Перевод с латинского и греческого, примечания и указатели
Главы 12—16 из первой книги «Сатурналий» Макробия опубликованы в выпуске IV альманаха «Исседон», 2007 г.
1 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 |
2 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 |
3 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 |
4 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 |
5 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 |
6 | 1 2 3 4 5 6 |
7 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 |
8 | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 |
1. (1) Тут, как только достаточное количество еды заставило [их] чувство меры передохнуть от кушаний, и застольное веселье поднялось благодаря маленьким чашам [с вином], Авиен сказал: «Хорошо, а также мудро наш Марон одним и тем же стихом при замене немногих слов описал [и] шумливое, и трезвое застолье1. Ведь когда при царском убранстве [стола] излишество [в питье] приводит обыкновенно к шуму, он говорит:
“После того, как первый покой средь еды…”. Когда же герои садятся, отстранив еду, он не указывает на покой, так как шум [еще] и не наступил, но [говорит]:
“После того, как голод, едой утоленный…” (2) [А] этот наш пир, который вобрал и скромность героического века и приличие нашего, [и] на котором [присутствует и] умеренная пышность, и нескаредная бережливость, я не усомнился бы не только сравнить с пиром [у] Агафона, при всем (vel post) великолепии слога Платона, но и [даже] предпочесть [ему]. (3) Ведь сам распорядитель [нашего] застолья [Претекстат] и в нравственном отношении не ниже Сократа, а в государственных делах [уж подавно] успешнее [этого] философа. [И] вы, остальные присутствующие, больше [других] выделяетесь приверженностью к доблестям, чтобы кто-нибудь додумался сравнивать вас с комическими поэтами и с Алкивиадом, который был силен только в непотребствах, а также с другими участниками этого многолюдного пира».
(4) «Я прошу добрых слов, заметил Претекстат, — что касается только уважения достоинства Сократа. Ибо кто не согласился бы предпочесть находящихся здесь светил [науки] тем, кто был на том пире [у Агафона]? Но тебе-[то], Авиен, зачем нужен этот пример [с пиром у Агафона]?»
(5) «[Он нужен мне], — отвечает [Авиен], — так как [известно, что] при [всей] их сосредоточенности нашелся [тот], кто попросил впустить музыкантшу, чтобы девушка, сверх меры (supra naturam) гибкая, умело возбуждала соблазн [у] философствующих прелестным пением и чарующей пляской. (6) Там было искушение сделать это, чтобы отпраздновать победу Агафона [в соревновании поэтов], [а] мы [даже] богу, чей это праздник2, воздаем честь без капельки [хоть] какого-нибудь веселья. И я [хорошо] знаю, что ни грусть, ни мрачный вид не ведут к добру вас, [как] и того Красса, о котором Цицерон пишет, чтобы весьма удивить, что он, [чему] свидетель Луцилий, смеялся [лишь] однажды в жизни».
(7) Когда [в ответ] на это Претекстат сказал, что зрелищные развлечения не привычны для его пенатов, и [их] не должно ставить выше столь важного собрания, Симмах поддержал [его словами]: (8) «Так как “В сатурналии, в самый лучший праздник”3, как бает веронский стихотворец, нам не следует ни отвергать удовольствия, как врага, подобно стоикам, ни полагать в удовольствии высшее благо, подобно эпикурейцам, давайте придумаем увеселение, лишенное игривости, и, если я не ошибаюсь, я нашел [его в том], чтобы мы по очереди передавали друг другу шутки стародавних и знатных мужей, выбранные из многих книг. (9) Пусть это литературная забава и умная шутка будет у нас вместо колючего песка и босого плясуна, произносящего бесстыдные и неприличные слова, подделывавшиеся под стыдливость и скромность. (10) И это занятие казалось древним достойным и заботы, и увлечения. И я тут же перво-наперво обращаю [ваше] внимание на двух [людей]: сочинителя комедий Плавта и витию Туллия, о которых, красноречивейших, старина поведала, что они оба превосходили прочих [людей] еще и в приятности шуток. (11) Притом Плавт был [настолько] знаменит в этом деле, что после его смерти по обилию шуток признавали, что комедии, которые считались неопределенными [в отношении их создателя], все же принадлежат Плавту.
(12) А кто не знает, насколько силен был в этом деле Цицерон? Он даже озаботился прочесть книги своего вольноотпущенника, которые тот составил о шутках патрона. [Впрочем], кое-кто думает, что они принадлежат [ему] самому. Кто также не знает, что его, консуляра, неприятели зовут развязным шутом? Ватиний даже поместил это в своей речи. (13) И если бы [это] не было долгим, я сообщил бы [вам], в каких тяжбах он одерживал победу благодаря шуткам, хотя защищал весьма виновных ответчиков, как вот, [например], при [защите] Луция Флакка, которого, ответчика за получение незаконных денег, он избавил от очевиднейших обвинений благодаря удачной шутке. Эта шутка не вставлена в [записанную] речь [“За Луция Флакка”]. Она известна мне из книги Фурия Бибакула и упоминается среди его прочего острословия (dicta).
(14) А это словечко [“острословие”] я употребил не случайно, [но] сделал [это] намеренно. Ведь шутки в этом роде наши предки называли острословием. Свидетель [этого] — все тот же Цицерон, который так бает во второй книге писем к Корнелию Непоту: “Итак, хотя все, что мы сказали бы, [это] были бы высказывания (dicta), наши [предки] предпочитали, чтобы то, что мы высказали бы забавно, и кратко, и остро, называлось особенным именем острословие (dicta)”. Это [говорит] Цицерон. А Новий и Помпоний нередко именуют шутки краснобайством (dicteria).
(15) Также имел обыкновение метко пошутить известный Марк Катон Цензор. Пример этих [острословов] оградил бы нас от неприязни, даже если бы мы поддразнивали наших [современников], но так как мы передаем остроты (dicta) в отношении давних [людей], нас в любом случае защищает сама внушительность виновников [шутки]. Итак, если вы одобряете [мою] находку, давайте поочередно рассказывать [друг другу], побуждая нашу память, [то], что кому-нибудь придет на ум из таких острот».
(16) Всем понравилось придуманное нехмельное увеселение. И они настояли, чтобы Претекстат, начиная согласно [своему] положению подал [в этом] пример. 2. (1) Тогда он [начал так]: «Я хочу передать остроту врага, впрочем, [врага], [давно] побежденного, воспоминание о котором вызывает ликование [у] римлян. Весьма забавно пошутил Ганнибал Карфагенский, бежавший к царю Антиоху.
(2) Эта шутка была такого вот рода. Антиох показывал на поле огромные полки, которые он подготовил, намереваясь вести войну с римским народом, и выстраивал пехоту, расцвеченную серебряными и золотыми значками. Он выводил также [боевые] колесницы с серпами, и [боевых] слонов с башенками, и конницу, сверкающую удилами и чепраками, ожерельями и бляхами. И там царь, исполненный тщеславия от созерцания столь великого и столь украшенного войска, смотрит на Ганнибала и говорит: “Считаешь ли ты, что всего этого достаточно для римлян?” (3) Тогда пуниец, обыгрывая слабость и робость его великолепно вооруженных воинов, отвечает: “Я думаю, что римлянам этого вполне достаточно, даже если они самые алчные [люди]”. [И] впрямь, ничто не может быть сказано [в данном случае] ни столь изящно, ни столь язвительно. [Ведь] царь спросил о численности своего войска и мнение относительно сравнения [с римлянами], [а] Ганнибал ответил о [будущей] добыче [римлян]».
(4) [Вслед за ним] прибавил [красное словцо] Флавиан: «У древних было священнодействие, которое звалось придорожным. В том [священнодействии] был обычай: если бы что-нибудь из кушаний оставалось, уничтожать [это] огнем. Отсюда у Катона есть шутка. Так вот, о некоем Альбидии, который проел свое добро и совсем недавно потерял в пожаре построенный у дороги дом, который у него [еще] оставался, он сказал: “Что съесть он не смог, то сжег”»4.
(5) Затем [высказался] Симмах: «Мать Марка Брута, Сервилия, так как получила от Цезаря, выставляющего на торги добро [осужденных] граждан, дорогое поместье за небольшие деньги, не избежала такого красного словца Цицерона: “Так вот, чтобы вы лучше были осведомлены о купленном: Сервилия приобрела это поместье, хотя была дана [всего] треть (tertia) [его стоимости]”. Ведь [надо знать, что] у Сервилии была дочь Юния Терция (Tertia), жена Гая Кассия, и в то время диктатор настолько развлекался с матерью, насколько [и] с дочерью5. Тогда общество в пересудах и насмешках порицало разнузданность старого прелюбодея, чтобы зло не стало столь значительным».
(6) После него [выступил] Цецина Альбин: «Как-то на тяжбе [своего] приятеля Планк спросил, так как хотел опровергнуть неприятного свидетеля, каким занятием он себя содержит, потому что знал [его как] сапожника. Тот по-городскому учтиво ответил: “Я обрабатываю галлу”. Это считается сапожным средством, [название] которого [Планк] ловко обратил в упрек в прелюбодеянии. Ведь Планк слышал дурное в отношении замужней Мевии Галлы»[2].
(7) [За Цециной] последовал Фурий Альбин, [рассказавший следующее]: «Дошло [до нас], будто расспрашивающим, что делал Антоний после Мутинского бегства, его приближенный ответил: “[То], что [делает] собака в Египте: пьет и бежит”. [Он сказал так], поскольку известно, что собаки в тех краях, напуганные нападением крокодилов, пьют на бегу».
(8) Затем [рассказал] Евстафий: «Так как среди первых [встретившихся] Публий увидел зловредного Муция, по обыкновению очень угрюмого, он сказал: “Или Муцию выпало что-то нехорошее, или кому-то [другому] что-нибудь хорошее”».
(9) Далее [рассказ продолжил] Авиен: «Фауст, сын Суллы, так как его сестра в одно и то же время имела двух любовников: Фульвия, сына сукновала и [какого-то] Помпея, по прозвищу Пятно, сказал: “Удивляюсь, что у моей сестры есть пятно, хотя она имеет сукновала”»[1]6.
(10) Тут Евангел [уже выступил]: «У Луция Маллия, который считался лучшим живописцем в Риме, как-то обедал Сервилий Гемин и сказал, так как увидел его неказистых сыновей: “[Очень уж] не одинаково [хорошо] ты, Маллий, лепишь и рисуешь”. На что Маллий ответил: “Леплю-то я в потемках, [а] рисую на свету”».
(11) Потом заговорил Евсевий: «Демосфен, [увлеченный] молвой о Лаиде, наружности которой дивилась тогда [вся] Греция, пришел [к ней], чтобы самому овладеть восхитительным предметом любви. Когда [же] он услышал, что цена одной ночи — половина таланта, удалился, сказав: “Я не покупаю за столько, чтобы [потом] не сожалеть”».
(12) Между тем, так как Сервий молчал из-за [своей] скромности, хотя [принятый] порядок обязывал его [говорить], Евангел сказал: «Если ты, грамматик, желаешь молчать о таковом, чтобы казаться оплотом пристойности, [то] выставляешь всех нас бесстыдными. С другой стороны (unde), ни твоя, ни Дисария или Хора строгость не будет свободна от клейма гордыни, если бы вы не захотели подражать Претекстату и нам».
(13) Тогда Сервий, после того как увидел, что молчание больше недопустимо, настроил себя на [шаловливую] вольность подобного [рода] повествования. Он рассказал: «Так как Каниний Ребил был консулом только один день (die), Марк Отацилий Пифолай сказал: “Прежде [только] жрецы [диальные] [избирались], [а] ныне [и] консулы дневальные (diales) избираются”»7. (14) [Тут] и Дисарий, не ожидая более упрека в молчании, бает <…> (15) После него сказал уже Хор: «Я приношу вам двустишие Платона, с которым он вроде бы выступал в юности, так как в этом самом возрасте он пробовал играть в трагедиях:
Душу свою на устах я имел, Агафона целуя, Словно стремилась она переселиться в него»8. |
(16) Когда от этих [стихов] возникло веселье, и все расслабились в сдержанном смехе, и обдумывают то, что было принесено отдельными [рассказчиками] из вкусных блюд прежнего остроумия. Симмах бает: «Эти строчки Платона, чьей прелести или краткости, неясно, ты изумляешься, читал, я помню, переведенные на латинский настолько растянуто [в сравнении с тем], насколько наш [язык] считается обыкновенно более кратким и сжатым, чем язык греков. (17) И, как я мню, [вот] эти слова:
“Вот губы, чуть разжатые, Нежно мальчика целуют, И вздоха цветик свежего Я с тропки рву открывшейся. С раной, с болью душенька Бег свой в рот направила, И в глотку — двери выхода, И разом в губы мальчика — Путь перехода ровненький, Чтобы выпорхнуть, несется. И если вдруг бы длительным Поцелуй бы получился, То в жаре страсти огненной Чрез зубы вышла б душечка, И делу быть тут дивному: Я бы мертвым сделался, Чтобы выжить в мальчике вновь”. |
3. (1) Но я удивляюсь, что все вы умолчали о шутках Цицерона, в которых он был самым толковым, как и во всем [прочем]. И если [вам] угодно, [то] я так сообщу об остротах Цицерона, какие бы [мне] доставила память, как служитель храма возвещает ответы своего божества». Затем, когда все настроились слушать, он начал так: (2) «Когда Марк Цицерон обедал у Дамасиппа, и тот сказал, выставив посредственное вино: “Пейте это фалернское. Ему сорок лет”, — он ответил: “Для [своего] возраста оно хорошо сохранилось”. (3) А также он [тотчас] спросил, так как увидел своего зятя Лентула, человека малого роста, опоясанного длинным мечом: “Кто [же это] привязал моего зятя к мечу?” (4) И для брата, Квинта Цицерона, он не поскупился в отношении похожей колкости. Ведь так как он увидел в той провинции, которой тот управлял, огромных размеров — а сам Квинт был малого роста — его изображение со щитом, нарисованное согласно обыкновению по грудь, сказал: “Половина моего брата больше, чем он весь [целиком]”.
(5) В консульство Ватиния, которое он исполнял [всего] несколько дней, повсюду распространялась замечательная по непринужденности шутка Цицерона. “Великое чудо, — сказал он, — произошло в год [избрания] Ватиния, потому что при этом консуле не было ни зимы, ни весны, ни лета, ни осени”. Затем он ответил Ватинию, вопрошающему, отчего он затруднился придти к нему, недомогающему, домой: “Я хотел придти в твое консульство, да ночь мне помешала”. С другой стороны, казалось, что Цицерон мстит ему, так как он помнил, что ответил ему Ватиний, когда он хвастался [тем], что был возвращен из ссылки на плечах государства: “Так с чего [же] бы ты [тогда] себе корячился (varices)?”[3]9.
(6) Тот же Каниний Ребил, который был консулом [только] один день, как уже сообщил [о том] Сервий, когда взошел на ростры, он равным образом [и] вступил в почетную должность консула, и сложил [ее]. Об этом Цицерон воскликнул, радуясь всякому случаю для удачной шутки: “[Исключительно] умозримым является [наш] консул Каниний”. И затем [еще добавил]: “Ребил достиг [единственно] того, чтобы [о нем] спрашивали, вместе с какими консулами он был консулом”. Кроме того, он не преминул сказать: “Каниний у нас — [единственно] бодрствующий консул: он в свое консульство [ни одного] сна не увидел”10.
(7) Шуток Цицерона не терпел Помпей, [о котором] распространялась эта [вот] его острота: “Право, кого мне избегать, я знаю; за кем следовать, не знаю”11. Но и когда он прибыл к Помпею, ответил говорящим, что он поздно пришел: “Ничуть не поздно я прибыл, ибо не вижу здесь ничего, находящегося в готовности”. (8) Затем он ответил Помпею, спрашивающему, где был его зять Долабелла: “[Он был] вместе с твоим тестем”12. И так как Помпей наградил перебежчика [галла] римским гражданством, он воскликнул: “О прекраснодушный человек! Он обещает галлам чужое гражданство, [а] нам не может вернуть наше”. Вследствие этого казалось, что Помпей заслуженно сказал: “Я желаю перехода Цицерона к врагам, чтобы он нас боялся”.
(9) Так и на Цезаря [словно бы] скалила свои зубы язвительность Цицерона. Ведь спрошенный впервые после победы Цезаря13, почему он ошибся в выборе [сильной] партии, ответил: “Меня обмануло ношение [тоги]”, — подшутив над Цезарем, который так окутывался тогой, что ходил как бы обессилевший, волоча [ее] край, так что [еще] Сулла, будто провидец, сказал Помпею: “Берегись этого мальчика, плохо накинувшего [тогу]”14.
(10) Далее, когда Лаберий, удостоившись от Цезаря в конце игр золотого кольца, следом перешел для просмотра [представления] на пустую скамью в четырнадцати [всаднических] [рядах]15, тогда как [каждый] римский всадник был унижен и прямо-[таки] оскорблен, Цицерон бает проходящему и ищущему сидение Лаберию: “Я бы тебя поместил, если бы не сидел в тесноте”, — одновременно и ему изъявляя презрение, и [вместе с тем] подшутив над новым сенатом, численность которого Цезарь умножил сверх дозволенного. Но не безнаказанно [он пошутил], ибо Лаберий ответил: “Удивительно, если даже ты, имеющий обыкновение сидеть на двух стульях, сидишь в тесноте”, — упрекнув Цицерона в легкомыслии16, из-за которого наилучший гражданин [Рима] незаслуженно имел дурную славу.
(11) Также в другой раз Цицерон открыто осмеял легкомыслие Цезаря при выборе в сенат. Ведь когда гость [Цицерона] Публий Маллий упрашивал его, когда многие [из присутствующих] удалились, чтобы он устроил его пасынку звание декуриона, сказал: “В Риме, если ты хочешь, он будет [его] иметь; в Помпеях [это] нелегко устроить”. (12) И эта [вот] его колкость не осталась втайне. Как-то [его] поприветствовал некий Андрон, житель Лаодикеи. Когда он расспросил [его] и разузнал о причине прибытия, — а тот ответил, что он прибыл послом к Цезарю по вопросу об освобождении [своего] отечества, — так выразился о всенародном рабстве: “Если бы ты преуспел [в этом], [то] и от нас будь послом”. (13) В нем бурлила исходящая шутками и [вместе с тем какая-то] мрачная язвительность, как это явствует из письма к Гаю Кассию, ненавистнику диктатора: “Я хотел бы, чтобы ты пригласил меня на обед в мартовские иды; не было бы никаких остатков. Теперь ваши остатки мучат меня”17. Цицерон также весьма забавно подтрунивал над [своим] зятем Писоном и Марком Лепидом».
(14) Когда Симмах еще говорил и, как казалось, многое [притом] намеревался сказать, Авиен встревая, как это обыкновенно бывает в застольных разговорах, сказал: «И Август Цезарь в колкостях этого рода [был] не менее силен, чем кто-либо, и, возможно, чем Туллий. И, если будет вам желательно, я готов поведать что-нибудь из того, что сохранила память». (15) И [тут] Хор [говорит]: «Брось, Авиен, пусть Симмах доскажет остроты Цицерона о тех, кого он уже назвал по имени, и [тогда] более уместно последует [то], что ты хочешь сообщить об Августе».
(16) При молчании Авиена, Симмах [продолжил]: «Цицерон, я говорю, так как его зять Писон ходил очень изнеженно, а дочь очень стремительно, сказал дочери: “Ходи, как мужчина”18. И так как Марк Лепид сказал в сенате господам сенаторам <…>, Туллий бает: “За столько я не образовал бы сходносклоняемого”19. Впрочем, продолжай, Авиен, чтобы я дольше не задерживал тебя, жаждущего высказаться».
4. (1) И тот [начал]: «Август Цезарь, говорю, любил шутки, однако при полном уважении достоинства и стыдливости, и чтобы [при этом] не пасть до [уровня] шута. (2) Он написал трагедию Аякс и ее же уничтожил, потому что [она] ему не понравилась. После этого сочинитель трагедий Луций Варий спросил его, что совершил его Аякс. И он ответил: “Он полег ради кольчуги”20. (3) Также Август, так как некто робкий подносил ему прошение и то протягивал руку, то отводил [ее], сказал: “Ты думаешь, что даешь асс слону?” (4) А также, так как Пакувий Тавр просил у него конгиарий и говорил, что люди повсюду уже болтают, будто он дал ему немалые деньги, [Август] сказал: “Да ты [этому] не верь”. (5) Другого [человека], отстраненного от командования конным отрядом и притом еще требующего жалованье, говоря: “Не ради наживы я прошу дать его мне, но чтобы казалось, будто по твоему решению я получил слишком мало и тогда сложил [с себя] должность”, — он сразил такой остротой: “Ты при всех утверждай, что [его] получил, а я не стану отрицать, что [его] дал”.
(6) Известна его же учтивая шутка в отношении Херенния, юноши, предававшегося порокам. Так как [Август] приказал выслать его из лагеря, и тот, упрашивая [оставить], обратился [к нему] с такой мольбой: “Как [же] я возвращусь в родные места? Что я скажу своему отцу?” — Он ответил: “Скажи [ему], что я тебе не понравился”. (7) [А] [воина], раненного в походе камнем и обезображенного значительной раной на лбу, но [уж] слишком превозносящего свои дела, он мягко пожурил так: “Все же, когда ты побежишь, — сказал, — никогда не оглядывайся назад (post te)”. (8) [И также] Гальбе, — чье тело было обезображено горбом, — ведущему у него дела и часто говорящему: “Поправь меня, если ты что-нибудь осуждаешь”, — ответил: “Я могу тебя поучать, исправить не могу”.
(9) Так как многие [люди] получали оправдание [в суде], когда обвинителем был Север Кассий, и [так как] зодчий форума Августа долго оттягивал осмотр (expectationem) сооружения, он так пошутил: “Я хотел бы, чтобы Кассий обвинял и мой форум”. (10) Так как Веттий выпахал памятник отцу, Август сказал: “[Вот] это — поистине почтить (colere) память отца!”21. (11) Так как он услышал, что среди мальчиков двухлеток, которых приказал истребить в Сирии царь иудеев Ирод, оказался даже его сын, сказал: “Лучше [уж] быть свиньей Ирода, чем [его] сыном”.
(12) Также Август, потому что признал Мецената своим, отбросив жеманный и велеречивый склад речи, очень часто показывал себя таким [же свойским] в письмах, которые писал к нему, и в пику осуждению многословия, которое тот иной раз сохранял в переписке, сочинил в дружеском письме к Меценату многое, вылившееся в шутки: “Здравствуй, эбен [ты] мой [из] Медуллии, эбур из Этрурии, лазерпиций арретинский, алмаз северный, жемчуг тибрский, смарагд Цильниев22, яшма игувийцев, берилл Порсены, карбункул [из] Адрии, [и], чтобы мне [уж] закончить совсем, припарочка распутниц”.
(13) [Однажды] кто-то встретил его обедом, довольно бедным и как бы повседневным: ведь он не отказывал почти никому, приглашавшему его. Уходя тогда после еды, небогатой и без какой-либо [красивой] посуды, он шепнул говорящему прощай только это: “Не думал, что я настолько знаком с тобой”. (14) Так как он жаловался на темный [цвет] тирского пурпура, который приказал купить, продавец сказал [ему]: “Подними [ткань] повыше и посмотри”. [Тут] [Август] разразился такой шуткой: “Что? Я стану прогуливаться по крыше, чтобы римский народ говорил, что я хорошо одет?”. (15) Своему номенклатору, на забывчивость которого он [обыкновенно] жаловался, вопрошающему: “Неужели ты поручаешь [мне дело] на форуме?” — сказал: “Возьми рекомендательные [списки] (commendaticias), так как ты там никого не знаешь”.
(16) Что касается Ватиния, он изрядно прыгал в своем раннем возрасте[4]. [В старости] разбитый подагрой, он хотел однако выглядеть [так], будто недуг уже преодолел и хвалился, что он проходит тысячу шагов. Цезарь [Август] сказал ему “Я не удивляюсь [этому]. Дни-[то] [твои] куда как долгие”[5]. (17) Когда ему сообщили о значительной величине долга, которую скрыл какой-то римский всадник, возросшей (excedentem) в двести раз [за время], пока он жил, [Август] приказал купить ему на распродаже его [имущества] постельный тюфяк и для изумляющихся [этому] решению прибавил такое соображение: “Тюфяк, на котором он мог [спокойно] спать, хотя столько был должен, нужно приобрести для [безмятежного] сна”. (18) Не следует упускать его высказывание, которое он сделал в честь Катона. Случайно он зашел в дом, в котором [когда-то] обитал Катон. Затем, так как Страбон в угоду Цезарю [Августу] дурно отозвался о непреклонности Катона, сказал: “Всякий, кто не пожелает, чтобы существующее состояние государства подвергалось изменениям, является хорошим и гражданином и человеком”. [Таким образом] он совсем нешуточно и Катона похвалил и о себе [самом] позаботился [в том отношении], чтобы никто не стремился осуществлять нововведения [в государстве].
(19) [Впрочем], в отношении Августа я обыкновенно больше изумляюсь [тому], какие шутки он переносил, чем [тому], какие он сам произносил, потому что большей похвалы заслуживает терпимость [к шуткам], чем [само] красное словцо, так как она весьма невозмутимо переносит каким-либо образом даже [нечто] более неприятное, чем шутки. (20) Известна язвительная шутка какого-то провинциала. В Рим прибыл [молодой человек] очень похожий на Цезаря [Августа], и обратил на себя [внимание] всех ротозеев. Август приказал привести к нему [этого] человека и спросил [его], представшего перед глазами, таким образом: “Скажи мне, юноша, была [ли] когда-нибудь твоя мать в Риме?” Тот отрицал [это] и, не сдержавшись, прибавил: “Но [зато] мой отец часто [бывал]”. (21) Поллион, так как Август написал на него фесценнины, [а это было] во времена триумвиров, сказал: “Но я молчу. Не легко ведь написать [фесценнины] на того, кто может объявить [тебя] вне закона”. (22) Римский всадник Курций, утопающий в роскоши, так как на пиршестве [у] Цезаря [Августа] взял тощего дрозда, спросил, позволит ли он отпустить [его]. Принцепс ответил [вопросом на вопрос]: “Почему бы не позволить?” [Тогда] тот немедленно бросил [дрозда] через окошко. (23) Август заплатил долг какого-то любимого сенатора, не спросив у него [и] начислив в сорок раз [больше занятого]. Но тот вместо выражения благодарности написал ему только [вот] это: “[А] мне ничего [ты не заплатил]”. (24) Его вольноотпущенник Лициний обыкновенно приносил приступающему к делам патрону много денег. Последовав этому обычаю, он пообещал сто [монет] по записке, в которой часть добавленной пометки о нехватке денег продолжалась сверху, хотя внизу пустовало место. Воспользовавшийся случаем, Цезарь [Август] своей рукой, старательно заполнив [оставшийся] промежуток и достигнув сходства букв, присоединил к прежнему [числу] другое, [увеличившее его] на сто, и получил [у него] удвоенное количество, так как вольноотпущенник не подал виду. После этого он, когда было начато другое предприятие, мягко упрекнул Цезаря [Августа] за его поступок, передав [ему] такую записку: “Приношу тебе, господин, для расходов на новое дело [то], что [тебе] померещится”.
(25) Удивительна и похвальна также выдержка Августа — цензора. Принцепс обвинял [какого-то] римского всадника, будто бы он преуменьшил свои средства. Но тот прилюдно доказал, что он [их] [даже] преувеличил. Вскоре он вменил ему же в вину, что он при заключении брака не следовал законам. Тот [в ответ на обвинение] сказал, что у него есть жена и трое детей. [И] затем прибавил: “Впредь, Цезарь, когда ты ведешь следствие о честных людях, поручай [его] [тоже] честным [людям]”. (26) Еще он перенес не только своеволие, но и сумасбродство [некоего] воина. В какой-то [своей] усадьбе он проводил беспокойные ночи, так как его сон нарушал непрестанный крик совы. [Один] воин, опытный в птицеловстве, озаботился поймать сову и принес [ее] [Августу] в надежде на огромную награду. Похвалив [воина], император приказал дать [ему] тысячу [мелких] монет. [Недовольный], тот дерзко сказал: “Я очень хочу, чтобы [она] жила”, — и отпустил птицу. Кто бы не удивился [тому], что строптивый воин ушел, [так и] не рассердив Цезаря? (27) Ветеран, так как в указанный ему день он отвечал по иску (periclitaretur), пришел в приемную (in publico) к Цезарю [Августу] и просил ему помочь. Тот без задержки дал защитника, которого выбрал из своего сопровождения, и поручил ему тяжущегося. [И тут] ветеран гаркнул: “Но я-[то], Цезарь, когда ты подвергался опасности в Актийской битве, не искал [себе] заместителя, а сам [лично] сражался за тебя”, — и открыл глубокие рубцы. Цезарь [Август] покраснел и [сам] пошел [в суд] в качестве защитника, чтобы не показаться не только высокомерным, но еще и неблагодарным. (28) Среди обеда он был восхищен оркестрантами работорговца Торония Флакка и одарил их зерном, хотя в отношении других музыкантов был щедр на деньги. И их же Тороний потом так соответственно (aeque) оправдал перед Цезарем Августом, не находящим [их] на обеде: “Они у мельницы находятся”.
(29) Величественным возвращался [Август] после Актийской победы. Среди приветствующихся подбежал к нему [человек], держащий ворона, которого он научил говорить: “Да здравствует Цезарь, победитель император!” Изумленный Цезарь [Август] купил любезную птицу за двадцать тысяч сестерциев. Товарищ [этого] затейника, которому ничего не досталось от тех щедрот, твердил Цезарю, что у того есть [еще] и другой ворон. Он упросил его, чтобы [затейника] заставили принести [птицу]. Принесенный [второй] [ворон] произнес слова, которым он научился: “Да здравствует победитель император Антоний!” Ничуть особенно (satis) не раздраженный, [Август] повелел, чтобы тот поделился дарованным с приятелем. (30) Поприветствованный подобным [же] образом попугаем, Август приказал купить [и] его. Подивившись также на [приветствие] сороки, он ее тоже выкупил [у хозяина]. [Этот] пример побудил бедного сапожника обучать ворона точно такому же поздравлению. Сильно утомленный, он имел обыкновение часто говорить молчащей птице: “Пропали [даром] труд и затраты”. Как-то ворон все же начал выговаривать подсказанное приветствие. Услышав его, пока проходил [мимо], Август ответил: “Дома у меня достаточно таких поздравителей”. [Но] у ворона осталось в памяти и то, что он обычно слышал от жалующегося господина, так что он присовокупил: “Пропали [даром] труд и затраты”. При этом Цезарь [Август] засмеялся и приказал купить птицу [за столько], за сколько до этого он не покупал ни одну [другую птицу]. (31) Спускающемуся с Палатия Цезарю [Августу] [какой-то] гречишка обычно протягивал какую-нибудь воздающую почести эпиграмму. Так как он часто делал это безуспешно, и [так как] Август увидел, что он опять намеревается сделать то же самое, нацарапал на листе своей рукой короткую греческую эпиграмму [и] затем послал [ее] [гречишке], идущему ему навстречу. Тот по прочтении стал хвалить, настолько выражать восхищение голосом, насколько [и] мимикой. И когда он подошел к креслу [Августа], достал, опустив руку в тощий кошелек, несколько денариев, чтобы дать их принцепсу. [Все это] сопровождали такие слова: “Клянусь твоим счастьем, Севаст! Если бы я имел больше, больше бы дал”. Когда последовал общий смех, Цезарь [Август] позвал казначея и приказал насчитать гречишке сто тысяч сестерциев.
5. (1) [А] вы хотите, чтобы мы поведали о каких-нибудь остротах еще и его дочери Юлии? Впрочем, если меня не сочтут болтливым, я хочу прежде немного сказать о свойствах [этой] женщины, чтобы кто-нибудь из вас не посчитал серьезным и поучительным [то], что она говорила». И при общем одобрении, чтобы приступить к затеянному, он так начал [рассказ] о Юлии: (2) «Она достигла [уже] тридцати восьми лет — время зрелости (aetatis), клонящейся к старости, в случае если бы сохранился здравый ум. Но она настолько злоупотребляла снисходительностью судьбы, насколько [и] отца, хотя любовь к наукам и значительное образование, что в том доме было доступно, [и], кроме того, кроткое человеколюбие и совсем не жестокая душа все же снискали [этой] женщине огромное расположение к изумлению [тех], кто равно знал [ее] пороки и [их] столь большое разнообразие.
(3) Не раз отец предупреждал [ее], однако придерживаясь в разговоре [середины] между снисходительностью и суровостью, [чтобы] она соблюдала меру в роскошных нарядах и [в числе] глазеющих [по сторонам] провожатых. Когда же он пригляделся к куче внуков и [их] сходству, как [только] представил [себе] Агриппу, покраснел [от стыда], что сомневался в пристойности [своей] дочери. (4) Поэтому Август тешил себя [тем], что у [его] дочери веселый, с виду дерзкий нрав (animus), но не отягощенный пороком, и хотел верить, что такой [же] в старшем [поколении] была Клавдия. Ввиду этого он сказал среди друзей, что у него две избалованные дочери, которых он вынужден переносить, — республика и Юлия.
(5) Она пришла к нему в очень неподобающем одеянии и натолкнулась на хмурый взгляд отца. На следующий день она изменила покрой своего наряда и обняла повеселевшего отца, так как [ее одежда] обрела строгость. И он, который накануне сдерживал свою печаль, [теперь] [уже] не смог сдержать радость и сказал: “Насколько более достоин одобрения этот наряд на дочери Августа!” [И все же] Юлия не упустила [случая] сказать в свою защиту: “Сегодня-то я оделась для отца, а вчера одевалась для мужа”. (6) Известно [о ней] и другое. На представлениях гладиаторов Ливия и Юлия обратили на себя [внимание] народа [из-за] несходства [их] свиты: тогда как Ливию окружали основательные мужчины, ту обступила толпа юношей, и притом развязных. Отец указал [ей] [на это] в записке, чтобы она поняла, насколько [велика] разница [в свите] у двух первых женщин [государства]. [В ответ] она изящно написала: “Вместе со мной и они состарятся”.
(7) Соответственно, по достижении зрелого возраста у Юлии начали появляться седые [волосы], которые она убирала по обыкновению тайно. Как-то внезапный приход отца застал врасплох парикмахерш (ornatries) [Юлии]. Август не подал вида, что заметил на их одежде седые [волосы], и, потянув время в разных разговорах, перевел беседу на возраст и спросил дочь, какой бы она предпочла быть по прошествии нескольких лет: седой или лысой. И так как она ответила: “Я предпочитаю, отец, быть седой”, — он так упрекнул ее за обман: “Почему же тогда эти [твои парикмахерши] столь поспешно делают тебя лысой?”
(8) Также когда Юлия выслушала [одного] откровенного (gravem) друга, убеждающего [ее], что она сделает очень хорошо, если возьмет себе за образец отцовскую бережливость, сказала: “Он забывает, что он — Цезарь, [а] я помню, что я — дочь Цезаря”. (9) И так как наперсники [ее] безобразий удивлялись, каким [это] образом она, сплошь и рядом допускавшая обладание собой, рожала детей, похожих на Агриппу, сказала: “Ведь я никогда не беру пассажира, если корабль не загружен”. (10) Близкое [по теме] высказывание [принадлежит] Популии, дочери Марка. Кому-то удивляющемуся, почему иные звери — [самки] никогда не пожелали бы самца, кроме [как тогда], когда они хотели бы стать оплодотворенными, она ответила: “Потому что они — звери”.
6. (1) Но я хотел бы возвратиться от женщин к мужчинам и от игривых шуток — к пристойным. [Так вот], знаток права Касцелий пользовался уважением за необыкновенно изысканное остроумие и благородство. Но особенно стала известной такая его шутка. Ватиний, забросанный народом камнями, когда он устраивал гладиаторские состязания, добился [того], чтобы эдилы объявили: пусть никто не позволяет себе бросать на арену [ничего], кроме фруктов. Случайно спрошенный в эти дни кем-то [о том], считалась ли бы сосновая шишка фруктом, Касцелий ответил: “Если ты намерен бросить [ее] в Ватиния, [то] она, [без сомнения], — фрукт”. (2) Затем, передают, он [так] ответил купцу, спрашивающему [его], каким образом ему разделить корабль с компаньоном: “Если ты разделишь корабль, [то] [его] не будет ни у тебя, ни у [твоего] компаньона”.
(3) О славном красноречием Гальбе, которого портило телосложение (habitus… corporis), как я раньше сказал, распространяли [такое] высказывание Марка Лоллия: “У дарования Гальбы неподходящее обиталище (habitat)”. (4) Над тем же Гальбой очень едко посмеялся грамматик Орбилий. Орбилий выступил свидетелем против [какого-то] обвиняемого. Гальба, умолчав о его занятии, спросил его, чтобы сбить с толку: “Чем из искусств ты занимаешься?” [На что] он ответил: “Я обыкновенно растираю горбы на солнце”.
(5) Так как Гай Цезарь приказал выдать всем (aliis), кто забавлялся вместе с ним мячом, по сто сестерциев, [и лишь] одному Луцию Цецилию — пятьдесят, тот сказал: “За что? [Разве] я играю одной рукой?”
(6) Рассказывали, что Публий Клодий был разгневан на Децима Лаберия, потому что он не подарил ему, просящему, мим. [В ответ] [Лаберий] сказал, обыгрывая [кратковременное] изгнание Цицерона: “Что более обременительное ты можешь мне сделать, кроме [того], чтобы я сходил в Диррахий и вернулся?” 7. (1) Но так как немного раньше и Аврелий Симмах, и теперь я, мы [оба] упомянули о Лаберии, [и] если мы [еще] как-либо сообщим о его и Публилия острословии, [то] покажется, что мы и малопристойности приглашения мимов на пир избежим и все же воспроизведем [ту] оживленность, которую они обещают вызвать, когда присутствуют [на пиру].
(2) Лаберия, римского всадника, [человека] непоколебимого свободолюбия, Цезарь соблазнил пятьюстами тысяч [сестерциев], чтобы он вышел на сцену и сам исполнил мимы, которые пописывал. Однако властелин, не только если бы он соблазнял, но и если бы [даже] просил, [всегда] принуждает, о чем принужденный Цезарем Лаберий и сам (se) свидетельствует в прологе [мима] в этих [вот] стихах:
(4) Также и в самом действии [мима] он вслед за этим отомстил за себя, как мог, выведя образ [раба] Сира, который, как бы избитый плетьми и похожий на вырывающегося, взывал:
“Вперед, квириты, волю мы теряем!” |
И немного позже прибавлял:
“Боится многих пусть тот, кого боятся многие”. |
(5) При этих словах весь народ повернул лица к Цезарю, показывая [этим], что этой колкостью заклеймено его властолюбие. (6) Из-за этого он обратил [свою] милость на Публилия. Этот Публилий, родом сириец, когда [еще] мальчиком был отдан под покровительство [одного] господина, услуживал ему не менее остротами и умом, чем красотой [тела]. Ведь так как тот случайно увидел своего раба, больного водянкой, лежащим на площадке, и вопрошал, что он делает на солнце, [Публилий] ответил: “Он нагревает воду”. Затем, так как за обедом ради шутки был поднят вопрос, какой же досуг был бы вынужденным, [и] кто-то предположил нечто неподходящее, он сказал: “[Это] — подагрические ноги”.
(7) За это и другое он [был] отпущен на свободу и с очень большой заботой обучен. Так как он сочинял мимы и при огромном одобрении [зрителей] начал давать [их] в городах Италии, он [был] доставлен в Рим во время [устроенных] Цезарем игр. Он вызвал всех, кто тогда выносил на сцену написанное и свое исполнение, состязаться с ним, после чего состав (materia) [участников] был расположен в очередь согласно времени [выступления]. И без единого возражающего он превзошел всех, среди которых и Лаберия. (8) Об этом посмеивающийся Цезарь оповестил таким образом:
“Хвалю тебя, Лаберий: побежден ты Сиром”23, — и тотчас дал Публилию пальмовую ветвь, а Лаберию золотое кольцо вместе с пятьюстами [тысячами] сестерциев. Тогда [и] Публилий говорит уходящему Лаберию:
“Писатель, с кем тягался, поддержи того как зритель!” |
(9) Но и Лаберий тут же в следующем послании новому миму поместил эти [вот] стихи:
“Не могут первыми быть все раз навсегда. Когда к ступени высшей славы ты придешь, Не устоишь: скорее рухнешь, чем всходил. Упал я, упадет другой: обща ведь слава”. |
(10) Сообщают, что забавны и наиболее пригодны для общего применения также изречения Публилия. Из них, чтобы [их] описать, я едва помню в виде отдельных строчек такие:
(11) “Оказывая благодеяние достойному, получаешь его сам.
Переноси, а не обвиняй то, чего не можешь изменить.
Кому дозволено больше, чем то справедливо, желает больше дозволенного.
Приятный спутник в дороге заменяет коляску.
Постыдна бедность, порожденная тщеславием.
Плач наследника — смех под маской.
Часто оскорбляемое терпение обращается в ярость.
Бесстыдно обвиняет Нептуна вторично потерпевший кораблекрушение.
В чрезмерных спорах теряется истина.
Часть благодеяния — любезный отказ в просимом.
Так обращайся с другом, как если бы считал, что он может стать врагом.
Перенося старые несправедливости, поощряешь новые.
Никогда нельзя победить опасность без опасности”24.
(12) Но так как однажды я [сам] вышел на сцену для чтения [стихов], нам не следует обходить [вниманием] актера Пилада, который был знаменит в своем деле во времена Августа и благодаря [хорошему] обучению подвигнул [своего] ученика Хюла на притязание равенства [с наставником]. (13) Впоследствии народ разделился в [своем] предпочтении того или другого. И когда Хюл сопровождал движениями песню, в конце которой были [слова] [о] великом Агамемноне, Хюл как бы обмерял [его] высокого и дородного. Пилад не вынес [этого] и прокричал с места: “Ты делаешь [его] большим, [а] не великим!” (14) Тогда народ потребовал, чтобы он показал в движениях ту же [самую] песню, и когда он дошел до [того] места, которое он осудил [в исполнении Хюла], он изобразил думающего [человека], решив, что ничего более не соответствует великому вождю, чем думать за всех25. (15) Хюл исполнял [роль] Эдипа, и Пилад [вот] таким возгласом исправил небрежность в движениях исполняющего: “Ты видишь!”
(16) Так как [Пилад] выступил в [роли] обезумевшего Геркулеса, и некоторым показалось, что он не сохраняет походку, подобающую актеру, он сняв маску, упрекнул смеющихся: “Глупцы, я [ведь] изображаю движения помешанного!” (17) Согласно этому преданию, он и стрелы — [то] направил в народ. Так как этот же [самый] образ он исполнял в столовой согласно повелению Августа, он [также] натянул лук и пустил стрелы [в присутствующих]. И Цезарь [Август] не рассердился, что он был у Пилада на том же самом положении, на каком [и] римский народ. (18) Так как передавали, что этот [Пилад] изменил обычай той грубой пляски, которая процветала у предков, и ввел [в нее] прелестное обновление, спрошенный Августом, что [именно] он привнес в пляску, ответил [словами Гомера]:
“Звук свирелей, цевниц, шум народа”26. |
(19) Также, так как он услышал бурное негодование Августа вследствие расхождения народа относительно состязания, состоявшегося между ним и Хюлом, ответил: “И ты, басилевс, бываешь неблагодарным! Предоставь им самим заниматься нами!”».
8. (1) Когда это было сказано, и поднялось веселье, так как [все] хвалили прекрасную память и прелесть остроумия у Авиена, слуга придвинул вторые блюда. (2) И [тут] Флавиан [говорит]: «Многие, как я считаю, расходятся в отношении их с Варроном, который в той великолепнейшей менипповой сатуре, которая озаглавлена “Что-нибудь да принесет [тебе] вечеря”, удалил из [числа] вторых блюд пироги. Но я прошу [тебя], Цецина, приведи-ка ты сами слова Варрона, если они задержались у тебя по милости [твоей] крепкой памяти». (3) И [Цецина] Альбин сказал: «[То] место [из] [сатуры] Варрона, которое ты предлагаешь мне привести, есть эти [вот], примерно слова: “Есть лакомства преимущественно медовые, есть которые не медовые: ведь у сладкого — ненадежное товарищество с пищеварением”. [Слово] же “лакомство” означает все виды вторых блюд. Ибо то, о чем греки говорили “пирожки” или “сладости”, наши предки называли “лакомства”27. Также вина послаще — [это] можно найти в очень старых комедиях — и вообще назывались этим словом: “Эти лакомства Либера”».
(4) И [сейчас же] Евангел [заметил]: «Давайте, прежде чем нам надлежит подняться, предадимся вину, что мы сделаем по примеру Платонова указания, который считал, что [оно] — какой-то трут и огниво наклонностей и доблести, [в случае] если бы дух и тело человека горели от вина». (5) Тогда Евстафий говорит: «К чему ты клонишь, Евангел? Или ты считаешь, что Платон советовал без разбора пить вина и скорее не одобрял, [чем одобрял], очень приятное и достойное угощенье среди маленьких чаш, которое совершалось бы при каких-либо воздержанных как бы распорядителях и управителях пиров? И, что именно это небесполезно для [настоящих] мужчин, он решает в первой и второй [книге] [сочинения] о законах.
(6) Ведь он считал, что благодаря и упорядоченным, и приличествующим перерывам между питьем [вина] души оправляются и оздоравливаются, чтобы восстановить служение трезвости, и воспрянувшие, немного повеселевшие, они становятся способнее для нового осуществления намерений. И вместе с тем, если бы внутри в них находились какие-нибудь заблуждения чувств и влечений, которые, впрочем, скрывала достойная уважения стыдливость, [то] все это открывается без тяжелого испытания благодаря свободе, обретенной с помощью вина, и становится более поддающимся исправлению и излечению. (7) И это еще Платон там же говорит, что не следует отвергать опыт этого вот рода против устранения вредного действия вина и что достаточно достоверно не известно о каком-либо всегда (umquam) вполне воздержанном и умеренном [человеке], у которого жизнь не была бы испытана среди самых [настоящих] опасностей заблуждений и в среде соблазнов наслаждений. (8) Ведь [и тот], кому были бы неизвестны все радости и прелести пиров, и [тот], кто в них был бы всецело опытен, если бы его к участию в наслаждениях этого рода однажды увлекло бы или желание, или привел бы случай, или подтолкнула бы необходимость, вскоре размягчается и увлекается, и его ум и дух не способны устоять. (9) Итак, нужно выступить и как бы в каком-то строю врукопашную сражаться с доставляющими наслаждения вещами и с этой [твоей] дозволенностью вина, чтобы обороняться против них не бегством и не отступлением, но защищать умеренность и воздержанность силой и постоянным присутствием духа и соразмерным употреблением [вина]. И вместе с тем, разгорячив и согрев дух [вином], мы помогли бы [ему], если бы в нем было что-нибудь от холодной печали или сковывающей застенчивости.
(10) Но так как мы упомянули об удовольствиях, [надо заметить, что] Аристотель учит [о том], каких наслаждений следовало бы остерегаться. Итак, у людей есть пять чувств — греки называют их ощущениями: осязание, вкус, обоняние, зрение, слух, через которые удовольствие достигает души или тела. (11) Из всех них постыдным и негодным становятся неумеренное удовольствие. Но при том самым мерзким из всего, как считали мудрые мужи, бывает удовольствие, наиболее похожее на чрезмерное [наслаждение] от вкуса, и также от осязания. Из тех, кто более всего отдавался этим двум наиболее страшным порочным наслаждениям, греки называли словами “несдержанные” или “распутные”; мы называем таких [людей] беспутными или неумеренными. (12) Мы видим, что лишь эти два удовольствия от вкуса и осязания, то есть [наслаждение] от пищи и [дела] Венеры, являются общими у людей со зверями. Поэтому считается, что и в числе [домашней] скотины и [диких] зверей есть какие-нибудь [особи], плененные этими удовольствиями животных. Другие [удовольствия], возникающие на основе трех остальных чувств, принадлежат исключительно людям.
(13) Слова философа Аристотеля насчет этого дела я выношу на обозрение, чтобы обнародовать то, что столь славный и значительный муж думает об этих непристойных удовольствиях: (14) “Не потому ли они называются необузданными, что переходят [меру] во врожденном удовольствии от осязания или вкуса? Кто [переходит границу] в любовных утехах28, [тех называют] распутными. Кто же — в пище — обжорами. Из этих [наслаждений] пищей у одних — удовольствие на языке, у других же — в горле. Поэтому-то Филоксен и хвастал, будто имеет журавлиное горло. И потому, что врожденные удовольствия от этих чувств являются общими у нас с другими животными, подчинение [им] является [самым] постыдным из всех существующих [подчинений]. Например, не потому ли плененного этими вот [наслаждениями] мы порицаем и называем необузданным и распутным, что его подчиняют [себе] эти наихудшие удовольствия? Впрочем, из существующих пяти ощущений другие животные наслаждаются только двумя [чувствами]. Остальными же [ощущениями] они либо совсем не наслаждаются, либо изведывают [от них удовольствие] каким-то случайным [образом]”.
(15) Итак, кто бы, имея хоть какой-нибудь человеческий стыд, [стал] радоваться этим двум наслаждениям соития и обжорства, которые являются общими у человека со свиньей и ослом? (16) Ведь Сократ говаривал, что многие люди потому хотят жить, чтобы есть и пить, он [же хочет] пить и есть, чтобы жить. А Гиппократ, муж божественной учености, думал по поводу любовного соития так, будто это какой-то вид ужаснейшей болезни, которую наши назвали комициальной. Ведь передаются эти [вот его] собственные слова: “Соитие — это маленькая падучая”». <…>
ПРИМЕЧАНИЯ