­ют, но пото­му-то они и несчаст­ны, что не суще­ст­ву­ют.

(12) — Ну, по мне, так уж луч­ше боять­ся Цер­бе­ра, чем так непо­сле­до­ва­тель­но рас­суж­дать.

Поче­му же непо­сле­до­ва­тель­но?

Пото­му что ты гово­ришь, что они не суще­ст­ву­ют, и в то же вре­мя — что они суще­ст­ву­ют. Где же твой здра­вый смысл? Ведь утвер­ждая, что они несчаст­ны, ты при­зна­ешь, что они суще­ст­ву­ют, хотя и гово­ришь, буд­то они не суще­ст­ву­ют.

Нет, я не настоль­ко глуп, чтобы это иметь в виду.

Тогда что же ты име­ешь в виду?

Я хочу ска­зать, напри­мер, что несча­стен Марк Красс, кото­ро­го судь­ба лиши­ла столь­ких его богатств, несча­стен Гней Пом­пей, кото­рый лишил­ся сво­ей вели­кой сла­вы, несчаст­ны все, кому не дано более видеть све­та.

Ты опять воз­вра­ща­ешь­ся к тому же. Если все они несчаст­ны — зна­чит, они еще суще­ст­ву­ют; а ты гово­рил, что мерт­вые пере­ста­ют суще­ст­во­вать. Если они пере­ста­ли суще­ст­во­вать, то их нет, а если их нет, то они не могут быть несчаст­ны.

Как вид­но, я непра­виль­но выра­зил мою мысль: само несча­стие, по-мое­му, в том и состо­ит, что ты суще­ст­во­вал и вот уже не суще­ст­ву­ешь.

(13) — Как? Неуже­ли это еще хуже, чем совсем не суще­ст­во­вать? Ведь полу­ча­ет­ся, что и те, кто еще не рож­ден, уже несчаст­ны, ибо не суще­ст­ву­ют, и мы сами, еще нерож­ден­ные, были несчаст­ны, ибо нам пред­сто­я­ло уме­реть и стать несчаст­ны­ми после смер­ти. Вот беда, что я никак не при­пом­ню, был ли я несча­стен до рож­де­ния; если у тебя память получ­ше, то ска­жи, не при­по­ми­на­ешь ли ты?

VII. — Ты шутишь так, слов­но я не мерт­вых назвал несчаст­ны­ми, а неро­див­ших­ся!

Имен­но это ты и ска­зал.

Да нет же: я ска­зал, что несча­стие — в том, чтобы суще­ст­во­вать и вдруг пере­стать суще­ст­во­вать.

Опять ты не заме­ча­ешь про­ти­во­ре­чия! Раз­ве не про­ти­во­ре­чие — гово­рить, что тот, кого нет, несча­стен, или счаст­лив, или каков бы то ни было? Раз­ве, глядя на скле­пы Кала­ти­нов, Сци­пи­о­нов, Сер­ви­ли­ев, Метел­лов за Капен­ски­ми ворота­ми, ты дума­ешь, что все эти усоп­шие несчаст­ны?

Раз уж ты ста­ра­ешь­ся пой­мать меня на сло­ве, я ска­жу так: они не вооб­ще несчаст­ны, а несчаст­ны толь­ко пото­му, что не суще­ст­ву­ют.

То есть ты не гово­ришь: «Марк Красс — несча­стен», а гово­ришь «Несчаст­ный Марк Красс!» — и толь­ко?

И толь­ко.

(14) — Но ведь все рав­но: что бы ты ни заяв­лял таким обра­зом, ты неиз­беж­но заяв­ля­ешь, что нечто или суще­ст­ву­ет, или не суще­ст­ву­ет! Или тебе не дове­лось даже при­гу­бить диа­лек­ти­ки? Пер­вое ее пра­ви­ло (ἀξίωμα по-гре­че­ски; сей­час мне хорош и такой пере­вод, а если най­дет­ся луч­ше, то вос­поль­зу­юсь и дру­гим): вся­кое выска­зы­ва­ние есть то, что или истин­но или лож­но. Ста­ло быть, когда ты гово­ришь: «Несчаст­ный Марк Красс!», то этим ты или гово­ришь: «Марк Красс — несча­стен» (истин­но это или лож­но — раз­го­вор осо­бый), или же вооб­ще ниче­го не гово­ришь.

Лад­но, я согла­сен, кто мертв — тот не несча­стен; ты добил­ся-таки, чтоб я при­знал: кто не суще­ст­ву­ет, не может быть несча­стен. Ну а мы, те, кто живем, чтобы уме­реть, — раз­ве мы не несчаст­ны? Воз­мож­на ли в жиз­ни радость, когда ден­но и нощ­но при­хо­дит­ся раз­мыш­лять, что тебя ожи­да­ет смерть?

VIII. (15) — Напро­тив! Да пони­ма­ешь ли ты сам, насколь­ко облег­ча­ешь ты тяжесть горь­кой нашей люд­ской доли?

Как это?

А вот как. Если бы и в смер­ти мерт­вые были несчаст­ны, то над жиз­нью нашей цари­ло бы бес­ко­неч­ное и веко­веч­ное зло; теперь же я вижу тот пре­дел, достиг­нув кото­ро­го, мож­но уже более ниче­го не боять­ся. Пра­во, мне кажет­ся, что ты вто­ришь мыс­ли Эпи­хар­ма10, писа­те­ля умно­го и ост­ро­ум­но­го, как все сици­лий­цы.

Что это за мысль? Я не слы­хал о ней.

Поста­ра­юсь ска­зать ее тебе на нашем язы­ке: ты ведь зна­ешь, что я так же не люб­лю пере­би­вать гре­че­ской речью латин­скую, как и латин­ской гре­че­скую.

И совер­шен­но пра­виль­но. Но какую же мысль выска­зал Эпи­харм?


— Мерт­вым быть — ничуть не страш­но, уми­рать — куда страш­ней.

Да, я дога­ды­ва­юсь, как это будет по-гре­че­ски. Но что же? Ты заста­вил меня при­знать, что мерт­вые несчаст­ны быть не могут; заставь теперь при­знать, что и обре­чен­ные на смерть тоже не несчаст­ны!

(16) — О, это не соста­вит труда; но «нет, стрем­люсь я к боль­ше­му».

Как это не соста­вит труда? И что это за «боль­шее»?

А вот что. Ведь если после смер­ти нет ника­ко­го зла, то и сама смерть не есть зло, так как тот­час за нею насту­па­ет посмерт­ность, в кото­рой, по тво­им же сло­вам, нет ника­ко­го зла. Ста­ло быть, неиз­беж­ность смер­ти не есть зло: она — лишь пере­ход к тому, что не есть зло, как это мы сами уже при­зна­ли.

Подроб­нее, про­шу тебя! Рас­суж­де­ния эти слиш­ком тер­ни­сты и от меня тре­бу­ют ско­рее при­зна­ния, чем согла­сия. И что же это за «боль­шее», к кото­ро­му ты буд­то бы стре­мишь­ся?

Пока­зать по мере сил, что смерть не толь­ко не зло, но даже бла­го.

Не смею об этом про­сить, но очень хотел бы услы­шать: пока­жи хоть не все, что ты хочешь, пока­жи хоть толь­ко то, что смерть не зло. Пере­би­вать тебя я не буду: гораздо охот­нее я выслу­шаю связ­ную твою речь.

(17) — А если я сам тебя о чем-нибудь спро­шу, ты мне отве­тишь?

Это уж было бы слиш­ком само­на­де­ян­но; поэто­му без край­ней надоб­но­сти луч­ше не спра­ши­вай.

IX. — Будь по-тво­е­му: все, что ты хочешь, я объ­яс­ню по мере сил, но, конеч­но, не так, как пифий­ский Апол­лон — твер­до и непре­лож­но, а как про­стой чело­век, один из мно­гих, судя­щий лишь по догад­ке и веро­ят­но­сти. Далее види­мо­го подо­бия исти­ны идти мне некуда, а непре­лож­ные исти­ны пусть воз­ве­ща­ют те, кто при­тя­за­ют их постичь и вели­ча­ют себя муд­ре­ца­ми.

Гово­ри, как сочтешь нуж­ным, — я готов слу­шать.

(18) — Итак, что же такое смерть — эта, каза­лось бы, обще­из­вест­ная вещь? Вот наш самый пер­вый вопрос. Ведь одни пола­га­ют, что смерть — это когда душа отде­ля­ет­ся от тела; дру­гие — что душа вовсе не отде­ля­ет­ся от тела, что они гиб­нут вме­сте, и душа уга­са­ет в самом теле. Далее, из тех, кто пола­га­ет, что душа отде­ля­ет­ся от тела, иные счи­та­ют, что она раз­ве­и­ва­ет­ся тот­час, иные — что про­дол­жа­ет жить еще дол­гое вре­мя, иные — что пре­бы­ва­ет веч­но11. Далее, что такое сама душа, и где она, и откуда она, — об этом тоже нема­ло раз­но­гла­сий. Иные счи­та­ют, что душа — это серд­це (cor), и поэто­му душев­но­боль­ные назы­ва­ют­ся ex­cor­des, сума­сбро­ды — ve­cor­des, еди­но­душ­ные — con­cor­des, поэто­му же муд­рый Нази­ка12, два­жды быв­ший кон­су­лом, про­зван «Кор­кул», поэто­му же ска­за­но:


Злой Секст, про­ни­ца­тель­ный муж вели­ко­го серд­ца.

(19) Эмпе­докл счи­та­ет, что душа — это при­те­каю­щая к серд­цу кровь; дру­гие — что душою пра­вит какая-то часть моз­га; третьи не отож­дествля­ют душу ни с серд­цем, ни с частью моз­га, но допус­ка­ют, что место ее и при­ста­ни­ще — то ли в серд­це, по мне­нию одних, то ли в моз­гу, по мне­нию дру­гих; чет­вер­тые гово­рят, что душа — это дух (тако­вы наши сооте­че­ст­вен­ни­ки — отсюда у нас выра­же­ния «рас­по­ло­же­ние духа», «испу­стить дух», «собрать­ся с духом», «во весь дух»; да и само сло­во «дух» род­ст­вен­но сло­ву «душа»); а для сто­и­ка Зено­на душа — это огонь.

X. Серд­це, мозг, дух, огонь — это все мне­ния обще­рас­про­стра­нен­ные; а у отдель­ных фило­со­фов есть еще вот какие. Не так уж дав­но Ари­сток­сен, музы­кант и фило­соф, вслед за еще более дав­ни­ми мыс­ли­те­ля­ми, гово­рил, что душа есть неко­то­рое напря­же­ние все­го тела, такое, какое в музы­ке и пении назы­ва­ет­ся «гар­мо­ни­ей»; сама при­ро­да и облик тела про­из­во­дят раз­лич­ные дви­же­ния души, как пение про­из­во­дит зву­ки. (20) Так гово­рит он, дер­жась сво­его ремес­ла; но ска­зан­ное им было уже мно­го рань­ше ска­за­но и разъ­яс­не­но Пла­то­ном. Ксе­но­крат гово­рит, что у души нет ни обли­ка, ни, так ска­зать, тела и что душа есть чис­ло — ибо чис­ло в при­ро­де, как еще Пифа­гор гово­рил, глав­нее все­го. Учи­тель Ксе­но­кра­та Пла­тон13 при­ду­мал, что душа разде­ля­ет­ся на три части: глав­ная из них, разум, поме­ще­на в голо­ве, как в кре­по­сти, а две дру­гие, ей пови­ну­ю­щи­е­ся, гнев и похоть, каж­дая име­ет свое место: гнев в груди, а похоть под сре­до­сте­ни­ем. (21) Дике­арх, изла­гая в трех кни­гах свою коринф­скую речь, в пер­вой выво­дит мно­же­ство спо­ря­щих уче­ных с их реча­ми, а в двух осталь­ных — неко­е­го стар­ца Фере­кра­та Фтио­тий­ско­го, потом­ка (буд­то бы) само­го Дев­ка­ли­о­на, и он у него рас­суж­да­ет, что душа — это вооб­ще ничто, лишь пустое имя, что «оду­шев­лен­ные суще­ства» назы­ва­ют­ся так без­осно­ва­тель­но, что ни в чело­ве­ке, ни в живот­ном нет ника­кой души и ника­ко­го духа, а вся та сила, посред­ст­вом кото­рой мы чув­ст­ву­ем и дей­ст­ву­ем, рав­но­мер­но раз­ли­та по вся­ко­му живо­му телу и неот­де­ли­ма от тела — имен­но пото­му, что сама по себе она не суще­ст­ву­ет, а суще­ст­ву­ет толь­ко тело, еди­ное и одно­род­ное, но по сло­же­нию сво­е­му и при­род­но­му соста­ву спо­соб­ное к жиз­ни и чув­ству. (22) Ари­сто­тель, нако­нец, и тон­ко­стью ума, и тща­тель­но­стью труда намно­го пре­вос­хо­дя­щий всех (кро­ме, разу­ме­ет­ся, Пла­то­на), выде­ляя свои четы­ре рода начал, из кото­рых воз­ни­ка­ет все сущее, счи­та­ет, что есть и некая пятая сти­хия — из нее-то и состо­ит ум. Раз­мыш­лять, пред­видеть, учить­ся, учить, иное узна­вать, а мно­гое дру­гое запо­ми­нать, любить, нена­видеть, желать, боять­ся, тре­во­жить­ся, радо­вать­ся и тому подоб­ное — все это не свой­ст­вен­но ни одно­му из пер­вых четы­рех начал; пото­му и при­вле­ка­ет Ари­сто­тель пятое нача­ло, назва­ния не име­ю­щее, и при­ис­ки­ва­ет для души новое сло­во — ἐνδε­λέχεια14, что озна­ча­ет как бы некое дви­же­ние, непре­рыв­ное и веч­ное.

XI. Вот какие есть мне­ния у фило­со­фов о душе, если толь­ко я нена­ро­ком чего-нибудь не упу­стил. Обо­шел я сто­ро­ною лишь Демо­кри­та, мужа, бес­спор­но, вели­ко­го, но душу пред­став­ля­ю­ще­го слу­чай­ным сте­че­ни­ем глад­ких и круг­лых частиц: ведь у это­го люда все на све­те состо­ит из тол­чеи ато­мов. (23) Какое из этих мне­ний истин­но, пусть рас­судит какой-нибудь бог; а какое из них бли­же к истине, об этом мож­но спо­рить и спо­рить. Что же нам делать? Будем раз­би­рать­ся в этих мне­ни­ях или вер­нем­ся к исход­но­му вопро­су?

Мне бы хоте­лось и того и дру­го­го, хотя соеди­нить это тяже­ло. Поэто­му, если мож­но изба­вить­ся от стра­ха смер­ти без этих рас­суж­де­ний, — сде­лай это; если же без разъ­яс­не­ния вопро­са о душе это невоз­мож­но, — что ж, зай­мем­ся, пожа­луй, этим сей­час, а осталь­ным в свое вре­мя.

Как тебе боль­ше хочет­ся, так и мне луч­ше кажет­ся. Само рас­суж­де­ние пока­жет: какое бы из изло­жен­ных мне­ний ни было истин­ным, все рав­но, смерть — не зло, а может быть, даже бла­го. (24) В самом деле: если душа — это серд­це, или кровь, или мозг, тогда, конеч­но, она — тело и погибнет вме­сте с осталь­ным телом; если душа — это дух, то он раз­ве­ет­ся; если огонь — погаснет; если Ари­сток­се­но­ва гар­мо­ния — то раз­ла­дит­ся; ну, а о Дике­ар­хе с его утвер­жде­ни­ем, что душа — ничто, вооб­ще не при­хо­дит­ся гово­рить. Все эти суж­де­ния соглас­ны в одном: что́ после смер­ти, то́ нас не каса­ет­ся. В самом деле, вме­сте с жиз­нью мы теря­ем чув­ства; а кто не чув­ст­ву­ет, тому ни до чего нет дела. Прав­да, есть и дру­гие мне­ния: они еще остав­ля­ют надеж­ду, кото­рая, может быть, тебя и тешит, — надеж­ду, что души, поки­нув тела, воз­но­сят­ся в небо, как в свое оби­та­ли­ще.

Конеч­но, такая надеж­да меня тешит; боль­ше все­го мне хоте­лось бы, чтобы так оно и было, а если это даже не так, то чтобы меня убеди­ли, буд­то это так.

Но тогда зачем тебе мои ста­ра­ния? Раз­ве могу я пре­взой­ти крас­но­ре­чи­ем само­го Пла­то­на? Про­чи­тай со вни­ма­ни­ем его кни­гу «О душе»15 — и тебе не оста­нет­ся желать ниче­го луч­ше­го.

Я читал ее, и не раз; но все­гда как-то полу­ча­ет­ся, что пока я читаю, то со всем согла­ша­юсь, а когда откла­ды­ваю кни­гу и начи­наю сам раз­мыш­лять о бес­смер­тии души, то вся­кое согла­сие уле­ту­чи­ва­ет­ся.

(25) — И что же тогда? При­зна­ешь ли ты, что души или пре­бы­ва­ют после смер­ти, или гиб­нут, когда при­хо­дит смерть?

Конеч­но, при­знаю!

И если они пре­бы­ва­ют, то что же?

Тогда, я пола­гаю, они бла­жен­ны.

А если гиб­нут?

Тогда они, по край­ней мере, не несчаст­ны, ибо не суще­ст­ву­ют более: я ведь толь­ко что это при­знал, под­дав­шись тво­им насто­я­ни­ям.

Как же тогда и поче­му же тогда гово­ришь ты, что смерть тебе кажет­ся злом? Ведь бла­го­да­ря ей души ста­но­вят­ся или бла­жен­ны, сохра­няя бытие, или без­бед­ны, лиша­ясь чувств!

XII. (26) — Вот и рас­ска­жи мне, пожа­луй­ста, если не труд­но: во-пер­вых, если мож­но, о том, что души все же пре­бы­ва­ют и после смер­ти, а во-вто­рых, если дока­зать это не удаст­ся (ведь дело это нелег­кое), то объ­яс­ни, поче­му в таком слу­чае смерть не есть зло; ведь я боюсь, что зло не столь­ко в том, чтобы ниче­го не чув­ст­во­вать, сколь­ко в том, чтобы пред­чув­ст­во­вать это бес­чув­ст­вие.

Чтобы дока­зать то, что тебя пре­льща­ет, я могу сослать­ся на самые луч­шие свиде­тель­ства, кото­рые во вся­ком деле и ценят­ся и долж­ны ценить­ся выше все­го, — и пер­вым делом на всю древ­ность, кото­рая бли­же нас была к исто­ку и боже­ст­вен­но­му наше­му про­ис­хож­де­нию, а отто­го, быть может, луч­ше мог­ла рас­по­знать и самую исти­ну.

(27) Итак, еще в тех ста­ро­дав­них людях, кото­рых Энний назы­ва­ет «пре­стар­цы», врож­де­но было одно убеж­де­ние: смерть не лиша­ет чувств, и чело­век, кон­чая свою жизнь, не вовсе поги­ба­ет. Свиде­тельств это­му мно­го, и не послед­ние из них — жре­че­ские зако­ны и погре­баль­ные обряды, ибо мужи столь высо­ко­го ума не блюли бы их так береж­но и не кара­ли бы нару­ше­ние их так неумо­ли­мо, если бы не дер­жа­лась в их созна­нии мысль: смерть — это не поги­бель, все сокру­шаю­щая и истреб­ля­ю­щая, смерть — это лишь как бы пере­се­ле­ние, пере­ме­на жиз­ни, кото­рая вели­ким мужам и женам откры­ва­ет путь на небе­са, а всех про­чих, хоть и не уво­дит с зем­ли, но и не уни­что­жа­ет.

(28) Вот поче­му сооте­че­ст­вен­ни­ки наши верят, что «Ромул живет меж богов в небе­сах», как ска­зал Энний вслед за общею мол­вой; вот поче­му и у гре­ков таким чти­мым и таким насущ­ным богом стал Гер­ку­лес, а за ними — и у нас и даль­ше, до само­го Оке­а­на; таков же и Либер, сын Семе­лы, тако­ва же и сла­ва бра­тьев Тин­да­ридов, кото­рые для рим­ско­го наро­да были не толь­ко помощ­ни­ка­ми в бит­вах, но даже вест­ни­ка­ми побед16. Мало того! Раз­ве Ино, дочь Кад­ма, кото­рую гре­ки вели­ча­ют Лев­ко­фе­ей, не чтит­ся у нас как Мату­та? Да и все небо в кон­це кон­цов не люд­ским ли запол­не­но родом?17 XIII. (29) Ведь если пой­ти глуб­же и всмот­реть­ся в то, что сооб­ща­ют нам гре­че­ские писа­те­ли, то даже те боги, кото­рые почи­та­ют­ся древ­ней­ши­ми, ока­жут­ся взо­шед­ши­ми в небо от нас. Поду­май, сколь­ко их гроб­ниц пока­зы­ва­ют в Гре­ции, вспом­ни, — ты ведь посвя­щен! — какие пре­да­ния сохра­ня­ют­ся в таин­ствах мисте­рий, и ты убедишь­ся, что так было повсюду. Древним людям еще незна­ко­ма была физи­ка, кото­рую ста­ли изу­чать лишь мно­гие годы спу­стя — их убеж­да­ло толь­ко то зна­ние, кото­рое вну­ша­ла им сама при­ро­да; они не пони­ма­ли при­чин и осно­ва­ний вещей, но то, что они сами виде­ли не раз, осо­бен­но во сне, застав­ля­ло их верить, что ушед­шие из жиз­ни по-преж­не­му живы. (30) Самое же незыб­ле­мое осно­ва­ние к тому, чтобы мы вери­ли в суще­ст­во­ва­ние богов, — то, что нет на све­те тако­го дико­го пле­ме­ни, нет тако­го зве­ро­по­доб­но­го чело­ве­ка, чтобы в созна­нии у него не было пред­став­ле­ния о богах. Пусть мно­гие судят о богах лож­но — это­му при­чи­на пред­рас­суд­ки; но боже­ст­вен­ную при­ро­ду и суть при­зна­ют все. И дела­ет­ся это не по люд­ско­му сго­во­ру или обще­му реше­нию, дер­жит­ся не на уста­вах или зако­нах, — а если, несмот­ря на это, все наро­ды еди­но­глас­ны в неко­то­ром мне­нии, то его сле­ду­ет счи­тать есте­ствен­ным зако­ном.

Итак, когда мы опла­ки­ва­ем смерть наших близ­ких, то не пото­му ли преж­де все­го, что дума­ем: «У них отня­ты все бла­га жиз­ни?» Не будь этой мыс­ли, мы бы и не пла­ка­ли. Здесь ведь никто не горю­ет о соб­ст­вен­ном несча­стье — раз­ве что испы­ты­ва­ет боль и тос­ку, — а все это горест­ное сте­на­ние и плач под­ни­ма­ют­ся отто­го лишь, что мы уве­ре­ны: тот, кого мы любим, лиша­ет­ся благ жиз­ни и сам это чув­ст­ву­ет. И уве­рен­ность эта в нас — от при­ро­ды, а рас­судок и нау­ка тут ни при чем.

XIV. (31) Но самый луч­ший довод — это без­молв­ное свиде­тель­ство самой при­ро­ды о бес­смер­тии души: забота, и нема­лая забота каж­до­го из нас о том, что будет после его смер­ти. Когда в «Сверст­ни­ках»18 герой гово­рит: «Для буду­щих вре­мен он садит сажен­цы», то раз­ве он не име­ет в виду, что буду­щие вре­ме­на пря­мо его каса­ют­ся? Здесь рачи­тель­ный зем­леде­лец насаж­да­ет дере­вья, пло­дов кото­рых он не увидит, а вели­кий чело­век раз­ве не насаж­да­ет свои зако­ны, уста­вы, государ­ст­вен­ные поряд­ки? Рож­дать детей, про­дол­жать свой род, усы­нов­лять наслед­ни­ков, забо­тить­ся о заве­ща­ни­ях, на самих моги­лах ста­вить памят­ни­ки и похваль­ные над­пи­си — не озна­ча­ет ли это заботы о буду­щем? (32) Но что гово­рить? Несо­мнен­но ведь, что каж­дый дол­жен брать при­мер с луч­ших образ­цов сво­ей поро­ды, — а какой обра­зец луч­ше, чем те, кто отро­ду посвя­тил себя помо­щи людям, забо­те о людях, спа­се­нию людей? Да, Гер­ку­лес взо­шел к богам; но нико­гда бы он не взо­шел к богам, если бы не про­ло­жил туда доро­гу в быт­ность свою меж людь­ми. XV. При­мер этот древ­ний, освя­щен­ный общею верой; а что ска­зать о столь­ких вели­ких мужах наше­го оте­че­ства, отдав­ших за него свою жизнь? Раз­ве мог­ли они счи­тать, что конец их жиз­ни — это и конец их доб­ро­му име­ни? Никто нико­гда не пой­дет на смерть за роди­ну без нема­лой надеж­ды на бес­смер­тие. (33) И Феми­стокл мог бы про­жить свою жизнь бес­тре­вож­но, и Эпа­ми­нонд, а коли взять при­мер побли­же и поно­вее, то даже и я; но в созна­нии люд­ском неким обра­зом живет какое-то пред­чув­ст­вие буду­щих веков, и чем боль­ше дар, чем выше дух, тем твер­же оно дер­жит­ся, тем нагляд­нее пред­ста­ет гла­зам. Не будь это так, кто бы в здра­вом уме стал под­вер­гать себя веч­ным трудам и опас­но­стям? (34) Я гово­рю о вождях государ­ства — но раз­ве не меч­та­ют о посмерт­ной сла­ве и поэты? Откуда тогда такие сти­хи:


Граж­дане, кинь­те свой взгляд на ста­ро­го Энния облик —
Облик того, кто вос­пел ваших дея­нья отцов…

Энний тре­бу­ет сла­вы как награ­ды от тех, чьих отцов он про­сла­вил сам:


Пусть не опла­чут меня погре­баль­ные вопли и сто­ны —
Неза­чем! Я ведь живой буду у всех на устах.

И не толь­ко поэты — даже масте­ра, и те ищут посмерт­ной сла­вы. Ина­че зачем Фидий, не имея пра­ва под­пи­сать свое имя на щите Минер­вы, вста­вил в этот щит лицо, похо­жее на свое? А наши фило­со­фы? Сочи­няя кни­ги о пре­зре­нии к сла­ве, ни один не забы­ва­ет над­пи­сать на них свое имя. (35) Поис­ти­не, если общее согла­сие есть голос при­ро­ды и если все и всюду соглас­ны в чем-то отно­си­тель­но усоп­ших, то долж­ны согла­сить­ся с этим и мы; и если мы счи­та­ем, что при­ро­да вещей вид­нее все­го тем, кто сам душою пре­вос­хо­дит дру­гих по сво­ей при­ро­де, то есть по даро­ва­ни­ям и доб­ро­де­те­лям, а чем луч­ше чело­век, тем он более слу­жит потом­ству, то весь­ма прав­до­по­доб­но, что к неко­то­рым вещам в чело­ве­ке сохра­ня­ет­ся чув­ство и после смер­ти.

XVI. (36) Но как о том, что боги суще­ст­ву­ют, мы дога­ды­ва­ем­ся от при­ро­ды, а о том, что они собой пред­став­ля­ют, узна­ем рас­суд­ком, так и о том, что души живут и после смер­ти, мы заклю­ча­ем по все­на­род­но­му согла­сию, а о том, где они живут и како­вы они, долж­ны дозна­вать­ся рас­суд­ком. Толь­ко от недо­стат­ка тако­го зна­ния и вымыш­ля­ют­ся все те пре­ис­под­ние ужа­сы, кото­рые ты, как вижу, с пол­ным осно­ва­ни­ем отвер­га­ешь. Так как мерт­вые тела пада­ют на зем­лю и погре­ба­ют­ся под зем­лей, то люди и ста­ли думать, что и вся даль­ней­шая жизнь усоп­ших — под­зем­ная. Из тако­го мне­ния про­ис­тек­ло нема­ло заблуж­де­ний, а поэты еще боль­ше их умно­жи­ли. (37) Сколь­ко раз пол­ный театр, и с детьми и с жен­щи­на­ми, тре­пе­тал при вели­ча­вых сти­хах:


Я спус­ка­юсь к Ахе­рон­ту, в про­па­сти глу­бо­кие,
Сквозь пеще­ры, под ска­ла­ми ост­ры­ми навис­ши­ми,
Где густе­ют страш­ным хла­дом мра­ки пре­ис­под­ние…

Суе­ве­рие это, кажет­ся, уже исче­за­ет; но сила его была тако­ва, что, когда научи­лись сжи­гать тела на кост­рах, о пре­ис­под­ней все рав­но выду­мы­ва­ли такое, чего без тела ни сде­лать, ни вооб­ра­зить нель­зя. Невоз­мож­но ведь пред­ста­вить умом душу, кото­рая живет сама по себе; и вот им пыта­лись при­дать какой-нибудь образ или облик. Отсюда — «спуск к мерт­вым» (νέ­κυια) у Гоме­ра, отсюда — гада­ние, кото­рое друг мой Аппий назы­ва­ет νε­κυομαν­τεῖα, отсюда — рос­сказ­ни о неда­ле­ком от нас Аверн­ском озе­ре19,


Где из глу­бей Ахе­рон­та, в сумра­ки оку­та­ны,
Всхо­дят души, к нам вле­ко­мы кро­вью жертв соле­ною…

Это — при­зра­ки мерт­вых, но по воле поэтов при­зра­ки эти даже гово­рят, а ведь для это­го нужен язык, нёбо, гор­тань, грудь, лег­кие во всем их скла­де и силе. Ведь мыс­лью увидеть поэты ниче­го не мог­ли и вот обра­ща­лись к зре­нию. (38) Лишь могу­че­му гению под силу отъ­ять ум от чувств и ото­рвать соб­ст­вен­ную мысль от общей при­выч­ки. Может быть, такие и были в тече­ние столь мно­гих веков; но в книж­ное вре­мя пер­вым объ­явил чело­ве­че­скую душу бес­смерт­ной Фере­кид Сирос­ский, — было это дав­но, когда в Риме цар­ст­во­вал мой тез­ка20. Мне­ние это все­го силь­нее укре­пил уче­ник его Пифа­гор: он при­ехал в Ита­лию при Тарк­ви­нии Гор­дом и пле­нил всю Вели­кую Гре­цию — как сво­им уче­ни­ем, так и сво­им обра­зом и обли­ком; еще мно­го веков спу­стя сла­ва пифа­го­рей­цев была тако­ва, что, кро­ме них, нико­го и не при­зна­ва­ли за уче­но­го. XVII. Но речь сей­час о вре­ме­нах более древ­них. Дока­за­тельств сво­его уче­ния они тогда почти не при­во­ди­ли, кро­ме раз­ве тех, кото­рые мож­но выра­зить чис­ла­ми и чер­те­жа­ми. (39) И лишь Пла­тон, гово­рят, при­ехал в Ита­лию нароч­но для зна­ком­ства с пифа­го­рей­ца­ми, изу­чил у них все, а нау­ку о бес­смер­тии души — более все­го, и после это­го не толь­ко разде­лил Пифа­го­ро­во мне­ние, но под­вел под него обос­но­ва­ние. Одна­ко, с тво­е­го поз­во­ле­ния, мы это обос­но­ва­ние оста­вим в сто­роне, как и все упо­ва­ния на бес­смер­тие души.

Как? Ты довел мое ожи­да­ние до само­го пре­де­ла и тут вдруг бро­са­ешь? Кля­нусь, я охот­нее готов заблуж­дать­ся вме­сте с Пла­то­ном, чем разде­лять исти­ну с нынеш­ни­ми зна­то­ка­ми, — я ведь знаю, как ценишь ты Пла­то­на, и сам див­люсь ему с тво­их слов.

(40) — Мужай­ся! Я и сам бы рад заблуж­дать­ся вме­сте с Пла­то­ном. Раз­ве я выра­жаю в нем сомне­ние — хотя бы такое сомне­ние, какое у меня в обы­чае? Нико­им обра­зом! Ведь мате­ма­ти­ки дока­зы­ва­ют нам, что зем­ля нахо­дит­ся в середине мира, что в небес­ных сфе­рах она зани­ма­ет точ­ку, назы­вае­мую цен­тром, что при­ро­да четы­рех все­по­рож­даю­щих сти­хий слов­но поде­ли­ла и рас­пре­де­ли­ла меж­ду ними раз­лич­ные тяго­те­ния — суша и вла­га сво­им весом и тяго­стью оди­на­ко­во наклон­но сно­сят­ся в зем­лю и море, ока­зы­ва­ясь тем самым в сре­дото­чии мира, а две дру­гие сти­хии, огонь и воздух, пря­мо взле­та­ют в небес­ные пре­де­лы, — то ли это при­ро­да их сама стре­мит­ся ввысь, то ли лег­кое от тяже­ло­го само собой оттал­ки­ва­ет­ся. Но если это так, то долж­но быть ясно: души, отде­лив­ши­е­ся от тела, воз­но­сят­ся ввысь, будь они духов­ны­ми, то есть воздуш­ны­ми, будь они огне­вы­ми. (41) Если же душа есть некое чис­ло (мысль ско­рее глу­бо­кая, чем ясная) или же пятая сти­хия, кото­рую нель­зя ни назвать, ни понять, то она долж­на быть еще цель­нее и чище и поэто­му воз­но­сит­ся осо­бен­но высо­ко над зем­лей.

Чем из все­го здесь пере­чис­лен­но­го счи­тать душу, без­раз­лич­но, лишь бы такая живая сила, как ум, не была загна­на ни в мозг, ни в серд­це, ни в кровь, как того хочет Эмпе­докл. XVIII. О Дике­ар­хе и Ари­сток­сене, его сверст­ни­ке и соуче­ни­ке, при всей их уче­но­сти гово­рить не при­хо­дит­ся: пер­вый из них, по-види­мо­му, настоль­ко был бес­чув­ст­вен, что даже не заме­тил души у само­го себя, а вто­рой настоль­ко погло­щен сво­ей музы­кой, что и о душе судил как о песне. Меж­ду тем гар­мо­нию мы позна­ем из интер­ва­лов меж­ду зву­ка­ми, и раз­ные интер­ва­лы, скла­ды­ва­ясь, дают мно­го­об­раз­ные гар­мо­нии; а вот какую может дать гар­мо­нию склад и облик тела без души, я пред­ста­вить себе не могу. Так что пусть уж луч­ше он при всей сво­ей уче­но­сти усту­пит это место учи­те­лю сво­е­му Ари­сто­те­лю, а сам учит пению: не зря ведь гово­рит­ся в гре­че­ской посло­ви­це:


Кто в чем учен, тот в том пусть и ста­ра­ет­ся!

(42) И уж подав­но мы отверг­нем то слу­чай­ное сте­че­ние неде­ли­мых телец, глад­ких и круг­лых, в кото­ром Демо­крит счи­та­ет воз­мож­ным нахо­дить теп­лоту и дыха­ние, то есть оду­шев­лен­ность. Если же нако­нец душа есть одна из тех четы­рех сти­хий, из кото­рых буд­то бы все состо­ит, то, несо­мнен­но, она состо­ит из вос­пла­ме­нен­но­го возду­ха (так, кажет­ся, пре­иму­ще­ст­вен­но пола­га­ет Панэтий)21, а ста­ло быть, неиз­беж­но стре­мит­ся ввысь: ни огонь, ни воздух не име­ют в себе ниче­го нис­хо­дя­ще­го, а все­гда тянут­ся вверх. Поэто­му, если эти души рас­се­и­ва­ют­ся, то не ина­че как высо­ко над зем­лею, если же про­дол­жа­ют жить и сохра­ня­ют свой образ, то тем несо­мнен­нее они воз­но­сят­ся к небу, про­ре­зая и раз­ры­вая воздух более густой и плот­ный, кото­рый бли­же к зем­ле. Ибо душа — пла­мен­нее и жар­че, чем этот воздух, кото­рый я назвал густым и плот­ным; это вид­но из того, что тела наши, сами по себе сло­жен­ные из зем­ля­ной сти­хии, согре­ва­ют­ся жаром души. XIX. (43) А вырвать­ся из назван­но­го здеш­не­го возду­ха и про­рвать его тем лег­че для души, что ниче­го на све­те нет ее быст­рее: ника­кая ско­рость не поспо­рит со ско­ро­стью души. Ста­ло быть, если толь­ко душа оста­ет­ся неру­ши­мой и подоб­ной самой себе, то неиз­беж­но она несет­ся так, что про­ре­за­ет и про­ни­зы­ва­ет это небо, влаж­ное и сумрач­ное от испа­ре­ний зем­ли, с его туча­ми, дождя­ми и вет­ра­ми. Пре­одолев нако­нец эту область, душа встре­ча­ет и узна­ет при­ро­ду, подоб­ную себе; тогда она оста­нав­ли­ва­ет­ся сре­ди огней, в кото­рых тон­чай­ший воздух слил­ся с нежар­ким сол­неч­ным теп­лом, и выше уже не дви­жет­ся. В самом деле: ока­зав­шись сре­ди такой же теп­лоты и лег­ко­сти, как и у нее самой, она слов­но урав­но­ве­ши­ва­ет­ся на весах и более никуда не дви­жет­ся; здесь ее есте­ствен­ное место, здесь она окру­же­на себе подоб­ны­ми, здесь она ни в чем не нуж­да­ет­ся, а пита­ет и под­дер­жи­ва­ет ее все то же самое, чем пита­ют­ся и под­дер­жи­ва­ют­ся звезды.

(44) А так как тело наше все­гда рас­па­ле­но вся­че­скою алч­но­стью и зави­стью ко всем, у кого есть то, чего нам хочет­ся, мы воис­ти­ну будем бла­жен­ны, лишь когда поки­нем тела и так осво­бо­дим­ся от алч­но­сти и зави­сти. Впро­чем, мы сей­час имен­но это и дела­ем: осво­бо­див­шись от забот, пре­да­ем­ся созер­ца­нию и умо­зре­нию; это же мы будем делать и там, тем сво­бод­нее и тем пол­нее обра­щая все свои силы на рас­смот­ре­ние и созер­ца­ние пред­ме­тов, что уже от самой при­ро­ды заро­не­на в наши умы некая нена­сыт­ная жаж­да исти­ны, а там весь вид этих мест, ожи­даю­щих нас, рас­по­ла­гая к удоб­ней­ше­му наблюде­нию неба, вну­шит нам и сугу­бую жаж­ду позна­ния. (45) Ведь имен­но кра­сота и на зем­ле еще воз­буди­ла в нас, по сло­ву Фео­ф­ра­с­та, «отцов­ское и дедов­ское любо­муд­рие, взо­жжен­ное жаж­дою зна­ния». Осо­бен­но это отно­сит­ся к тем, кто еще в ту пору, когда люди на зем­ле жили во мра­ке, стре­ми­лись про­видеть сквозь этот мрак ост­ро­тою умст­вен­но­го взо­ра.

XX. В самом деле: ведь и теперь про­из­во­дит впе­чат­ле­ние зре­ли­ще про­ли­вов при устье Пон­та, через кото­рые про­ник


Арго, в кото­ром луч­шие арги­вяне
Шли за руном бара­на золо­че­но­го, —

или оке­ан­ский про­лив,


Где меж Евро­пой и Ливи­ей хищ­ное пле­щет­ся море.

Како­во же долж­но быть зре­ли­ще, когда пред­станет нам вся зем­ля с ее поло­же­ни­ем, видом, очер­та­ни­я­ми, с ее насе­лен­ны­ми частя­ми и теми, кото­рые из-за силь­но­го зноя и холо­да оста­ют­ся вовсе нетро­ну­ты­ми? (46) А мы ведь вос­при­ни­ма­ем види­мое не гла­за­ми; в самом теле нет ни еди­но­го чув­ства, зато (это гово­рят не физи­ки, а меди­ки, кото­рые виде­ли это и пока­за­ли въяве) есть как бы пути, веду­щие от седа­ли­ща души к отвер­сти­ям глаз, носа и ушей22. Поэто­му-то не раз от задум­чи­во­сти или от болез­ни мы и ниче­го не видим и не слы­шим совер­шен­но здо­ро­вы­ми гла­за­ми и уша­ми, что лиш­ний раз пока­зы­ва­ет нам, что видит и слы­шит имен­но душа, а не части тела, кото­рые слу­жат ей как бы окош­ка­ми, но кото­ры­ми ниче­го нель­зя чув­ст­во­вать без при­сут­ст­вия и уча­стия ума. А ведь таким обра­зом мы вос­при­ни­ма­ем вещи самые раз­лич­ные — цвет, вкус, жар, запах, звук; и нико­гда бы мы не назва­ли пять чувств пятью вест­ни­ка­ми души, если бы все не схо­ди­лось к душе и она не была бы им един­ст­вен­ным судьею. Так вот, все эти чув­ства быва­ют и яснее и чище, когда душа сво­бод­ной вос­па­ря­ет туда, куда ее вле­чет при­ро­да. (47) Ведь хотя все эти про­хо­ды через тело к душе про­де­ла­ны при­ро­дою с вели­чай­шим мастер­ст­вом, одна­ко в плот­ных зем­ных телах они то и дело засо­ря­ют­ся; а вот когда кро­ме души ниче­го уже не будет, тогда ничто посто­рон­нее не поме­ша­ет душе вос­при­нять все как есть.

XXI. Как мно­го ска­зал бы я, если бы потре­бо­ва­лось, о том, какие в небес­ных пре­де­лах явят­ся душе зре­ли­ща, какие обиль­ные, какие раз­но­об­раз­ные! (48) Раз­мыш­ляя об этом, я часто див­люсь нахаль­ству тех фило­со­фов, кото­рые вос­хи­ща­ют­ся позна­ни­ем при­ро­ды, а начи­на­те­ля и вождя сво­его в этом иссле­до­ва­нии с бла­го­дар­ным лико­ва­ни­ем чтят как бога: это он, гово­рят они, осво­бо­дил их от тяг­чай­ших тира­нов — от веч­но­го ужа­са, от повсе­днев­но­го и повсе­нощ­но­го стра­ха23. О каком стра­хе речь, о каком ужа­се? Есть ли хоть одна сума­сшед­шая ста­ру­ха, кото­рая боя­лась бы того, чего боя­лись буд­то бы вы, кабы не ваша физи­ка, —


Глу­бин­ные свя­ты­ни ахе­ронт­ские,
От смер­ти блед­ные, от мра­ка тем­ные.

И не стыд­но фило­со­фу хва­стать­ся, буд­то он тако­го не боит­ся и счи­та­ет за вздор? Вот где вид­на мера их при­род­но­го ума: не будь нау­ки, они бы и тако­му вери­ли! (49) Да и не знаю, что хоро­ше­го в том уро­ке, кото­рый вынес­ли они из сво­ей нау­ки, — буд­то с при­хо­дом смер­ти мы поги­ба­ем без остат­ка. Может быть, это и так, я не спо­рю, — но что в этом уте­ши­тель­но­го или слав­но­го? Да и не встре­ча­лось мне, пожа­луй, ника­ких дово­дов, убеж­даю­щих, что мысль Пифа­го­ра и Пла­то­на не истин­на. Даже если бы Пла­тон не при­во­дил ника­ких дока­за­тельств, он убедил бы меня авто­ри­те­том (ты видишь, как важ­но для меня, каков сам чело­век!), — но дока­за­тельств он при­вел столь­ко, что вид­но, как он ста­ра­ет­ся убедить не себя, но и дру­гих.

XXII. (50) Но мно­го есть и таких, кото­рые, напро­тив, счи­та­ют смерть для души чем-то вро­де уго­лов­но­го нака­за­ния. Это опять-таки свиде­тель­ст­ву­ет лишь о том, что они не верят в бес­смер­тие души, пото­му что не уме­ют сооб­ра­зить и понять разу­мом, что пред­став­ля­ет собою душа без тела. Мож­но поду­мать, что они хоть в теле-то пред­став­ля­ют себе душу, ее склад, вели­чи­ну, место­по­ло­же­ние! Но, пра­во, если бы они мог­ли в живом чело­ве­ке увидеть все, что в нем скры­то от взгляда, то еще вопрос, заме­тят ли они в нем душу, или она по тон­ко­сти сво­ей ускользнет от их взгляда? (51) Пусть-ка они поду­ма­ют — те, кто твер­дят, буд­то не пред­став­ля­ют себе душу без тела. А как они пред­став­ля­ют себе душу в теле? Мне так наобо­рот, когда я вни­каю в при­ро­ду души, гораздо тем­нее и труд­нее быва­ет помыс­лить, како­ва душа, оби­таю­щая в теле, как бы в чужом дому, чем како­ва душа, изле­тев­шая из тела и вер­нув­ша­я­ся в воль­ное небо, как в род­ную оби­тель. Вот если бы мы мог­ли иметь поня­тие о том, чего мы нико­гда не виде­ли, то, конеч­но, мы полу­чи­ли бы поня­тие и о самом боге, и об осво­бож­ден­ной боже­ст­вен­ной душе. Так что если Дике­арх и Ари­сток­сен при­шли к совер­шен­но­му отри­ца­нию души, то лишь пото­му, что слиш­ком труд­но понять, что она такое и како­ва она. (52) Да, увидеть душу душою же — вели­кое дело; в этом и состо­ит смысл Апол­ло­но­ва заве­та: «Познай само­го себя». Я сам пола­гаю, что он велит этим познать не чле­ны наши, не рост, не облик: ведь мы и наши тела — вещи раз­ные, и, раз­го­ва­ри­вая с тобой, я вовсе не с телом тво­им раз­го­ва­ри­ваю. Ста­ло быть, гово­ря «Познай само­го себя», он гово­рит: «Познай душу свою». Ибо тело для души — лишь сосуд или иное какое вме­сти­ли­ще: как дей­ст­ву­ет твоя душа, так дей­ст­ву­ешь ты сам. Познать это — поис­ти­не достой­но боже­ства: ина­че это настав­ле­ние неко­е­го муд­ре­ца не было бы при­пи­са­но само­му богу.

(53) Но если душа и не зна­ет сама, како­ва она, то, ска­жи, раз­ве она не зна­ет, тем не менее, что она суще­ст­ву­ет? раз­ве не зна­ет, что она дви­жет­ся? Отсюда — извест­ное рас­суж­де­ние Пла­то­на, кото­рое у него раз­ви­ва­ет Сократ в «Фед­ре», а у меня встав­ле­но в VI кни­гу «О государ­стве»: XXIII. «Что все­гда в дви­же­нии, то веч­но; а что сооб­ща­ет кому-то свое дви­же­ние или само при­ни­ма­ет от кого-то свое дви­же­ние, в том, как толь­ко кон­чит­ся дви­же­ние, неиз­беж­но кон­чит­ся и жизнь. Толь­ко то, что само себя дви­жет, нико­гда не пре­кра­ща­ет дви­же­ния, ибо нико­гда не покида­ет само­го себя: поэто­му в нем — исток и нача­ло дви­же­ния всех осталь­ных дви­жу­щих­ся тел. (54) Само же нача­ло нача­ла не име­ет. В самом деле, это от нача­ла воз­ни­ка­ет все на све­те, само же оно ни из чего не может родить­ся: будь оно чем-то рож­де­но, оно бы не было нача­лом. А что нико­гда не родит­ся, то нико­гда и не гибнет — ибо погиб­нув­шее нача­ло не может ни воз­ро­дить­ся само от чего-нибудь дру­го­го, ни из себя поро­дить что-то дру­гое, посколь­ку все, что есть, начи­на­ет­ся лишь от нача­ла. Итак, нача­ло дви­же­ния — в само­дви­же­нии, а оно не име­ет ни нача­ла, ни кон­ца, ина­че бы неми­ну­е­мо оста­но­ви­лось и рух­ну­ло бы все небо и миро­зда­ние, и не нашлось бы ника­кой силы, чтобы вновь при­ве­сти их в дви­же­ние. Так вот, если ясно, что все само­дви­жу­ще­е­ся веч­но, то кто станет отри­цать, что имен­но тако­ва при­ро­да души? Ведь все неоду­шев­лен­ное дви­жет­ся лишь от внеш­не­го толч­ка, а все оду­шев­лен­ное наде­ле­но дви­же­ни­ем внут­рен­ним и неза­ем­ным. В этом — при­ро­да, в этом — суть души: она при­над­ле­жит к пред­ме­там само­дви­жу­щим­ся, а ста­ло быть, не рож­де­на и бес­смерт­на».

(55) Пусть сой­дет­ся ско­пом хоть вся фило­соф­ская чернь (так хоте­лось бы мне назвать всех, кто откло­ня­ет­ся от Пла­то­на, Сокра­та и их шко­лы), они не толь­ко не суме­ют объ­яс­нить это с таким изя­ще­ст­вом, но и это­го-то объ­яс­не­ния во всей тон­ко­сти его выво­да не ура­зу­ме­ют. Итак, душа чув­ст­ву­ет, что она дви­жет­ся; вме­сте с этим чув­ст­ву­ет, что дви­жет­ся соб­ст­вен­ной силою, а не чужой; а ста­ло быть, не может слу­чить­ся, чтобы она поки­ну­ла самое себя. Вот так мы и дока­за­ли бес­смер­тие души. Нет ли у тебя к это­му заме­ча­ний?

Нисколь­ко: я лег­ко сле­до­вал за тобой, и мне и в голо­ву не при­хо­ди­ло воз­ра­жать — настоль­ко мне по душе это уче­ние.

XXIV. (56) — Ну что ж! Тогда для тебя, может быть, не менее убеди­тель­ны будут дово­ды, пока­зы­ваю­щие, что в этих душах люд­ских есть что-то боже­ст­вен­ное? Если я вижу, как нечто рож­да­ет­ся, то я могу пред­ста­вить, и как оно поги­ба­ет. Кровь, желчь, гной, кости, мыш­цы, жилы, — обо всем этом, обо всем скла­де чле­нов и цело­го тела, мне кажет­ся, я могу ска­зать, из чего они сде­ла­ны и как. Душа — дру­гое дело: если бы она была толь­ко тем, что дает нам жить, то я счи­тал бы, что от при­ро­ды душа под­дер­жи­ва­ет жизнь в чело­ве­ке точь-в-точь как в лозе или дере­ве: ведь гово­ря «жизнь», мы име­ем в виду имен­но это. А если бы душа содер­жа­ла толь­ко вле­че­ния и отвра­ще­ния, это бы упо­доб­ля­ло чело­ве­ка лишь живот­ным. (57) Меж­ду тем еще в ней есть память, и при­том память бес­ко­неч­ная о вещах бес­счет­ных — то, что Пла­тон назы­ва­ет при­по­ми­на­ни­ем выс­шей жиз­ни. Так, в кни­ге под назва­ни­ем «Менон» Сократ у него зада­ет како­му-то маль­чиш­ке вопро­сы об изме­ре­нии квад­ра­та, тот на них по-ребя­че­ски отве­ча­ет, но вопро­сы так лег­ки, что посте­пен­но он начи­на­ет отве­чать так, слов­но сам учил­ся гео­мет­рии; отсюда Сократ и заклю­ча­ет, что вся­кое уче­ние есть не что иное, как при­по­ми­на­ние. Еще тща­тель­нее рас­смат­ри­ва­ет он этот вопрос в дру­гой беседе, кото­рую вел в послед­ний день сво­ей жиз­ни: здесь он пока­зы­ва­ет, что каж­дый встреч­ный, будь он хоть круг­лым невеж­дою, при хоро­шем спро­се пока­жет сво­и­ми отве­та­ми, что он не тот­час усво­ил свои зна­ния, а извлек их, при­по­ми­ная, из памя­ти; а ведь немыс­ли­мо было бы с дет­ства иметь в наших душах врож­ден­ные и как бы запе­чат­лен­ные поня­тия (так назы­вае­мые en­noiai), если бы душа еще до того, как вой­ти в тело, не окреп­ла в позна­нии вещей. (58) Ведь Пла­тон посто­ян­но гово­рит, что ничто не суще­ст­ву­ет в истин­ном смыс­ле сло­ва; «в истин­ном смыс­ле сло­ва» он счи­та­ет суще­ст­ву­ю­щим не то, что воз­ни­ка­ет и поги­ба­ет, но толь­ко то, что сохра­ня­ет свои каче­ства все­гда («идею» — на его язы­ке, «про­об­раз» — на нашем), — а имен­но это­го душа не мог­ла познать, будучи заклю­че­на в тело, и, ста­ло быть, она уже зна­ла это, когда вхо­ди­ла в тело. Вот отче­го мы изум­ля­ем­ся соб­ст­вен­но­му зна­нию столь­ких пред­ме­тов. Ока­зав­шись вдруг в жили­ще непри­выч­ном и неуют­ном, душа не может видеть их ясно; но, соби­ра­ясь с сила­ми и ожи­вая, начи­на­ет узна­вать их путем при­по­ми­на­ния. Таким обра­зом, уче­ние есть не что иное, как вос­по­ми­на­ние. (59) У меня же само­го есть осо­бен­ные осно­ва­ния вос­хи­щать­ся такой вещью, как память: ведь что такое память у нас, ора­то­ров, и в чем ее сила, и откуда она берет­ся? Я не гово­рю, какою памя­тью сла­вил­ся Симо­нид, какою — Фео­дект, как памят­лив был послан­ный от Пир­ра к сена­ту Киней, как потом Хар­мад и не так дав­но умер­ший Мет­ро­дор Скеп­сий­ский, как наш друг Гор­тен­зий24, — нет, я гово­рю о памя­ти про­стых людей, осо­бен­но тех, кто иску­шен в каком-нибудь высо­ком уме­нии и искус­стве: все рав­но они дер­жат в памя­ти столь­ко, что труд­но и вооб­ра­зить широту их ума.

XXV. (60) К чему я веду эту речь? Я хочу пока­зать, что это за сила и откуда она. Конеч­но, она заклю­че­на не в серд­це, не в кро­ви, не в моз­ге, не в ато­мах; может быть, в духе, может быть, в огне, — не знаю и не сты­жусь при­знать­ся в сво­ем незна­нии (как иные фило­со­фы), а могу толь­ко ска­зать об этом и о любом дру­гом тем­ном деле, что поис­ти­не боже­ст­вен­ным будет тот ум, кото­рый твер­до ска­жет, что душа чело­ве­ка — это дух или огонь. Так ска­жи ты мне: мог­ла ли здесь, на зем­ле, под этим тем­ным и влаж­ным небом посе­ять­ся и окреп­нуть такая могу­чая сила, как память? Что такое память, нам не вид­но; но како­ва она — вид­но; а коли не это, то уж как она широ­ка — заве­до­мо вид­но. (61) Так что же она? Может быть, мы вооб­ра­зим в душе какую-то емкость, в кото­рую, как в сосуд, сте­ка­ют­ся все наши вос­по­ми­на­ния? Но это неле­по: как она будет напол­нять­ся, и как пред­ста­вить себе такие очер­та­ния души, и вооб­ще, что это за огром­ная полу­чит­ся емкость? Или, может быть, вооб­ра­зить душу подоб­ной вос­ку, а память — следам вещей, отпе­ча­тав­шим­ся на вос­ке? Но какие отпе­чат­ки могут остав­лять сло­ва и даже пред­ме­ты, а глав­ное — как без­мер­на долж­на быть вели­чи­на это­го вос­ка, чтобы запе­чат­леть столь­ко все­го?

А что ска­зать нако­нец о той спо­соб­но­сти души, кото­рая иссле­ду­ет скры­тое, кото­рая назы­ва­ет­ся догад­кой и раз­мыш­ле­ни­ем? (62) Раз­ве от этой зем­ной, смерт­ной и хруп­кой при­ро­ды — дея­ния того, кто пер­вый дал назва­ния всем вещам (Пифа­гор счи­тал это делом высо­чай­шей муд­ро­сти), или кто собрал рас­се­ян­ных по зем­ле людей и обра­тил их к обще­ст­вен­ной жиз­ни, или кто уло­жил в немно­гие зна­ки букв все зву­ки речи, казав­ши­е­ся бес­чис­лен­ны­ми, или кто раз­ме­тил дви­же­ния планет, их поры­вы впе­ред и оста­нов­ки? Все они — вели­кие люди, рав­но как и их пред­ше­ст­вен­ни­ки, кото­рые вве­ли в оби­ход и зем­ные пло­ды, и одеж­ду, и жили­ща, и жиз­нен­ные удоб­ства, и защи­ту от диких зве­рей, — ведь имен­но это смяг­чи­ло нас, вос­пи­та­ло и поз­во­ли­ло перей­ти от необ­хо­ди­мо­сти к изя­ще­ству. Так и усла­да для слу­ха отыс­ка­лась в соче­та­нии раз­лич­ных по при­ро­де сво­ей зву­ков; так и звезды мы ста­ли наблюдать как непо­движ­ные, так и подвиж­ные («пла­не­ты» — блуж­даю­щие, как их назы­ва­ют); и кто узрел душой их кру­го­во­рот и про­чие дви­же­ния, тот дока­зал, что душа его подоб­на душе того, кто вывел в небе эту построй­ку. (63) В самом деле, когда Архи­мед заклю­чил в один шар все дви­же­ния солн­ца, луны и пяти планет25, то он совер­шил то же, что и пла­то­нов­ский бог, тво­рец мира в «Тимее»: под­чи­нил еди­но­му кру­го­обо­роту дви­же­ния уско­рен­ные и замед­лен­ные. И если в мире это не может совер­шить­ся без бога, то и в сфе­ре сво­ей Архи­мед не мог бы вос­про­из­ве­сти это без боже­ст­вен­но­го вдох­но­ве­ния.

XXVI. (64) Но не толь­ко в таких зна­ме­ни­тых и слав­ных образ­цах вижу я при­сут­ст­вие боже­ст­вен­ной силы: по мне, так ни поэт не сло­жит важ­ную и пол­но­звуч­ную пес­ню без неко­е­го небес­но­го побуж­де­ния в душе, ни крас­но­ре­чие без некой выс­шей силы не поте­чет оби­ли­ем пре­крас­ных слов и бога­тых мыс­лей. А уж фило­со­фия, матерь всех наук, что она, если не дар богов (по выра­же­нию Пла­то­на)26 или созда­ние богов (как гово­рю я)? Это она обу­чи­ла нас спер­ва — почи­та­нию самих богов, потом — спра­вед­ли­во­сти меж людей, на кото­рой дер­жит­ся чело­ве­че­ское обще­ство, потом — скром­но­сти и высо­ко­сти духа; и она же согна­ла мрак с души, как с очей, чтобы мы мог­ли видеть выш­нее и ниж­нее, пер­вое, послед­нее и сред­нее. (65) Пра­во же, толь­ко боже­ст­вен­ная сила, как я думаю, мог­ла совер­шить столь­ко вели­ко­го. Что мож­но ска­зать о памя­ти на сло­ва и дела? что — о спо­соб­но­сти к зна­нию? Уж навер­ное то, что в самих богах ниче­го нель­зя пред­ста­вить совер­шен­нее. Я не думаю, что боги услаж­да­ют­ся амвро­зи­ей и нек­та­ром или раду­ют­ся куб­кам из рук Гебы; я не верю Гоме­ру, буд­то боги похи­ти­ли Гани­меда ради его кра­соты, чтоб он стал вино­чер­пи­ем Юпи­те­ра (это еще не при­чи­на, чтобы так оби­жать Лао­медон­та!) — нет, Гомер все это выду­мал, пере­но­ся на богов люд­ские свой­ства, мы же на людей пере­но­сим боже­ские. Что это за боже­ские свой­ства? Бес­смер­тие, муд­рость, про­ни­ца­тель­ность, память. Пото­му я и гово­рю, что душа — боже­ст­вен­на, а Еври­пид даже реша­ет­ся гово­рить, что душа — бог. Если бог есть дух или огонь, то тако­ва же и душа чело­ве­ка, — и как при­ро­да небес сво­бод­на от зем­ли и воды, так и чело­ве­че­ская душа не содер­жит ни того, ни дру­го­го; если же суще­ст­ву­ет некая пятая сти­хия, о кото­рой пер­вым заго­во­рил Ари­сто­тель, то она — общая для богов и для души.

Сле­дуя это­му уче­нию, вот как мы напи­са­ли в сво­ем «Уве­ща­нии»27: XXVII. (66) «Нача­ла души не при­хо­дит­ся искать на зем­ле: в душе нет ниче­го сме­шан­но­го и сби­то­го, ниче­го рож­ден­но­го или слеп­лен­но­го из зем­ли, ниче­го влаж­но­го, воздуш­но­го или огнен­но­го. Ибо все эти сти­хии не содер­жат ника­ких задат­ков памя­ти, ума, раз­мыш­ле­ния, ниче­го спо­соб­но­го сохра­нять про­шлое, пред­видеть буду­щее, обы­мать насто­я­щее, — а толь­ко это и мож­но назвать боже­ст­вен­ным, и прий­ти все­му это­му к людям неот­куда, кро­ме как от бога. Ста­ло быть, при­ро­да и суть души есть нечто осо­бен­ное, отдель­ное от при­выч­ной и зна­ко­мой нам при­ро­ды: и все, что чув­ст­ву­ет, мыс­лит, живет и крепнет, — небес­но и боже­ст­вен­но, и по этой самой при­чине — бес­смерт­но. Да и сам бог не может быть понят нашим пони­ма­ни­ем ина­че, чем некий отре­шен­ный и сво­бод­ный ум, отстра­нив­ший­ся от вся­кой смерт­ной плот­но­сти, все чув­ст­ву­ю­щий, все дви­жу­щий и сам нахо­дя­щий­ся в веч­ном само­дви­же­нии».

(67) Вот како­го рода и вида чело­ве­че­ский дух. — «Но где же он и какой же он?» —А где твой соб­ст­вен­ный дух, и какой он, — ты можешь ска­зать? Если я знаю мень­ше, чем хотел бы знать для пол­но­го пони­ма­ния, то раз­ве ты запре­тишь мне поль­зо­вать­ся хотя бы тем, что я знаю? — «Душа так бес­силь­на, что не видит и самой себя!» — Точ­но так же, как и глаз: душа, не видя себя, видит все осталь­ное. — «Она не видит даже про­стей­ше­го — соб­ст­вен­но­го обли­ка!» — Может быть, даже его она видит, — но об этом пока умол­чим; а вот силу свою, про­ни­ца­тель­ность, память, дви­же­ние, быст­ро­ту она видит. В этом ее вели­чие, в этом боже­ст­вен­ность, в этом бес­смер­тие, — а како­го она вида и где нахо­дит­ся, не сто­ит и гадать.

XXVIII. (68) Как мы преж­де все­го видим кра­соту и свет неба; потом — нево­об­ра­зи­мую стре­ми­тель­ность его вра­ще­ния; потом — череду дней и ночей, вме­сте со сме­ною четы­рех вре­мен года, бла­го­при­ят­ст­ву­ю­щей созре­ва­нию пло­дов и укреп­ле­нию тел; потом — солн­це, кото­рое все их ведет и пра­вит, и луну, кото­рая сво­ей при­бы­лью и убы­лью как бы отме­ча­ет и раз­ме­ря­ет кален­дар­ные дни, и круг, разде­лен­ный на две­на­дцать частей, а в нем — пять звезд, дви­жу­щих­ся по-раз­но­му, но твер­до блюду­щих каж­дая свой путь, и образ ноч­но­го неба, повсюду укра­шен­но­го звезда­ми, и зем­ной шар, сушею высту­паю­щий из моря, утвер­жден­ный в сре­дото­чии миро­зда­ния, охва­чен­ный дву­мя поя­са­ми оби­тае­мы­ми и возде­лан­ны­ми, из кото­рых один, насе­ля­е­мый нами, —


Под полю­сом, близ Воза семи­звезд­но­го,
Откуда Акви­лон со сви­стом снег несет, —

а дру­гой — южный, нам неиз­вест­ный, у гре­ков назы­вае­мый «про­ти­во­зем­лей»28 анти­по­дов; (69) осталь­ные же части зем­ли необи­тае­мы из-за леде­ня­ще­го холо­да или паля­ще­го жара, а здесь, где мы живем, вся­кий раз в свой срок


Сия­ет солн­це, лес лист­вою кро­ет­ся,
Сок животвор­ный пол­нит гроз­дья лоз­ные,
Поля родят зер­но, в лугах цве­ты цве­тут,
Бьют род­ни­ки, зем­ля покры­та зеле­нью, —

далее, когда мы видим мно­же­ство скота на потре­бу нам то для пищи, то для пахоты, то для езды, то для одеж­ды, видим само­го чело­ве­ка созер­ца­те­лем неба и чти­те­лем богов, а поля и моря — откры­ты­ми для его поль­зо­ва­ния, — (70) когда мы видим все это и несчет­но мно­гое дру­гое, то можем ли мы сомне­вать­ся, что над всем этим есть некий зижди­тель (если мир имел нача­ло, как пола­га­ет Пла­тон) или блю­сти­тель все­го это­го стро­е­ния и заботы о нем (если все это суще­ст­во­ва­ло извеч­но, как дума­ет Ари­сто­тель)? Точ­но так же и дух чело­ве­че­ский: как бога ты не видишь, но узна­ешь бога по делам его, так душу ты не видишь, но по ее памя­ти, по смет­ли­во­сти, по быст­ро­те дви­же­ния, по всей кра­со­те ее доб­ле­сти нель­зя не при­знать боже­ст­вен­ной сути души.

XXIX. Но где же она нахо­дит­ся? Пола­гаю, что в голо­ве, и могу даже при­ве­сти тому дока­за­тель­ства. Но если это и не так, то где бы она ни нахо­ди­лась, она — в тебе. Како­ва ее при­ро­да? Неза­ем­ная и само­сто­я­тель­ная, как я думаю; но будь она хоть воздуш­ная, хоть огнен­ная, это к наше­му делу не отно­сит­ся. Ты будешь верить в бога, хоть не зна­ешь, ни где он, ни какой он с виду; точ­но так же доволь­но с тебя знать, что есть душа, даже если не зна­ешь ни вида ее, ни места. (71) А знать, что есть душа, мож­но без вся­ко­го сомне­ния, если хоть малость смыс­лить в физи­ке. Ведь в душе нет ниче­го сме­шан­но­го, скреп­лен­но­го, соеди­нен­но­го, сдво­ен­но­го; а если так, то ее нель­зя разде­лить, разо­рвать, разъ­ять, — то есть, она недо­ступ­на гибе­ли. Ибо гибель — это и есть рас­пад, рас­кол, разде­ле­ние тела на части, кото­рые до смерт­но­го мига дер­жа­лись какою-то свя­зью.

Вот по каким и подоб­ным сооб­ра­же­ни­ям неко­гда Сократ, обви­нен­ный в смерт­ном пре­ступ­ле­нии, и от защит­ни­ка отка­зал­ся, и перед судья­ми не угод­ни­чал, а дер­жал­ся сво­его воль­но­го упор­ства (порож­ден­но­го высо­ко­стью души, а отнюдь не гор­ды­нею!). Еще в послед­ний день сво­ей жиз­ни он про­стран­но рас­суж­дал имен­но об этом; немно­го рань­ше, когда ему было лег­ко ускольз­нуть из-под стра­жи, он сам того не поже­лал; и, нако­нец, почти уже со смер­то­нос­ной чашею в руке, раз­го­ва­ри­вал он так, слов­но ему угро­жа­ла не без­дна смер­ти, а вос­хож­де­ние в небе­са29. XXX. (72) Рас­суж­дал и гово­рил он при этом так. Два есть пути, две доро­ги для душ, отхо­дя­щих от тел. Кто пят­на­ет себя люд­ски­ми поро­ка­ми, впа­да­ет в ослеп­ля­ю­щие похо­ти и отто­го или осквер­ня­ет поро­ком и нече­сти­ем свой дом, или зате­ва­ет неис­ку­пи­мые ковар­ства и наси­лия про­тив сво­его государ­ства, у тех доро­га кри­вая, уво­дя­щая их прочь от сон­ма богов. А кто сохра­нил себя чистым и неза­пят­нан­ным, мень­ше все­го зани­мал­ся дела­ми телес­ны­ми и все­гда был от них отре­шен, тот и в люд­ском теле вел жизнь, подоб­ную богам, и такие люди лег­ко нахо­дят воз­врат­ный путь туда, откуда при­шли. (73) При этом вспо­ми­на­ет он лебедей, кото­рые неда­ром посвя­ще­ны Апол­ло­ну, а пото­му, что, види­мо, полу­чи­ли от него дар пред­виде­нья: как они, пред­чув­ст­вуя, что в смер­ти — бла­го, уми­ра­ют с наслаж­де­ни­ем и пес­нею, — так при­ста­ло уми­рать всем, кто добр и учен. В этом не при­хо­дит­ся сомне­вать­ся — лишь бы не слу­чи­лось с нами в наших рас­суж­де­ни­ях о душе то, что часто быва­ет, когда смот­ришь на захо­дя­щее солн­це и на этом совсем теря­ешь зре­ние; так и ост­ро­та ума, обра­щен­ная на самое себя, порою при­туп­ля­ет­ся, и поэто­му мы утра­чи­ва­ем зор­кость наблюде­ния. Так носит­ся наш разум, как ладья в бес­край­нем море, сре­ди сомне­ний, подо­зре­ний, коле­ба­ний и мно­гих стра­хов.

(74) Это — при­мер из древ­но­сти и из Гре­ции; но вот и наш Катон ушел из жиз­ни так, слов­но радо­вал­ся пово­ду уме­реть. Бог, оби­таю­щий в нас, запре­ща­ет нам покидать себя про­тив его воли; но когда он сам пре­до­став­ля­ет закон­ный к это­му повод, как неко­гда Сокра­ту, недав­но — Като­ну и неред­ко — мно­гим дру­гим, тогда поис­ти­не муд­рец с радо­стью вый­дет из этих поте­мок к ино­му све­ту: не ломая стен тюрь­мы (чтобы не нару­шать зако­ны), он вый­дет по вызо­ву бога, слов­но по вызо­ву началь­ни­ка или иной закон­ной вла­сти. Ведь и вся жизнь фило­со­фа, по выра­же­нию того же Пла­то­на30, есть под­готов­ка к смер­ти. XXXI. (75) В самом деле, раз­ве не имен­но это мы дела­ем, когда отвле­ка­ем­ся душой от наслаж­де­ния, то есть от тела, от домаш­них дел, то есть от раб­ско­го при­слу­жи­ва­ния телу, от государ­ст­вен­ных дел и в кон­це кон­цов — от вся­ких дел? Всем этим мы имен­но при­зы­ваем душу к себе самой, понуж­да­ем быть наедине с собой и по мере сил уда­ля­ем от тела. А отде­лять душу от тела — раз­ве это не то же самое, что учить­ся уми­рать? Поэто­му будем гото­вить­ся, будем отде­лять себя от тела, будем, ста­ло быть, упраж­нять­ся в смер­ти. От это­го и здесь, на зем­ле, жизнь наша подоб­на будет небес­ной, и потом, когда мы вырвем­ся из этих уз, то полет наших душ будет быст­рее. Ведь кто про­вел всю жизнь в телес­ных колод­ках, тот и высво­бож­ден­ный будет дви­гать­ся лишь мед­лен­но, как те, кто дол­гие годы ходил в кан­да­лах. И вот когда мы достиг­нем цели сво­его пути, тогда-то и нач­нет­ся наша насто­я­щая жизнь, ибо здеш­няя жизнь — это смерть, и я мог бы о ней сло­жить целый плач, если кому угод­но.

(76) — Да ведь ты уже и сде­лал это в сво­ем «Уве­ща­нии», — вся­кий раз, как я его читаю, мне боль­ше все­го хочет­ся поки­нуть этот мир, а выслу­шав эту твою речь, хочет­ся еще боль­ше.

Будет срок, ско­ро и ты или пере­ду­ма­ешь или захо­чешь еще силь­ней: вре­мя ведь летит быст­ро. Во вся­ком слу­чае, о том, что смерть есть зло (как тебе каза­лось), не может быть и речи; я даже боюсь: смерть едва ли не про­ти­во­по­лож­на злу, едва ли даже не бла­го — ведь бла­го­да­ря ей мы ста­нем бога­ми или соседя­ми богов.

Поче­му же ты гово­ришь: «Я боюсь»?

Пото­му что мно­гие с этим не соглас­ны. А я никак не хочу, чтобы после это­го наше­го раз­го­во­ра хоть какой-нибудь довод еще мог бы убедить тебя, буд­то смерть есть зло.

(77) — Кто же может убедить меня после это­го?

Кто смо­жет? Да тут вый­дут спор­щи­ки целы­ми тол­па­ми, и это будут не толь­ко эпи­ку­рей­цы, кото­рых я лич­но вовсе не пре­зи­раю, но из уче­ных людей поче­му-то пре­зи­ра­ют все. Так, про­тив бес­смер­тия души со стра­стью высту­пал люби­мый мой Дике­арх — он напи­сал три «Лес­бос­ские кни­ги» (по той речи, кото­рую он дер­жал в Мити­ле­нах) и в них ста­ра­ет­ся дока­зать смерт­ность души. А сто­и­ки — те усту­па­ют нам душу лишь в дол­го­сроч­ное поль­зо­ва­ние, как воро­нам: они соглас­ны, что души дол­го­веч­ны, но не соглас­ны, что души бес­смерт­ны. XXXII. Но хочешь, я тебе ска­жу, поче­му даже при такой пред­по­сыл­ке смерть все-таки не есть зло?

Как же не хотеть! Но в бес­смер­тии души меня никто уж не заста­вит усо­мнить­ся.

(78) — Хва­лю, конеч­но, но чрез­мер­ная само­уве­рен­ность опас­на. Часто нас сму­ща­ет какой-нибудь ост­ро­ум­ный вывод, и мы осту­па­ем­ся и меня­ем мне­ние даже в вопро­сах пояс­нее, а сей­час перед нами вопрос тем­ный. Воору­жим­ся же и для тако­го слу­чая.

Воору­жим­ся, но я поста­ра­юсь, чтобы таких слу­ча­ев не было.

Итак, есть ли у нас при­чи­ны обхо­дить вни­ма­ни­ем наших дру­зей-сто­и­ков? тех сто­и­ков, кото­рые при­зна­ют, что души, поки­нув тело, сохра­ня­ют жизнь, но не при­зна­ют, что наве­ки?

По-мое­му, они при­ни­ма­ют то, что в нашем вопро­се самое труд­ное, — что душа может суще­ст­во­вать и без тела; а того, что и само по себе лег­че при­нять и что из при­ня­то­го ими сле­ду­ет пря­мым след­ст­ви­ем, они при­знать не хотят, — при­зна­ют, что души живут дол­го, но не при­зна­ют, что веч­но.

Отлич­ное воз­ра­же­ние: так оно и есть. (79) Тогда, может быть, при­слу­ша­ем­ся к Панэтию, имен­но здесь раз­но­ре­ча­ще­му со сво­им Пла­то­ном? Ведь он всюду назы­ва­ет Пла­то­на боже­ст­вен­ным, муд­рей­шим, свя­тей­шим, даже Гоме­ром сре­ди фило­со­фов, и толь­ко это един­ст­вен­ное уче­ние о бес­смер­тии души отвер­га­ет. Он наста­и­ва­ет (о чем никто и не спо­рит), что все рож­ден­ное гибнет; а душа, по его мне­нию, рож­да­ет­ся, и дока­за­тель­ство это­му — сход­ство отцов и детей, кото­рое быва­ет не толь­ко в обли­ке их, но и в нра­ве. И вто­рой есть у него довод: все, что спо­соб­но стра­дать, доступ­но для болез­ни, а что под­вер­же­но болез­ни, то обре­че­но на смерть; но душа спо­соб­на стра­дать — ста­ло быть, спо­соб­на и уме­реть. XXXIII. (80) Этот послед­ний довод мож­но опро­верг­нуть так: Панэтий здесь слов­но забы­ва­ет, что когда гово­рит­ся о бес­смер­тии души, то име­ет­ся в виду чело­ве­че­ский дух в целом, сво­бод­ный от вся­ко­го сму­щаю­ще­го дви­же­ния, а не отдель­ные части это­го духа, в кото­рых и нахо­дят при­ют боль, гнев и похо­ти; и тот, с кем здесь спо­рит Панэтий31, счи­та­ет эти части лежа­щи­ми от ума дале­ко и отдель­но. Что же каса­ет­ся сход­ства, то оно гораздо замет­нее не в чело­ве­ке, а в живот­ных, души кото­рых не име­ют разу­ма; у людей же сход­ство гораздо замет­нее в телес­ном обли­ке, чем в душе. Но ведь и для души нема­ло­важ­но, в каком заклю­че­на она теле: мно­гое в теле обост­ря­ет дух, мно­гое, наобо­рот, при­туп­ля­ет. Ари­сто­тель32, напри­мер, заяв­ля­ет, что все ода­рен­ные люди — безум­цы (что уте­ша­ет меня в скром­но­сти мое­го даро­ва­ния), пере­чис­ля­ет мно­го при­ме­ров и, слов­но счи­тая это уже дока­зан­ным, пред­ла­га­ет объ­яс­не­ние, поче­му это так. А если на склад ума так вли­я­ют телес­ные осо­бен­но­сти (кото­рые, в чем бы они ни выра­жа­лись, как раз и состав­ля­ют сход­ство), то и такое сход­ство нель­зя счи­тать дока­за­тель­ст­вом, что души рож­да­ют­ся вме­сте с людь­ми. (81) А о несход­стве и гово­рить нече­го: будь здесь сам Панэтий, при­я­тель Сци­пи­о­на, уж я бы спро­сил его, с кем же из сво­их соро­ди­чей схо­ден Сци­пи­о­нов вну­чат­ный пле­мян­ник, кото­рый лицом был выли­тый отец, а нра­вом такой забул­ды­га, что хуже, пожа­луй, и най­ти нель­зя? Или с кем схо­ден внук Пуб­лия Крас­са, чело­ве­ка муд­ро­го, крас­но­ре­чи­во­го и одно­го из пер­вых в государ­стве, или с кем — сыно­вья и вну­ки мно­гих зна­ме­ни­тых мужей, пере­чис­лять кото­рых нет надоб­но­сти?

Но о чем мы заго­во­ри­лись? Раз­ве мы забы­ли, что мы соби­ра­лись, порас­суж­дав о бес­смер­тии души, пока­зать, что даже если душа — смерт­ная, то все рав­но в смер­ти нет ниче­го дур­но­го?

Отлич­но пом­ню; но твое рас­суж­де­ние о бес­смер­тии души хоть и было отступ­ле­ни­ем, но очень уж при­шлось мне по серд­цу.

XXXIV. (82) — Вижу, вижу, что цель твоя высо­ка и ты меч­та­ешь воз­не­стись в самое небо. Будем наде­ять­ся, что такая судь­ба нас и ждет. Но допу­стим, в уго­ду им, что души не оста­ют­ся жить после смер­ти, — и что из того? Надеж­ды на бла­жен­ную жизнь мы лиша­ем­ся; но что дур­но­го, какое зло сулит нам это уче­ние? Пусть душа поги­ба­ет так же, как тело, — но раз­ве после смер­ти в теле оста­ет­ся боль или какое-нибудь дру­гое чув­ство? Никто не реша­ет­ся ска­зать такое; хотя Эпи­кур и при­пи­сы­ва­ет это мне­ние Демо­кри­ту, но сами после­до­ва­те­ли Демо­кри­та это отри­ца­ют. А в душе? В ней тоже нет ника­ко­го чув­ства, ибо и самой-то души уже нет нигде. А третье­го не дано; где же, спра­ши­ва­ет­ся, зло? Может быть, само отде­ле­ние души от тела при­чи­ня­ет боль? Если даже так, то какая же это малость! Но я-то думаю, что и это не так, что обыч­но это отъ­я­тие души совер­ша­ет­ся нечув­ст­ви­тель­но, а ино­гда даже с удо­воль­ст­ви­ем; но в любом слу­чае это лег­ко, пото­му что про­ис­хо­дит мгно­вен­но.

(83) Но дру­гое тебя томит и даже мучит: рас­ста­ва­ние со всем, что в жиз­ни есть хоро­ше­го. Не вер­нее ли ска­зать: «Со всем, что есть пло­хо­го»? Мне ни к чему сей­час опла­ки­вать люд­скую жизнь — я мог бы это сде­лать по истине и по спра­вед­ли­во­сти, но зачем? Если речь идет о том, что после смер­ти мы не несчаст­ны, то с какой ста­ти делать самую жизнь несчаст­нее от наших при­чи­та­ний? Да мы уж и писа­ли об этом в той кни­ге, где по мере сил сами для себя иска­ли уте­ше­ния. Ста­ло быть, как посмот­реть по сути, от все­го дур­но­го, а вовсе не от хоро­ше­го отры­ва­ет нас смерть. Неда­ром кире­на­ик Геге­сий33 рас­суж­дал об этом так про­стран­но, что царь Пто­ле­мей, гово­рят, запре­тил ему высту­пать на эту тему, пото­му что мно­гие, послу­шав­ши его, кон­ча­ли жизнь само­убий­ст­вом. (84) У Кал­ли­ма­ха есть эпи­грам­ма на Клеом­брота Амбра­кий­ско­го, кото­рый буд­то бы без вся­кой бед­ст­вен­ной при­чи­ны бро­сил­ся в море со сте­ны толь­ко отто­го, что про­чи­тал диа­лог Пла­то­на. Тому же само­му Геге­сию при­над­ле­жит кни­га «Обес­си­лен­ный», в кото­рой герой соби­ра­ет­ся кон­чить жизнь голо­дов­кой, дру­зья его раз­убеж­да­ют, а он им в ответ пере­чис­ля­ет все непри­ят­но­сти жиз­ни. То же самое мог бы сде­лать и я, хоть и не в такой сте­пе­ни, как он, счи­таю­щий, что жизнь вооб­ще нико­му не впрок. Не буду гово­рить о дру­гих — но мне само­му она раз­ве впрок? Если бы я умер рань­ше, чем лишил­ся всех сво­их утех, и домаш­них и обще­ст­вен­ных, смерть изба­ви­ла бы меня от бед, а уж никак не от благ.

XXXV. (85) Вооб­ра­зим себе чело­ве­ка, не изведав­ше­го зла, не понес­ше­го ни еди­ной раны от судь­бы. Вот Метелл с четырь­мя зна­ме­ни­ты­ми сына­ми34, а вот — При­ам, у кото­ро­го было их пять­де­сят, в том чис­ле от закон­ной жены — сем­на­дцать. Над обо­и­ми власть судь­бы была оди­на­ко­ва, но вос­поль­зо­ва­лась она ею по-раз­но­му. Метел­ла воз­ло­жи­ли на погре­баль­ный костер бес­чис­лен­ные сыны и доче­ри, вну­ки и внуч­ки, а При­а­ма, поте­ряв­ше­го все свое потом­ство, у алтар­но­го при­бе­жи­ща сра­зи­ла вра­же­ская рука. Если бы он умер в незыб­ле­мом цар­стве, сре­ди цве­ту­щих детей,


Под штуч­ным кро­вом, в вар­вар­ском рос­ко­ше­стве, —

то лишил­ся бы он бед или благ? Кажет­ся, что благ. Во вся­ком слу­чае, ему было бы луч­ше, и не при­шлось бы так жалоб­но петь:


В огне двор­цо­вые зда­ния.
При­ам от меча кон­ча­ет­ся,
В кро­ви — Юпи­те­ров жерт­вен­ник.

Как буд­то в это вре­мя меч не был для него самой луч­шей долей! Если бы он умер рань­ше, все эти беды для него не суще­ст­во­ва­ли бы: но толь­ко теперь пере­стал он чув­ст­во­вать несча­стия. (86) Пом­пей, наш род­ст­вен­ник, лежал боль­ным в Неа­по­ле, и вдруг начал поправ­лять­ся: тогда жите­ли Неа­по­ля, Путе­ол и окрест­ных горо­дов яви­лись к нему с поздрав­ле­ни­я­ми, огром­ной тол­пой и с вен­ка­ми на голо­вах; неле­по это выгляде­ло и очень по-гре­че­ски, но весь­ма доб­ро­же­ла­тель­но. Так вот, если бы Пом­пей как раз тогда и скон­чал­ся, ушел бы он от зла или от бла­га? Конеч­но, от зла, да еще како­го! Ему не при­шлось бы вое­вать с соб­ст­вен­ным све­к­ром[1]35, неожи­дан­но хва­тать­ся за ору­жие, бежать из Ита­лии, терять вой­ско, обна­жать грудь перед мечом раба; а нам не при­шлось бы пла­кать о детях его и о богат­ствах его в руках у победи­те­лей. Умри он тогда, он бы умер в вели­ком доволь­стве; а остав­шись жить, сколь­ко несча­стий — и каких! — при­нял он на свою долю!36 XXXVI. Вот от чего спа­са­ет нас смерть: от того, что хоть и не слу­чи­лось, но мог­ло слу­чить­ся. Но люди не верят, что с ними такое может про­изой­ти, и каж­дый наде­ет­ся на судь­бу Метел­ла — то ли пото­му, что на све­те боль­ше счаст­ли­вых, чем несчаст­ных, то ли пото­му, что в делах люд­ских хоть что-то есть надеж­ное, то ли про­сто наде­ять­ся разум­нее, чем боять­ся.

(87) Одна­ко допу­стим и это — пусть смерть отни­ма­ет у людей все их бла­га. Но лише­ние благ — несча­стье ли это для мерт­во­го? «Конеч­но, ска­жут, а как же?» Но может ли быть чего-то лишен тот, кого нет? «Лише­ние» — непри­ят­ное сло­во для нас, пото­му что за ним сто­ит такой смысл: «имел, не име­ет, нуж­да­ет­ся, жела­ет, тос­ку­ет» — вот неудоб­ства лише­ния. Кто лишен зре­ния, стра­да­ет от сле­поты, кто лишен детей — стра­да­ет от без­дет­но­сти. Но все это отно­сит­ся к живым; мерт­вые же не чув­ст­ву­ют отсут­ст­вия не толь­ко жиз­нен­ных благ, но и самой жиз­ни. Это я гово­рю о мерт­вых, кото­рые не суще­ст­ву­ют; а мы, кото­рые суще­ст­ву­ем, раз­ве чув­ст­ву­ем себя лишен­ны­ми рогов или кры­льев? Кто решит­ся такое ска­зать? Уж вер­но, никто. А поче­му? Пото­му что, лишась того, чего ты не имел ни от при­ро­ды, ни по обы­чаю, ты не чув­ст­ву­ешь это­го лише­ния. (88) На этом дово­де при­хо­дит­ся нам наста­и­вать вновь и вновь, коли уж мы при­ня­ли несо­мнен­ное поло­же­ние, что если душа — смерт­на, то смерть эта не остав­ля­ет и мыс­ли о каких-нибудь чув­ствах. Так вот, утвер­див и уста­но­вив это долж­ным обра­зом, нуж­но осно­ва­тель­но про­ве­рить, что зна­чит «лише­ние», — чтобы не оста­лось ника­кой ошиб­ки в сло­во­употреб­ле­нии. А имен­но, «лише­ние» — это зна­чит: не иметь того, что хочешь иметь. Ина­че гово­ря, в сло­ве «лише­ние» есть отте­нок жела­ния, — если толь­ко гово­рить не в горяч­ке, вла­гая в сло­во все, что взду­ма­ет­ся. В сло­ве «лише­ние» есть и дру­гой смысл — когда чего-то не име­ешь и чув­ст­ву­ешь это, но лег­ко пере­но­сишь. Но и в этом зна­че­нии мерт­вые не «тер­пят лише­ний», пото­му что для них это не озна­ча­ет стра­да­ния. Гово­рит­ся: «Лише­ние бла­га есть зло» — но ведь даже для живо­го «лише­ние» — толь­ко там, где он чув­ст­ву­ет нуж­ду; так о живом мож­но ска­зать: «Он лишен цар­ства» (да и то, пожа­луй, не о тебе, а раз­ве что о Тарк­ви­нии, изгнан­ном из цар­ства), но о мерт­вом никак уж нель­зя. «Тер­петь лише­ние» — свой­ство чув­ст­ву­ю­ще­го чело­ве­ка, а мерт­вый не чув­ст­ву­ет — ста­ло быть, даже чув­ства «лише­ния» нет в мерт­ве­це.

XXXVII. (89) Впро­чем, есть ли надоб­ность об этом фило­соф­ст­во­вать, когда мы видим, что и без фило­со­фии пред­мет доста­точ­но ясен? Сколь­ко раз бро­са­лись на вер­ную смерть не толь­ко вожди наши, но и все наши вой­ска? Если бы боять­ся смер­ти — не пал бы в бит­ве Луций Брут, защи­щая оте­че­ство от воз­вра­та тира­на, кото­ро­го сам изгнал; не бро­си­лись бы на вра­жьи копья в войне с лати­на­ми — Деций-отец, с этрус­ка­ми — Деций-сын, с Пирром — Деций-внук; не погиб­ли бы в одной бит­ве за оте­че­ство Сци­пи­о­ны в Испа­нии, Павел и Гемин — при Кан­нах, Мар­целл — в Вену­зии, Аль­бин — в Литане, Гракх — в Лука­нии37, — кто же из них нын­че несча­стен? Даже испу­стив послед­ний вздох, не были они несчаст­ны: не может быть несча­стен тот, у кого уже нет чувств. (90) «Но быть без чувств — это и ужас­но». — Ужас­но, — если это зна­чит «быть лишен­ным чувств». Но если ясно, что чело­век, кото­ро­го нет, уже не может в себе ниче­го иметь, то что может быть ужас­но для того, кто уже не испы­ты­ва­ет чувств и не тер­пит лише­ний? Конеч­но, ужас тут быва­ет, и неред­ко, но лишь отто­го, что съе­жи­ва­ет­ся вся душа от стра­ха смер­ти. Кто пой­мет то, что само по себе ясно, как день, — что с раз­ру­ше­ни­ем души и тела, с гибе­лью все­го живо­го суще­ства, с пол­ным его уни­что­же­ни­ем это живое суще­ство из того, чем оно было, пре­вра­ща­ет­ся в сущее ничто, — тот лег­ко пой­мет, что ника­кой нет раз­ни­цы меж­ду гип­по­кен­тав­ра­ми, кото­рых нико­гда не быва­ло, и царем Ага­мем­но­ном, кото­рый когда-то был, и пой­мет, что покой­но­му Мар­ку Камил­лу так же мало дела до нашей граж­дан­ской вой­ны, как мне было при его жиз­ни — до паде­ния Рима38. В самом деле, с чего бы Камил­лу печа­лить­ся о том, что будет через три­ста пять­де­сят лет после него, или мне — о том, что, может быть, десять тысяч лет спу­стя нашим горо­дом завла­де­ет еще какой-то народ? Но любовь наша к оте­че­ству тако­ва, что мы мерим ее не нашим чув­ст­вом, а его соб­ст­вен­ным бла­гом. XXXVIII. (91) Поэто­му муд­ре­цу не страш­на смерть, кото­рая еже­днев­но гро­зит ему от любой слу­чай­но­сти и кото­рая нико­гда не дале­ка, ибо жизнь чело­ве­че­ская крат­ковре­мен­на, — ведь муд­рец посто­ян­но помо­га­ет сове­та­ми государ­ству и близ­ким, а заботу о потом­стве, хотя он его и не почув­ст­ву­ет, счи­та­ет сво­им дол­гом. Поэто­му пусть даже душа под­вер­же­на смер­ти — все рав­но она пося­га­ет на веч­ность; если не жаж­дою сла­вы, кото­рой душа будет чуж­да, то жаж­дою доб­ро­де­те­ли, за кото­рой сла­ва сле­ду­ет неиз­беж­но, даже если не дума­ешь о ней. Так уж устро­е­но при­ро­дой: как нача­лом все­го быва­ет для нас наше рож­де­ние, так кон­цом быва­ет смерть, и как не каса­ет­ся нас ничто, слу­чив­ше­е­ся до наше­го рож­де­ния, не будет касать­ся и ничто после нашей смер­ти. Где же здесь зло, если смерть не име­ет отно­ше­ния ни к мерт­вым, ни к живым — одних уж нет, а дру­гих она не каса­ет­ся.

(92) Кто хочет изо­бра­зить смерть более лег­кой, тот упо­доб­ля­ет ее сну. Как буд­то кто-нибудь согла­сил­ся бы про­жить девя­но­сто лет при усло­вии, что шесть­де­сят он про­жи­вет, а осталь­ные про­спит! Не то что сам он, а даже ближ­ние его будут про­тив это­го. Если верить мифу, то Энди­ми­он заснул когда-то на карий­ской горе Лат­ме и спит там, навер­ное, до сих пор. Счи­та­ет­ся, что усы­пи­ла его Луна, чтобы спя­ще­го цело­вать; но как по-тво­е­му, есть ему какое-нибудь дело до ее забот? какое может быть до них дело тому, кто ниче­го не чув­ст­ву­ет? Сон — подо­бие смер­ти, ты погру­жа­ешь­ся в него каж­дый день, и ты еще сомне­ва­ешь­ся, что в смер­ти нет ника­ких чувств, хотя сам видишь, что даже в ее подо­бии нет ника­ких чувств?

XXXIX. (93) Итак, долой этот бабий вздор, буд­то уме­реть рань­ше вре­ме­ни — несча­стье! Рань­ше како­го вре­ме­ни? Дан­но­го нам при­ро­дою? Но она дала нам жизнь, как день­ги, толь­ко в поль­зо­ва­ние, не ого­во­рив, до кото­ро­го дня. Что же ты жалу­ешь­ся, если она тре­бу­ет свое обрат­но по пер­во­му жела­нию? Тако­во было ее усло­вие с само­го нача­ла. И ведь те же люди пере­но­сят спо­кой­но смерть малень­ко­го маль­чи­ка, а на смерть груд­но­го мла­ден­ца даже не жалу­ют­ся; а ведь с него при­ро­да взыс­ки­ва­ет стро­же то, что дала! «Он еще не успел отведать сла­до­сти жиз­ни, — гово­рит она, — а этот уже испол­нил­ся боль­ших надежд, начав­ши вку­шать бла­га жиз­ни». А раз­ве не во всем счи­та­ет­ся, что луч­ше ухва­тить хоть часть, чем вовсе ниче­го? Точ­но то же самое и в жиз­ни. И хоть прав Кал­ли­мах, когда гово­рит, что боль­ше при­шлось в жиз­ни пла­кать При­аму, чем Тро­и­лу39, одна­ко судь­ба тех, кто уми­ра­ет в пре­клон­ном воз­расте, счи­та­ет­ся счаст­ли­вой. (94) А поче­му, соб­ст­вен­но? Навер­ное, пото­му, что ниче­го нет людям при­ят­нее дол­гой жиз­ни: ведь ста­рость хоть и все уно­сит, зато при­но­сит здра­вый ум, а сла­ще его ниче­го нет. Но какую же жизнь счи­тать дол­гой? и что вооб­ще может быть дол­го­го в жиз­ни чело­ве­ка?


Вот мы — дети, вот мы — юны, но все­час­но кра­дет­ся
Сле­дом и под­сте­ре­га­ет нас

ста­рость, — вот и все. Но так как боль­ше у нас ниче­го нет, то нам и это кажет­ся дол­гим. Дол­гим и корот­ким мы назы­ваем все на све­те толь­ко по срав­не­нию с тем, что людям дано и на что они рас­счи­ты­ва­ют. На реке Гипа­ни­се40, что течет в Понт с евро­пей­ской сто­ро­ны, живут, по сло­вам Ари­сто­те­ля, суще­ства-одно­днев­ки: так вот, кто из них про­жил восемь часов, тот уми­ра­ет уже в пре­клон­ном воз­расте, а кто дожил до зака­та, тот дости­га­ет глу­бо­кой дрях­ло­сти, — осо­бен­но если дело было в день лет­не­го солн­це­сто­я­ния. Срав­ни чело­ве­че­скую дол­го­веч­ность с веч­но­стью — и ока­жет­ся, что мы почти такие же поден­ки, как и эти тва­ри.

XL. (95) Отне­сем­ся же с пре­зре­ни­ем ко все­му это­му вздо­ру (что несерь­ез­но, то и не сто­ит дру­го­го назва­ния); поре­шим, что вся суть хоро­шей жиз­ни — в силе души, в высо­ко­сти духа, в пре­зре­нии и пре­не­бре­же­нии ко всем люд­ским делам и, нако­нец, во вся­че­ской доб­ро­де­те­ли. А теперь, изне­жив­шись, мы льстим себя мыс­ля­ми, буд­то, если смерть при­дет рань­ше, чем обе­ща­ли нам хал­дей­ские гада­ния41, то мы ока­жем­ся ограб­ле­ны (неве­до­мо в чем), обма­ну­ты и осме­я­ны. (96) Боги бес­смерт­ные! как тре­пе­щут наши души жела­ни­ем и ожи­да­ни­ем, как они томят­ся и мучат­ся! И каким бла­жен­ным дол­жен быть тот путь, после кото­ро­го не ждет нас боль­ше ника­кая забота, ника­кая тре­во­га!

Как я люб­лю Фера­ме­на42, как высок был его дух! Мы пла­чем, читая о нем, но ниче­го жалост­но­го не было в смер­ти это­го слав­но­го мужа. Бро­шен­ный трид­ца­тью тира­на­ми в тем­ни­цу, он выпил яд, как пьет жаж­ду­щий, оста­ток же с шумом выплес­нул из чаши43 и с улыб­кою ска­зал, услы­шав плеск: «За здо­ро­вье кра­сав­ца Кри­тия!» Кри­тий этот был ему злей­ший враг; а на пирах у гре­ков при­ня­то было пить за здо­ро­вье тех, кто дол­жен был под­нять чашу сле­дую­щим. Так пошу­тил доб­лест­ный муж, гото­вый уже испу­стить дух, чув­ст­вуя уже, как смерть под­сту­па­ла ему к серд­цу; и впрямь он накли­кал смерть на того, за чье здо­ро­вье пил отра­ву: про­шло немно­го вре­ме­ни, и Кри­тий погиб. (97) Мож­но ли, вос­хва­ляя твер­дость этой вели­кой души на поро­ге смер­ти, по-преж­не­му счи­тать смерть злом?

В той же тюрь­ме, перед тем же куб­ком, так же постра­дав от пре­ступ­ных судей, как от тира­нов Фера­мен, через несколь­ко лет ока­зал­ся Сократ. Како­ва же была та речь, кото­рую про­из­но­сит он перед судья­ми у Пла­то­на44, уже под стра­хом смер­ти? XLI. «Вели­ка моя надеж­да, судьи, — ска­зал он, — что, посы­лая меня на смерть, дела­е­те вы доб­рое дело. Ибо одно из двух: или смерть начи­сто лишит меня чувств, или она пере­не­сет меня отсюда в некое иное место. Если смерть уга­ша­ет в чело­ве­ке все чув­ства и подоб­на сну без сно­виде­ний, при­но­ся­ще­му нам усла­ди­тель­ный покой, то какое же это сча­стье — уме­реть, вели­кие боги! мно­го ли есть в жиз­ни дней луч­ше, чем такая ночь! и если вся окру­жаю­щая меня веч­ность похо­жа на нее, то кто в мире бла­жен­нее, чем я? (98) Если же прав­ду гово­рят, буд­то смерть есть пере­се­ле­ние в тот мир, где живут скон­чав­ши­е­ся, то ведь это бла­жен­ство еще того выше! Поду­мать толь­ко: ускольз­нуть от тех, кто при­тя­за­ет здесь быть мои­ми судья­ми, и пред­стать перед судья­ми, под­лин­но достой­ны­ми это­го име­ни, перед Мино­сом, Рада­ман­фом, Эаком, Трип­то­ле­мом! Встре­тить­ся с теми, кто жил пра­вед­но и чест­но, — да раз­ве это не пре­крас­ней­шее из пере­се­ле­ний? Побе­се­до­вать с Орфе­ем, Мусе­ем, Гоме­ром, Геси­о­дом, — раз­ве это ниче­го не сто­ит? Пра­во, мне и рань­ше хоте­лось бы уме­реть, если мож­но, чтобы увидеть все, о чем я гово­рю! А каким уте­ше­ни­ем было бы для меня повстре­чать Пала­меда, Аян­та45 и дру­гих, кто осуж­ден непра­вед­ным судом! Я попы­тал бы муд­рость и вели­ко­го царя, кото­рый шел с пол­чи­ща­ми про­тив Трои, и Улис­са, и Сизи­фа, и за эти мои рас­спро­сы не попла­тил­ся бы смерт­ным при­го­во­ром, как слу­чи­лось здесь. Да и вы, судьи, голо­со­вав­шие за мое оправ­да­ние, тоже не бой­тесь смер­ти. (99) Ника­ко­му хоро­ше­му чело­ве­ку не гро­зит ничто дур­ное ни в жиз­ни, ни после смер­ти, ника­кое его дело не усколь­за­ет от бес­смерт­ных богов, и что про­изо­шло со мной, то слу­чи­лось неслу­чай­но. И тех, кто меня обви­нил, и тех, кто меня осудил, я не упре­каю ни в чем — раз­ве что в том, что они дума­ли, буд­то дела­ют мне зло». Тако­ва вся его речь, а луч­ше все­го конец: «Но пора нам уже рас­хо­дить­ся — мне, чтобы уме­реть, вам — чтобы жить. А какая из этих двух судеб луч­ше, зна­ют толь­ко боги, а из людей, как я пола­гаю, никто не зна­ет».

XLII. Пра­во, я пред­по­чту иметь такую душу, чем все доб­ро всех тех, кто пра­вил суд над этим чело­ве­ком. И хотя он и заяв­ля­ет, буд­то одни боги зна­ют, что луч­ше из двух, он отлич­но это зна­ет сам, как ска­зал перед тем; про­сто он ста­ра­ет­ся дер­жать­ся до кон­ца сво­его пра­ви­ла: ниче­го пря­мо не утвер­ждать. (100) Мы же луч­ше будем дер­жать­ся пра­ви­ла: не может быть злом то, что при­ро­да дала в удел всем; и будем пом­нить, что если смерть — зло, то зло это веч­ное; если жизнь — зло, то смерть — конец ей, если же смерть — зло, то кон­ца ей быть не может.

Но к чему поми­нать таких мужей, зна­ме­ни­тых доб­ро­де­те­лью и муд­ро­стью, как Сократ или Фера­мен? Один лакеде­мо­ня­нин, даже имя кото­ро­го оста­лось неиз­вест­ным, и тот умел настоль­ко пре­зи­рать смерть, что шел по при­го­во­ру эфо­ров на смерт­ную казнь с лицом весе­лым и доволь­ным; и когда какой-то недруг у него спро­сил: «Не над Ликур­го­вы­ми ли зако­на­ми ты сме­ешь­ся?» — он отве­тил: «Наобо­рот! Я бла­го­да­рен Ликур­гу за то, что он нака­зал меня пенею, кото­рую я могу запла­тить без дол­гов и про­цен­тов». Вот муж, достой­ный Спар­ты! С такой высо­кою душою он все мне кажет­ся невин­но осуж­ден­ным. (101) Без сче­та таких при­ме­ров явля­ет и наше оте­че­ство; и нуж­но ли мне пере­чис­лять вождей и началь­ни­ков, если Катон пишет, что целые леги­о­ны без коле­ба­ний бро­са­лись туда, откуда не чая­ли воз­вра­та? Таков же был дух у лакеде­мо­нян, пав­ших в Фер­мо­пи­лах, о чем напи­сал Симо­нид:


Пут­ник, весть пере­дай всем граж­да­нам Лакеде­мо­на:
Их испол­няя закон, здесь мы в моги­ле лежим.

А что ска­зал тогда их вождь Лео­нид? «Дер­жи­тесь креп­че, спар­тан­цы, — ужи­нать нам сего­дня при­дет­ся на том све­те». Могуч был этот народ, пока в силе были Ликур­го­вы зако­ны. А один из них в раз­го­во­ре с вра­гом на похваль­бу пер­са: «Наши дроты и стре­лы закро­ют солн­це!» — отве­тил: «Что ж, будем сра­жать­ся в тени!» (102) Тако­вы муж­чи­ны; а жен­щи­на? Послав сво­его сына на бой и узнав, что он убит, лако­нян­ка ска­за­ла: «Для того я его и роди­ла, чтобы он, не дрог­нув, при­нял смерть за оте­че­ство».

XLIII. Пусть спар­тан­цы были твер­ды и муже­ст­вен­ны отто­го, что государ­ство их креп­ко было поряд­ком. Но вот Фео­дор Кирен­ский, фило­соф нема­ло­знат­ный, раз­ве не заслу­жи­ва­ет вос­хи­ще­ния? Царь Лиси­мах гро­зил его рас­пять на кре­сте, а он отве­тил: «Оставь такие угро­зы для сво­их пур­пур­ных царе­двор­цев; а Фео­до­ру все рав­но, гнить ему под зем­лей или над зем­лей». Этим его изре­че­ни­ем я вос­поль­зу­юсь, чтобы ска­зать кое-что о пре­да­нии зем­ле и погре­бе­нии — это не труд­но после того, что мы недав­но ска­за­ли об отсут­ст­вии вся­ких чувств у мерт­во­го. Что об этом думал Сократ, явст­ву­ет из кни­ги о его смер­ти, на кото­рую мы не раз уже ссы­ла­лись46. (103) Когда они спо­ри­ли о бес­смер­тии души и смерт­ный миг уже при­бли­жал­ся, Кри­тон спро­сил Сокра­та, како­го бы он хотел погре­бе­ния, и услы­шал в ответ: «Вижу, дру­зья, что мно­го вре­ме­ни я поте­рял пона­прас­ну, — вот Кри­тон так и не понял, что я отсюда отле­чу и здесь от меня ниче­го не оста­нет­ся. Что ж, Кри­тон, если ты суме­ешь после­до­вать за мной, то похо­ро­ни меня где захо­чешь; но поверь, что никто из вас, когда я отой­ду, меня уж не дого­нит». Отлич­но ска­за­но: и дру­гу он не отка­зал и выра­зил, что до все­го это­го ему нет ника­ко­го дела. (104) Дио­ген рас­суж­дал так же, но гру­бей, и выра­жал­ся, как киник, пря­мо­ли­ней­нее. Он велел бро­сить себя без погре­бе­ния. «Как, на съе­де­ние зве­рям и стер­вят­ни­кам?» — «Отнюдь! — отве­тил Дио­ген. — Поло­жи­те рядом со мной пал­ку, и я их буду отго­нять». — «Как же? Раз­ве ты почув­ст­ву­ешь?» — «А коли не почув­ст­вую, то какое мне дело до самых гры­зу­чих зве­рей?» Отлич­но ска­зал и Ана­к­са­гор, когда уми­рал в Ламп­са­ке, и дру­зья спра­ши­ва­ли его, не пере­не­сти ли его тело на роди­ну в Кла­зо­ме­ны: «Ника­кой надоб­но­сти в этом нет — в пре­ис­под­нюю путь ото­всюду один и тот же». В общем же о смыс­ле погре­бе­ния доста­точ­но пом­нить одно: жива ли душа, умер­ла ли душа, но погре­бе­ние име­ет дело толь­ко с телом. А в теле, оче­вид­но, уже не оста­ет­ся ника­ких чувств, отле­те­ла ли от него душа или угас­ла вме­сте с ним.

XLIV. (105) Но сколь­ко вокруг все­го это­го нако­пи­лось заблуж­де­ний! Вот Ахилл тащит Гек­то­ра, при­вя­зав к сво­ей колес­ни­це; оче­вид­но, этим он тер­за­ет его тело и пола­га­ет, что Гек­тор это чув­ст­ву­ет. Для Ахил­ла это месть (так ему кажет­ся), для Анд­ро­ма­хи — жесто­чай­шее горе:


Ах, виде­ла и, видя, горь­ко мучи­лась,
Я Гек­то­ра в пыли за колес­ни­цею…

Точ­но ли Гек­то­ра? И дол­го ли этот труп еще будет Гек­то­ром? Луч­ше ска­за­но у Акция, и Ахилл у него разум­нее:


Отдал ста­ро­му При­аму тело, но не Гек­то­ра.

Ста­ло быть, ты тащил за колес­ни­цей не Гек­то­ра, а лишь тело, при­над­ле­жав­шее Гек­то­ру. (106) А вот некто дру­гой поды­ма­ет­ся из зем­ли, не давая спать мате­ри:


Мать, о мать, ты жалость к сыну уме­ря­ешь дре­мой сна;
Так услышь меня, взы­ваю: встань, похо­ро­ни меня!

Когда такие сло­ва выпе­ва­ют­ся напря­жен­но и под жалоб­ную музы­ку, опе­ча­ли­ваю­щую весь театр, то нетруд­но и впрямь поду­мать, что непо­гре­бен­ные мерт­ве­цы несчаст­ны:


Преж­де, чем зве­рье и пти­цы…

Он боит­ся, что ему будет неудоб­но поль­зо­вать­ся истер­зан­ны­ми чле­на­ми, а како­во будет поль­зо­вать­ся сожжен­ны­ми, не боит­ся:


Не поз­воль, чтоб эти кости раз­ме­та­лись по полю,
Осквер­нен­ные, без мяса, полу­об­на­жен­ные…

(107) Чего ему боять­ся, выво­дя под флей­ту такие отлич­ные сти­хи? Нет, после смер­ти вся­кую заботу о мерт­вых надо оста­вить. А ведь мно­гие нака­зы­ва­ют мерт­ве­цов, как сво­их насто­я­щих вра­гов, — так у Энния Фиест в могу­чих сти­хах при­зы­ва­ет про­кля­тия на голо­ву Атрея, чтобы тот погиб в кораб­ле­кру­ше­нии. Про­кля­тие это жесто­кое, и такую гибель чув­ст­во­вать тяже­ло; но даль­ше — опять пустые сло­ва:


Сам же он на ост­рых ска­лах, вспо­ротый, истер­зан­ный,
Пусть повиснет битым телом, кровь и гной раз­брыз­нув­ши.

Даже сами ска­лы ведь не боль­ше лише­ны чувств, чем мерт­вое тело, «вспо­ротое и истер­зан­ное», кото­ро­му Фиест жела­ет еще пущих мук. Если бы Атрей был спо­со­бен чув­ст­во­вать — это было бы жесто­ко; но он не спо­со­бен — ста­ло быть, это бес­смыс­лен­но. А вот уж и совсем пустая угро­за:


Да не будет его телу гроб­но­го при­ста­ни­ща,
Где, избыв люд­скую душу, тело отдохнет от бед.

Видишь, сколь­ко тут суе­ве­рия: у тела есть при­ста­ни­ще, и мерт­вец нахо­дит отдых в гроб­ни­це. Нехо­ро­шо, нехо­ро­шо посту­пил Пелоп, не вос­пи­тав сыно­вей и не научив их, как и о чем сле­ду­ет забо­тить­ся!

XLV. (108) Но зачем пере­чис­лять суе­ве­рия того или это­го чело­ве­ка, когда они у всех на гла­зах гос­под­ст­ву­ют у целых наро­дов? Егип­тяне баль­за­ми­ру­ют мерт­ве­цов и сохра­ня­ют их у себя дома; пер­сы даже зали­ва­ют их вос­ком, чтобы они доль­ше сохра­ня­ли обыч­ный вид. Маги47 пре­да­ют тела зем­ле не рань­ше, чем их рас­тер­за­ют зве­ри. В Гир­ка­нии про­сто­на­ро­дье кор­мит общин­ных собак, а знать — домаш­них; поро­да эта нам хоро­шо извест­на, но взра­щи­ва­ет­ся она для совсем осо­бой цели: рас­тер­зан­ные ими, гир­кан­цы счи­та­ют их луч­ши­ми для себя гроб­ни­ца­ми. Хри­сипп, во всем любо­зна­тель­ный, собрал мно­же­ство и дру­гих подоб­ных при­ме­ров; но иные из них так отвра­ти­тель­ны, что наша речь их стра­шит­ся и сто­ро­нит­ся. Мы с тобою можем это пре­зи­рать, но сре­ди сооте­че­ст­вен­ни­ков наших не можем этим пре­не­бре­гать, хоть и будем, пока живы, чув­ст­во­вать, что мерт­вые уже ниче­го не чув­ст­ву­ют. (109) Пусть живые сами поза­ботят­ся, какие тут нуж­но сде­лать уступ­ки обы­ча­ям и обще­му мне­нию, но пусть все­гда пом­нят, что мерт­вым до это­го нет ника­ко­го дела.

Но осо­бен­но спо­кой­но встре­ча­ешь смерть тогда, когда закат чело­ве­че­ской жиз­ни укра­шен достой­ны­ми похва­ла­ми. Кто совер­шен­ным обра­зом явил совер­шен­ную доб­ро­де­тель, о том нико­гда нель­зя ска­зать, что он мало жил. Мне и само­му пред­став­ля­лась не раз счаст­ли­вая воз­мож­ность вовре­мя уме­реть, — ах, если бы так оно и слу­чи­лось! При­об­ре­тать мне было боль­ше нече­го, жиз­нен­ный долг был выпол­нен, оста­ва­лась лишь борь­ба с судь­бою. Таким вот обра­зом, если рас­судок недо­ста­точ­но учит нас пре­не­бре­же­нию к смер­ти, то сама про­жи­тая жизнь учит, что про­жи­ли мы уже доста­точ­но, и даже боль­ше. И хотя мерт­вые ниче­го не чув­ст­ву­ют, все рав­но, и не чув­ст­вуя, окру­же­ны они поче­том и сла­вой за себя и за свои дела: ведь сла­ва сама по себе хоть и не заслу­жи­ва­ет домо­га­тель­ства, одна­ко за доб­ро­де­те­лью она сле­ду­ет неот­ступ­но, как тень. XLVI. (110) Конеч­но, если тол­па и судит порой спра­вед­ли­во о достой­ных людях, то это боль­ше к чести для самой тол­пы, чем к сча­стью для таких людей; и все же, как там к это­му ни отно­сись, у Ликур­га и Соло­на не отнять сла­вы зако­но­да­те­лей, а у Феми­сток­ла и Эпа­ми­нон­да — сла­вы доб­лест­ных вои­те­лей. Рань­ше Неп­тун смо­ет ост­ров Сала­мин, чем память о Сала­мин­ской победе, и рань­ше сотрет­ся с лица зем­ли бео­тий­ская Левк­тра, чем сла­ва бит­вы при Левк­тре! И не ско­ро смолкнет сла­ва Курия, Фаб­ри­ция, Кала­ти­на, двух Сци­пи­о­нов Афри­кан­ских, Мак­си­ма, Мар­цел­ла, Пав­ла, Като­на, Лелия и сколь­ких еще дру­гих! Кто суме­ет хоть сколь­ко-нибудь им под­ра­жать, меряя их доб­лесть не народ­ной мол­вой, а надеж­ной хва­лой достой­ных цени­те­лей, тот, коли все будет хоро­шо, с твер­дым духом дожи­вет до самой смер­ти, В кото­рой, как мы уже зна­ем, обре­тет выс­шее бла­го или, во вся­ком слу­чае, ни малей­ше­го зла. Он даже пред­по­чтет уме­реть, пока все дела его идут на лад, ибо не так отрад­но накоп­ле­ние благ, как горь­ко их лише­ние. (111) Имен­но это, дума­ет­ся мне, име­лось в виду в сло­вах одно­го спар­тан­ца: когда зна­ме­ни­тый олим­пий­ский победи­тель Диа­гор Родос­ский в один день увидел олим­пий­ски­ми победи­те­ля­ми двух сво­их сыно­вей, тот спар­та­нец подо­шел к ста­ри­ку и поздра­вил его так: «Умри, Диа­гор, живым на небо тебе все рав­но не взой­ти!» Так высо­ко — даже слиш­ком высо­ко — ценят гре­ки (вер­нее, цени­ли когда-то) олим­пий­ские победы, что ска­зав­ший это Диа­го­ру спар­та­нец решил, буд­то ниче­го нет выше трех олим­пий­ских побед в одной семье, а ста­ло быть, и Диа­го­ру нет нуж­ды задер­жи­вать­ся в этом мире, под­вер­га­ясь пре­врат­но­стям судь­бы. Я тебе уже ска­зал в немно­гих сло­вах, како­во мое мне­ние, и ты согла­сил­ся, что мерт­вые не испы­ты­ва­ют ника­ко­го зла; а теперь хочу доба­вить, что в тос­ке и стра­хе эта мысль слу­жит для нас нема­лым уте­ше­ни­ем. Соб­ст­вен­ную боль или боль за нас мы долж­ны при­ни­мать сдер­жан­но, чтобы не пока­зать­ся себя­люб­ца­ми. А по-насто­я­ще­му мы мучим­ся, думая, что те, кого мы лиши­лись, сохра­ни­ли какую-то чув­ст­ви­тель­ность в тех несча­сти­ях, о кото­рых твер­дит мол­ва. Стрях­нуть с себя, исторг­нуть из себя этот пред­рас­судок — вот чего я хотел; отто­го, навер­но, я и гово­рил так дол­го.

XLVII. (112) — Так дол­го? Для меня это совсем не дол­го. Началь­ной частью тво­ей речи ты достиг того, что мне само­му захо­те­лось уме­реть; даль­ней­шей речью научил меня отно­сить­ся к смер­ти с без­раз­ли­чи­ем и спо­кой­ст­ви­ем; а вся речь в целом заве­до­мо при­ве­ла к тому, что смерть я более не счи­таю злом.

Так нуж­но ли мне еще делать кон­цов­ку на ора­тор­ский лад? или уж оста­вим это искус­ство в сто­роне?

Нет уж, не остав­ляй его: ты все­гда счи­тал­ся укра­ше­ни­ем это­го искус­ства, и по заслу­гам; да и оно, по прав­де ска­зать, слу­жи­ло укра­ше­ни­ем для тебя. Но какая же тут кон­цов­ка? О чем бы ты ни повел в ней речь, я хочу послу­шать.

(113) — Как мыс­лят о смер­ти бес­смерт­ные боги, об этом рас­ска­зы­ва­ют в шко­лах, при­том без вся­кой выдум­ки, а со ссыл­ка­ми на Геро­до­та и дру­гих мно­гих писа­те­лей. Рас­сказ этот изве­стен. У аргос­ской жри­цы было два сына, Кле­обис и Битон. По обряду, жри­цу долж­ны были в день устав­но­го празд­нич­но­го свя­щен­но­слу­же­ния вво­зить в храм на колес­ни­це; но от горо­да до хра­ма было дале­ко, повоз­ка запазды­ва­ла, и вот эти юно­ши, сбро­сив одеж­ды и нате­рев­шись мас­лом, вста­ли сами под ярмо — так жри­ца и яви­лась в храм на колес­ни­це, запря­жен­ной соб­ст­вен­ны­ми сыно­вья­ми, а в хра­ме взмо­ли­лась богине, чтобы дети ее за любовь свою к мате­ри удо­сто­и­лись бы самой высо­кой награ­ды, кото­рую боги могут дать чело­ве­ку. Юно­ши были при мате­ри за тра­пе­зой, потом ото­шли ко сну, а поут­ру их нашли мерт­вы­ми. (114) Подоб­ной молит­вой, гово­рят, моли­лись Тро­фо­ний и Ага­мед: воз­двиг­нув храм Апол­ло­ну Дель­фий­ско­му, они пре­кло­нен­но обра­ти­лись к богу, про­ся за тво­ре­ние свое и труд нема­лую награ­ду — ниче­го опре­де­лен­но­го не назва­ли, а толь­ко ска­за­ли: «Что для чело­ве­ка луч­ше все­го». И через два дня Апол­лон воочию пока­зал, что будет им даро­ва­на эта награ­да: едва насту­пил тре­тий рас­свет, оба были най­де­ны мерт­вы­ми. Так судил бог, и даже тот самый бог, кото­ро­му все осталь­ные усту­пи­ли дар про­виде­ния. XLVIII. Есть такая сказ­ка и о Силене: когда он попал­ся в плен к Мида­су, то, гово­рят, за свое выз­во­ле­ние он воз­на­гра­дил царя таким поуче­ни­ем: «Самое луч­шее для чело­ве­ка — совсем не родить­ся, а после это­го самое луч­шее — ско­рее уме­реть». (115) Тако­ва же мысль и в «Крес­фон­те» Еври­пида:


Когда дитя на белый свет рож­да­ет­ся,
Его всем домом надо бы опла­ки­вать,
Все беды вспом­нив жиз­ни чело­ве­че­ской;
А кто в трудах к кон­цу под­хо­дит смерт­но­му,
Того бы про­во­жать с весе­лой радо­стью.

Нечто похо­жее есть и в «Уте­ше­нии» Кран­то­ра: он гово­рит, что некий Эли­сий из Тери­ны, горюя о смер­ти сына, спро­сил у душе­га­да­те­лей, за что ему такая беда? и в ответ полу­чил три таб­лич­ки с таки­ми строч­ка­ми:


Умы люд­ские — в веч­ных заблуж­де­ни­ях.
Смерть Евфи­ною от судь­бы назна­че­на.
Такая смерть — на бла­го для обо­их вас.

(116) Вот на каких осно­ва­ни­ях утвер­жда­ет­ся, что сами бес­смерт­ные боги судят о смер­ти имен­но так. Некий Алкида­мант, ритор ста­рин­ный и вид­ный, напи­сал даже «Похва­лу смер­ти», состо­я­щую из пере­чис­ле­ния вся­че­ских люд­ских бед­ст­вий. Обос­но­ва­ний это­му, кото­рых так тща­тель­но ищут фило­со­фы, здесь немно­го, а про­стран­но­го крас­но­ре­чия — мно­го. Что же каса­ет­ся слав­ных смер­тей за оте­че­ство, то они пред­став­ля­ют­ся рито­рам не толь­ко слав­ны­ми, но поис­ти­не бла­жен­ны­ми. Начи­на­ют они от Эрех­фея, доче­ри кото­ро­го сами иска­ли смер­ти ради бла­га сограж­дан; поми­на­ют Код­ра, кото­рый вме­шал­ся в гущу вра­гов в раб­ском пла­тье, чтобы в цар­ском его не узна­ли, пото­му что был ора­кул: «Если царь погибнет, афи­няне победят». Не забыт и Мене­кей, кото­рый тоже по ора­ку­лу про­лил кровь за оте­че­ство; а затем — Ифи­ге­ния в Авлиде, кото­рая сама велит вести себя на жерт­ву, «чтоб вра­жьей кро­вью опла­тить свою». XLIX. Затем идут при­ме­ры более близ­кие: у всех на устах Гар­мо­дий с Ари­сто­ги­то­ном, спар­та­нец Лео­нид, фива­нец Эпа­ми­нонд; о наших геро­ях они не зна­ют, да и слиш­ком дол­го было бы их пере­чис­лять — столь­ко было тех, кто пока­зал, сколь желан­на слав­ная смерть.

(117) Если все, что я ска­зал, — пра­виль­но, то вели­кое нуж­но крас­но­ре­чие и с высо­ко­го места, чтобы убедить людей или воз­же­лать смер­ти или хотя бы отре­шить­ся от стра­ха перед ней. Ведь если смерт­ный день не уга­ша­ет душу, а лишь пере­се­ля­ет ее в иные места, то что может быть желан­нее? Если же душа раз­ру­ша­ет­ся и поги­ба­ет все­це­ло, то что может быть луч­ше, чем уснуть на середине жиз­нен­ных трудов и сме­жить гла­за для сна, кото­рый вечен? Если так, то луч­ше ска­зал Энний, чем Солон:


Пусть не опла­чут меня погре­баль­ные вопли и сто­ны —
Неза­чем!

А у древ­не­го муд­ре­ца:


Смерть да не будет моя неопла­кан­ной: я заве­щаю
Скорб­ным дру­зьям обо мне пла­кать над пра­хом моим.

(118) Ну, а я, если так слу­чит­ся, что бог про­воз­ве­стит мне кон­чи­ну, то при­му это с радо­стью и бла­го­дар­но­стью, почту это за осво­бож­де­ние из оков и из-под стра­жи, после кото­ро­го я или воз­вра­щусь в свой дом, а может быть, и в веч­ный дом, или утра­чу вся­кую чув­ст­ви­тель­ность и тягость. Если же и не будет мне пред­воз­ве­ще­ния, все рав­но, я настрою себя так, чтобы дру­гим этот день казал­ся ужас­ным, а мне — счаст­ли­вым, и не вме­ню во зло ничто уста­нов­лен­ное бес­смерт­ны­ми бога­ми или при­ро­дою, мате­рью все­го. Все мы сея­ны и созда­ны не про­из­воль­но и не нао­бум, но есть несо­мнен­ная некая сила, кото­рая бдит над родом чело­ве­че­ским и не затем рас­тит и пита­ет его, чтобы по пре­одо­ле­нии столь­ких трудов низ­ри­нуть его в смерть, как в веко­веч­ное бед­ст­вие, — нет, ско­рее уж мы долж­ны счи­тать смерть откры­тым для нас при­бе­жи­щем и при­ста­ни­щем. (119) О, если бы мог­ли мы поспе­шить к ней сра­зу и на всех пару­сах! Про­тив­ные вет­ры сби­ва­ют нас с пути, но рано или позд­но всех нас туда при­бьет. Что неиз­беж­но для всех, то может ли быть несча­сти­ем для одно­го? Вот тебе и заклю­че­ние моей речи, чтобы ничто в ней не ока­за­лось обой­ден­ным или упу­щен­ным.

Отлич­ное заклю­че­ние! и, вдо­ба­вок, убеж­де­ние мое ста­ло во мне от это­го еще креп­че.

И пре­крас­но! Но поза­бо­тим­ся теперь и о соб­ст­вен­ном доб­ром здо­ро­вье; а зав­тра, и сколь­ко дней еще мы про­будем в Туску­ле, мы опять зай­мем­ся всем этим, осо­бен­но же тем, что отно­сит­ся к смяг­че­нию стра­да­ний, стра­хов и стра­стей, ибо все это луч­шие из пло­дов с дере­ва фило­со­фии.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • * Здесь и далее, кро­ме осо­бо ого­во­рен­ных слу­ча­ев, пере­вод сти­хов М. Л. Гас­па­ро­ва.
  • 1Осно­ва­ние Рима отно­сит­ся к 753 г. до н. э.; жизнь Гоме­ра и Геси­о­да отно­си­ли то к более ран­не­му, то к более позд­не­му вре­ме­ни; вре­мя жиз­ни Архи­ло­ха, одно­го из пер­вых лири­ков, — к VII в. до н. э.
  • 2Поста­нов­ка пер­вой дра­мы пер­во­го рим­ско­го поэта, гре­ка-воль­ноот­пу­щен­ни­ка Ливия Анд­ро­ни­ка — 240 г. до н. э.
  • 3«Нача­ла» — рим­ская исто­рия, напи­сан­ная Като­ном Стар­шим (не сохра­ни­лась).
  • 4Поли­клет (V в.) и Парра­сий (конец V в. до н. э.) — зна­ме­ни­тые вая­тель и живо­пи­сец.
  • 5Галь­ба Сер­вий Суль­пи­ций — поли­ти­че­ский дея­тель и ора­тор, кото­рый, по сло­вам Цице­ро­на (Брут, 82), «пер­вый из рим­лян стал при­ме­нять осо­бые, свой­ст­вен­ные ора­то­рам при­е­мы».
  • 6Лепид Эми­лий — кон­сул 137 г. и выдаю­щий­ся ора­тор; его уче­ни­ка­ми в ора­тор­ском искус­стве были, по сло­вам Цице­ро­на, Тибе­рий Гракх и его друг Гай Папи­рий Кар­бон.
  • 7Речь идет о попу­ляр­ных эпи­ку­рей­ских книж­ках, мод­ных в Риме в это вре­мя, про­тив кото­рых борет­ся Цице­рон.
  • 8Зна­ме­ни­тая (по-види­мо­му, леген­дар­ная) репли­ка Ари­сто­те­ля, пара­фра­зи­ру­ю­щая стро­ку Еври­пида: «Позор­но мол­чать, когда гово­рят Исо­кра­ты!»
  • 9Декла­ма­ции — учеб­ные упраж­не­ния в судеб­ных речах на вымыш­лен­ные темы.
  • 10Фило­соф и комедио­граф V в. до н. э., был зна­ком рим­ля­нам по посвя­щен­но­му ему сочи­не­нию Энния.
  • 11Что душа отде­ля­ет­ся от тела, учи­ли после­до­ва­те­ли Пла­то­на; что они гиб­нут вме­сте — Ари­сток­сен, Дике­арх, ато­ми­сты; что она раз­ве­и­ва­ет­ся — эпи­ку­рей­цы; что она про­дол­жа­ет жить дол­го — сто­и­ки; что она живет веч­но — Сократ и Пла­тон.
  • 12Сци­пи­он Нази­ка Кор­кул («Разум­ный») был кон­су­лом 162 и 155 г.; его сын был вождем рас­пра­вы с Тибе­ри­ем Грак­хом.
  • 13«Тимей», 44 d и далее.
  • 14Ошиб­ка Цице­ро­на: тер­мин Ари­сто­те­ля был не энде­ле­хия, а «энте­ле­хия», — «внут­рен­няя цель».
  • 15Диа­лог «Федон».
  • 16Дио­с­ку­ры Кастор и Пол­лукс, по пре­да­нию, сооб­щи­ли в Рим о победе при Региль­ском озе­ре в 496 г.
  • 17Изла­га­ет­ся уче­ние Евге­ме­ра (III в. до н. э.), попу­ля­ри­зи­ро­ван­ное в Риме Энни­ем, что все боже­ства — это вели­кие люди, обо­жест­влен­ные за их услу­ги чело­ве­че­ству.
  • 18«Сверст­ни­ки» — комедия Цеци­лия Ста­ция, пере­ло­же­ние одно­имен­ной комедии Менанд­ра.
  • 19«Спуск к мерт­вым» — «Одис­сея», XI; «неки­о­ман­тия» — гада­ние с вызо­вом теней умер­ших; Аверн­ское озе­ро близ Неа­по­ля счи­та­лось вхо­дом в Аид.
  • 20Царь Сер­вий Тул­лий (VI в. до н. э.); его убий­ца и пре­ем­ник Тарк­ви­ний Гор­дый был совре­мен­ни­ком при­езда Пифа­го­ра в Ита­лию (ок. 530—520 гг. до н. э.).
  • 21Неко­то­рые сто­и­ки (в том чис­ле учив­ший в Риме во II в. Панэтий, друг Сци­пи­о­на и Лелия) допус­ка­ли, что души про­дол­жа­ют жить недол­гое вре­мя после смер­ти, дру­гие — что все души про­дол­жа­ют жить до обще­го «испла­ме­не­ния» все­го мира, третьи — что до испла­ме­не­ния дожи­ва­ют толь­ко души муд­ре­цов.
  • 22Пути, веду­щие от орга­нов чувств к моз­гу, — полые (после смер­ти) арте­рии, а не нер­вы, систе­ма кото­рых была еще незна­ко­ма гре­че­ским меди­кам.
  • 23Эпи­ку­рей­цы с их куль­том Эпи­ку­ра-спа­си­те­ля.
  • 24Поэт Симо­нид Кеос­ский (пер­вая поло­ви­на V в. до н. э.) счи­тал­ся изо­бре­та­те­лем мне­мо­ни­ки; Фео­дект, уче­ник Исо­кра­та (IV в.), сла­вил­ся тем, что мог с одно­го раза повто­рить сколь­ко угод­но сти­хов; Киней, посол Пир­ра к сена­ту, на вто­рой же день при­езда знал в лицо и по име­ни каж­до­го сена­то­ра; Хар­мад и Мет­ро­дор (Скеп­сий­ский, в отли­чие от сво­его тез­ки, уче­ни­ка Эпи­ку­ра) — ака­де­ми­ки, уче­ни­ки Кар­не­ада (конец II в. до н. э.); памя­тью Гор­тен­зия Цице­рон вос­хи­ща­ет­ся и в «Бру­те», 88, 301.
  • 25Небес­ный гло­бус, модель миро­зда­ния, постро­ен­ная Архи­медом; опи­са­на в кни­ге Цице­ро­на «О государ­стве», I, 14.
  • 26«Тимей», 47 d.
  • 27«Уве­ща­ние к фило­со­фии» — пер­вое из цик­ла фило­соф­ских сочи­не­ний Цице­ро­на, напи­сан­ных в 46—44 гг. (не сохра­ни­лось).
  • 28Соб­ст­вен­но, «про­ти­во­зем­лей» у пифа­го­рей­цев назы­ва­лась не сто­ро­на «анти­по­дов» в южном полу­ша­рии, а отдель­ное све­ти­ло, вра­щаю­ще­е­ся вокруг Солн­ца по той же орби­те, что Зем­ля.
  • 29Цице­рон опи­сы­ва­ет поведе­ние Сокра­та по «Федо­ну» Пла­то­на, места­ми почти бук­валь­но.
  • 30«Федон», 67 d.
  • 31Пла­тон.
  • 32«Про­бле­мы», 30, I.
  • 33Уче­ник Ари­стип­па, про­зван­ный «Убеж­даю­щим уме­реть», жил в Егип­те в нача­ле III в. до н. э.
  • 34Метелл, кон­сул 143 г., победи­тель Македо­нии, имел четы­рех сыно­вей, из них трое при жиз­ни отца были кон­су­ла­ми.
  • 35Све­кор Пом­пея — Цезарь, его про­тив­ник в граж­дан­ской войне 49—47 гг.[1]
  • 36Текст руко­пи­сей испор­чен, пере­вод дан по смыс­лу.
  • 37Луций Брут, изгнав­ший из Рима царей (509 г. до н. э.), погиб в бит­ве на сле­дую­щий год; три Деция погиб­ли: отец в 340 г. (соглас­но пред­ска­за­нию, при­не­ся себя в жерт­ву ради рим­ской победы), сын в 295 г., внук в 279 г. …в одной бит­ве за оте­че­ство… — в войне с Ган­ни­ба­лом. Сци­пи­он (Пуб­лий) — кон­сул 218 г. (год нача­ла вой­ны), семь лет вое­вав­ший с кар­фа­ге­ня­на­ми в Испа­нии; Эми­лий Павел — кон­сул 214 г. (год бит­вы при Кан­нах);[2] Сер­ви­лий Гемин — кон­сул 217 г.; М. Мар­целл — четы­ре­жды кон­сул[3], победи­тель Сира­куз, погиб в 206 г.; Посту­мий Аль­бин — кон­сул 234 г., погиб в 216 г.; Тибе­рий Сем­п­ро­ний Гракх (пра­дед зна­ме­ни­тых народ­ных три­бу­нов), кон­сул 213 г., погиб в сле­дую­щем году.
  • 38Паде­ние Рима во вре­мя галль­ско­го наше­ст­вия — 390 г.; Марк Камилл был в этой войне вождем рим­лян и спа­си­те­лем оте­че­ства.
  • 39Сын При­а­ма, погиб­ший от руки Ахил­ла еще ребен­ком.
  • 40Ныне Южный Буг.
  • 41Хал­де­я­ми в Риме без раз­бо­ра назы­ва­лись восточ­ные муд­ре­цы-гада­те­ли и шар­ла­та­ны.
  • 42Фера­мен — вождь уме­рен­ной пар­тии в Афи­нах во вре­мя Пело­пон­нес­ской вой­ны, каз­нен­ный в 404 г. при­шед­шей к вла­сти реак­ци­он­ной пар­ти­ей («Трид­ца­тью тира­на­ми») во гла­ве с Кри­ти­ем.
  • 43Гре­че­ская застоль­ная игра «кот­таб», в кото­рой по плес­ку вина зага­ды­ва­ли о чьем-нибудь здо­ро­вье и сча­стье.
  • 44Пла­тон, «Апо­ло­гия Сокра­та», 40 c и далее.
  • 45Ахей­ские герои под Тро­ей, погиб­шие от непра­во­го суда.
  • 46Пла­тон, «Федон», 115 c.
  • 47Жре­цы у древ­них пер­сов.
  • ПРИМЕЧАНИЯ РЕДАКЦИИ САЙТА

  • [1]В ори­ги­на­ле so­cer — в зави­си­мо­сти от кон­тек­ста, «тесть» или «свё­кор». Цезарь был тестем Пом­пея. Пом­пей погиб в 48 г. до н. э., граж­дан­ская вой­на про­дол­жа­лась до 45 г. до н. э. (Прим. ред. сай­та).
  • [2]Луций Эми­лий Павел был кон­су­лом 216 г. до н. э.; в этом же году состо­я­лась бит­ва при Кан­нах. (Прим. ред. сай­та).
  • [3]Марк Клав­дий Мар­целл был кон­су­лом пять раз: в 222, 215, 214, 210 и 208 гг. до н.э.; погиб в 208 г. до н. э. (Прим. ред. сай­та).
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1364004404 1364004408 1364004409 1422368002 1422368003 1422368004