Издательство Академии Наук СССР, Москва—Ленинград, 1950.
Перевод и комментарии В. О. Горенштейна.
380. Титу Помпонию Аттику, в Рим
Кумская усадьба, 14 апреля 49 г.
1. Я получил от тебя в один и тот же день много писем; все написаны тщательно, а то, которое было наподобие свитка, заслуживает частого прочтения, что я и делаю. Над ним ты не напрасно потрудился; мне, по крайней мере, ты сделал очень приятное. Потому настоятельно прошу тебя делать это возможно чаще до тех пор, пока будет возможно, то есть пока ты будешь знать, где я. Что же касается оплакивания, что я ежедневно делаю, то пусть оно у меня либо совсем прекратится, если это возможно, либо несколько умерится, что, конечно, возможно. Ведь я думаю уже не о том, какое утратил я достоинство, какие почести, какой образ жизни, но о том, чего я достиг, что совершил, с какой славой жил, какое, наконец, при этих бедах различие между мной и теми, из-за которых я все утратил. Это они сочли, что не могут добиться свободы для своей алчности, если не изгонят меня из государства1. Куда прорвалось доверие к их союзу и преступному соглашению, ты видишь.
2. Один2 пылает яростью и преступлением, и оно нисколько не ослабевает, но с каждым днем усиливается; недавно вытеснил из Италии, теперь пытается преследовать в другой части, в другой отнять у него3 провинцию, и он уже не отвергает, но некоторым образом требует, чтобы его называли тираном, каковым он и является.
3. Другой3, тот, кто некогда даже не пытался поднять меня, распростертого у его ног4, кто заявил, что он против воли этого2 ничего не может сделать, выскользнув из рук и уйдя от меча тестя5, подготовляет войну на суше и на море, не несправедливую, с его стороны, но и законную, и необходимую, однако губительную для его сограждан, если он не победит, разорительную, если он даже победит.
4. Не только деяния этих величайших императоров6 не ставлю я выше своих, но даже самую их судьбу. Им, по-видимому, досталась прекраснейшая, мне же — суровая. И в самом деле, кто может быть счастливым, когда отечество из-за него либо покинуто, либо угнетено? И если я, как ты меня убеждаешь, справедливо сказал в тех книгах7, что благом бывает только то, что честно, что злом — только то, что позорно, то, конечно, глубоко несчастны они оба, для каждого из которых неприкосновенность и достоинство отечества всегда значили меньше, чем личное господство и собственные выгоды.
5. Итак, меня поддерживает самая чистая совесть, когда я помышляю, что я оказал государству наилучшую услугу, когда мог, и, во всяком случае, всегда придерживался только честного образа мыслей и что государство ниспровергнуто той самой бурей, которую я предвидел четырнадцать лет назад8. И вот, с этой совестью в качестве спутника, я и поеду, хотя и с большой скорбью — и не столько ради себя или ради своего брата, чье время уже прошло, сколько ради мальчиков, для которых, как мне иногда кажется, мы должны были сохранить хотя бы государство. Один из них — не столько потому, что это сын, сколько потому, что отличается большей сыновней любовью, причиняет мне жестокие муки; другой (о, несчастье! ведь за всю жизнь со мной не случалось ничего более горького), разумеется, испорченный нашей снисходительностью, дошел до того, о чем я не осмеливаюсь говорить. И вот я жду твоего письма; ведь ты писал, что напишешь более подробно, после того как его увидишь.
6. Вся моя уступчивость ему сопровождалась большой суровостью, и я пресек не один и не малый, а много бо́льших его проступков. Но мягкость его отца заслуживает скорее любви, нежели столь жестокого пренебрежения с его стороны. Ведь его обращение к Цезарю с письмом доставило нам столь тяжкое оголение, что мы скрыли это от тебя, но его жизнь мы, кажется, сделали неприятной. Но какова была эта его поездка и притворство в сыновней любви, сказать не осмеливаюсь. Знаю только, что после встречи с Гирцием он был вызван Цезарем и говорил с ним о моем настроении, столь чуждом его взглядам, и о решении покинуть Италию; даже это я пишу со страхом. Но я не повинен ни в чем; натуры его следует опасаться. Это, а не вина отцов, погубило Куриона, погубило сына Гортенсия. Брат мой погружен в печаль и опасается не столько за свою жизнь, сколько за мою. Его, главным образом, его ты и утешай, если чем-либо можешь; я особенно хотел бы такого утешения: то, что нам сообщено, либо ложно, либо преувеличено. Если оно достоверно, то не знаю, что будет в этой жизни после бегства. Ведь если бы у нас существовало государство, я не нуждался бы в совете ни быть суровым, ни снисходительным. Теперь, движимый гневом ли, или скорбью, или страхом, я написал это строже, чем требовала твоя любовь к нему или моя. Если то справедливо, прости; если ложно, вырви у меня, к моей радости, это заблуждение. Но что бы ни оказалось, ничего не приписывай ни дяде, ни отцу.
7. После того как я это написал, от имени Куриона меня известили, что он едет ко мне. Он приехал в кумскую усадьбу накануне вечером, то есть в иды. Итак, если его слова прибавят что-нибудь в таком роде, что тебе об этом будет нужно написать, я это добавлю к этому письму.
8. Курион проехал мимо моей усадьбы и велел меня известить, что он скоро прибудет, помчался в Путеолы, чтобы произнести там речь на народной сходке. Произнес речь, возвратился, пробыл у меня очень долго. О, омерзение! Ты знаешь этого человека; ничего не скрыл; прежде всего самое достоверное — это то, что все, кто был осужден на основании Помпеева закона9, восстанавливаются в правах; поэтому он воспользуется в Сицилии10 их содействием; что касается Испании, он не сомневался в том, что они окажутся у Цезаря; оттуда он поведет войско, где бы Помпей ни был; гибель его и будет концом войны; пока еще ничего не произошло, кроме того, что Цезарь, вне себя от гнева, хотел убить народного трибуна Метелла11; если бы это произошло, произошла бы большая резня; есть очень много советчиков, стоящих за резню, но сам он не жесток — не по склонности или от природы, а потому, что считает мягкость угодной народу; так что, если он утратит расположение народа, то станет жестоким; он встревожен, так как понимает, что повредил себе в мнении народа своим отношением к казначейству; поэтому, хотя он и очень твердо решил произнести речь на народной сходке до своего отъезда, он на это не осмелился и выехал в сильной тревоге.
9. Когда же я стал его спрашивать, что он предвидит, какой исход, какой государственный строй, он открыто признался, что не остается никакой надежды. Он боялся флота Помпея: если этот флот выйдет, то он покинет Сицилию. «Что, — говорю, — означают эти твои шесть связок? Если от сената, то почему они увиты лаврами? Если от него12, то почему
10. Тогда я: «Как я хотел бы, — говорю, — попросить его о том, чего, по слухам, добился Филипп!14 Но я побоялся, так как он от меня ничего не мог
11. Остальное он отложил на следующий день; я напишу тебе, если из этого будет что-либо, достойное письма. Но есть вопросы, которые я упустил из виду: намерен ли он дожидаться междувластия17 или же, как он говорил, ему предлагают консульство, но он его не хочет на ближайший год? Есть и другое, что выспрошу. В заключение он клялся — это он обычно делает без всякого труда, — что Цезарь мне лучший друг «Сомневаюсь, право», — говорю. «Долабелла мне писал». — «Скажи, что». Он утверждал, будто бы он написал, что тот2 выражает величайшую благодарность за то, что он желает моего приезда под Рим18, и не только одобряет это, но даже радуется. Что еще нужно? Я успокоился: ведь устранено то предположение о семейной беде19 и о словах Гирция. Как я желаю, чтобы он20 был достоин нас, и как сам себя склоняю предполагать то, что говорит в его пользу. Но нужна ли была встреча с Гирцием? Конечно, что-то есть, но хотелось бы, чтобы в возможно меньшей степени. И все-таки удивляюсь, что он еще не возвратился. Но это мы увидим.
12. Поручи Оппиям21 платить Теренции; ведь теперь есть одна опасность для Рима. Мне же помогай советом — пешком ли в Регий или же прямо отсюда на корабль и прочее, раз я задерживаюсь. Как только увижу Куриона, у меня тотчас же будет, о чем тебе писать. Что касается Тирона, прошу тебя, старайся, как ты и поступаешь, чтобы я знал, что с ним.
ПРИМЕЧАНИЯ