НРАВСТВЕННЫЕ ПИСЬМА К ЛУЦИЛИЮ
ПИСЬМО XCIX

Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. М., Издательство «Наука», 1977.
Перевод, примечания, подготовка издания С. А. Ошерова. Отв. ред. М. Л. Гаспаров.

Сене­ка при­вет­ст­ву­ет Луци­лия!

(1) Я посы­лаю тебе пись­мо, кото­рое напи­сал Марул­лу, когда он поте­рял мла­ден­ца-сына и, по слу­хам, обна­ру­жил при этом сла­бость. В пись­ме я отсту­пил от сво­его обык­но­ве­нья и не счел нуж­ным мяг­ко гово­рить с тем, кто заслу­жи­ва­ет ско­рее пори­ца­нья, чем уте­ше­нья. Удру­чен­но­му и тяж­ко ранен­но­му, если он пло­хо пере­но­сит боль, нуж­но дать немно­го воли: пусть пре­сы­тит­ся или, по край­ней мере, даст выход пер­во­му поры­ву. А те, кто нароч­но взя­лись горе­вать, долж­ны быть немед­лен­но нака­за­ны: пусть зна­ют, что и сле­зы мож­но лить по-глу­по­му.

(2) Ты ждешь уте­ше­ний? Так полу­чай упре­ки! Вот какую сла­бость ты обна­ру­жил, когда умер сын! А что бы ты делал, поте­ряв дру­га? Умер сын, чье буду­щее неяс­но, совсем кро­хот­ный; загуб­лен самый корот­кий век. (3) Мы ищем при­чин для стра­да­нья и хотим сето­вать на судь­бу даже неоправ­дан­но, когда она не дает нам пово­да к спра­вед­ли­вым жало­бам. А ведь мне уже, кля­нусь, каза­лось, что тебе хва­тит муже­ства про­ти­во­сто­ять и боль­шим, а не то что этим при­зрач­ным бедам, от кото­рых люди сто­нут толь­ко по обы­чаю. Даже поте­ряв дру­га — а это для нас самый тяж­кий урон! — ты дол­жен заста­вить себя боль­ше радо­вать­ся тому, что у тебя был друг, чем горе­вать об утра­те. (4) Но боль­шин­ство людей не счи­та­ет, сколь­ко им было дано, сколь­ко они успе­ли пора­до­вать­ся. И в этом, поми­мо про­че­го, дур­ная сто­ро­на тако­го горя: оно не толь­ко неумест­но, но и небла­го­дар­но. Зна­чит, был у тебя друг, — и все про­па­ло даром? Столь­ко лет общей жиз­ни и еди­но­душ­но­го това­ри­ще­ства во всех заня­ти­ях ниче­го не дали? Вме­сте с дру­гом ты хоро­нишь и друж­бу? Что же ты горю­ешь, поте­ряв его, если тебе мало поль­зы от того, что он был? Поверь мне: пусть слу­чай отни­мет тех, кого мы люби­ли, — нема­лая часть их суще­ства оста­ет­ся с нами. То вре­мя, что про­шло, наше; что было, то теперь в самом надеж­ном месте. (5) Рас­по­ла­гая на буду­щее, мы не веда­ем бла­го­дар­но­сти за уже полу­чен­ное, — как буд­то буду­щее, если толь­ко оно насту­пит, не перей­дет очень ско­ро в про­шлое. Кто раду­ет­ся толь­ко насто­я­ще­му, тот слиш­ком сужа­ет пре­де­лы обла­да­нья все­ми веща­ми, нет, и про­шлое, и буду­щее тешат нас, одно — ожи­да­ни­ем, чей исход, одна­ко, неве­дом, ибо оно может не сбыть­ся, дру­гое — вос­по­ми­на­ни­ем, кото­ро­го не может не остать­ся. Что за безу­мие — упус­кать самое надеж­ное? Успо­ко­им­ся на том, что мы уже успе­ли зачерп­нуть, — если толь­ко мы не будем чер­пать дыря­вой душой, из кото­рой все выли­ва­ет­ся.

(6) Есть бес­чис­лен­ные при­ме­ры того, как люди без слез хоро­ни­ли детей, умер­ших моло­ды­ми, как шли от кост­ра в сенат или воз­вра­ща­лись к дру­гой обще­ст­вен­ной обя­зан­но­сти, как сра­зу при­ни­ма­лись за дела. И не напрас­но: ведь, во-пер­вых, скор­беть излишне, если скор­бью ниче­му не помо­жешь, и во-вто­рых, неспра­вед­ли­во сето­вать на то, что с одним слу­чи­лось, осталь­ных ожи­да­ет. И еще, глу­по вопить в тос­ке, если раз­рыв меж­ду тос­ку­ю­щим и утра­чен­ным ничто­жен: мы долж­ны быть спо­кой­нее хотя бы пото­му, что сами идем вслед за теми, кого поте­ря­ли. (7) Взгля­ни, как ско­ро­теч­но вре­мя, поду­май, как корот­ко риста­ли­ще, по кото­ро­му мы бежим так быст­ро; посмот­ри на весь чело­ве­че­ский род, еди­ным сон­мом, с самы­ми малы­ми про­ме­жут­ка­ми, — хоть порой они и кажут­ся боль­ши­ми, — поспе­шаю­щий к одно­му кон­цу; тот, кого ты счи­та­ешь погиб­шим., толь­ко пред­ше­ст­во­вал тебе. Так есть ли боль­шее безу­мие, чем опла­ки­вать того, кто рань­ше про­шел доро­гу, кото­рую и тебе пред­сто­ит изме­рить? Раз­ве пла­чут над тем, про что извест­но зара­нее, что оно слу­чит­ся? А кто не думал о пред­сто­я­щей каж­до­му чело­ве­ку смер­ти, тот обма­ны­вал себя. (8) Раз­ве пла­чут над тем, о чем сами гово­ри­ли: оно про­изой­дет непре­мен­но? Сету­ю­щий на чью-нибудь смерть сету­ет на то, что умер­ший был чело­ве­ком. Все мы свя­за­ны общим уде­лом: кто родил­ся, тому пред­сто­ит уме­реть. (9) Сро­ки раз­ные, исход один. Рас­сто­я­нье меж­ду пер­вым и послед­ним днем измен­чи­во и неве­до­мо; если мерить его тягота­ми пути, оно вели­ко даже у ребен­ка, если ско­ро­стью — корот­ко даже у стар­ца. Все нена­деж­но и обман­чи­во, все измен­чи­во как пого­да. Все несет­ся стрем­глав и, по веле­нью фор­ту­ны, пре­вра­ща­ет­ся в нечто про­ти­во­по­лож­ное, и в таком коло­вра­ще­нии чело­ве­че­ских дел нет ниче­го зара­нее извест­но­го, кро­ме смер­ти. И одна­ко все жалу­ют­ся на то един­ст­вен­ное, в чем никто еще не обма­нул­ся.

«Но он умер ребен­ком!» — Не буду гово­рить о том, что отжив­ше­му свое луч­ше, перей­ду к дру­го­му: намно­го ли соста­рив­ший­ся взял верх над мла­ден­цем? (10) Пред­ставь себе без­гра­нич­ность глу­бин вре­ме­ни и охва­ти мыс­лью весь мир, потом срав­ни с этой без­мер­но­стью то, что име­ну­ет­ся чело­ве­че­ским веком, — и ты увидишь, как ничто­жен отре­зок, кото­ро­го мы жела­ем, кото­рый стре­мим­ся про­длить. А сколь­ко зани­ма­ют в нем сле­зы, тре­во­ги? (11) Сколь­ко зани­ма­ет смерть, желан­ная преж­де, чем при­дет? Сколь­ко зани­ма­ет нездо­ро­вье, сколь­ко страх, сколь­ко годы мла­ден­че­ства и годы, про­жи­тые в неве­же­стве и без поль­зы? Поло­ви­ну сро­ка мы спим. При­бавь еще труды, скор­би, опас­но­сти, — и ты пой­мешь, что за самый дол­гий век вре­ме­ни жить оста­ет­ся очень мало. (12) Кто же согла­сит­ся с тобою, что не луч­ше тому, кому поз­во­ле­но ско­ро вер­нуть­ся и закон­чить путь еще до уста­ло­сти? Жизнь есть не бла­го и не зло, а толь­ко вме­сти­ли­ще бла­га и зла. Так что твой сын ниче­го не поте­рял, кро­ме жре­бия, кото­рый вер­ней выпал бы не в его поль­зу. Он мог бы стать чело­ве­ком скром­ным и разум­ным, воз­мож­но, твоя забота созда­ла бы из него и что-нибудь получ­ше, но так­же (и опа­сать­ся это­го есть боль­ше при­чин) мог он сде­лать­ся подоб­ным боль­шин­ству. (13) Взгля­ни на юно­шей, кото­рых мотов­ство вытолк­ну­ло из знат­ных домов на аре­ну; взгля­ни на тех два­жды бес­стыд­ных, что и сами раз­врат­ни­ча­ют, и слу­жат чужо­му раз­вра­ту, и у кото­рых ни дня не про­хо­дит без пьян­ства, ни дня без какой-нибудь круп­ной мер­зо­сти, — и тебе станет ясно, что опа­сать­ся тут мож­но ско­рее, чем наде­ять­ся. Так что нече­го тебе выис­ки­вать пово­ды для скор­би и него­до­ва­ньем разду­вать мел­кие непри­ят­но­сти. (14) Я не уве­щаю тебя собрать­ся с сила­ми и выпря­мить­ся: ведь я не столь пло­хо­го о тебе мне­ния, чтобы думать, буд­то про­тив тако­го слу­чая тебе нуж­но при­звать всю твою доб­лесть. Знай, это не боль, а укол, — боль из него дела­ешь ты сам. Вели­ки, без сомне­нья, успе­хи фило­со­фии, если твой муже­ст­вен­ный дух тос­ку­ет по маль­чи­ке, покуда более зна­ко­мом кор­ми­ли­це, неже­ли отцу!

(15) Неуже­ли я при­зы­ваю тебя к бес­чув­ст­вен­но­сти, тре­бую, чтобы во вре­мя похо­рон ты не изме­нил­ся в лице, не допус­каю, чтобы у тебя сжа­лось серд­це? Нет, конеч­но! Ведь это не доб­лесть, а бес­че­ло­веч­ность — смот­реть на похо­ро­ны близ­ких таким же взглядом, каким смот­рел на них самих, ниче­го не чув­ст­во­вать, когда их впер­вые отры­ва­ют от тебя. Но пред­ставь даже, что я все это запре­щаю; есть вещи, от нас не зави­ся­щие, порой сле­зы льют­ся, как их ни сдер­жи­вай, и, про­лив­шись, облег­ча­ют душу. (16) Что из это­го сле­ду­ет? Поз­во­лим им течь, но не будем им при­ка­зы­вать; пусть льют­ся столь­ко, сколь­ко тре­бу­ет чув­ство, а не под­ра­жа­нье. Не будем ниче­го при­бав­лять к нашей скор­би и пре­уве­ли­чи­вать ее по чужо­му при­ме­ру. Горе напо­каз тре­бу­ет боль­ше, чем про­сто горе: мно­го ли есть горю­ю­щих для самих себя? Люди сто­нут более внят­но, когда их слы­шат, и, спо­кой­ные и мол­ча­ли­вые в оди­но­че­стве, сно­ва раз­ра­жа­ют­ся сле­за­ми, едва завидят кого-нибудь. Тут-то они и тянут­ся рвать на себе воло­сы, хотя сво­бод­нее мог­ли бы сде­лать это, когда никто не меша­ет, тут-то и зовут смерть, тут-то и ска­ты­ва­ют­ся с посте­ли. Без зри­те­ля горе зати­ха­ет. (17) И здесь, как и во всем, не покида­ет нас один порок: при­ла­жи­вать­ся к при­ме­ру боль­шин­ства, смот­реть, не что долж­но, а что при­ня­то. Мы уда­ля­ем­ся от при­ро­ды и пре­да­ем­ся тол­пе, от кото­рой ниче­го хоро­ше­го исхо­дить не может, кото­рая и тут, как во всем про­чем, непо­сто­ян­на. Увидит она чело­ве­ка муже­ст­вен­но­го в сво­ей скор­би — и зовет его без­бож­ным и диким, увидит дру­го­го, бес­силь­но при­льнув­ше­го к мерт­во­му телу, — и зовет его без­воль­ным и хилым. (18) Пото­му-то и надо все делать по разу­му. Нет ниче­го глу­пее, чем печа­лить­ся для сла­вы и пла­кать ради обще­го одоб­ре­ния. По-мое­му, муд­рый муж пла­чет, либо когда сам дает волю сле­зам, либо когда они льют­ся по сво­ей воле. Я ска­жу, в чем тут раз­ни­ца. Когда нас пора­зит пер­вая весть о горест­ной кон­чине, когда мы дер­жим тело, кото­рое из наших объ­я­тий перей­дет на костер, — сле­зы истор­га­ет при­род­ная необ­хо­ди­мость, и дух, под уда­ром скор­би, сотря­са­ет вме­сте со всем телом так­же и гла­за, силой застав­ляя про­лить­ся нахо­дя­щу­ю­ся близ них вла­гу. (19) Эти исторг­ну­тые сле­зы текут вопре­ки нам. Но быва­ют сле­зы, кото­рым мы сами даем выход, — напри­мер, воз­вра­ща­ясь памя­тью к тем, кого мы поте­ря­ли, и есть нечто сла­дост­ное в печа­ли, когда нам вновь при­хо­дят на ум их отрад­ные речи, их весе­лая беседа, их пре­дан­ная любовь; тогда гла­за увлаж­ня­ют­ся, слов­но от радо­сти. Этим сле­зам мы не про­ти­вим­ся, а те пер­вые побеж­да­ют нас. (20) Так что нель­зя ни удер­жи­вать, ни выдав­ли­вать из себя сле­зы ради сто­я­щих и сидя­щих вокруг: и пла­кать, и пере­стать куда менее позор­но, чем при­тво­рять­ся. Пусть сле­зы текут сами собой: ведь и люди спо­кой­ные и сдер­жан­ные их могут про­лить. Часто они тек­ли, не ума­ляя почтен­но­сти муд­ре­ца, с такой при­стой­но­стью, что была в них пол­ная мера и чело­веч­но­сти, и досто­ин­ства. Мож­но, повто­ряю, пови­но­вать­ся при­ро­де, не теряя сте­пен­но­сти. (21) Я видел почтен­ных людей, хоро­нив­ших сво­их близ­ких: вся любовь была напи­са­на у них на лице, но в их скор­би не было лицедей­ства, — ниче­го, кро­ме под­лин­ных чувств, кото­рым они дали выход. И в скор­би есть при­ли­чья, — их-то и сле­ду­ет соблюдать муд­ре­цу. И как во всем, так и тут насту­па­ет миг, когда пла­кать доволь­но. И радость, и горе льют­ся через край толь­ко у нера­зум­ных.

(22) Неиз­беж­ное нуж­но при­ни­мать рав­но­душ­но. Раз­ве слу­чи­лось нечто неве­ро­ят­ное, невидан­ное? Сколь­ким людям сей­час нани­ма­ют слу­жи­те­лей для похо­рон! Сколь­ким поку­па­ют смерт­ный убор! Сколь­ко людей будут горе­вать после тебя! Едва ты поду­ма­ешь, что он был еще ребен­ком, думай и о том, что он был чело­ве­ком, — а чело­ве­ку ниче­го не обе­ща­но навер­ня­ка, и фор­ту­на не долж­на непре­мен­но дове­сти его до ста­ро­сти, но впра­ве отпу­стить, где ей угод­но. (23) А в осталь­ном то и дело гово­ри о нем, тор­же­ст­вен­но чти, насколь­ко можешь, его память, — ведь вос­по­ми­на­нья ста­нут при­хо­дить к тебе тем чаще, чем мень­ше в них будет горе­чи. К печаль­но­му обра­ща­ют­ся неохот­но, а тем более к самой печа­ли. Если ты наслаж­дал­ся его реча­ми, его шут­ка­ми, пусть еще дет­ски­ми, чаще повто­ряй их, сме­ло утвер­ждай, что сын оправ­дал бы надеж­ды, питае­мые в отцов­ской душе. (24) Бес­че­ло­веч­но забы­вать близ­ких, хоро­нить вме­сте с пра­хом память о них, щед­ро лить сле­зы, а вспо­ми­нать ску­по. Так любят сво­их дете­ны­шей зве­ри, сво­их птен­цов пти­цы: их любовь неисто­ва, порой до бешен­ства, но утра­та гасит ее. Такое не при­ста­ло разум­но­му чело­ве­ку: пусть его память будет дол­гой, скорбь — корот­кой.

(25) Я никак не одоб­ряю утвер­жде­ния Мет­ро­до­ра, буд­то и в печа­ли есть некое свя­зан­ное с нею наслаж­де­ние; его-то и нуж­но ловить в такое вре­мя. Я выпи­сал сами сло­ва Мет­ро­до­ра1. (26) Я не сомне­ва­юсь, что ты поду­ма­ешь о них. Есть ли что постыд­нее, чем ловить наслаж­де­ние даже в скор­би, полу­чать его от самой скор­би, искать сре­ди слез хоть чего-нибудь при­ят­но­го? Так вот кто упре­ка­ет нас в чрез­мер­ной суро­во­сти, бес­че­стит наши настав­ле­ния име­нем «жесто­ких» — пото­му толь­ко, что мы велим либо не допус­кать скор­би в душу, либо быст­рей изго­нять ее. Но что неве­ро­ят­нее, что бес­че­ло­веч­нее: не чув­ст­во­вать скор­би, поте­ряв­ши дру­га, или в самой же скор­би ловить наслаж­де­нье? (27) То, чему поуча­ем мы, чест­но: когда чув­ство изо­льет­ся сле­за­ми и, так ска­зать, пере­ки­пит, не сле­ду­ет отда­вать душу скор­би. А ты что гово­ришь? Надо и к скор­би при­ме­шать наслаж­де­ние! Так мы уте­ша­ем детей пече­ньем, так уни­ма­ем плач мла­ден­цев, налив им моло­ка. Ты не допус­ка­ешь, чтобы наслаж­де­нье пре­кра­ща­лось даже на то вре­мя, пока горит на кост­ре сын или друг испус­ка­ет дух, ты хочешь, чтобы сама печаль тебя теши­ла. Что же чест­нее: устра­нять скорбь из души или соеди­нять наслаж­де­ние со скор­бью? Да что соеди­нять! Ловить, ловить его в самой же скор­би! — (28) «Есть некое наслаж­де­ние, неот­де­ли­мое от печа­ли». — Это нам поз­во­ли­тель­но гово­рить так, а не вам. Вы зна­е­те одно лишь бла­го — наслаж­де­нье, и одно лишь зло — скорбь. Как бла­го и зло могут быть неот­де­ли­мы? Но счи­тай, что могут; зна­чит, теперь-то самое вре­мя рыть­ся в сво­ей боли и искать, есть ли близ нее что-нибудь при­ят­ное и услаж­даю­щее? (29) Есть лекар­ства, для одних частей тела целеб­ные, но не при­ме­ни­мые для дру­гих по сво­ей мер­зо­сти и непри­стой­но­сти; то, что где-нибудь при­нес­ло бы поль­зу без вреда для стыд­ли­во­сти, не годит­ся для раны в дру­гом месте. И не стыд­но тебе лечить горе наслаж­де­ньем? Для этой язвы нуж­ны более суро­вые меры. Луч­ше напом­ни, что погиб­ший ниче­го пло­хо­го уже не чув­ст­ву­ет, а если чув­ст­ву­ет, то он не погиб. (30) Ничто не заде­ва­ет того, кто стал ничем; а если заде­ва­ет, зна­чит, он жив. По-тво­е­му, ему пло­хо от того, что он стал ничем? Или от того, что он еще суще­ст­ву­ет? Небы­тие не при­чи­ня­ет муки: что может чув­ст­во­вать тот, кого уже нет? Но и быть не мучи­тель­но: кто суще­ст­ву­ет, тот ушел от самой боль­шой беды, при­но­си­мой смер­тью, — небы­тия. (31) И еще вот что ска­жем тому, кто опла­ки­ва­ет похи­щен­но­го в ран­нем воз­расте и тос­ку­ет по нем: что до крат­ко­сти века, то если срав­нить его со все­лен­ной, мы все рав­ны, — и юно­ши, и стар­цы. Что доста­ет­ся нам от века всей все­лен­ной, того нель­зя даже назвать малой долей: ведь самая малая доля есть некая доля, а срок нашей жиз­ни бли­зок к ничто, и одна­ко (тако­во наше безу­мие!) люди стре­мят­ся раз­дви­нуть его.

(32) Я напи­сал это тебе не пото­му, что ты-де ждешь от меня тако­го позд­не­го лекар­ства: мне ясно, что ты сам гово­рил себе все, о чем про­чтешь здесь. Но я хотел нака­зать тебя и за тот ничтож­ный срок, на кото­рый ты ото­шел от себя само­го, а на буду­щее обо­д­рить, чтобы ты вос­прял духом и про­ти­вил­ся фор­туне, пред­видя, что все ее уда­ры не толь­ко могут упасть на тебя, но упа­дут непре­мен­но. Будь здо­ров.

ПРИМЕЧАНИЯ


  • 1Далее Сене­ка цити­ру­ет те же сло­ва Мет­ро­до­ра по-гре­че­ски.
  • ИСТОРИЯ ДРЕВНЕГО РИМА
    1327007031 1327008013 1327009001 1346570100 1346570101 1346570102