Издание подготовили В. О. Горенштейн, М. Е. Грабарь-Пассек.
Издательство Академии Наук СССР. Москва 1962.
Перевод В. О. Горенштейна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Цицерон сначала направился в Сицилию, но ее наместник Гай Вергилий запретил ему находиться в Сицилии и на Мелите. Тогда он, после кратковременной остановки в Брундисии, в конце апреля уехал в Диррахий; оттуда он хотел поехать в Кизик, но Гней Планций, квестор Македонии, принял его и убедил остаться у него в Фессалонике.
Уже 1 июня 58 г. трибун Луций Нинний Квадрат предложил в сенате возвратить Цицерона из изгнания, но этому своей интерцессией помешал трибун Публий Элий Лигур. 29 октября восемь народных трибунов (из десяти) внесли в сенат предложение о возвращении Цицерона; Публий Корнелий Лентул Спинтер, избранный в консулы на 57 г., выступил в его защиту. Консулы Писон и Габиний и трибун Лигур снова своей интерцессией не дали сенату принять решение.
В ноябре 58 г. Цицерон, в надежде на успех своего дела и во избежание встречи с войсками проконсула Македонии Луция Писона, переехал из Фессалоники в Диррахий. Через брата Квинта он, видимо, дал Цезарю и Помпею обязательства насчет признания им мероприятий и законов Цезаря. После этого Цезарь и Помпей согласились на его возвращение из изгнания.
1 января 57 г. во время собрания сената консул Корнелий Лентул предложил возвратить Цицерона из изгнания; его поддержал его коллега Квинт Цецилий Метелл Непот, но решение принято не было. Не прошло и такое же предложение трибуна Квинта Фабриция, внесенное им 28 января в комиции; этому помешали гладиаторы Клодия. Стычки на улицах и на форуме продолжались, причем трибуны Публий Сестий и Тит Анний Милон, сторонники Цицерона, составили собственные отряды гладиаторов. В январе 57 г. на улице были тяжело ранены Сестий и трибун Квинт Нумерий Руф, противник Цицерона.
В течение первой половины 57 г. Помпей посетил ряд муниципиев и колоний Италии и добился от них постановлений в пользу Цицерона. В июле консул Корнелий Лентул предложил в сенате возвратить Цицерона из изгнания; за его предложение голосовало 416 сенаторов, против — Публий Клодий. 4 секстилия (августа) центуриатские комиции приняли Корнелиев-Цецилиев закон о возвращении Цицерона из изгнания; 5 августа Цицерон приехал в Брундисий; 4 сентября ему была устроена торжественная встреча в Риме; 5 сентября он произнес в сенате благодарственную речь, 7 сентября — такую же речь перед народом на форуме.
(I, 1) Если я воздам благодарность вам, отцы-сенаторы, не в такой полной мере, в какой этого требуют ваши бессмертные услуги, оказанные мне, моему брату и нашим детям1, то прошу и заклинаю вас приписать это не особенностям моего характера, а значительности ваших милостей. В самом деле, может ли найтись такое богатство дарования, такое изобилие слов, столь божественный и столь изумительный род красноречия, чтобы можно было посредством него, не скажу — охватить в своей речи все услуги, оказанные нам вами, но хотя бы перечислить их; ведь вы возвратили мне дорогого брата, меня — глубоко любящему брату, детям нашим — родителей, нам — детей. Вы нам возвратили наше высокое положение, принадлежность к сословию, имущество, наше великое государство, нашу отчизну, дороже которой не может быть ничто; наконец, вы возвратили нам нас самих. (2) Но если дороже всего должны для нас быть родители, так как они дали нам жизнь, родовое имущество, свободу, гражданские права; дороже всего — бессмертные боги, по чьей благости мы сохранили все это и приобрели многое другое; дороже всего — римский народ, так как почестям, которые он оказывает нам, мы обязаны своим местом в прославленном совете, знаками высшего достоинства и своим присутствием в этой твердыне всего мира2; дороже всего — само это сословие, не раз почтившее нас торжественными постановлениями3, — если все это должно быть для нас дороже всего, то неизмерим и беспределен наш долг перед всеми вами; ведь вы своим исключительным рвением и единодушием возвратили нам одновременно благодеяния наших родителей, дары бессмертных богов, почести, оказанные нам римским народом, ваши собственные многочисленные почетные суждения обо мне. Мы многим обязаны вам, великим обязаны римскому народу, неисчислимым — родителям, всем — бессмертным богам. Ранее мы, по их милости, обладали каждым из этих благ порознь; ныне мы при вашем посредстве вернули себе все это в совокупности.
(II, 3) Поэтому, отцы-сенаторы, нам кажется, что мы благодаря вам достигли того, о чем человеку даже и мечтать нельзя, — как бы бессмертия. И в самом деле, наступит ли когда-нибудь время, когда может умереть память и молва о милостях, оказанных мне вами? Ведь вы именно в то самое время, когда вас держали в осаде, запугивали и угрожали вам насилием и мечом, вскоре после моего отъезда единодушно решили возвратить меня из изгнания, причем докладывал Луций Нинний, храбрейший и честнейший муж, бывший в тот губительный год наиболее верным и — если бы было решено сражаться — наиболее смелым поборником моего восстановления в правах. После того как при посредстве того народного трибуна, который, сам не имея силы терзать государство, прикрылся чужим преступлением4, вас лишили возможности принять решение, вы никогда не молчали обо мне, никогда не переставали требовать восстановления моих прав теми консулами, которые их продали. (4) Таким образом, благодаря вашему рвению и авторитету, в тот самый год, который я предпочел видеть роковым для себя, но только не для отчизны, выступило восемь народных трибунов, которые объявили закон о моем восстановлении в правах и не раз докладывали его вам5. Ведь добросовестным и соблюдавшим законы консулам сделать это препятствовал закон — не тот, который был издан насчет меня, а тот, который был издан насчет них6, когда мой недруг объявил закон, гласивший, что я мог бы возвратиться лишь в том случае, если бы вернулись к жизни те, которые едва не уничтожили всего существующего строя. Этим своим поступком он признал два обстоятельства: первое, что он сожалеет об их смерти, и второе, что государство будет в большой опасности, если, после того как оживут враги и убийцы государства, не возвращусь я. При этом именно в тот год, когда я уехал, а первый гражданин государства вверял защиту своей жизни стенам, а не законам7, когда государство было без консулов и было лишено не только отцов, постоянно заботящихся о нем, но даже опекунов с годичными полномочиями8, когда вам препятствовали высказывать свое мнение и читалась глава о моей проскрипции9, вы ни разу не поколебались связать мое спасение со всеобщим благополучием. (III, 5) Но после того как вы, благодаря исключительной и выдающейся доблести консула Публия Лентула10, после тьмы и мрака предыдущего года, в январские календы узрели луч света в государстве, когда величайшее достоинство Квинта Метелла, знатнейшего человека и честнейшего мужа, а также и доблесть и честность преторов и почти всех народных трибунов11 пришли государству на помощь, когда Гней Помпей доблестью своей, славой, деяниями, несомненно, занявший первое место у всех народов, во все века, в памяти всех людей, решил, что он может, не подвергаясь опасности, явиться в сенат, ваше единодушие насчет моего восстановления в правах было столь полным, что, хотя сам я еще отсутствовал, честь моя уже возвратилась в отечество.
(6) По крайней мере, в течение этого месяца вы могли оценить разницу между мной и моими недругами: я отказался от своего благополучия, чтобы государство не было из-за меня обагрено кровью от ран, нанесенных гражданам; они сочли нужным преградить мне путь для возвращения не голосами, поданными римским народом, а рекой крови12. Поэтому, когда это произошло, вы ничего не ответили ни гражданам, ни союзникам, ни царям; судьи не вынесли ни одного приговора, народ не голосовал, наше сословие не приняло никакого решения; форум мы видели немым, Курию — лишенной речи, государство — молчащим и сломленным. (7) И в это время, после отъезда того человека, который, с вашего одобрения, некогда предотвратил резню и поджоги13, вы видели людей, мечущихся по всему городу с оружием и с факелами в руках; вы видели дома должностных лиц осажденными, храмы богов — объятыми пламенем14, ликторские связки выдающегося мужа и прославленного консула — сломанными, а неприкосновенного храбрейшего и честнейшего народного трибуна — не только тронутым нечестивой рукой и оскверненным, но и пронзенным и поверженным15. Некоторые должностные лица, потрясенные этим разгромом, отчасти из страха смерти, отчасти изверившись в судьбах государства, несколько отстранились от моего дела; но остальных ни ужас, ни насилие, ни осторожность, ни страх, ни обещания, ни угрозы, ни оружие, ни факелы не заставили изменить ни вашему авторитету, ни достоинству римского народа, ни делу моего спасения.
(IV, 8) Первым Публий Лентул, которого я чту как отца и как бога, вернувшего мне мою жизнь, имущество, славу, имя, решил, что если он возвратит меня мне самому, моим родным, вам, государству, то это будет доказательством его доблести, свидетельством его мужества и блеском его консульства. Как только он был избран, он не переставал высказывать о моем восстановлении в правах мнение, достойное его самого и нашего государства. Когда народный трибун налагал запрет, когда читали знаменитую главу о том, чтобы никто не докладывал вам, не выносил постановления, не обсуждал, не высказывался, не голосовал, не участвовал в составлении16, — Лентул, как я уже говорил17, отказывался признать все это18 законом и называл это проскрипцией, раз на таком основании гражданин с величайшими заслугами перед государством был, с упоминанием его имени, без суда отнят у государства вместе с сенатом. Но как только он принял должность, разве он не почел своим первым, нет, не первым, а единственно важным делом — сохранив меня, на будущее время оградить от посягательств ваше государство и ваш авторитет? (9) Бессмертные боги! Какую великую милость оказали вы мне тем, что в этом году Публий Лентул стал консулом римского народа! Насколько бо́льшую милость оказали бы вы мне, будь он им в предыдущий год! Ведь я бы не нуждался во врачующей руке консула, если бы рука консулов не нанесла мне смертельной раны. Я слыхал от мудрейшего человека и честнейшего гражданина и мужа, от Квинта Катула19, что не часто попадается даже один бесчестный консул, но оба — никогда, за исключением памятного нам времени Цинны20; поэтому положение мое — говорил он — будет вполне прочным, пока в государстве будет налицо хотя бы один настоящий консул. И он был прав, если только это его мнение насчет двух консулов — будто в государстве этого не бывало — могло остаться навеки в силе. А если бы Квинт Метелл в то время был консулом, то можно ли сомневаться в мужестве, какое он был бы готов проявить, оберегая меня, раз он поднял вопрос о моем восстановлении в правах и дал свою подпись?
(10) Но консулами тогда были люди, которые своим ограниченным, низким, ничтожным умом, преисполненным мрака и подлости, не могли ничего ни видеть, ни поддержать, ни понять: ни самого названия «консульство», ни блеска этой почетной должности, ни величия столь обширного империя; это были не консулы, а покупатели провинций и продавцы вашего достоинства; один из них21 в присутствии многих лиц требовал от меня, чтобы я возвратил ему Катилину, чьим возлюбленным он был, другой22 — чтобы я возвратил ему его родственника Цетега. Эти двое, преступнее которых не было на людской памяти — не консулы, а разбойники — не только покинули меня в деле, касавшемся, главным образом, государства и консулов, но предали, напали на меня, захотели, чтобы я был лишен не только всякой их помощи, но и помощи вашей и других сословий.
Впрочем, первому не удалось ввести в заблуждение ни меня, ни кого бы то ни было другого; (V, 11) в самом деле, чего можно было